Глава 6. 1730–1740 гг.: Бироновщина, или «Порядочное управление»

Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности…

М. М. Щербатов

Становление новой власти

Аннинский режим получил у потомков имя «бироновщина» и нелестную оценку «немецкое засилье», утвердившуюся в науке примерно с середины XIX в. не без помощи исторической беллетристики.[964] Влияние это оказалось весьма прочным, хотя изучавшие времена Анны историки начиная ещё с 70-х гг. XIX в. указывали, что созданный поэтами и романистами образ эпохи не соответствует действительности: что управляли государственными делами совсем не «немцы», которые к тому же не представляли какой-то сплочённой «немецкой партии», и т. д.[965] До сих пор в научных трудах и учебниках можно встретить всё те же утверждения о «засилье иноземцев» и кровавом терроре.[966]

В нашу задачу не входит участие в этом споре, хотя, заметим, изучение роли и создание научных биографий таких фигур, как Б.-Х. Миних или А. И. Остерман, является вполне назревшей проблемой. Нас интересует прежде всего сам процесс создания при Анне Иоанновне относительно устойчивой политической структуры после серии переворотов 1725–1730 гг.[967]

«Восстановление» Сената стало определённым компромиссом новой императрицы и её ближайшего окружения с генералитетом. В Сенат вместе с бывшими членами Верховного тайного совета вошли прежние сенаторы (В. Я. Новосильцев, И. Г. Головкин, А. М. Черкасский) и группа генералов: Г. П. Чернышёв, Г. Д. Юсупов, А. И. Ушаков, А. И. Шаховской, С. И. Сукин, А. И. Тараканов, И. Ф. Барятинский, Г. А. Урусов. Последние, очевидно, были обязаны этим Остерману. Сохранился его доклад императрице, где министр советовал Анне повысить названных лиц в чине за «особливую службу» даже не по старшинству,[968] несмотря на то что многие из них допускали установление ограниченной монархии. Но императрица и её советники ничем не рисковали.

Во-первых, Анна «не заметила» содержавшуюся в поданной ей 25 февраля 1739 г. челобитной просьбу о выборе сенаторов «шляхетством»: все они были назначены её указом. Без внимания остался и проект Феофана Прокоповича о созыве «великого собрания всех главных чинов» не только для суда над «верховниками», но и для «лучшего о том рассуждения и учреждения и других нужд».[969]

Во-вторых, Сенат даже при Петре I никогда не был органом верховной власти, а скорее огромной, заваленной текущей работой канцелярией. Новый многочисленный и «разнопартийный» Сенат, где к тому же большинство составляли вчерашние «соавторы» ограничивавших самодержавие проектов, в первоначальном составе просуществовал недолго.

В том же году четыре сенатора умерли (Г. Д. Юсупов, И. И. Дмитриев-Мамонов, М. М. Голицын-старший и И. Ф. Ромодановский) — волнения и споры не прошли даром для представителей российской элиты. Затем последовали назначения в Кабинет (Г. И. Головкин, А. М. Черкасский и А. И. Остерман), в армию (А. И. Тараканов, И. Ф. Барятинский), за границу (П. И. Ягужинский), на губернаторство (Г. П. Чернышёв). В итоге только что образованный Сенат уже к 1731 г. уменьшился до 12 человек; к моменту переезда императрицы и двора в Петербург он был разделён на две половины — петербургскую и московскую, которая с 1733 г. называлась Сенатской конторой и работала под командой верного С. А. Салтыкова.

А. И. Шаховской отправился на армейскую службу; А. И. Ушаков стал начальником Тайной канцелярии, С. И. Сукин — губернатором, М. Г. Головкин возглавил Монетную контору, а В. Я. Новосильцев был назначен членом Военной коллегии и директором Кригскомиссариата. Сенат пришлось несколько раз пополнять: в 1733 г. туда вошли А. Л. Нарышкин и П. П. Шафиров; в 1736 г. — Б. Г. Юсупов; в 1739 г. — П. И. Мусин-Пушкин; в 1740 г. — М. И. Леонтьев, М. С. Хрущов, И. И. Бахметев, М. И. Философов, П. М. Шипов и А. И. Румянцев.[970]

Текучесть состава и опалы подозрительных персон (Д. М. Голицына в 1736 г., П. И. Мусина-Пушкина в 1740-м) исключали возможность превращения Сената в орган оппозиции. Ограничивалась и компетенция сенаторов: в 1734 г. им было запрещено производить в «асессорский» VIII класс «Табели о рангах» без высочайшей конфирмации; за нерадивость императрица делала сенаторам выговоры и даже запрещала выплачивать жалованье до получения его военными и моряками.[971] К тому же с 1731 г. Сенат был поставлен под контроль нового высшего государственного органа — Кабинета министров. Подчинённое положение Сената даже вызвало к концу правления Анны появление проекта его уничтожения — точнее, превращения в большую «Штац-коллегию», которая должна была ведать преимущественно финансовыми вопросами; руководство же тремя «первейшими» коллегиями, Тайной канцелярией, дворцовым ведомством, Синодом, Соляной конторой, Канцелярией от строений и полицией официально передавалось Кабинету.[972] По мнению американского историка Д. Ле Донна, перетасовка Сената завершилась к 1737 г.: в нём преобладали представители главных поддержавших Анну при восхождении на престол фамилий — Салтыковых, Трубецких и Нарышкиных.[973]

Слухи о появлении совета ближайших к императрице лиц, или Кабинета, появились уже весной 1730 г.; на деле его формирование растянулось на полтора года. Новый орган должен был взять на себя многие функции бывшего Верховного тайного совета, но при этом не иметь никаких поползновений подменить собой монарха. К тому же желавших занять почётные места было больше, чем требовалось: в 1730–1732 гг. депеши иностранных посланников и резидентов полны сообщениями о возникновении и распаде различных «партий» при дворе.[974]

В итоге в ноябре 1731 г. Кабинет был создан. В него вошёл престарелый канцлер Г. И. Головкин, олицетворявший преемственность с эпохой Петра Великого, но никогда не претендовавший на самостоятельную роль. Вторым членом Кабинета стал князь А. М. Черкасский, «человек доброй, да не смелой, особливо в судебных и земских делах», по характеристике генерала В. де Геннина, хорошо знавшего бывшего сибирского губернатора по совместной работе. Знатный вельможа, хозяин огромных владений и родового двора в Кремле, канцлер и андреевский кавалер Черкасский отныне ни в каких политических «партиях» замечен не был. Эти качества обеспечили князю в качестве формального главы правительства завидное политическое долголетие: он благополучно пережил царствование Анны, два последующих переворота и скончался в почёте уже во времена Елизаветы.[975]

«Душой» же Кабинета и министром иностранных дел стал Остерман. Его не любили, над его «дипломатическими» болезнями смеялись — но обойтись без высококвалифицированного администратора, умевшего грамотно проанализировать факты, изложить суть проблемы и предложить пути её решения, не могли. Но для противовеса Остерману после смерти Головкина в состав Кабинета последовательно вводились деятельные и честолюбивые фигуры из числа русской знати: сначала возвращённый из почётной ссылки П. И. Ягужинский (1735 г.), затем А. П. Волынский (1738 г.) и, наконец, будущий канцлер А. П. Бестужев-Рюмин (1740 г.).

Такая комбинация обеспечивала работоспособность и устойчивость нового органа, хотя «запланированные» конфликты между его членами порой вызывали проблемы. Так, в 1739 г. разногласия Волынского и Остермана буквально по всем обсуждавшимся вопросам привели к тому, что осторожный вице-канцлер даже в присутствие не являлся и объяснялся с коллегами только письменно.[976] К тому же права Кабинета никак не были оговорены до 1735 г., когда он получил право издавать указы за подписями всех трёх кабинет-министров, заменявшими императорскую.

Существовало ещё одно важное отличие от бывшего Верховного тайного совета: сфера основной компетенции Кабинета ограничивалась преимущественно внутренними делами. Изданные журналы Кабинета за 10 лет поражают разнообразием проходивших через него дел. Наряду с принятием важнейших политических решений (о вводе русских войск в Польшу, строительстве флота или проведении рекрутских наборов) министры разрешали постричься в монахи однодворцу из Новосиля Алексею Леонтьеву, обсуждали челобитную украинского казака Троцкого о передаче ему имения тестя, лично рассматривали план и фасад каменного «питейного дома» в столице или образцы армейских пистолетов и кирас.

Изучение этого «течения административной жизни» показывает, что в первые годы работы Кабинета через него шло подавляющее большинство всевозможных назначений, перемещений и отставок. При этом даже только что поспевшие в службу недоросли представали перед министрами, а императрица утверждала своей подписью назначения секретарей в конторах и канцеляриях. Огромное количество времени (порой министры, как следует из журнала заседаний, работали «с утра до ночи») отнимало решение всевозможных вопросов финансового управления: проверка счетов, отпуск средств на различные нужды, вплоть до рассмотрения просьб о выдаче жалованья.

Позднее на первый план выдвинулись вопросы организации и снабжения армии в условиях беспрерывных военных действий 1733–1739 гг.[977] Кроме того, на протяжении всего времени существования Кабинета он отдавал множество сугубо административно-полицейских распоряжений: о «приискании удобных мест для погребания умерших», распределении сенных покосов под Петербургом, разрешении спорных судебных дел и рассмотрении бесконечных челобитных о повышении в чине, отставке, снятии штрафа и т. д. Право принятия важнейших внешнеполитических решений, а отчасти даже и повседневные контакты с иностранными дипломатами перешли в придворный круг к ближайшим советникам императрицы — К.-Г. Лёвенвольде и Бирону.

Двор стал ещё одним важнейшим элементом новой структуры власти. Эта тенденция наметилась уже в предшествовавшие царствования, но при Анне стала особенно заметной: только штатных придворных чинов насчитывалось 142 да ещё 35 «за комплектом»; всего же вместе со «служителями» — прачками, лакеями и пр. — при дворе состояли 625 человек.[978]

По приказу императрицы было составлено «клятвенное обещание дворцовых служителей», согласно которому придворная челядь (лакеи, «арапы», истопники и даже неопределённых занятий «бабы») обязывалась свою службу «со всякой молчаливостью тайно содержать» и «тщательно доносить» обо всех подозрительных вещах.[979] Место сосланных Долгоруковых заняли назначенный обер-гофмейстером С. А. Салтыков, обер-гофмаршал Рейнгольд Лёвенвольде; обер-шталмейстером стал сначала П. И. Ягужинский, а затем брат обер-гофмаршала — Карл-Густав Лёвенвольде.

Для обер-гофмейстера и обер-гофмаршала в 1730 г. были составлены специальные инструкции. В частности, в ведение обер-гофмейстера перешли охрана и эксплуатация императорских дворцов, назначение аудиенций у государыни и суд над дворцовыми «служителями». Обер-гофмаршал обеспечивал повседневный «стол» и ведал заготовками и закупками. Только эти высшие дворцовые чины имели право передавать словесные повеления императрицы. В ноябре 1730 г. были отправлены в отставку обер-гофмейстер М. Д. Олсуфьев и весь штат Дворцовой канцелярии во главе с её начальником А. Н. Елагиным (оба участвовали в «шляхетских» проектах). В числе новых «командиров» был отличившийся в деле восстановления самодержавия 25 февраля 1730 г. капитан гвардии А. Раевский.[980]

Повышение роли и престижа дворцовой службы отражалось в изменении чиновного статуса придворных. При Петре I камергер был приравнен к полковнику, а камер-юнкер — к капитану. При Анне ранг этих придворных должностей был повышен соответственно до генерал-майора и полковника, а высшие чины двора из IV класса перешли во II. Эту же тенденцию продолжало и сменившее эпоху «немецкого засилья» «национальное» правление Елизаветы: при ней камер-юнкеры были приравнены к бригадирам.[981] В послепетровскую эпоху именно придворный круг стал трамплином для будущей карьеры таких деятелей, как Б. Г. Юсупов, М. Г. Головкин, Н. Ю. Трубецкой, М. Н. Волконский, П. С. Салтыков при Петре II и Анне; братья Шуваловы, Н. И. Панин, 3. Г. Чернышёв при Елизавете: все они начинали службу в качестве камер-юнкеров и камергеров.[982]


«Должность» фаворита

Особый по значению и приближённости к особе императрицы пост обер-камергера вслед за Меншиковым и Иваном Долгоруковым занял Эрнст-Иоганн Бирон, чьё имя стало символом аннинского царствования. Граф Священной Римской империи, кавалер орденов Андрея Первозванного, Александра Невского и Белого орла, владелец обширных имений (ему принадлежали город Венден в Лифляндии и бывшие владения Меншикова в Пруссии), герцог Курляндский и, наконец, официальный регент Российской империи — таков итог необычной карьеры этого человека к концу царствования Анны.

В 1734 г., оправившись от очередной болезни, она призналась, что фаворит — «единственный человек, которому она может довериться». Вместе с тем, сила Бирона состояла в том, что он стал первым в нашей политической истории «правильным» фаворитом, превратившим малопочтенный образ ночного «временщика» в настоящий институт власти с неписаными, но чётко очерченными правилами и границами. Вероятно, в какой-то степени это явление можно рассматривать как шаг по пути «европеизации» России, хотя и весьма специфический.

На этом пути Бирон сумел не повторить ошибок предшественников. Меншиков оттеснил императора (пусть даже ленивого и своевольного подростка) на задний план — и в итоге восстановил против себя всех остальных и был свергнут. Друг и обер-камергер Петра II Иван Долгоруков оказался непригоден к какой-либо государственной работе, и его «правление» прославилось только амурными похождениями и беззастенчивым обогащением родственников.

Бирон играл свою роль по «европейским» правилам. «…не злоупотребляет своей силой, любезен и вежлив со всеми и ищет всевозможных случаев понравиться», — одобрял его поведение де Лириа в том же 1730 г. Но всё же тогда Бирон мог из незаменимого помощника превратиться в одного из многих, часто значительно превосходивших его знатностью, чинами, заслугами, да и внешним блеском вельмож империи. Награды и почести могли стать прощальным подарком. При императорском дворе курляндцу могла быть уготована роль извинительной дамской прихоти, вроде породистой собачки, а у Бирона и с «породой» дела обстояли не слишком хорошо — похоже, мать фаворита была простой крестьянкой. Титулы и подарки соседних государей таили опасность превращения в получателя «пенсионов», готового за 500 червонцев отстаивать интересы иностранного двора.

Привязанности Анны было недостаточно; Бирону — при поверхностном образовании, незнании языка, людей, обычаев — предстояло укрепить своё положение. Заботы митавского двора были несопоставимы с открывшимися перспективами наперсника повелительницы великой державы — но и ко многому обязывали. Конечно, можно было сосредоточиться на конюшенно-хозяйственных делах, празднествах и охотничьих развлечениях. Но тогда у Анны неизбежно появились бы иные советники в политике, а ему пришлось бы довольствоваться должностью завхоза. Хорошо ещё, что серьёзной оппозиции его выдвижению не было: российская «служилая» аристократия и прежде не умела коллективно защищать свои права, а петровские реформы и вызванный ими приток отечественных и заграничных выдвиженцев сделали невозможным какое-либо сплочённое выступление генералитета против монарха.

За парадной стороной жизни фаворита — дворцовыми церемониями, блеском нарядов, титулами и прочими милостями — скрывалась другая, которая и сделала малопримечательного курляндского дворянина важным звеном в механизме верховного управления.

Неудивительно, что фаворита изображали ограниченным, алчным, жестоким, заносчивым, несдержанным. «Этот человек, сделавший столь удивительную карьеру, не имел вовсе образования, говорил только по-немецки и на своём природном курляндском наречии; он даже довольно плохо читал по-немецки, в особенности же если при этом попадались латинские или французские слова. Он не стыдился публично говорить при жизни императрицы Анны, что не хочет учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать её величеству прошений, донесений и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно», — характеризовал умственные способности фаворита его главный противник Миних.

Но Манштейн утверждал обратное: «В первые два года Бирон как будто ни во что не хотел вмешиваться, но потом ему полюбились дела и он стал управлять уже всем». Нужно ли ежедневно присылать донесения, которые адресат не читает и не понимает? Можно ли в таком случае заниматься делами и «управлять всем»? Два года упомянуты не случайно. Именно в 1730–1731 гг. донесения послов говорят о жалобах и возмущении дворян тем, что «её величество окружает себя иноземцами».[983] Позднее, когда расстановка сил стала ясной и «делёжка» власти закончилась, эти жалобы умолкли.

Рубежом в этой борьбе можно считать середину 1732 г.: к этому времени Бирону удалось не только удалить послом в Берлин П. И. Ягужинского (ноябрь 1731 г.), но и нейтрализовать притязания быстро входившего в милость фельдмаршала Б.-Х. Миниха, который в 1733 г. был отправлен из столицы на осмотр пограничных укреплений, а затем в армию. К этому времени фаворит перевёз ко двору своих детей и определил цель — стать герцогом Курляндии, о чём сообщил саксонский посол И. Лефорт осенью 1732 г.[984]

Имя Бирона редко появляется в бумагах Кабинета. Если бы в нашем распоряжении не было других источников, то его можно было принять за обычного придворного на посылках. Иногда он передавал министрам бумаги с резолюциями Анны или далеко не самые важные распоряжения; получал затребованную информацию или интересовавшие императрицу вещи — например, подаренные прусским королём штуцеры. Очень редко встречаются адресованные ему документы, так что даже непонятно, с чего бы магистрат польского Гданьска просил именно обер-камергера о снижении размеров наложенной Минихом на город контрибуции.[985]

Столь же редко имя Бирона появляется в документах других учреждений. Например, в 1731 г. Монетная контора определяет «вследствие указа… объявленного обер-камергером графом Бироном действительному статскому советнику Татищеву, о представлении во дворец её величества по одной серебряной медали всех сортов». А в 1733 г. протокол Адмиралтейств-коллегии фиксирует, что вследствие объявленного графу Головину указа, «полученного через графа Бирона», адмиралу Сиверсу возвращается, «в случае уплаты им казённого долга, его дом, взятый для Главной полицеймейстерской канцелярии».

К счастью, до нас дошли документы Бирона, хотя далеко не все. Разрозненные части этой документации (сметы содержания вооружённых сил, различные проекты в области финансов, подаваемые Сенатом доклады о количестве решённых и нерешённых дел, ведомости доходов с дворцовых волостей и пр.) на немецком и русском языках сохранились в различных коллекциях бывшего Государственного архива и ещё ждут своих исследователей.[986] Но сохранившиеся документы и переписка свидетельствуют об объёме работы, которую приходилось выполнять фавориту.

Новый придворный «кумир» приучил должностных лиц доставлять ему необходимую информацию в виде донесений «для препровождения до рук её величества». Часть поступавших к фавориту бумаг была написана на немецком (или специально переводилась для него), но документы на русском всё же преобладают. Бирон обзавёлся секретарями и канцеляристами для разбора корреспонденции и сочинения ответных посланий. Пришлось и самому учиться: тетрадка из архива Бирона свидетельствует, что фаворит изучал грамматику и лексику русского языка, несмотря на вполне возможную нелюбовь к нему.[987]

Среди бумаг Бирона на первое место можно поставить «рапорты» и доклады от различных «мест» и должностных лиц. Одним из первых П. И. Ягужинский начал в 1731 г. посылать Бирону свои донесения из Берлина.[988] Так обер-камергер вникал в хитросплетения большой европейской политики: посол знакомил его с причинами несогласий Австрии и Пруссии, рассказывал о событиях при прусском дворе и прусской политике в Польше.

Бывший соперник Миних теперь подавал рапорты о работах на строительстве Украинской линии, о движении по Ладожскому каналу, о возвращении беглых солдат на службу, о вакансиях в полках и успехах учащихся только что основанного им кадетского корпуса; во время русско-турецкой войны он подробно отписывал «светлейшему герцогу» из походов.[989] В одном из писем А. П. Волынского Бирону (1732 г.) мы читаем, что, посылая «рапорт в Кабинет её императорского величества», Волынский, вместе с тем, «с того для известия» послал копию на имя Бирона; в другом (1733 г.), прилагая на немецком языке «экстракт» своих доношений в Кабинет, он просил Бирона «оный по милости своей приказать прочесть». По-немецки писал Бирону из Гааги российский посланник А. Г. Головкин, сообщая о дипломатических новостях, а также поздравляя обер-камергера с праздниками и благодаря его за дозволение замужества дочери.[990]

Только что назначенный главой морского ведомства адмирал Н. Ф. Головин отправлял на имя фаворита «всеподданнейшие рапорты» о состоянии русского флота; отчитывался о количестве и вооружении кораблей, о строительстве мостов через Неву и даже о собранных за проезд по ним деньгах. В. Н. Татищев докладывал о работе уральских горных заводов и конфликтах с частными владельцами, в том числе с могущественными Демидовыми. Купцы-компаньоны Шифнер и Вульф сообщали о продаже казённых товаров и полученных казной доходах.[991]

Придворные отчитывались о выполнении поручений: «Сиятельнейший граф, милостивой государь мой!.. При сём доношу вашему сиятельству: по приказу вашему вчерашняго числа смотрел я на конюшенном дворе стоялых лошадей, а имянно: четыре агленские нововыводные почитай все без ног и на них вашему сиятельству никак ехать невозможно, а приказал готовить для вашего седла старую рыжую аглинскую; да из новых дацких две лошади, одна серая, а другая бурая, обе с просадом, и велел чистить и проезжать берейтору по всякой… день до вашего приезду, а лучше этих лошадей здесь никаких не имеется. Сие донесши, рекомендую себя в неотменную милость, и остаюсь со всенижайшим почтением», — докладывал камергер Борис Юсупов, отправленный Бироном проинспектировать придворную конюшню и распорядиться насчёт собственного выезда.

Командующие армиями Б.-Х. Миних и П. П. Ласси и командир действовавшего в Иране корпуса В. Я. Левашов докладывали Бирону о ходе военных действий; с просьбами и донесениями обращались к нему губернаторы (С. А. Салтыков, Г. П. Чернышёв, Б. Г. Юсупов; И. И. Румянцев); военные чины (А. И. Тараканов, М. М. Голицын-младший, И. Б. Вейсбах). На имя обер-камергера поступали доклады и рапорты из Военной коллегии, Адмиралтейства, Соляной конторы, Медицинской канцелярии и других учреждений.

Переписка Бирона с находившимся на Украине генерал-лейтенантом князем Алексеем Шаховским демонстрирует уровень отношений фаворита с ответственным должностным лицом. Шаховской не упускал случая польстить, поздравить адресата (протестанта) с православными Рождеством и Пасхой и уверял его, что «родшийся плотию на земли» Христос обеспечит «милостивому государю и патрону всегда мирные и славные имети лета». В июне 1733 г. Шаховской через Бирона докладывал из Глухова о болезни гетмана Даниила Апостола и намерении украинской «старшины» «взять правление Генеральной войсковой канцелярии», то есть самостоятельно образовать нечто вроде коллективного органа управления. Генерал считал это опасным, поскольку «одну персону легче поклонять», чем группу самолюбивых полковников. Петербург молчал, и Шаховской настаивал: следует временно «поручить правление» на Украине русскому министру при гетмане С. К. Нарышкину, а его самого поставить в известность «о намерении её императорского величества всемилостивейшей нашей государыни, быть ли гетману или не быть». Сам он предпочитал поставить российского «наместника гетманства» с сохранением при этом украинских «прав». В итоге в Петербурге рассудили иначе, но позиция Шаховского была учтена: выборы гетмана проводить не разрешили, и было учреждено Правление гетманского уряда, состоявшее из представителей «старшины» и русских чиновников.

Между делами Шаховской отправлял к столу фаворита «украинскую дичину» — кабанчика и трёх «коз битых» (подарок отправлен в январе 1735 г., так что, вероятно, доехал до Петербурга свежим), а для души, конечно, лошадей. По конскому вопросу князь даже вступал в дискуссию с обер-камергером, считавшим, «якобы украинские кобылы очень большие и не можно их никак обучить, чтоб были смирны»; отнюдь, у Шаховского они простояли четыре месяца на конюшне и стали «весьма смирны», а потому непременно «будут годны» такому знатоку, как Бирон. После разбора лошадиных статей князь вскользь просил за племянника, поручика Конной гвардии: нельзя ли его «переменить чином» — даже без жалованья, если нет вакансий, чтобы государственные деньги зря не расходовать?

Искусная прямота создаёт репутацию, тем более что Шаховской был не в лучших отношениях с командующим армией на Украине Минихом. Бирон отвечал корреспонденту регулярно и учтиво; подчёркивал, что ожидает, «дабы ваше сиятельство при нынешних своих важных делах какой-нибудь случай к моему услужению подать мне изволили, что я с моей прилежностью действительно показать не оставлю». Обер-камергер слово сдержал — Яков Шаховской получил чин ротмистра, как и просил дядя, «до вакансии» — и обратился со встречными просьбами: «содержать в протекции» малороссийского генерального бунчужного Семёна Галецкого (Бирон в это время покупал у него деревню), а заодно поискать «гайдука немалого роста», за которого «особливо будет должен».

Кроме того, Бирон информировал собеседника о важнейших политических событиях: русские войска окружили Гданьск, французский десант «избит», флот с припасами и артиллерией из Петербурга отправлен — Шаховской получал новости из первых рук. Когда генерал в обществе как бы между прочим доставал из кармана письмо от приближенной к императрице особы и сообщал о последних новостях из дворца, это само по себе увеличивало его «кредит» в глазах окружающих.

Выполненные «комиссии» давали князю основание обратиться к Бирону с более серьёзной просьбой: нельзя ли получить «за бедные мои её императорскому величеству службы на Украине деревни»? Обер-камергер за подарки благодарил; с деревнями же вышла заминка: «Её величество имела что-то много о деревнях прошений; всем изволила объявить, что никому никакого двора отныне жаловать не изволит, дабы тем все челобитные успокоить»; однако, обнадёживал Бирон своего корреспондента: «я ещё при благополучном случае припомнить не оставлю».[992]

«Благополучный случай» и был главным орудием фаворита: вовремя подать нужный документ, вовремя назвать фамилию — и чья-то карьера устроена. Или наоборот — подвести неугодного под горячую руку или дать острастку зазнавшемуся. Так и случилось с Шаховским-младшим — верным дядиным помощником, дублировавшим все донесения в Кабинет «также к герцогу Бирону». Явившись однажды на аудиенцию к фавориту, Шаховской изложил просьбу дяди — разрешить отбыть на некоторое время для лечения в Москву. Тут и ожидала его гроза, поскольку Бирон «от фельдмаршала Миниха будучи инако к повреждению дяди моего уведомлён, несколько суровым видом и вспыльчивыми речами на мою просьбу ответствовал, что он уже знает, что желания моего дяди пробыть ещё в Москве для того только, чтоб по нынешним обстоятельствам весьма нужные и время не терпящие к военным подвигам дела ныне неисправно исполняемые свалить на ответы других». Племянник пытался доказать несправедливость обвинений. «На сии мои слова герцог Бирон, осердясь, весьма вспыльчиво мне сказал, что как я так отважно говорю? ибо-де в сих же числах командующий войском фельдмаршал граф Миних государыне представлял; и можно ли-де кому подумать, чтобы он то представил её величеству ложно? Я ему на то ответствовал, что, может быть, фельдмаршал граф Миних оного войска сам ещё не видал, а кто ни есть из подчинённых дяде моему недоброжелателей то худо ему рекомендовал; для лучшего же о истине удостоверения счастлив бы был мой дядя, когда бы против такого неправильного уведомления приказано было кому-нибудь нарочно посланному оное казацкое войско освидетельствовать и сыскать, с которой стороны и кем те несправедливые представления монархине учинены? (…) Таковая моя смелость наивящше рассердила его, и уже в великой запальчивости мне сказал: "Вы, русские, часто так смело и в самых винах себя защищать дерзаете"».

Присутствовавшие при начале этой словесной перепалки свидетели спешно удалились из комнаты, предоставив молодому офицеру оправдываться наедине с Бироном. Получасовой разнос неожиданно закончился: «Я увидел в боковых дверях за завешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую её императорское величество, которая потом вскоре, открыв сукно, изволила позвать к себе герцога, а я с сей высокопочтенной акции с худым выигрышем с поспешением домой ретировался». Но на следующий день Шаховской-младший встретил у фаворита благосклонный приём — гроза миновала.[993] «Высокопочтенная акция» — публичный разнос при незримом присутствии императрицы — была уроком Шаховским, который должен был продемонстрировать беспристрастие Бирона. Но племянник его выдержал (если, конечно, не приукрасил свою роль), а дядя доверия не лишился — к конфузу затеявшего эту интригу Миниха.

Неопубликованная переписка с Бироном начальника Тайной канцелярии А. И. Ушакова показывает отношения людей почти равных; их корреспонденции — короткие и максимально деловые, без уверений во взаимной преданности. Остававшийся «на хозяйстве» в столице во время отъезда двора Андрей Иванович докладывал Бирону для передачи императрице Анне в Петергоф о делах своего ведомства — например, о поступившем доносе на откупщиков или точном времени казни Артемия Волынского: «Известная экзекуция имеет быть учинена сего июля 27 дня пополуночи в восьмом часу». Кроме дел, касавшихся собственно Тайной канцелярии, Ушаков сообщал о других новостях: выборе сукна для гвардейских полков, погребении столичного коменданта Ефимова в Петропавловской крепости или смерти любимой собачки Анны — Цытринушки.

Бирон передавал ответы императрицы: донос является «бреднями посадских мужиков» и не имеет «никакой важности», а вопрос с сукном лучше отложить — государыня не в духе: «Не великая нужда, чтоб меня в деревне тем утруждать». Одновременно через Бирона шли другие распоряжения императрицы Ушакову для передачи принцессам Анне и Елизавете или другим лицам. В иных случаях Андрей Иванович проявлял настойчивость и предлагал, к примеру, всё-таки решить вопрос с закупкой сукна в пользу английского, а не прусского товара, в чём сумел убедить своего корреспондента.[994]

Таким образом Бирон и его «офис» исполняли функции личной императорской канцелярии, что позволяло разгрузить Анну от потока ежедневной корреспонденции. «Я должен обо всём докладывать, будь то хорошее или худое», — писал фаворит в 1736 г. близкому к нему курляндцу К.-Г. Кейзерлингу, называя в числе своих забот подготовку армии к боевым действиям в начавшейся войне с Турцией: «Теперь вся тяжесть по поводу турецкой войны лежит снова на мне. Его сиятельство граф Остерман уже 6 месяцев лежит в постели. Князя Черкасского Вы знаете. Между тем всё должно идти своим чередом. Доселе действовали с 4 корпусами, а именно: один в Крыму, другой на Днепре, третий под Азовом, а четвёртый в Кубанской области. Для их содержания всё должно быть доставлено. Здесь должен быть провиант, там обмундировка, тут амуниция, там деньги и всё тому подобное; границы должны быть также вполне обеспечены. Всё это причиняет заботы. На очереди иностранные, персидские и вообще европейские дела».[995]

В результате, как признавал Манштейн, курляндский охотник и картёжник через несколько лет «знал вполне основательно всё, что касалось до этого государства».[996] «Доклады» императрице и ведение корреспонденции требовали как минимум понимания внутри- и внешнеполитического положения страны, кадровые назначения — способности разбираться в людях, бесконечные прошения и «доношения» с переплетением государственных и корыстных интересов — умения вести политическую интригу и продумывать каждый шаг, чтобы избежать «злополучной перемены».

В связи с работой комиссий для рассмотрения содержания армии и флота «без излишней народной тягости» на столе Бирона оказываются переведённые на немецкий «Проект о содержании флота в мирное и военное время» из 24 пунктов и смета расходов сухопутной армии на 1732 г. Последний документ перечислял необходимые Военной коллегии средства; указывалось, сколько подушных денег собрано и сколько осталось в «doimke» — эквивалента этому понятию переводчики не нашли.[997]

К Бирону за поддержкой обратился обер-секретарь Сената, энергичный чиновник Иван Кирилов. Весной 1733 г. он направил обер-камергеру свой проект освоения зауральских владений России. На поддержку Кирилов рассчитывал не зря, хотя и здесь пришлось ждать «благоприятного случая». «Апробация» Анны Иоанновны состоялась 1 мая 1734 г., после чего проект стал основополагающим документом для организации Оренбургской экспедиции.[998] Следующим шагом стало строительство Оренбургской крепости и укреплённой линии, которая должна была сомкнуться с начатой при Петре I Иртышской линией в Сибири и защитить новые российские владения на протяжении трёх тысяч вёрст.

Отправившийся в «киргиз-кайсацкие степи» инициатор этого наступления информировал покровителя о неотложных нуждах — отряду требовались «пушечки» и «мартирцы лёгкие», мундир и амуниция, а также специалисты: ботаник, аптекарь, берг-пробирер и химик. Кирилов регулярно сообщал о ходе операции: «Доношу, что в Уфу приехал 10 дня ноября и дожидаю лёгкой артилерии из Казани, и коль скоро прибудет, то наперёд далее путь свой до казачья Сакмарского городка с правиантскими обозами на первой случай из Уфы и Мензелинска отправлю. (…) Также, государь, в драгунских офицерах нужды ради просил отправить одного артилериского капитана или порутчика и двух штык-юнкеров. О том когда соизволите его сиятельству генералу фелтмаршалу упомянуть, то не залежитца в коллегии мое доношение» (ноябрь 1734 г.).

Кирилов понимал, что государыню надо радовать рассказами о народной любви: «…служилые тарханы башкирские, служилые ж мещеряки, татары, а притом и ясашные башкирцы, со всякою радостию и охотою лучшие выбираются и одни пред другими тщатся, в чём бы угоднее службу показать», — но от Бирона не скрывал, что не всё идет гладко: «Подполковник Чириков с пятью ротами, отправясь, шёл… и воры-башкирцы напали и его подполковника и несколько неслужащих и хлопцов, и драгун при обозе осмнадцать человек убили, и обозу первую частицу офицерскаго и прочего оторвали, и как увидели алярм назади ехавшие драгуны и настоящий обоз построили, то более ничего им не учинили, и хотя после своим ружьём с лучишками и с копыликами нападали, но ни одного человека не убили, не ранили» (июль 1735 г.).[999]

В результате на степном пограничье возник новый центр — Оренбург. На северо-востоке Азии продолжались грандиозные по размаху работы экспедиции В. Беринга по изучению и описанию северных владений России. В отчётах о её работе Бирон сумел найти интересующие двор детали: Сенат через Ушакова был извещён о пожелании Анны Иоанновны немедленно прислать к ней спасённых моряками Беринга после кораблекрушения японцев Сонзу и Гомзу. По прибытии в Петербург японцы были удостоены царской аудиенции, после чего в июле 1734 г. просили Сенат позволить им креститься в православную веру — что могло быть приятнее богомольной императрице? Новообращённые были направлены в Академию наук для изучения русского языка, а в 1736 г. стали учителями основанной при ней школе японского языка.

К помощи Бирона прибегал и другой известный деятель — Анисим Семёнович Маслов. Начав службу в 1694 г. простым подьячим, он выдвинулся во времена реформ: стал обер-прокурором Сената, затем «обретался у главных дел» в канцелярии Верховного тайного совета и сделался одним из лучших специалистов по финансам. Одновременно с назначением Ягужинского генерал-прокурором Сената в октябре 1730 г. Маслов был вновь назначен обер-прокурором, а с отъездом Ягужинского в Берлин остался во главе прокуратуры, исполняя обязанности генерал-прокурора.

Ревностный к службе и преданный государственному интересу обер-прокурор заставлял сенаторов регулярно являться на работу (даже предлагал обязать их приходить в присутствие дважды в день) и решать дела быстрее; опротестовывал незаконные сенатские приговоры. В числе его противников были президент Коммерц-коллегии П. П. Шафиров, «который во многих непорядках и лакомствах запутан», и сын канцлера, М. Г. Головкин, за коим имелись «многие по монетным дворам неисправности». Раскрывая хищения, взяточничество, вымогательство и другие самоуправные действия администрации, Маслов нажил врагов среди провинциальных воевод.

Покровительство обер-прокурору со стороны могущественного фаворита было неслучайным. Пожалованный в 1734 г. в действительные статские советники, Маслов занимался «доимочными делами» и имел право доклада непосредственно императрице. Он стремился как можно скорее завершить растянувшиеся на долгие годы работы по составлению окладной книги налогов и сборов и по этому поводу подал Бирону в 1733 г. особую записку («Erinnerung wegen Kunftiger Einrichtung eines neues Oklad-Buches uber alle Reichs-Einkunfte», в которой жаловался на медленную работу Камер-коллегии.[1000] Правда, здесь рвение обер-прокурора и даже влияние фаворита оказались бессильны.

Через Бирона Маслов докладывал и о других важных делах. В 1734 г. в Сенат поступило «известие о худом состоянии крестьян в Смоленской губернии», в том же году Маслов подал проект о «поправлении крестьянской нужды». Обер-прокурор предлагал радикальную меру — государственное регламентирование размеров оброка и барщины, хотя и понимал, что это вызовет протест дворянства. Сам он не дождался «такого полезного учреждения» (проекту было повелено «обождать») — в ноябре 1735 г. скончался после тяжёлой болезни, зато и опалы избежал, несмотря на разоблачения злоупотреблений различных, в том числе высокопоставленных, «управителей», пытавшихся, в свою очередь, обвинить Маслова и даже запутать его в «политические» дела. У обер-прокурора была поддержка: именно Бирону он послал немецкий перевод своих объяснений на показания князя и княгини Мещерских, с помощью которых его противники рассчитывали притянуть надоедливого разоблачителя к соучастию по делу сибирского вице-губернатора Жолобова. К покровительству Бирона Маслов прибегал не раз, выражая надежду «при всех обстоятельствах найти убежище у моего уважаемого отца и господина», и просил «не покидать и защищать».

Поддержка Бироном таких добросовестных слуг, как Кирилов или Маслов, не обязательно свидетельствует о его собственной честности или стремлении к процветанию России, но подтверждает, что верховная власть объективно нуждалась в таких деятелях, как вышеназванные, своими усилиями раздвигавших границы империи, обеспечивавших порядок в системе управления и особенно в финансах, разоблачавших промахи и злоупотребления других администраторов. Этих патриотов всегда можно было использовать в борьбе за власть и влияние. Для них же фаворит являлся, по словам Кирилова, «скорым помощником», говоря современным языком — в высшей степени влиятельным лоббистом, который был в состоянии не только получить царскую санкцию, но и одним словом запустить механизм исполнения «полезных дел», чтобы нужные решения не «залежались» в очередной инстанции.

Среди его бумаг можно найти проекты «о податях», то есть улучшении системы налогообложения; «о различных учреждениях по части финансов», «о средствах увеличения доходов», об устройстве в России лотереи и о многих других предметах. Но чаще всего у Бирона чего-нибудь просили. «Сиятельнейший граф, милостивой мой патрон! Покорно вашего сиятельства прошу, во благополучное время, милостиво доложить её императорскому величеству всемилостивейшей государыне: чтоб всемилостивейшим её императорскаго величества указом определён я был в указное число генералов, и определить каманду», — ходатайствовал о возвращении на военную службу с «командой и жалованием» Г. П. Чернышёв, оказавшийся негодным генерал-губернатором. Его коллега князь Б. Г. Юсупов, более талантливый администратор, подавал «рабственное прошение о жалованье моём, которого мне, с определения моего, в 738-м доныне ни откуда с 739 году не получал». «Покорно прошу сиятельство ваше, яко милостивейшего моего патрона и благодетеля, дабы предстательством своим исходатайствовать у её императорского величества всемилостивейший указ о додаче нам недоставшего числа дворов, — била челом княжна Мария Кантемир о «додаче» 40 дворов до пожалованной тысячи. — Истинно бедно живём».

К «высокому патрону» обращались совершенно незнакомые ему люди: флотский лейтенант Виттен, армейский капитан Алексей Потапов, бургомистр Выборга, донской атаман Андрей Лопатин и множество других. Все они излагали заветные просьбы: определить в службу, уплатить невесть где залежавшееся жалованье; произвести ожидавшееся, но отложенное повышение в чине. Для учёта такой корреспонденции был даже изготовлен каталог поступавших к фавориту бумаг и прошений, в котором почётное место занимает переписка по поводу доставки ко двору лошадей — известной страсти Бирона.[1001]

Для подачи документов и личного общения с просителями появилось целое «присутствие» с приёмными часами, «аудиенц-каморой» с отдельной «палатой» для знатных и другой для «маломощных и незнакомых бедняков». Другим местом аудиенций стал манеж, возведённый в 1732 г. в столице «на лугу против зимняго дому» и ставший, по мнению заезжих иностранцев, достопримечательностью Петербурга: «Манеж выстроен весьма регулярным, хотя и из дерева. С внутренней стороны имеется круглая галерея, а арена для верховой езды очень большая и с точным соотношением [ширины и длины] два к трём. У графа семьдесят прекрасных лошадей, по нескольку из всех стран».[1002]

Дальше начиналась невидная и неслышная работа фаворита: решить, чьей просьбе дать ход, какую бумагу «умедлить», а какую — отправить по инстанциям в официальном порядке. Бирон не желал подменять собой высшие органы власти и был в этом отношении достаточно щепетилен. Сенат стал было отправлять ему свои доклады, но они «по приказу его сиятельства обор-камергера отданы в Кабинет», где доминировал Остерман.

Фавориту не требовалось официально участвовать в текущем управлении — там, где нужно принимать решения, «закреплять» их своей подписью и нести ответственность. Не всегда можно догадаться, почему то или иное дело привлекло его внимание и осталось «у обор-камергера в канторке». Вот Бирон сам пишет некоей Дарье Матвеевне, соболезнует о смерти мужа и обещает помочь; вот, как «всепокорный слуга», успокаивает другого просителя: «Я несколько раз её величеству докладывал, токмо ещё резолюции никакой не получил… однако не премину и впредь, усмотря благоприятное время, её величеству паки докладывать».[1003] Cкорее всего, этим корреспондентам повезло — благоприятное время было найдено и должным образом использовано.

Но тот же Бирон любезно отказал камер-юнкеру Ивану Брылкину, старому сослуживцу по курляндскому двору, в просьбе оплатить его долги. Государыня велела передать: «Ежели за всех, которые будут должными себя объявлять, её величеству платить по их прозьбам, то у её величества столько не достанет». Брылкин с горя решил жениться, добивался дозволения на брак и советовался с Бироном — невеста оказалась не слишком состоятельной. Фаворит сообщил, что государыня женитьбу разрешила, но от себя намекнул: если, мол, «и сами признаваете, что содержание Ваше будет несвободное, то я так рассуждаю, что ещё Вы не устарели». Не повезло и некоей Ирине Фёдоровне — её просьба о получении «процентных денег» была с ходу отклонена, ведь они уже были ей выплачены в прошлом году.[1004]

В 1732 г на искательство заступничества обер-гофмейстера двора С. А. Салтыкова Бирон сухо отвечал: «Я уповаю, ваше сиятельство, довольно сами можете засвидетельствовать, что я во внутренние государственные дела ни во что не вступаюсь, кроме того, ежели такая ведомость ко мне придёт, по которой можно мне кому у её величества помогать и услужить сколько возможно».

«Помогать и услужить» — это, собственно, и есть сфера «служебной деятельности» фаворита; вопрос в том, кому и зачем. Звезда Салтыкова закатилась — но Бирон ему всё же посодействовал: неудачливый московский наместник получил милостивое письмо императрицы и понял, кто в доме хозяин; теперь он называл обер-камергера не иначе как «милостивым государем отцом». С другими просителями Бирон не снисходил до объяснений, давая немилостивый ответ: «В ненадлежащие до меня дела не вступаю»; прошение переправлялось в Кабинет или коллегию, и обер-камергера его судьба больше не интересовала.

Формально это выглядело корректно — вот только круг «надлежащих» дел и стоявших за ними лиц фаворит определял для себя сам. В его «канторке» соседствовали бумаги о заготовке бочек «к купорному делу», назначении нового бухгалтера придворной конторы (хотя и дела дворцового ведомства, но находившиеся в компетенции не обер-камергера, а обер-гофмейстера) и «припасех к городу Архангельскому»; «росписи пожиткам долгоруковским» (предстояли большие раздачи), тяжба по завещанию «furst Boris Prosorovski», донесение о капитан-поручике князе Сергее Кантемире, избитом ямщиками и впавшем от того в «ипохондрию».

«Работу» фаворита или фаворитки не стоит представлять себе как беззаботную жизнь среди удовольствий и наград. Тот же Бирон сетовал, что не имел иногда ни минуты свободного времени, поскольку должен был «безотлучно» состоять при императрице вплоть до сопровождения её к зубному врачу. Биография «коллеги» Бирона при французском дворе, знаменитой маркизы де Помпадур, позволяет представить себе, каких усилий стоило девушке из буржуазной семьи сохранять привязанность Людовика XV в течение 20 лет и превратиться, по свидетельству одного из министров, из проходной «метрессы» в «единственное связующее звено в разделённом правительстве». «Вы думаете, что у меня есть хоть минута для себя? Вы ошибаетесь, мы постоянно в дороге… Здесь (в Версале. — И.К.) я могу быть счастлива. Но когда? Репетиции, спектакли, важные и многочисленные обязанности, королева, дофин, его супруга, трое дочерей, судите сами, есть ли время вздохнуть», — жаловалась она своей подруге на изнурительный образ жизни двора.[1005]

Бирону необходимо было вовремя замечать перемены настроения государыни, развлекать её неожиданными и непременно приятными сюрпризами, подчиняться её распорядку дня, склонностям и даже капризам день за днём в течение многих лет — и всё это время находиться «под прицелом» замечавшего любые промахи придворного общества, среди бесконечных интриг и «подкопов», постоянно ощущая конкуренцию возможных соперников, которых надлежало устранять — но не отправкой в Сибирь или на плаху, а назначением на почётный пост вдали от двора, как это сделал Бирон с другим немцем — Иоганном Корфом.

Чтобы определить круг дел, за которые стоит взяться, нужна была информация обо всём, что происходило в придворно-служебном мире. Как свидетельствовал Миних-младший, «когда быть страшиму и ненавидиму случается всегда вместе, а при том небесполезно во всякое время стараться сколько можно изведывать о предприятиях своих врагов, то герцог Курляндский… также избыточно снабжён был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском». Это свидетельство можно считать тем более достоверным, что на следствии в 1741 г. Бирон назвал самого Эрнста Миниха в числе своих главных информаторов. Именно такие придворные «наговорщики», а не какие-то «шпионы» обеспечивали фаворита подробными сведениями: что было сказано вчера за ужином, кто с кем и против кого намерен дружить.

Но теперь уже попасть в избранный круг «друзей» фаворита стремились многие. «Утром, пока императрица одевается и совершает молитву, к обер-камергеру приходят с визитами. По средам и пятницам собираются в его комнатах, и тогда круг присутствующих очень широк, он состоит из иностранцев, министров и других значительных особ, нуждающихся в дружбе или протекции обер-камергера и почитающих за особую милость, если он заговаривает с ними, так как видели, что порой он то и дело выходит, оставляя всю ассамблею идти своим чередом», — описал уже сложившийся к середине 1730-х гг. порядок швед Карл Рейнхольд Берк.

Излишне самостоятельные администраторы могли вызвать неудовольствие. Удалённый с Урала Василий Татищев был переброшен в новопостроенный Оренбург, где подавлял восстание башкир, но не поладил с подчинёнными, которые написали на него донос Бирону. Фаворит тут же (в марте 1739 г.) сообщил о «сигнале» противнику Татищева, графу М. Г. Головкину. Тот сразу понял важность дела и доложил Бирону: «Пред недавним временем изволил ваша светлость со мною говорить о Василье Татищеве, о его непорядках и притом изволил мне приказывать, что к тому пристойно, о том бы надлежащим порядком я представил, как в подобных таковых же случаях её величеству и вашей светлости слабым моим мнением служил. И по тому вашей светлости приказу наведывался, какие его, Василья Татищева, неисправы, и разведал, что полковник Тевкелев вашей светлости о том доносил, того для я призывал его, полковника, и обо всём обстоятельно выспросил». Естественно, «непорядки» были выявлены, Татищев отрешён от должности и отдан под следствие.[1006] Формально Бирон оставался в стороне — дело вели «надлежащим порядком» совсем другие люди. Но из письма младшего Головкина явствует, что такие комбинации, когда адресованный Бирону донос становился толчком для расследования, случались не единожды.

Так, собственно, и действовал механизм клиентских отношений, который давал фавориту возможность использовать в своих интересах придворные «партии» и обеспечивать себе положение арбитра и посредника[1007] — но только пока сам «высокий патрон» находился «в силе», которую надо было сохранить любыми средствами. Своему ближайшему советнику К.-Г. Кейзерлингу Бирон мог откровенно посоветовать, «как крайне необходимо осторожно обращаться с великими милостями великих особ, чтобы не воспоследствовало злополучной перемены», и точно объяснял необходимое для этого условие: всегда находиться «в службе её величества» и соблюдать «единственно и исключительно интерес её императорского величества».[1008]

Этим правилам обер-камергер следовал и в другой области своей деятельности — внешней политике. Поначалу его воспринимали скорее в качестве своеобразного «объекта», на который требовалось должным образом повлиять. Карл-Густав Лёвенвольде, заключая в договор в Берлине, запросил 200 тысяч талеров для Бирона за согласие на выборы курляндским герцогом сына прусского короля. Фридрих-Вильгельм I так и поступил — в личном письме обещал Бирону, что в случае избрания принца Августа-Вильгельма «тотчас же я выплачу господину графу 200 тысяч местных денег здесь в Берлине единой суммой… для доказательства особого уважения и почтения, с которым я постоянно остаюсь к господину графу». Миних внушал Маньяну, что нужно подарить фавориту 100 тысяч экю, и французское правительство было готово их предоставить. Летом 1733 г. в Петербурге польский дипломат Рудомино вновь передал предложение о союзе с Францией, за который Париж уже был готов заплатить Бирону «значительную сумму» без обозначения её точных размеров.[1009]

Но Бирон не стал повторять Меншикова, готового брать деньги у кого угодно, — и не прогадал: саксонский курфюрст Август III за военную поддержку Россией его кандидатуры на польский трон обещал Бирону уже полмиллиона талеров и титул курляндского герцога. Неизвестно, получил ли он эти деньги; важно, что это предложение соответствовало не только желанию обер-камергера, но и внешнеполитическим целям России — не допустить утверждения французского влияния в Речи Посполитой и сохранить там шляхетские права.

С весны 1732 г. Бирон начал проявлять инициативу: встречался и беседовал с иностранными послами по интересовавшим их вопросам. Донесения английского консула Рондо и Лефорта зафиксировали это важное изменение в работе дипломатов при петербургском дворе: в 1733 г. они докладывали уже об «обычае» посещать обер-камергера, которого неукоснительно придерживались члены дипломатического корпуса (сами авторы, австрийский резидент Гохгольцер пруссак Мардефельд и др.).[1010] Появились и другие придворные «обычаи» — например, официальное празднование именин и дня рождения фаворита и его жены.[1011]

Бирон по-прежнему выступал как частное лицо и отказался принять английского посла лорда Джорджа Форбса для официальных переговоров — что не помешало предложениям последнего оказаться у фаворита на столе. Зато в ходе неформальных бесед Бирон показывал, что находится в курсе поступавших от русских послов за границей новостей — помимо Ягужинского, ему посылали донесения А. П. Бестужев-Рюмин, Г. К. Кейзерлинг, К. Бракель, Л. Ланчинский, А. Г. Головкин. В письмах Кейзерлингу Бирон проявлял осведомлённость о «дурном состоянии дел» турок в войне с Ираном, аудиенции австрийского посла в Стокгольме, назначении канцлера в Речи Посполитой. Он был информирован о ведущихся между Францией и Австрией переговорах о завершении Войны за польское наследство; ему были известны военные планы русского командования в начавшейся войне с Турцией и даже «точные сведения из неприятельского лагеря» — и не только из неприятельского: среди бумаг Бирона имеются копии документов английского посольства в Стамбуле, рескриптов прусского короля своему послу в Петербурге Мардефельду и отчёты о переговорах великого визиря с голландским посланником Калкуном.[1012] На имя Бирона поступали предложения, экстракты, проекты дипломатических бумаг, справки-промемории.

Избранная тактика оказалась удобной. Бирон мог предварительно прощупать почву для официального запроса русского правительства, высказаться по поводу беспокоивших русский двор обстоятельств, поделиться имевшейся у него информацией. Приведём выдержки из депеш Рондо с передачей содержания его разговоров с Бироном:

«Я недавно имел несколько бесед о турецких делах с графом Бироном. Вице-канцлер, кажется, убедил его в необходимости вызвать Турцию на первый шаг к примирению и притом на обращение к царице непосредственно. Граф в настоящее время, видно, очень недоволен венским двором, который не только не оказывает помощи России, но и даже не сознаётся в своем бессилии помочь ей при данных обстоятельствах»

(17 августа 1736 г.).

«Сообщено мне графом Бироном, который относится ко мне весьма дружелюбно, но, кажется, не расположен открыть: думает ли государыня продолжать войну с турками, и думает ли она обратиться к посредникам в случае, если бы решилась приступить к переговорам в течение зимы. Граф ответил, что на данную минуту ответить он не готов»

(11 сентября 1736 г.).

«На днях граф Бирон рассказал мне, как Мардефельд беседовал с ним по поводу северного союза и распространился, насколько такой союз нежелателен для России. Граф Бирон прибавил, будто на всё это он ответил, что царица вполне доверяет дружбе короля и уверяет, что, в какие бы союзы Великобритания ни вступала, его величество не примет никаких условий, противных интересам России»

(2 октября 1736 г.)».

Кроме таких регулярных бесед, Бирон зондировал почву для инициатив (согласие на выборы саксонского курфюрста Августа в польские короли или предложение о заключении союзного договора с Англией), которые могли бы по той или иной причине быть отклонены, что поставило бы российских дипломатов в неудобное положение. Он информировал собеседника о принятых, но ещё не объявленных решениях — например, о намерении русского правительства заключить торговый договор с Англией или об отправке войск на Рейн в помощь союзной Австрии; разъяснял позицию России по различным вопросам. При этом он в одних случаях подчёркивал, что говорит «от имени государыни» (и даже однажды, как заметил Рондо, в её присутствии за занавесью), в других — что действует исключительно «как друг».[1013]

При посредничестве Бирона проходили невозможные по официальным каналам «негоциации» — к примеру, обсуждение просьбы одолеваемого кредиторами наследника прусского престола (будущего Фридриха II) о секретном займе без ведома его отца-короля. Через саксонского посла кронпринц получил от «верного друга» Бирона три тысячи экю и снова просил в 1739 году уже 20 тысяч талеров, на что Анна потребовала предоставить личное письмо от будущего короля. Фридрих согласился на получение секретного займа через французских банкиров в Пруссии. Бирон даже собирался продать с этой целью свою прусскую «вотчину Биген».[1014]

Поначалу Рондо, как и некоторые другие дипломаты, допускал, что фаворита «задаривают» Пруссия и Австрия, но в дальнейшем имел возможность убедиться, что подарки не могли изменить мнения обер-камергера, когда оно касалось главных задач российской внешней политики. Сам Бирон рассказал английскому дипломату о нескольких попытках Франции подкупить его, чтобы добиться отказа России от союза с Австрией, — через польского посла и через герцога Мекленбургского; в последнем случае в августе 1734 г. ему предлагали миллион пистолей и имение под Страсбургом. Не увенчались успехом и старания английского кабинета и самого Рондо «отговорить» Бирона от войны с Турцией; на все намёки следовал ответ: «Дело зашло так далеко, что всякая попытка затушить его окажется уже позднею». Бирон первым проинформировал австрийского посла о неизбежности войны и необходимости «диверсии» против турок на Балканах.

При отмечавшемся современниками «чрезмерном честолюбии» фаворит осознавал границы своих полномочий. Рондо рассказывал, как, обычно сдержанный, Бирон «вышел из себя» и накричал на австрийского резидента, поспешившего передать в Вену его слова, что Россия не будет настаивать на вступлении австрийских войск в Польшу во время Войны за польское наследство в 1733 г. Свой гнев он объяснил именно торопливостью австрийца, тогда как он, Бирон, в данном случае «высказал скорее воззрения, чем решения государыни».[1015] Фаворит переживал не зря: оплошность могла быть истолкована его противниками как поползновение на прерогативы монарха.

Однако подключение Бирона к дипломатическим контактам не умаляло значение Остермана. Осторожный вице-канцлер хорошо понимал значение фаворита: любезно делал для него транскрипцию русских имён на заготовленном списке кандидатов на высшие должности в правительстве и посылал письма со своими мнениями.[1016]

Бирону мешал темперамент. Как писал Манштейн, «он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до той степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела». Фаворит порой искренне завидовал ловкости вице-канцлера, виртуозно умевшего подать успешную политическую акцию как свою заслугу и столь же естественно отсутствовать или «болеть» при неблагоприятном ходе событий. Осторожный и уклончивый Остерман больше подходил для сложной многоходовой дипломатической игры, чем не всегда выдержанный Бирон. Летом 1736 г. тот был уверен в скорой победе над турками даже без помощи австрийцев: «Мы и одни всегда справимся», — писал Бирон Кейзерлингу в Варшаву. Но неудачный ход войны заставлял его нервничать. В октябре 1738 г. даже разразился дипломатический скандал. В беседе с австрийским послом бароном Карлом-Генрихом фон Остейном Бирон поинтересовался, отчего союзники теряют свои крепости (австрийцы незадолго до того сдали туркам город Ниш). Посол обиделся и ответил, что это русские постоянно преувеличивают свои успехи, а сами лишь «подняли большой шум и убили трёх татар». Тогда уже Бирон заявил, что австрийцы и татар-то не видели, зато их армия одолела всего «пятерых евреев», после чего покинул комнату, не пожелал принять Остейна у себя на дне рождения и отказался вести с ним неофициальные беседы. Посол отомстил фавориту фразой: «Когда граф Бирон говорит о лошадях, он говорит как человек; когда же он говорит о людях или с людьми, он выражается как лошадь». Но, поскольку с Бироном ничего сделать было нельзя, австрийскому двору пришлось отозвать Остейна и назначить на его место более деликатного маркиза Ботта д'Адорно.

Стремившаяся выйти из войны австрийская дипломатия пыталась в 1738 г. настроить Бирона против Остермана и вести дела с ним, игнорируя вице-канцлера. Пришлось вмешаться Анне: в письме Карлу VI она заявила, что вице-канцлер пользуется её доверием и проводит утверждённую ею политику.[1017] На заключительном этапе войны именно Остерман предпочёл принять предложение о посредничестве французской дипломатии, в то время как Бирон давал Рондо «честное слово его в том, что, доколе он сохранит какое-либо значение у её величества, никогда русский двор не войдёт ни в какие соглашения с Францией». Заключённый австрийцами сепаратный мир вызвал у него приступ ярости.

В результате собственно переговорный процесс по-прежнему находился в ведении Остермана, как и текущее руководство Коллегией иностранных дел, и составление инструкций послам. На долю же Бирона оставались те самые вроде бы приватные беседы, содержание которых потом находило воплощение в официальных заявлениях российского двора.

Исключения бывали, но редко. Восстановление в начале правления Анны дипломатических отношений с Англией сделало актуальным заключение торгового договора. Но Остерман оказался неуступчивым партнёром и заявил (что случалось с ним редко) послу Форбсу, что не считает условия договора приемлемыми. Проблема была не только в нежелании снижать пошлины на британские товары, чего добивалась английская сторона. Главной целью Остермана было заключение не только торгового, но и союзного договора, чтобы английская морская мощь гарантировала защиту балтийских владений России от шведского реванша. Но это обязательство Лондон не хотел на себя принимать. Россия оставалась для Англии прежде всего рынком сбыта и поставщиком сырья для её промышленности.

Переговоры затягивались, и тогда Форбс и Рондо решили обратиться к Бирону. В результате вместо Остермана переговоры возглавил президент Коммерц-коллегии П. П. Шафиров. Он отказался от целого ряда требований, в том числе от права России самостоятельно торговать с английскими колониями в Америке и свободного найма в Англии специалистов (за «сманивание» по английским законам полагалось 100 фунтов штрафа и три месяца тюрьмы); в итоге договор был согласован и подписан в декабре 1734 г.

Формально обе стороны имели равные права: на свободный въезд граждан в страну, торговлю любыми незапрещёнными товарами, условия проживания, найма слуг и т. д. Но при этом договор создавал преимущества для английских торговцев — они получили статус «наиболее благоприятствуемой нации», таможенные льготы при ввозе своего основного товара, сукна, право уплаты пошлин не талерами, а российской монетой и разрешение вести транзитную торговлю с Ираном, которого давно добивались. Отдельная статья договора освобождала их дома от постоя.

К. Рондо получил от английской Московской компании 150 золотых гиней в награду за труды. С «гонораром» Бирона вопрос остаётся открытым. Английский исследователь выяснил, что восстановление дипломатических отношений с Россией обошлось британской казне в 32 тысячи фунтов для окружения императрицы, но в отношении Бирона ограничился только деликатным замечанием: «Нет основания полагать, что торговый договор являлся исключением из правила».[1018] Однако заключение договора 1734 г. едва ли можно назвать проявлением «антирусской деятельности иностранцев» в русском правительстве в годы «бироновщины». Проблема была не в степени «взяткоёмкости» Шафирова или Бирона, а в слабости отечественного бизнеса. Англия являлась основным торговым партнёром империи — но при этом Россия не имела своего торгового флота: практически вся заморская торговля обеспечивалась западноевропейскими, прежде всего английскими, перевозчиками. Даже в середине столетия лишь 7–8% экспорта перевозилось отечественными торговыми судами, ходившими, как правило, лишь по Балтике. Российские купцы только начинали осваивать западный рынок, не имея ни надёжного банковского кредита, ни мощных торговых компаний, ни налаженных связей. В этих условиях отстаивать свои позиции, когда англичане грозились найти другие «каналы коммерции», было нелегко.

4 мая 1737 г. на 82-м году жизни скончался герцог Курляндии Фердинанд; династия Кетлеров пресеклась. Тем же летом Бирон достиг своей цели — курляндское дворянство избрало «объединёнными голосами и сердцами… его светлость и высокоблагородие Ернест Иоханн граф Священной Римской империи, высокопочтенной обер-камергер её императорского величества всея Руси, рыцарь ордена Св. Андрея, Белого польского орла и Св. Александра Невского… вместе со всеми наследниками мужского пола герцогом Курляндским».[1019] «Рыцарство» просило Анну Иоанновну ходатайствовать об утверждении результатов выборов перед сюзереном Курляндии Августом III, и тот уже через месяц подписал диплом нового герцога.

Единодушное избрание стало результатом усилий как самого претендента, так и российской дипломатии. В игру вступила главная сторонница Бирона — сама Анна Иоанновна. В послании к курляндскому дворянству в 1735 г. императрица торжественно обещала соблюдать его права и вольности, но при этом заметила: Россия не допустит, чтобы герцогство когда-либо «поступило в чужие руки» или изменилась «старая форма правления». Бирону повезло — его личные «виды» удачно совпали — или, лучше сказать, не противоречили — линии имперской внешней политики России и её главной союзницы Австрии. Чтобы сохранить удобные для соседей польские «свободы», нельзя было ни усиливать саксонскую династию (в лице Морица Саксонского), ни допустить раздела Курляндии польскими магнатами на «воеводства», и уж подавно незачем было «отдавать» её сыну прусского короля.

Но новоявленный принц понимал цену собственной самостоятельности. В письмах другу Кейзерлингу он беспокоился, что Анна могла подумать, во-первых, «не было ли то тайным домогательством с моей стороны; во-вторых, чтобы эта милость не слишком сильно привязала меня к интересам его королевского величества; в-третьих, не нашёл ли я этим путём средства освободиться от моей нынешней службы». Любая власть, даже в Курляндии, — это обязательства и ответственность. Герцог, в отличие от фаворита российской императрицы, фигура гораздо менее могущественная, но публичная: он не может уйти от «ненадлежащих дел» или сослаться на «неблагоприятный случай». Надо было выстраивать отношения с дворянством и городами; думать об урожае, торговле, финансах; вырабатывать линию поведения с соседями, чтобы не выглядеть откровенной марионеткой. При этом никак нельзя удаляться из Петербурга — «быть так долго в отсутствии от двора не принесло бы мне, поистине, никакой пользы, потому что я должен опасаться, что навлеку на себя немилость её императорского величества». «Отлучение» от двора смертельно опасно: можно выпустить из рук налаженный механизм управления, потерять «клиентов» и, главное, утратить расположение государыни… Хорошо ещё, что формальный сюзерен Август III разрешил новому герцогу управлять страной из Петербурга, и всё оставшееся время Бирон ведал Курляндией через своих оберратов.

Бирон открывал путь череде «штатных» фаворитов времён Елизаветы и Екатерины II. Фаворитизм, как и более или менее узкие по составу «тайные» советы и кабинеты, являлся важным рычагом власти, опорой монарха, а также своеобразным «демократическим» способом приобщения к элите.

В расцвете своей необычной карьеры фаворит представлял себе и её возможный конец. Узнав в 1736 г., что основные препятствия к занятию им герцогского трона Курляндии преодолены, Бирон написал Кейзерлингу: «До тех пор, пока Бог хранит её величество императрицу русскую, ещё можно выйти из затруднения; но когда, Боже сохрани, что случится, не буду ли я вполне несчастлив?» Предсказание оказалось верным. Пока Бирон действовал исключительно «в службе её величества» и соблюдал правила игры, он оставался непотопляемым. Но когда после десятилетнего фавора он попытался стать самостоятельной фигурой, да ещё и регентом империи, крушение не замедлило себя ждать.


Кадровые перестановки 1730-х гг.

Относительная стабильность аннинского царствования обеспечивалась известным балансом сил как между отдельными органами власти, так и внутри них. В разговорах с дипломатами «всемогущий» Бирон мог сколько угодно критиковать Остермана и даже принимать жалобы на медленное течение официальных переговоров; но, как замечал Рондо, в области внешней политики «все дела проходят через руки Остермана» и последний «много превосходит обер-камергера опытом и… умеет ошеломить его своим анализом положений».[1020] В результате собственно переговорный процесс находился в ведении Остермана, как и текущее руководство, и инструкции послам. Но и он — истинный основатель Кабинета, который «тайно содержался в руках графа Остермана» (что было поставлено ему в вину после переворота 1741 г.) — не мог претендовать на единоличное господство в новом механизме власти. После смерти канцлера Головкина ему в коллеги подбирались фигуры вполне самостоятельные и амбициозные, как П. И. Ягужинский или А. П. Волынский.

По-видимому, можно утверждать, что сама Анна и после указа 1735 г. о передаче министрам права издания указов не совсем устранилась от дел. Из сохранившегося подсчёта итогов работы Кабинета за 1736 г. следует, что на 724 указа министров приходятся 135 именных указа Анны, а на 584 резолюций на докладах и «доношениях» — 108 «высочайших резолюций».[1021] К сожалению, документ не раскрывает, какие именно вопросы императрица предпочитала решать сама.

Однако её «руководящая роль», безусловно, заметна в отношении придворного мира, где императрица, очевидно, чувствовала себя уверенно, как властная помещица в кругу своей дворни. После прозябания в глухом углу Северной Европы почти случайно получившая власть Анна Иоанновна навёрстывала упущенное, скупая драгоценности через придворного «фактора» Исаака Липмана.[1022] Она предпочитала не слишком изысканные забавы. «Едва не ежедневно по часу перед полуднем её императорское величество смотрением в Зимнем доме медвежьей и волчьей травли забавляться изволит», — сообщали читателям в 1737 г. «Ведомости» и приводили списки охотничьих трофеев Анны.

Удивлявшая современников роскошь двора требовала немалых расходов. При Анне даже вельможи тяготились «несносными долгами»; к примеру, А. П. Волынский считал возможным «себя подлинно нищим назвать». Именные указы Соляной конторе (соляные доходы составляли источник личных, «комнатных» средств императрицы) показывают, что Анна умело направляла поток милостей в виде «пенсионов» и единичных выдач (например, фрейлинам на приданое, офицерам гвардии и фигурам более высокого ранга).

Постоянными их получателями были герцог Л. Гессен-Гомбургский, С. А. Салтыков, А. М. Черкасский, братья Лёвенвольде, Г. П. Чернышёв, А. П. Волынский, Б.-Х. Миних, Ю. Ю. и Н. Ю. Трубецкие. Обычно это были не слишком большие суммы в 500–1000 рублей, но иногда счастливцам доставались и подарки в 7–10 тысяч. Однажды фортуна улыбнулась поручику Ханыкову, который в 1736 г. за неизвестные заслуги получил на двоих с гоф-юнкером Симоновым 1500 рублей. Одним деньги давались на лечение, «за проезд за моря», «для удовольствия экипажу»; другим — в долг, как А. П. Волынскому и камер-юнкеру Алексею Пушкину.[1023] За девять лет (1731–1739), по нашим подсчётам, эти личные расходы Анны составили 898 312 рубля — примерно 100 тысяч в год.[1024] Существовала особая норма выдач на крестины, в которых первые вельможи государства были уравнены с гвардейскими офицерами и придворными «служителями», получая по 50–100 червонных.[1025] Все эти выплаты неизбежно привязывали их получателей к властной «хозяйке», тем более что их размеры иногда превосходили служебные оклады.

Кстати, эти распоряжения не содержат приказов о выдаче денег Бирону. Фаворит отнюдь не бедствовал: только строительство дворца в Митаве обошлось в 300 тысяч рублей; ещё 600 тысяч были потрачены на выкуп заложенных имений прежнего герцога в Курляндии; в 1734 г. Бирон за 37 тысяч рейхсталеров приобрёл владение Вартенберг в Силезии (несколько имений в Курляндии и Лифляндии он купил ещё до своего избрания герцогом). Однако какая часть этих расходов оплачивалась из казённых денег (и из каких источников), а какая — из подарков и доходов от 120 имений фаворита, пока неясно.[1026]

Официально он был награждён только однажды, в феврале 1740 г., по случаю заключения мира с Турцией. Тогда Анна сама корявым почерком написала черновик указа о пожаловании награды: «Светлейший, дружебно любезнейший герцог. Во знак моей истинной благодарности за толь многие ваши мне и государству моему показанные верные, важные и полезные заслуги презентую вам сей сосуд и по приложенной при сём осигнации пятьсот тысеч рублёв; и будучи обнадёжена о всегдашнем вашем ко мне доброжелательном намерении пребываю неотменно и истинно ваша склонная и дружебно охотная Анна».[1027] Бумаги Соляной конторы показывают, что из этой суммы он получил в августе 1740 г. только 100 тысяч рублей.[1028]

Трудно сказать, насколько решающей была роль Бирона в сфере назначений и наград. Несомненно, к нему поступали многочисленные просьбы о «пожалованиях» — так, собственно, и действовал механизм клиентских отношений. Однако сами ответственные назначения нового царствования были последовательными и впервые с 1725 г. затронули практически все центральные учреждения.[1029] О подготовке такой акции по перемене руководящих кадров говорит найденный нами список кандидатов в президенты коллегий из числа сенаторов и «из других чинов», а также в вице-президенты и советники. Он был составлен на русском языке с подстрочным переводом на немецкий, по-видимому, Остерманом, ещё весной 1730 г. (поскольку А. М. Черкасский числится в нём сенатором, а упомянутый И. П. Шереметев получил назначение в Канцелярию конфискации в июне 1730 г.) и содержал пометы против некоторых фамилий.[1030]

Выше уже говорилось о судьбе нового Сената. По мнению специально изучавшего этот вопрос Д. Ле Донна, перетасовка Сената завершилась к 1737 г. «совершенным компромиссом»: в нём остались представители главных поддержавших Анну в 1730 г. кланов — Салтыковых, Трубецких и Нарышкиных.[1031]

Из трёх «первейших» коллегий только Коллегия иностранных дел не испытала потрясений — над ней стоял вице-канцлер и ближайший советник государыни А. И. Остерман. Туда был направлен родной брат фельдмаршала Миниха барон Христиан-Вильгельм Миних, который стал тайным советником и к концу царствования Анны первым членом коллегии. На дипломатические посты были поставлены курляндцы К.-Х. Бракель (посол в Дании и Пруссии), К.-Г. Кейзерлинг (посол в Речи Посполитой) и И.-А. Корф (посол в Дании). Два последних при Анне по очереди руководили Академией наук.

Военную коллегию в сентябре 1730 г. возглавил известный полководец князь М. М. Голицын-старший, в помощь которому был отправлен вызванный с Украины генерал-лейтенант Г.-И. Бон. Но в самом конце года фельдмаршал скончался при не вполне ясных обстоятельствах. Французский резидент Маньян 26 декабря отправил в Париж копию донесения голландского дипломата-очевидца. Согласно этому тексту, на пути из Измайлова в Москву карета, в которой находился князь, внезапно провалилась под землю, что явилось результатом искусно устроенного покушения.[1032]

После смерти М. М. Голицына Военную коллегию, несмотря на опалу своего клана, возглавил другой бывший «верховник» — фельдмаршал князь В. В. Долгоруков. Отправленного в отставку Бона заменил герцог и генерал русской службы Людвиг Гессен-Гомбургский. Очередь фельдмаршала настала в декабре 1731 г., когда изданный от имени Анны манифест потребовал от подданных принести новую присягу государыне и «определяемым от неё» на основании петровского указа 1722 г. наследникам. В нём были публично осуждены «древним государства нашего уставам противные непорядки и замешания, каковые недавно при вступлении нашем на престол происходили и которые вселюбезное наше отечество и государство во всеконечную погибель ввергнуть имели б, ежели б особливым Божиим призрением и милосердием то отвращено не было».[1033] Cостоящие в команде князя майоры Преображенского полка Людвиг Гессен-Гомбургский и Иван Альбрехт донесли о «непочтительных словах» своего командира. За неозвученные «жестокие государственные преступления» (Долгоруков «дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять») князь Василий Владимирович был приговорён к смертной казни, заменённой заключением в Шлиссельбургской крепости, а затем в Иван-городе. Старого фельдмаршала держали «под крепким караулом» из 11 человек и в строгой изоляции — даже врача к нему пускали только по получении разрешения из Петербурга. Из заточения он вышел уже после смерти Анны.

Опала фельдмаршала повлекла за собой ссылку его брата М. В. Долгорукова, недавно назначенного казанским губернатором, и стала звеном в цепи начавшихся репрессий, как будто утихших после разгрома семейства Долгоруковых. Вместе с фельдмаршалом пострадали гвардейские офицеры: капитан Ю. Долгоруков, адъютант Н. Чемодуров и генерал-аудитор-лейтенант Эмме; в Сибирь отправился полковник Нарвского полка Ф. Вейдинг.[1034] В следующем году командиры Ингерманландского полка полковник Мартин Пейч и майор Каркетель обвинялись в финансовых злоупотреблениях; а капитаны Ламздорф, Дрентельн и другие офицеры были приговорены к позорному наказанию — шестикратному прогону через строй солдат и ссылке в Сибирь за то, что называли русских людей «подложными слугами».[1035] Мы не знаем, связано ли было это дело с оценкой виновными событий 1730 г.; но очевидно, что новые власти не жаловали любую оппозицию, в том числе и со стороны «немцев».

Похожая ситуация произошла и в морском ведомстве. Вице-президент Адмиралтейств-коллегии адмирал П. И. Сиверс был в феврале 1732 г. отрешён от должности и сослан в свои деревни. В вину ему ставили замедление с проведением второй присяги в 1730 г. и хранение списков с «кондиций».[1036] С 1732 г. армию возглавил новый «аннинский» фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних, а флот — адмирал Н. Ф. Головин, сохранившие высочайшее доверие до самого конца царствования.

Вслед за военным было сменено руководство финансами. Руководитель Камер-коллегии и бывший кабинет-секретарь А. В. Макаров начиная с 1731 г. беспрерывно находился под следствием до самой смерти в 1740-м.[1037] После отказа занять эту должность (и наказания в виде ссылки) генерал-лейтенанта А. И. Румянцева президентом был назначен сначала сын князя-«верховника» С. Д. Голицын, но в 1733 г. его отправили послом в Иран, а на освободившееся место поставили С. Л. Вельяминова; через два года тот попал под суд по делу Д. М. Голицына.[1038] Новым президентом коллегии стал И. И. Бибиков, который и продержался на этом посту до конца царствования. Складывается впечатление, что на неблагодарную работу последовательно ставились люди, не пользовавшиеся особым доверием императрицы: перечисленные выше лица подписывали в 1730 г. проекты и при Анне карьеры не сделали.

Был сменён и глава Берг-коллегии, моряк и горный инженер А. К. Зыбин, который также подписывал «проект 364-х». Его поставили судьёй в Сыскной приказ и вскоре за «неправедное» решение лишили генеральского чина и отправили строить суда на Днепре.[1039] Сама же коллегия была ликвидирована как самостоятельное учреждение и только через несколько лет восстановлена под названием Генерал-берг-директориум во главе с саксонцем К. Шембергом.

Во главе Коммерц-коллегии (она объединяла теперь функции прежних Берг- и Мануфактур-коллегий) был поставлен возвращённый из ссылки А. Л. Нарышкин; после его назначения в Сенат президентом стал другой прежний опальный — барон П. П. Шафиров. Здесь немилость коснулась «немца» — вице-президента Г. Фика, одного из участников подготовки петровской реформы центрального управления и хорошего знакомого Д. М. Голицына. Ему были предъявлены обвинения в участии в сочинении предосудительных «пунктов» и «прожектов». Следствие установило, что Фик, хотя сам ничего не сочинял, был уличён сослуживцами в предосудительных рассуждениях[1040] и «ко уничтожению самодержавства российского был склонен»; за эти склонности учёный вице-президент был лишён чинов и имения и отправился в Сибирь на десять лет.

Ревизион-коллегия долгое время оставалась без руководства, пока в 1734 г. её не возглавил генерал-майор А. И. Панин. Перемены не обошли и остальные учреждения. Младший брат Д. М. и М. М. Голицыных М. М. Голицын-младший сначала был выведен из Сената, а в 1732 г. оставил пост президента Юстиц-коллегии, который занял родственник Остермана И. А. Щербатов.

В декабре 1731 г. был снят президент Вотчинной коллегии М. А. Сухотин; его заменил генерал-майор И. И. Кропотов, в свою очередь, сменённый А. Т. Ржевским, который в 1737 г. попал под следствие по делу Д. М. Голицына, но сумел сохранить свой пост.[1041] В 1731 г. бывший сенатор И. П. Шереметев был отправлен в Сибирский приказ вместо отрешённого от должности судьи И. Давыдова; С. Г. Нарышкин — министром к гетману Украины; новыми начальниками Канцелярии конфискации и Ямской стали бригадиры И. Г. Безобразов и Н. Козлов.

Наконец, в том же 1731 г. был уволен архиатер (глава медицинского ведомства) Иоганн Блюментрост; его брат, лейб-медик и президент Академии наук Лаврентий Блюментрост, потерял свои посты несколько позже — летом 1733 г.[1042] Новым придворным врачом стал Иоганн-Христиан Ригер, а Академию возглавил дипломат Г.-К. Кейзерлинг.

В декабре 1731 г. новым начальником Конюшенного приказа вместо Д. Потёмкина стал подполковник И. Анненков, а в марте 1732 г. гоф-интендант А. Кармедон заменил У. А. Сенявина на посту начальника Канцелярии от строений; от прежнего руководства был потребован финансовый отчёт начиная с 1720 г.[1043] Кампания по обновлению высшей администрации завершилась в 1732 г. там же, где и началась, — в дворцовом ведомстве.

Некоторым администраторам не нашлось подходящего места, и они были отрешены от дел; такая судьба постигла обер-секретаря Сената Матвея Воейкова, его коллегу из Синода А. П. Баскакова, Блюментростов, Макарова; на войну в заморские провинции отправились Д. Ф. Еропкин и А. Б. Бутурлин; строить Закамскую линию — Ф. В. Наумов.

Смену кадров мы можем наблюдать в 1730–1732 гг. и на уровне высшей провинциальной администрации — губернаторов и вице-губернаторов. Исследовавший назначения губернаторов Д. Ле Донн указал, что на эти годы приходится 12 из 35 подобных назначений, сделанных в царствование Анны.[1044] На самом деле их больше, поскольку список губернаторов у Ле Донна неполон и неточен и не включает администрацию по Астраханской губернии и киевских генерал-губернаторов.

На основании составленного нами по опубликованным и архивным источникам списка местных правителей (Приложение, Таблица 2) следует, что в 1730 г. на губернаторство были отправлены М. А. Матюшкин (в Киев с последующей отставкой в марте 1731 г.), А. И. Тараканов (в Смоленск, а затем в том же году в армию на юг), П. М. Бестужев-Рюмин (в Нижний Новгород, а оттуда в ссылку в свои деревни), П. И. Мусин-Пушкин (в Смоленск), М. В. Долгоруков (в Астрахань, затем в Казань и оттуда в ссылку), А. Л. Плещеев (в Сибирь), В. Ф. Салтыков (в Москву), И. М. Волынский (вице-губернатором в Нижний Новгород).

В 1731 г. к новому месту службы отправились Г. П. Чернышёв (генерал-губернатором в Москву), И. И. Бибиков (в Белгород), И. П. Измайлов (в Астрахань), опять П. И. Мусин-Пушкин (в Казань), генерал-лейтенант И.-Б. Вейсбах (в Киев), бригадиры П. Бутурлин и А. Арсеньев (оба — вице-губернаторами в Сибирь вместо отрешённого от должности И. Болтина). В 1732 г. последовали назначения И. М. Шувалова (в Архангельск), генерал-майора М. Ю. Щербатова (сменил отправленного в армию И. М. Шувалова в Архангельске), генерал-лейтенанта В. фон Дельдена (в Москву в помощь Чернышёву губернатором, в следующем году отставлен), И. В. Стрекалова (в Белгород), камергера А. А. Черкасского (в Смоленск), А. Ф. Бредихина (вице-губернатором в Новгород), стольника С. М. Козловского (вице-губернатором в Смоленск), бригадира И. Караулова (вице-губернатором в Казань).

Сделанные именно в эти годы назначения, по нашему мнению, свидетельствуют не столько о «выдвижении новой правящей группы», как полагал Ле Донн, сколько о стремлении удалить из столиц нежелательные для новых властей фигуры или быстро найти замену неугодным администраторам, которых отправляли в армию или отрешали от должности. Напомним, что 14 из 23 перечисленных выше лиц подписывали различные проекты и прошения.

Императрица и её советники стремились как можно скорее убрать неугодные или подозрительные фигуры. Некоторые назначения были явно торопливыми и непродуманными. А. П. Волынского отправили было в Иран, но сделанное назначение отменили. Генерал Чернышёв оказался неспособным губернатором, получал от Анны выговоры и в 1733 г. возвратился в Сенат; Афанасий Арсеньев был уже «весьма дряхл» для командировки в Сибирь; ветеран фон Дельден за время 50-летней службы «пришёл в глубокие тяжкие болезни и безсилие» и даже не был в состоянии передвигаться без посторонней помощи. Больной М. А. Матюшкин не смог немедленно отправиться на губернаторство в Киев, и генерала тут же отправили на медицинское освидетельствование, подтвердившее, что «надежда к конечному его исцелению весьма мала».[1045]

Другие перемещения имели целью последующую опалу. Некоторых лиц перебрасывали из губернии в губернию (как П. И. Мусина-Пушкина) или к другим местам службы (как И. И. Бибикова и А. И. Тараканова), пока не сочли возможным предоставить им более почётные должности в столице.

Волна перемещений коснулась не только генералитета; в сентябре 1730 г. последовали и массовые назначения на воеводские посты в провинцию, куда из столицы отправлялись многие участники недавних событий. Эти назначения проходили спешно; некоторые из намеченных в списках кандидатур вдруг в последний момент заменялись другими «по нынешней разметке».[1046]

Период кадровой перетряски завершился в 1732 г., последующие назначения уже не носили такого массового и несколько хаотичного характера. Для некоторых «подозрительных» лиц они стали своеобразным испытательным сроком, как для опального А. И. Румянцева или прощённого бывшего генерал-фискала А. А. Мякинина, для других — ступенькой в карьере, как для будущего елизаветинского фельдмаршала А. Б. Бутурлина. Последним всплеском опал начала 1730-х гг. стало дело смоленского губернатора А. А. Черкасского. Он обвинялся в отправке писем в Голштинию, к внуку Петра, которого считал законным наследником. Навет, как выяснилось впоследствии, был ложным; но перепуганный Черкасский под пыткой признал свою вину и был сослан на берег Охотского моря.

Династические конфликты и борьба вокруг престола в 1725–1730 гг. принципиально не сказывались на руководящем составе, но после событий 1730 г. количество назначений и перестановок в государственном аппарате резко увеличилось; такие последствия будет вызывать каждый последующий переворот. При этом царствование Анны Иоанновны выглядит, пожалуй, самым интенсивным в смысле частоты назначений и смещений. По нашим подсчётам, за десять лет состоялись 68 назначений на руководящие посты в центральном аппарате (в среднем 6.8 в год) и 62 назначения губернаторов (6.2 в год).

Помещённые в Приложении диаграммы 1 и 2 и таблицы 6 и 7 подтверждают вывод, что аннинское царствование было весьма неспокойным для правящей элиты, которая неоднократно подвергалась ротации: массовые замены должностных лиц имели место и в 1736, и особенно в 1740 г. При этом около четверти (22 %) руководителей учреждений и 13 % губернаторов за эти десять лет были репрессированы; с учётом уволенных и оказавшихся «не у дел» эти цифры составят соответственно 29 % и 16 % (см.: Приложение, диаграммы 3 и 5). Для российского генералитета времена Анны должны были вспоминаться как нелёгкое испытание…

Перестройка системы управления не обошла стороной и гвардию. В течение 1730–1731 гг. из полков были «выключены» все младшие Долгоруковы.[1047] Обновился и высший командный состав. Майора С. А. Салтыкова Анна сделала подполковником Преображенского полка, а А. И. Ушаков наряду с Тайной канцелярией возглавил Семёновский полк. Впрочем, в то время эти «службы» были тесно связаны: доставляли, охраняли и отправляли в Сибирь арестантов ведомства Ушакова гвардейские солдаты и офицеры. Преображенские майоры Василий Нейбуш, Александр Лукин и Дремонт Голенищев-Кутузов были пожалованы в бригадиры и назначены комендантами в Киев, Ригу и Нарву. Новыми майорами первого полка гвардии стали придворный Н. Ю. Трубецкой, Л. Гессен-Гомбургский и запомнившийся Анне в день 25 февраля капитан И. Альбрехт; в Семёновском полку — отличившиеся так же и тогда же С. Ф. Апраксин и М. С. Хрущов.

12 декабря 1731 г. кабинет-министры дважды посетили государыню. Анна рассмотрела списки гвардейских офицеров (согласно только что утверждённым штатам) и указала, «которые определены быть в комплекте в тех же полках, и коих для определения в армейские и в гарнизонные и в ландмилицкие полки велено отослать в военную коллегию», при этом «изволила отмечать о каждом имянно, кого куда и каким рангом определить».[1048]

Колебания высших гвардейских чинов в феврале 1730 г. заставили Анну принять и более решительные меры. Уже в сентябре того же года стал формироваться новый гвардейский Измайловский полк, куда императрица лично подбирала кандидатов на командные должности. Командиром полка был назначен обер-шталмейстер Карл-Густав Лёвенвольде, а его заместителем — выезжий генерал — шотландец Джеймс Кейт. Офицерский состав формировался отчасти из прибалтийских немцев (в их числе был и брат фаворита майор Густав Бирон), отчасти — из надёжных кавалергардов и армейских офицеров. Таким путём туда попали молодой Василий Нащокин и отец другого писателя XVIII в. поручик Тимофей Болотов. Рядовых набирали из украинских («ландмилицких») полков.[1049] Кавалергарды же, хотя и сыграли значительную роль в восстановлении «самодержавства», отчего-то не пользовались доверием. Они получили от императрицы месячное жалованье «не в зачёт», но уже в июне 1731 г. рота была расформирована. Отборные кони, казна и амуниция были переданы Конной гвардии, но в неё перешли лишь восемь кавалергардов; остальные получили назначения в полевую армию или в гражданскую администрацию: им приказано было немедленно отправляться к месту службы, «дабы они в Москве праздно не шатались».[1050]

В декабре 1730 г. началось формирование полка Конной гвардии из десяти рот (1423 строевых и нестроевых чина). Формально шефом полка считался П. И. Ягужинский, но с его отъездом в Пруссию подполковником стал выдвинутый и обласканный Анной князь А. И. Шаховской; «младшим подполковником» был назначен Б.-Э. фон Траутфеттер, майорами — Карл Бирон (другой брат фаворита) и Р. фон Фрейман. В апреле 1733 г. государыня пожаловала в ротмистры Петра Бирона, девятилетнего сына фаворита, а через пять лет, в день рождения царицы, Бирон-младший был произведён в подполковники Конного полка, но по причине юных лет на деле покомандовать так и не успел. В полку числились не только брат и сын Бирона, но и целая группа Шаховских, в том числе будущий вельможа и мемуарист Яков Петрович. Примерно треть офицеров принадлежали к прибалтийскому дворянству; в рядовые Анна указала брать из украинских однодворцев и «взрачных» представителей «лифляндского шляхетства и мещанства».[1051] В итоге 42 из 120 офицеров двух новых полков являлись прибалтийскими выходами или иноземцами.

В январе 1732 г. гвардия вместе с двором переехала в Петербург. Как и прежде, гвардейцы размещались по домам обывателей, но офицеры предпочитали жить на съёмных квартирах. До государыни дошло, что хозяева требуют с гвардейцев неумеренную плату, и она повелела объявить: «покои» тех, кто заломил цену, «посторонним внаймы допущены не будут».[1052] Только осенью 1735 г. Конную гвардию поместили в казармы на берегу Невы, недалеко от Смольного двора цесаревны Елизаветы. Для пехоты строительство слобод началось в конце 1739 г. — по 20 солдатских домов (с четырьмя «покоями» каждый) на роту и по одному офицерскому дому с огородами и хозяйственными постройками; женатые гвардейцы жили вместе с семействами. Преображенскому и Семёновскому полкам отвели места на левом берегу Фонтанки, Измайловскому — за рекой, «по обе стороны пространства, составлявшего за Фонтанкою продолжение Вознесенской улицы». Полки «так усердно принялись за постройку, — вспоминал Манштейн, — что на следующий год они уже могли занять новые дома. Так как в такой казарме полк был весь собран в одном месте, а офицеры, по милости дурной дисциплины, не были обязаны жить тут все в одно время, то этот порядок значительно облегчил предпринятую царевною Елисаветою революцию, окончившуюся для неё так удачно».[1053]

Доклады и приказы по полкам свидетельствуют, что «полковница» оценила роль гвардии. Императрица регулярно устраивала «трактования» гвардейских офицеров во дворце. Поручик Семёновского полка Александр Благово отмечал в дневнике в 1739 г.: «Восшествие на престол российской государыни им[ператрицы] Анны Иоановны в 1730-м году. В строе были и обедали во дворце» (19 января); «Поздравляли г. императрице и жаловала к руке» (2 февраля); «Тезоименитство государыни императрицы. Строю не было за стужею. Обедали во дворце» (3 февраля).[1054] Но Анна же установила еженедельные (по средам) доклады командиров полков и лично контролировала перемещения и назначения в полках. Оставшимся в комплекте офицерам и сержантам по новому штату было увеличено жалованье: у штаб-офицеров оно повысилось на 300 рублей, а у самой императрицы-полковницы с 1380 до 2160 рублей в год; однако увеличила она и число повышенных («старших») окладов для нижних чинов.

Послужной список офицеров и солдат Преображенского полка 1733 г. (с указанием количества душ в имении) показывает, что беспоместных обер-офицеров в полку уже не было и даже у многих рядовых-дворян имелось по 20–30 душ.[1055] Сами же полки стали более «шляхетскими»: дворяне составляли более половины рядовых; в 1740 г. только 2 % дворян-преображенцев не имели крепостных и жили на одно жалованье. В 1731 г. в Преображенском полку дворянами являлись 952 из 2504 солдат (38 %); в 1737-м их доля составила уже 49.1 %, а среди унтер-офицеров — 85.7 %. Так же обстояло дело у семёновцев: в 1731 г. 1126 из 1968 солдат принадлежали к «шляхетству».

Указы императрицы требовали являться в Петербург дворянским недорослям, имевшим не менее 20 душ (остальным предписывалось записываться в «ближние армейские полки»), а в унтер-офицеры производить таких, которые «достаток имели, чем себя, будучи в гвардии, содержать», поскольку ведь «часто случается, что из гвардии нашей употребляемы бывают в разные посылки за нужнейшими государственными, а иногда и секретные дела вверены им бывают». «Произвождение» было отличием не для большинства. Среди 171 преображенца, уволенных в отставку Анной в январе 1739 г., встречаем 67-летнего Пантелея Батракова, 64-летнего Тихона Захарова, 63-летнего Ивана Лодыгина и многих других 50–60-летних ветеранов-рядовых, отслуживших в строю по 30–35 лет.[1056]

Господам офицерам полагалось иметь приличных лошадей, на которых караульные должны были отправляться во дворец. Майоры гвардии и полковые адъютанты «для отмены и знатности перед протчими армейскими полками» обязаны были держать «самых хороших лошадей»: майорам по цене не менее 100 червонных, а адъютантам — от 80 до 100.[1057] «Накануне больших праздников, — вспоминал адъютант фельдмаршала Миниха Манштейн, — придворные особы и гвардейские офицеры имели честь поздравлять императрицу и целовать ей руку, а её величество подносила каждому из них на большой тарелке по рюмке вина». Отсутствие в эти дни во дворце без уважительных причин не оставляли без наказания: в первый раз вычиталось месячное жалованье, во второй — строго требовали к ответу. В последний год царствования Анны семейным офицерам было разрешено представлять ко двору и своих жён, которые также приглашались на придворные праздники. В домашних увеселениях государыни императрицы участвовали иногда и нижние чины: Анна Иоанновна вызывала к себе гвардейских солдат с их жёнами и приказывала им плясать «по-русски» и водить хороводы.

«Приказ был в полк: по имянному ея императорского величества изустному указу велено чтоб господа гвардии обор афицеры в дом ея императорского величества на куртаки и на балы изволили конечно приезжать в каждое воскресение и в четверток, не дожидаясь никаких повесток, а приезжали б в собственном богатом платье и в чулках шёлковых, а ежели у кого собственного богатого платья не имеетца, то в строевых богатых мундирах и в щиблетах всегда пополудни в 4-м часу», — записал императорский приказ от 2 декабря 1739 г. поручик Благово.[1058] Для незнатного офицера — честь высокая, но она требовала немалых расходов на шёлковые чулки, шляпу, парики, «богатый» парадный мундир, лошадей и пр. 25 сентября 1739 г. поручик записал: у него вычли за «богатый» мундир «28 ру[блей] 58 копеек 3 четверти, да за данной же на богатой мундир позумент широкой и узкой 30 ру[блей] 51 копейка с четвертью». В результате он получил «квитанцию вместо денежного жалования майской трети 739-го году, а денег за оную треть ни копейки не дано, служил без жалования». 11 января 1740 г. он подвёл невесёлый итог своим доходам: «Получил денежного жалованья прошлого 1739 г. сентябрской трети 59 ру[блей] 3 ал[тына] 2 де[нги]). Из оных вычтено за позумент на богатой мундир 48 рублей 95 копеек, а всех вычтено денег за мундиры в прошлом 1739-м году 106 рублёв 12 копеек 3 четверти, кроме сукна и протчего приклада на богатой мундир».[1059] А без мундира к государыне не явишься — полковой командир укажет виновным: «…ежели оное впредь усмотрено будет, то будут публично высланы из дворца».

Анна «изволила довольно жалеть» вдов офицеров, особенно погибших на войне. В январе 1738 г. она узнала, что племянники павшего под стенами Очакова преображенского капитана Ф. Лаврова не пускают его жену в деревню и на московский двор, и повелела вдове «владеть по смерть» имением покойного. По просьбе другой вдовы, капитанши Толстой, она приказала «до возрасту детей его никаких исковых по деревням дел не вчинять».[1060]

В декабре 1736 г. гвардейским офицерам позволили записывать в полки своих детей «лет несовершенных от семи до двенадцати», что прежде разрешалось только самым знатным. Детишки зачислялись солдатами сверх комплекта, без жалованья и жили у родителей, которые обязались «до совершенного состояния, как могут нести службу солдатскую, содержав на коште своём, обучать иностранным языкам и инженерству; особливо же наукам инженерной части нужнейшим, такоже и солдатской экзерциции».[1061] Солдатских сыновей с восьми лет записывали в полки и определяли учиться грамоте в полковую школу. Отдавали их в учение и к искусным мастерам, чтобы иметь в полках собственных мастеровых.

В гвардию переводили из армейских полков отличившихся или просто видных собою солдат; порой даже отправляли офицеров «высматривать» великанов в полевых полках и гарнизонах. При Анне Иоанновне в старые гвардейские полки впервые «зачали рекрут брать в солдаты»; приём таких новых солдат отметил в своей записной книжке тот же поручик Благово.

При Анне гвардия оставалась чрезвычайным и универсальным инструментом верховной власти. Обер- и унтер-офицеры и даже рядовые из дворян, «способные к делам», выполняли ответственные поручения: описывали конфискованные владения, собирали недоимки, набирали рекрутов, надзирали за мастеровыми на горных и оружейных заводах, участвовали в «счётных» и следственных комиссиях; они же под командой начальника Тайной розыскных дел канцелярии и гвардейского подполковника А. И. Ушакова арестовывали и охраняли политических преступников, а затем конвоировали бывших высоких особ в ссылку.

По традиции гвардейцы «выпускались» в армию на места, соответствовавшие их «старшинству» в два чина. В годы войны «выпуски» увеличились: из Семёновского полка в 1738 г. вышли обер-офицерами в полевые полки 49 нижних чинов из лучших, а три обер-офицера были определены штаб-офицерами. Из Конной гвардии отправились в полки обер-офицерами 14 человек. Всего же при Анне Иоанновне только из Семёновского полка вышли в армейские полки обер-офицерами 195 нижних чинов и 30 обер-офицеров штаб-офицерами.[1062]

При Анне гвардейцы после пятнадцати лет мирной жизни в столице вновь двинулись на поля сражений русско-турецкой войны 1735–1739 гг. В 1737 г. на юг двинулись сводные батальоны (по одному от каждого полка) и три роты Конной гвардии, составившие трёхтысячный гвардейский отряд под командой генерал-адъютанта и подполковника Измайловского полка Густава фон Бирона. Гвардейцы отличились во время взятия в 1737 г. крепости Очаков, но в маршах по безводной степи отряд потерял больше людей от болезней, чем от неприятельского огня.

27 января 1740 г. гвардейский отряд под музыку, с распущенными знамёнами возвратился в Петербург. Всем побывавшим в походе гвардейцам в награду выдали третное жалованье. Отличившиеся офицеры были отправлены в губернии с объявлением мира — им в награду позволялось принимать подарки «кого сколько подарят, то, во удовольствие за службу»; капитан Нащокин таким образом «заработал» в Нижегородской губернии 1350 рублей. А вернувшиеся из похода унтер-офицеры «в знак особливой за службу милости» получили следующий чин.

Но и в мирное время Анна занималась гвардейскими делами: решала вопросы об обеспечении полков сукном и провиантом, рассматривала рапорты командования и индивидуальные прошения о выпуске, переводе, отпусках и повышениях в чине. Солдатам запрещалось «иметь между собой ссоры и драки», а полковому начальству в 1736 г. — отправлять в отпуска и «посылки» гвардейцев без разрешения императрицы. Она же своими резолюциями определяла конечную меру наказания провинившимся даже по не самым «важным» делам — и загулявший в первый раз сержант Иван Рагозин в качестве штрафа «стоял под 12 фузеями».

Непорядки в гвардии её «полковница» воспринимала болезненно. Иные из господ офицеров стремились получить отпуск, возведение в следующий чин или получение выгодной вакансии в армии не заслугами, а более привычными средствами. «Известно нам учинилось, — извещал именной указ Анны от 15 декабря 1738 г., — что в некоторых полках нашей пехотной лейб-гвардии ротные командиры, також полковые адъютанты и секретари с унтер-офицеров, капралов и солдат, как при отпуске в домы их и при выпуске в другие полки в обер-офицеры, так и при повышении чинов в лейб-гвардии, берут немалые взятки деньгами и другими вещами, и для таких взятков иных и без всяких заслуг, к тому ж и недостойных, по таким страстям и по свойству аттестуют и своим полковым командирам представляют, а чрез такие их происки чести достойные люди в нестерпимой обиде остаются и охоту к службе теряют, понеже многие из шляхетства, лет по 15 и по 20 будучи в солдатах, приходят в крайнюю слабость и нерадение…» Государыня велела штаб-офицерам всех полков допросить своих получивших отпуска и чины подчинённых, дабы те при условии прощения признались, давали ли взятки. Но «ежели они неправду покажут, или запираться будут, а после в том обличены будут, тогда они, яко преступники наших указов, судимы и истязаны быть имеют».[1063] Особого результата эта акция, кажется, не имела. Более того, государыня была весьма огорчена, что конфискованное имущество растратившего и похитившего полковые средства секретаря Преображенского полка Ивана Булгакова (он забрал более 10 тысяч рублей) даже не продано, и приказала взыскать утраченную сумму со всех офицеров полка, для чего раздать им «пожитки» Булгакова для продажи.[1064]

В августе 1736 г. преображенский солдат Еремей Олонский утащил с пожарища чей-то котёл, но был пойман коллегами-измайловцами. Военный суд решил, что вор достоин казни; но обер-аудитор признал, что украденное слишком «малой цены», и своей «ревизией» предложил иное наказание — «жестокое гонение спицрутен». Анна согласилась: «Учинить по ревизии». На том же столичном пожаре два преображенца из дворян — Евстигней Сайков и Захар Заболоцкий — увидали, что, когда «горел Мытный двор» на Мойке, купцы стали прятать деньги и товары в воду, и стащили у них мешок со 100 рублями, но попались с похищенным конногвардейскому патрулю. Приговор был «гонять спицрутен» шесть раз через батальон и сослать в оренбургский гарнизон — и государыня согласилась со строгим наказанием дворян-воришек.

Туда же, в башкирские степи, отправились преображенские гренадёры Панкрат Смагин и Герасим Пожидаев, продавшие гардемарину Никите Пушкину не принадлежавшего им солдатского сына Дмитрия Онофриева за 13 рублей, да ещё и указавших в купчей цену в 5 рублей, чтобы пошлина была меньше. Судя по судебным делам, «бизнес» по продаже подставных лиц «по общему с ними согласию» являлся фирменной проделкой столичных гвардейцев, а покупатель терял деньги, когда купленный «хлопец» бежал или оказывался не тем, кого продали по документам. Следствие установило, что Смагин однажды уже продавал своего дворового, которого сам же подговорил бежать и спрятал у себя в деревне. Полковница же решила наказать и незадачливого пострадавшего: Пушкин получил с виновных не 13, а 5 рублей — ту сумму, которую согласился написать в купчей.

В январе 1740 г. возникло следствие о взятке в два ведра вина и двух гусей, которую будто бы дали трое служивых московского батальона капитану Ивану Изъединову, чтобы избежать штрафа за драку. Капитан подношение отрицал и был готов «очиститься присягою», но государыня не стала позорить ветеранов-гвардейцев и велела «уничтожить» дело.[1065] Но с неисправимыми преступниками она поступала сурово. В 1736 г. солдат Фёдор Дирин, возвращаясь с караула в Адмиралтействе, ухитрился украсть пудовую свинцовую плиту и спрятал её, «завертев в постелю». Солдат оказался рецидивистом — в прошлом году украл у товарища рубашку, затем клещи и молот с наковальней из кузницы, а до того загулял в отпуске на целых пять лет! Суд не нашёл смягчающих обстоятельств, и государыня не пожалела вора: 14 июля гвардеец был повешен.[1066] Приговорила Анна к смерти и взяточника, поручика Матвея Дубровина, в качестве милости разрешив его «от бесчестной смерти уволить, а вместо того расстрелять».[1067] Но она вошла в положение преображенского штаб-лекаря, убившего напавшего на него грабителя, и признала невольного убийцу невиновным.

С годами Анна стала менее прилежна к делам, и вопросы решали уже кабинет-министры; так, в 1738 г. они сделали подпоручиком обиженного своим непроизводством при отставке преображенского каптенармуса Адриана Кузнецова; отпускали гвардейских солдат и унтер-офицеров «в домы» и представили в подпоручики трёх капралов; они же решали, кого из гвардейцев определить в рижские гарнизонные полки «на вакансии в штаб- и обер-офицеры».[1068] Подписи кабинет-министров Остермана и Черкасского стоят под резолюцией о битье кнутом и отправке в Выборгский гарнизон семёновского солдата Ивана Семёнова за попытку побега и изготовление фальшивого паспорта. Они же решили 15 октября 1740 г. повесить неисправимого вора, солдата из ямщиков Сидора Шалина; в это время Анна Иоанновна уже находилась на смертном одре.[1069]

Конечно, доклады по полкам и соответствующие предложения «сочинялись» министрами или гвардейским начальством, которое при пополнении частей рядовыми иногда могло обходиться и без высочайшей санкции. Но Анна властно вмешивалась в дела: на докладе А. И. Ушакова от 25 апреля 1740 г. о количестве мушкетёров и гренадеров в Семёновском полку она наложила резолюцию: «Без докладу впред на убылые места не записывать».[1070] Государыня не всегда «штамповала» поданные ей бумаги — в августе 1740 г. она повелела произвести в том же полку в прапорщики не представленного к повышению сержанта Василия Соковнина, а его сослуживца Михаила Сабурова как побывавшего на войне; в других случаях она не объясняла сделанных ею замен. «…на Обухова место произвесть Николая Самарина, на место князь Александра Голицына Григорья Темирязева», — собственноручно написала Анна, утверждая приказ о переводе на «убылые места» по Преображенскому полку 31 января 1739 г.[1071] Списки новых солдат, принятых в гвардию по итогам дворянских смотров, министры Кабинета несли ей на утверждение; так, Анна лично определила в солдаты гвардии будущего знаменитого полководца П. А. Румянцева. В августе 1740 г., вернувшись из Петергофа, Анна обратила внимание, что солдаты небрежно счищают кору с пригнанных по Неве для строительства казарм брёвен, и распорядилась не «засаривать» реку.[1072]

Порой государыня интересовалась даже судьбой отдельных солдат, особенно если они «отличились» какими-то нарушениями. Так в июле 1735 г. она повелела министрам заняться делом «плута Василия Одинцова». Проворовавшегося артиллериста, «не ведая о том его худом состоянии», приняли в Конную гвардию, но «когда в том полку о том его воровстве известно учинилось, тогда отослан он для определения в полки, в Военную коллегию и определён был в Ингерманландский пехотный полк, где явился паки в воровстве и из-под караула бежал». Недовольная императрица потребовала от командиров непутёвого солдата «оное дело розыскать и исследовать обо всём обстоятельно».[1073] Не раз звучало в полках и грозное «слово и дело», за которым следовали «розыск» и наказание виновных в оскорблении величества или других преступлениях по «первым двум пунктам».

При Анне гвардейцы, как и прежде, стояли на караулах в Адмиралтействе, Петропавловской крепости, Сенате, Военной коллегии и Тайной канцелярии, а также у полковых изб и на квартирах у генералов, гвардейских штаб-офицеров и иностранных посланников. «В неделю по дважды» полкам было приказано обучаться строевым экзерцициям — так чтобы «солдаты оказывали приёмы и делали вдруг и бодро, и стояли прямо, а не согнувшись, також смотреть, чтобы шли плечом к плечу и ружья несли круче, ступая разом, и головы держали прямо». Конногвардейцы, помимо того, должны были «прямо и бодро» сидеть в седле и ехать «человек за человеком ровно, примкнув колено с коленом». Полки регулярно проводили учения, на которых порой присутствовала сама государыня.[1074]

Императрица держала гвардию под контролем и сумела обрести в новых полках надёжную опору. Но на смену не задумывавшимся о «политике» старым служакам приходило новое поколение, которое уже видело, как решается судьба трона после ухода великого императора. Со временем гвардейцы осознали себя «делателями королей». Менялся и круг их интересов: тот же поручик Благово интересовался не только «постройкой» мундира, учениями, куртагами и домашним припасом, но и покупкой картин и книг, в том числе известного политического сочинения: «Пуфендорфия в десть дана 2 ру[блей]».[1075] В последующих «дворских бурях» мы увидим в качестве лидеров и младших офицеров, и даже солдат. Как только грозная Анна Иоанновна умерла, оставив регентство при младенце-императоре Иване Антоновиче своему фавориту герцогу Бирону, недовольство в полках обернулось участием гвардейцев в очередных переворотах.

В целом предпринятая масштабная перетряска основных государственных структур была проведена успешно, хотя и не исключала появления недовольства. Новая императрица и её советники сумели навести порядок в высших эшелонах власти и получить реальную военно-политическую опору в лице «новой» гвардии. Именно эта «работа с кадрами» (а не пресловутое «засилье иноземцев») придала правлению Анны Иоанновны стабильность. Однако такой ли уж грозной силой обладал новый режим?


Сила и слабость монархии

300 лет назад самодержавная власть куда больше опиралась на традицию, чем на всепроникающую бюрократию. К 1725 г. император располагал примерно двумя тысячами чиновников в Сенате, центральных коллегиях и канцеляриях; таким же было количество служащих на местах. Всего же, по данным обер-прокурора Сената И. К. Кирилова, во всей империи в 1725 г. в системе управления были заняты 1189 «управителей» — классных чиновников и 3 685 «приказных» на 16 миллионов населения.[1076] В итоге (с учётом того, что основные кадры аппарата были сосредоточены в столицах и крупных городах) получается, что один более или менее грамотный приказный приходился приблизительно на 10 тысяч простых обывателей. Для сравнения, в соседней Пруссии времён «короля-солдата» Фридриха-Вильгельма I (1713–1740) на три миллиона населения было две тысячи управленцев, то есть один чиновник на 1500 подданных.[1077]

Неквалифицированные и малочисленные «управители» и «канцеляристы» еле справлялись с обилием текущих местных дел и потоком запросов и требований из центра и с трудом воспринимали новые канцелярские формы и лексику, что породило даже пародии на них.[1078]

О канцелярское «безлюдство» разбивались все попытки оперативно получить требуемую информацию. Так, в апреле 1727 г. Сенат констатировал, что присланные из центральных учреждений данные о приходе и расходе денег ещё за 1724 г. оказались «с поданными ведомостями из Камор-колегии несходственны, ибо в ведомостях Камор-колегии показано в отпуску много, а в ведомостях оных колегей и канцелярей в приходе того менше, а в других ведомостях показано в рентереи в отдаче болше того числа, что по ведомости Камор-колегии показано в приёме…» Приказание исправить ведомости осталось невыполненным; в конце концов Сенат постановил вернуть все «несходственные» документы в Камер-коллегию, чтобы она «учинила верные ведомости».[1079]

Собранные для Верховного тайного совета сводные данные показывают, например, что к сентябрю 1727 г. подушные деньги за январскую треть этого года были доставлены только из 61 полка, а от 68 полков рапорты ещё не поступали. Вместо ожидаемых по смете 574 331 рублей были получены только 394 375; недостачу сборщики объясняли «совершенной пустотою», «скудостью», «дряхлостью и малолюдством» плательщиков или их «ослушанием». Военная коллегия оправдывалась: полковые власти не присылали рапортов аж с 1725 г., несмотря на отправку на места только за несколько месяцев 1726 г. шести указов с угрозами «судить и по суду штрафовать».[1080]

За сотни и тысячи вёрст от Петербурга воеводы и прочие должностные лица становились совершенно неуправляемыми. Единственная за всю «эпоху дворцовых переворотов» сенатская ревизия графа А. А. Матвеева вскрыла по центральным провинциям огромные «упущения казённых доимков» (170 тыс. рублей только по одной Владимирской провинции), бездействие судов и произвол «особых нравом» начальников.[1081] «Непостижимые воровства и похищения не токмо казённых, но и подушных сборов деньгами от камериров, комиссаров и от подьячих здешних я нашёл, при которых по указам порядочных приходных и расходных книг здесь у них отнюдь не было, кроме валяющихся гнилых и непорядочных записок по лоскуткам», — такой увидел Матвеев реальность новых учреждений.[1082] Их чиновники сами перешли в наступление — обвинили комиссию в «неправедном суде»; в борьбе с ними ревизор быстро изнемог и уже в марте 1727 г. стал просить об отставке.

Но даже законопослушное начальство не могло реально контролировать повседневную жизнь населения. Значительная часть подданных «регулярной» империи жила будто бы в ином мире (иногда — в прямом смысле: в надёжно укрытых от воевод и духовенства скитах и общинах) со своими традициями, законами и авторитетами. Пока в Петербурге менялись цари и министры, в этом мире кипели свои страсти и заключались свои союзы — например, «между Андреем Дионисьевичем (главой старообрядческой Выговской пустыни. — И.К.) и Фёдором Калинтьевичем, настоятелем ярославских стран; от страны же Польская почтеннейшим настоятелем Егнатием Трофимовым учинён вечный мир в лето 1727 августа 5 дня», упоминаемые в одном из раскольничьих сочинений XVIII в.[1083]

Отсутствие кадров усугублялось колоссальными расстояниями, где связь между редкими ячейками административной сети осуществляла целая армия курьеров. Их число (2 217 унтер-офицеров и солдат), приведённое Кириловым, хотя и равно количеству всех провинциальных служащих, но явно занижено, поскольку автор не даёт сведений по нескольким губерниям (Казанской, Астраханской, Архангельской) и, возможно, включает в перечень только «штатных» лиц, занятых на этой службе. В 1732 г. Сенат полагал, что необходимо привлечь к этой деятельности ещё 4 038 человек, чтобы с прежними они составили 5488 рассыльщиков, необходимых для работы государственной машины.[1084] На деле к фельдъегерской работе привлекалось огромное количество всякого служилого люда, прежде всего гвардейские и армейские солдаты и офицеры. Жизнь многих из них так и проходила на бесконечных дорогах империи, где некоторые гонцы навсегда пропадали «безвестно».[1085]

Только из одного дела о рассылке императорского указа от 7 сентября 1727 г. о «неслушании» никаких распоряжений Меншикова следует, что 3 345 печатных распоряжений об этом повезли во все концы страны сотни курьеров: несколько десятков из Санкт-Петербурга, а остальные — из Москвы и других губернских центров. На доставку даже столь важных бумаг в старую столицу требовалась неделя (прибыли 16 сентября); а на окраины европейской России они приходили примерно через месяц: в Симбирске указ был получен 3 октября, на Дону — 7 октября, в Уфе — 8 октября. С уведомлением о получении местные власти не торопились и отправляли рапорты с ближайшей оказией. В данном случае такие расписки пришли в Петербург через два месяца (из Уфы и Симбирска — 9 декабря 1727 г.), когда сам светлейший князь давно уже находился в ссылке и исполнение указа потеряло всякий смысл.[1086]

Темпы доставки корреспонденции на протяжении столетий почти не менялись: в XVII столетии почта из Москвы в Архангельск тоже двигалась со скоростью 10 вёрст в час, т. е. при непрерывной езде гонец в сутки мог одолеть максимально 240 вёрст. Только в следующем веке некоторое улучшение дорог позволило фельдъегерям Николая I покрывать расстояние в 300–350 вёрст в сутки со страшным напряжением сил и опасностью для жизни. «Приходилось в степях, при темноте, сбиваться с пути, предоставлять себя чутью лошадей. Случалось и блуждать, и кружиться по одному месту. По шоссейным дорогам зачастую сталкивались со встречным, при этом быть только выброшенным из тележки считалось уже счастием. Особенно тяжелы были поездки зимою и весною, в оттепель; переправы снесены, в заторах тонули лошади, рвались постромки, калечились лошади», — вспоминал тяготы службы старый фельдъегерь в середине XIX в.[1087]

Что же изменилось при Анне? После коронации, в июне 1730 г., была объявлена программа реформ. Серия именных указов предусматривала скорейшее окончание составления нового Уложения, учреждение комиссий для рассмотрения состояния армии «без излишней народной тягости» и «сочинения» новых штатов государственных учреждений, разделение Сената на департаменты. Эта программа осталась нереализованной; но даже её выполнение означало бы только консервацию созданной Петром I системы с некоторой корректировкой, однако без каких-либо принципиальных изменений, в чём согласны историки разных поколений.[1088]

Это означало, с одной стороны, частичные уступки «шляхетству» и его социальным требованиям. Был уничтожен петровский закон о единонаследии, а затем открыт Сухопутный шляхетский кадетский корпус для подготовки из дворянских недорослей офицеров и «статских» служащих. В 1731 г. в поисках лучшей системы «произвождения» правительство восстановило отменённую при Екатерине I практику баллотирования в первые обер- и штаб-офицерские чины в армии. В первые годы царствования Анны помещичьи крестьяне потеряли право приобретать земли в собственность, им было запрещено брать откупа и казённые подряды. «Слёзные и кровавые подати» заставляли крестьян бежать за рубежи государства, в Польшу, или оказывать сопротивление властям и составлять разбойничьи «партии».[1089] С другой стороны, все поползновения дворянского «общенародия» на участие во власти (предложения проектов 1730 г. о выборности должностных лиц в центральных учреждениях и губерниях) были отвергнуты.

Однако представления о «кровавом терроре» и многотысячных жертвах пыток и доносов в годы «бироновщины» явно преувеличены.[1090] Неплохо сохранившийся архив карательного ведомства показывает, что Тайная канцелярия была вовсе не похожа на аппарат соответствующих служб Новейшего времени с их разветвлённой структурой, многотысячным контингентом штатных сотрудников и нештатных осведомителей. В послепетровскую эпоху она являлась скромной конторой, не имевшей местных отделений и профессиональных «шпионов». В конце царствования Анны в ней несли службу секретарь Николай Хрущов, четверо канцеляристов, пятеро подканцеляристов, трое копиистов и «заплечный мастер» Федор Пушников. Через 20 лет, в 1761 г., штат даже уменьшился до 11 человек и годовой бюджет сократился с примерно 2 100 рублей до 1 660 рублей при прежних ставках: новый палач Василий Могучий получал, как и его предшественник, 15 рублей жалованья. Такой же штат (14 человек) с такими же расходами имелся и в московской «конторе» Тайной канцелярии.

Малочисленный штат был занят преимущественно бумажной работой: составлением и перепиской протоколов, допросов и докладов. Доставкой подозреваемых и преступников занимались местные военные и гражданские власти. Основную же работу по охране «колодников» в Петропавловской крепости (где помещалась и сама канцелярия) выполняли офицеры и солдаты гвардейских полков. Они должны были держать заключённых «в крепком смотрении»; следить, «дабы испражнялись в ушаты, а вон не выпускать»; допускать на свидания родственников и надзирать, чтобы жёны «более двух часов не были, а говорить вслух». Они же выдавали узникам «молитвенные книжки» и «кормовые деньги» (у кого они были); иные арестанты с голоду не доживали до решения своих дел.[1091]

Во главе этого учреждения при Анне стоял новый — точнее, старый — начальник А. И. Ушаков: вчерашний опальный гвардеец, подписывавший ограничительные проекты в феврале 1730 г., стал необходимым и верным слугой императрицы. Власти, как и при Петре, использовали силу массового доносительства в качестве инструмента «обратной связи» с массами подданных. Указы прямо предписывали доносить на ближнего «без всякого опасения и боязни того ж дни. А если в тот день за каким препятствием не успеет, то, конечно, в другой день», ибо «лучше донесеньем ошибиться, нежели молчанием». Изымая дела «по первым двум пунктам» из компетенции местных властей, правительство поддерживало авторитет и веру в справедливость царской власти. В результате крестьяне и посадские часто придавали этим пунктам иное толкование и стремились таким путём сообщить о произволе и воровстве местных чиновников.[1092]

Большинство обычных дел по обвинению в неосторожной болтовне, не представлявших, с точки зрения опытных следователей, опасности, заканчивалось для обвиняемых — особенно если те не запирались, а сразу каялись в «безмерном пьянстве», — сравнительно легко: поркой и отправкой к прежнему месту жительства или службы. Документы петербургской Тайной канцелярии зафиксировали в «имянных списках» за период с 1732 по 1740 г. включительно поступление 3 141 человека: в 1732 г. в ведомство Ушакова попали 277 подследственных, в 1733-м — 325, в 1734 — 269, в 1735 — 343, в 1736 — 335, в 1737 — 580, в 1738 — 361, в 1739 — 364 и в 1740 г. — 287 человек.[1093] Учёт был не очень точным, поэтому данные нужно корректировать с помощью других источников — например, комплекса дел «о лицах, суждённых в Тайной канцелярии за ложное оказывание «слова и дела». Но в целом число пропущенных «колодников» невелико, хотя записные книги не содержали имён подследственных, которые не присылались в Тайную канцелярию, а допрашивались на местах. Всего за царствование Анны Иоанновны к политическим делам оказались прикосновенными (в разном качестве) 10 512 человек, осуждено — 4 827, а в ссылку отправились всего 820 преступников.[1094]

Что же касается конкретных случаев репрессий, то документы о конфискованном имуществе показывают, что имения и дворы отбирались по тем же причинам, что и ранее: за невыполнение подрядных обязательств, долги по векселям, «похищение казны». Трудно считать жертвами «бироновщины», например, московского «канонира» П. Семёнова, сбывавшего «налево» гарнизонные пушки, или разбойничавшего на Муромской дороге помещика И. Чиркова.[1095]

Мрачная «социальная репутация» правления Анны Иоанновны в немалой степени была вызвана не столько масштабом репрессий, сколько тем, что под них нередко попадали представители благородного сословия, которых прежде всего и подозревали в неблагонадёжности. Из 128 важнейших судебных процессов её царствования 126 были «дворянскими», почти треть приговорённых Тайной канцелярией принадлежала к «шляхетству», в том числе самому знатному.[1096] Расправа с кланом Долгоруковых и прочие громкие «дела» показали, что государыня всё помнит и не спускает даже малейших проявлений «своеволия». Однако при Анне Иоанновне доставалось и представителям рядового «шляхетства» (из 646 дел «благородных» они фигурировали в 520) страдали за куда менее важные «вины» — в основном в виде «непристойных» бранных слов.

«В 737-м: отставного секунд-маиора Протасьева жена Анисья Матвеева кнутом, в Сибирь; ссылной в Сибирь бывшей аудитор Афонасей Кастамаров кнутом с вырезанием ноздрей, в Оренбург; бывшей инзарской воевода Пётр Арбенев плетми, в Оренбург; бывшей советник Тимофей Тарбеев плетми, в Комчатку» — так выглядят списки наказанных и осуждённых к ссылке «клиентов» Тайной канцелярии 1737 г. Другим повезло больше — они были сосланы «без наказания» и получили не каторжную работу: «…бывшей советник Иван Анненков в Сибирь к делам; асессор Костянтин Скороходов в Азов к делам же; бывшего советника Тарбеева дети: Пётр в Сибирь в тамошние полки капитаном, Иван в Оренбурх порутчиком». Вместе с ними в оренбургские степи, в Сибирь, на Камчатку отправились «пошехонский дворянин» Василий Толоухин, отставные прапорщики Пётр Епифанов и Степан Бочкарёв, «недоросли» Иван Буровцев и Григорий Украинцев, драгун князь Сергей Ухтомский, отставной поручик Ларион Мозолевский, подпоручик Иван Новицкий, капитан Терентий Мазовский, майор Иван Бахметьев и многие другие российские дворяне.[1097]

Прямых отражений в народных «толках и слухах» два государственных переворота 1730 г. не нашли — они были, согласно известной формуле, «страшно далеки от народа». Пожалуй, только одно дело привлекло внимание самого Ушакова, который лично присутствовал при допросах. Дьякон из городка Велье Псковской провинции Осип Феофилатьев вместе с развозившим указы о новой присяге «мужиком» Иваном Евлампиевым истолковали это так: «Выбирают-де нового государя». Подобные разговоры, как показало следствие, обвиняемые вели со многими обывателями — все они отправились в Сибирь.[1098]

Дворяне были недовольны отсутствием ощутимого расширения своих привилегий, тяжёлой службой, ответственностью за выплату податей их крепостными. Но дела Тайной канцелярии показывают, что все эти сугубо российские проблемы не связывались в их сознании с каким-либо «иноземным засильем» и не порождали «патриотического» протеста.[1099]

Начало правления Анны вызвало политические проекты не только «вверху», но и «внизу»; последние дошли до нас в делах Тайной канцелярии. 18 июля 1733 г. в «летний дом» императрицы в Петергофе явился сенатский секретарь Григорий Баскаков и потребовал вручить его бумаги императрице. Чиновника задержали и даже полагали «в уме повредившимся», тем более что, по отзывам сослуживцев, он «весьма пил». В адресованном императрице сочинении автор сокрушался об «умножении различных противных Богу вер» и для их искоренения призывал «идти с войною в Царьград». Но далее речь шла уже о вполне конкретных непорядках: «несходстве» финансовых документов, «неправом вершении дел» и «страждущей юстиции». Секретарь предлагал приучать молодых дворян к «доброму подьяческому труду», для чего следовало иметь при коллегиях 60 человек «юнкоров» под началом опытного приказного, который учил бы «шляхтичей» канцелярским премудростям на примерах конкретных дел.[1100] После рассмотрения дела в Кабинете секретарь был освобождён без наказания — ведь и самим министрам были не чужды планы завоевания «Царьграда».

Другой прожектёр, «распопа» Савва Дугин, был из породы правдолюбцев. Ещё в 1728 г. он доносил о злоупотреблениях управляющего Липецким заводом; затем отправлял свои сочинения в Синод, где они были признаны «враками», и в конце концов угодил на каторгу — но не успокоился и продолжал писать, страстно желая, чтобы государыня прочла его «тетрати». В сочинениях, написанных в том же году, что и дворянские проекты, Дугин обличал обычные для того времени церковные непорядки — невежество и пьянство священников и «сребролюбие» епископов, предлагал священников «отставлять» от прихода и повсеместно «запретить, чтоб российский народ имел воскресный день в твёрдости, тако же и господские праздники чтили».

Но далее «распопа» «дерзнул донесть, в какой бедности, гонении и непостоянстве и во гресех и в небрежении указов и повелений находитца Россия» из-за лихоимства больших и малых властей, неблагочестия, воровства, чрезмерно тяжёлых наказаний за «малые вины». Для борьбы с этим злом бывший священник предлагал, чтобы «едва бы не во всяком граде был свой епископ» для просвещения как духовенства, так и паствы. Прокуроров следовало «отставить» по причине их бесполезности; воевод же не оставлять в должности более двух-трёх лет, а администрация при них должна быть выборная: «по 10 человек для розсылок и наряду по неделе по очереди». Дугин требовал введения принципа неприкосновенности личности: «без вины под караул не брать»; наблюдать за охраной прав граждан должен был местный протопоп. «Распопа» предлагал вообще отменить телесные наказания: «батожьём бить отнюдь воспретить во всей империи». Он же считал: «быть полутче и народу полезнее», если будет сокращена подушная подать до 50 копеек с души; с дворовых, а также со стариков после 60 лет и с детей до 7 лет её не следует брать совсем, как и с умерших.

Впрочем, расстриженный и сечёный каторжник считал крепостное состояние вполне нормальным явлением. Как и министры Анны, он был озабочен массовым бегством крестьян, для борьбы с которым предлагал сочетать экономические и «наглядные» меры. Так, за выдачу и привод беглых нужно учредить премию в 5 рублей, а самим беглым в качестве наказания отсекать большой палец на ноге и «провертеть» ухо; пойманным же во второй раз рубить ноги, «а руками будет на помещика работать свободно». В застенке Дугин ни в чём не винился, а, напротив, собирался продолжить свой трактат и объяснить Анне, «каким образом в рекруты брать и как в чины жаловать, и каких лет в службе быть», — но не успел: 4 апреля 1732 г. он был казнён на Сытном рынке столицы.[1101]

Изложенные в этих проектах мысли касались тех же проблем, которые волновали «шляхетское» общество в 1730 г. Но новая власть не была намерена поощрять подобную инициативу. В дальнейшем мы уже не встречаем таких интересных документов по ведомству Ушакова — они заменяются более привычным жанром «подмётных писем».[1102] И уже вполне обычным криминалом были для Тайной канцелярии отзывы о правлении «женского пола» и о том, что государыня «телесно живёт» с Бироном или с «фелтмаршалом графом фон Минихиным».

Не привели к желаемому результату и усилия по составлению новых штатов государственных учреждений. Сенат обсуждал этот вопрос в 1732 г., а потом в 1734-м, после чего он был отложен; только в 1739 г. Сенат передал в Кабинет штаты некоторых коллегий и контор. Кабинет летом 1740 г. вернул указанные документы на доработку, которая так и не закончилась до конца царствования. Как видно из сенатского доклада, при решении этого вопроса ведомственные интересы не допустили централизации: Военная коллегия, Соляная контора, Генерал-берг-директориум, Медицинская коллегия и все дворцовые ведомства получили право самим утверждать свои штаты.[1103]

Правительственные решения, как и прежде, воспроизводили уже такие опробованные меры, как сокращение штатов в коллегиях, слияние учреждений (Берг- и Коммерц-коллегии), уменьшение жалованья «приказным» на треть, выдачу его «сибирскими товарами» или вообще запрещение получать деньги до окончания расчётов с армией.[1104] Такое «удешевление» замыкало порочный круг и оборачивалось хронической нехваткой подготовленных кадров. Остававшиеся чиновники еле-еле могли обеспечить текущее управление и не имели возможности заниматься собственно выработкой государственной политики — для этого постоянно приходилось создавать вневедомственные комиссии.[1105]

Выход из этого тупика обычно отыскивался по принципу «тришкина кафтана»: приказных забирали из одного места и перебрасывали в другое, где в данный момент нужда в них была самой острой. Поэтому случались ситуации, когда первые сановники империи лично перемещали подьячих из Ямской канцелярии в Тайную или решали, где именно надлежит работать секретарю Петру Зелёному, поскольку на него претендовали сразу две конторы. В итоге поступали мудро: «в Провиантской канцелярии… быть в неделе по 2 дни, а прочие 4 дня быть в Генеральном кригс-комиссариате».[1106]

Донесения в Кабинет больших и маленьких администраторов по-прежнему содержат одни и те же жалобы на нехватку «подьячих».[1107] На просьбы о пополнении штата учреждений Кабинет неуклонно отвечал отказом — присылать было некого. Обычные наказания в виде штрафов, кажется, никого уже не пугали. Посланные для «понуждения» чиновников к скорейшему исполнению столичных приказов и «сочинению» необходимых справок и отчётов сообщали, что «секретари и приказные служители держатся под караулом без выпуску». То же иногда приходилось делать и их начальникам (как новгородскому вице-губернатору Бредихину) или платить немалые штрафы (по 50–100 рублей); но дело с места не двигалось: бывалые «подьячие» подобные начальственные наскоки «ни во что считали», а экономию на их жалованье с лихвой восполняли за счёт просителей. Проблемой оставался и уровень подготовки чиновников.

Хранящиеся в Герольдмейстерской конторе составленные в 1737–1738 гг. по указу Кабинета списки секретарей и канцеляристов коллегий и других центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков низших чиновников представляют коллективный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и заслуженные люди, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок, например секретарь Военной коллегии Пётр Ижорин. Ему и другим чиновникам посвящены весьма похвальные отзывы: «служит с ревностию», «безленостно» и «в делах искусство имеет».

Но рядом с ними встречаются иные характеристики: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано», и т. п. Последняя «болезнь» являлась чем-то вроде профессионального недуга канцеляристов, от которого пользовали обычным «лекарством» в виде батогов. Особо отличались неумеренностью приказные петербургской воеводской канцелярии, где в 1737 г. за взятки и растраты пошли под суд 17 должностных лиц. Из данных служебных характеристик следует, что в пьянстве «упражнялись» 2 из 5 канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только ударялись в загул, но ещё и «писать мало умели».[1108] Даже начальник всей полиции империи вынужден был просить Кабинет прислать к нему в Главную полицеймейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны».[1109]

На какие доходы можно было пьянствовать? Только старшие чиновники — секретари и обер-секретари — получали более или менее приличные деньги (порядка 400–500 рублей в год, а наиболее заслуженные, как упоминавшийся Петр Ижорин, — 800), сопоставимые с доходами армейского полковника. Оплата труда канцеляриста составляла от 70 до 120 рублей в год; разброс в жалованье самой массовой категории, копиистов, был от 90 до 15 рублей; последняя сумма сопоставима с оплатой труда мастеровых, которым по причине её недостаточности полагался ещё натуральный паёк.[1110] Выходом были «безгрешные» акциденции, «наглые» хищения и более сложные комбинации с неизменным «участием» чиновника в прибылях казны, являвшиеся своеобразной компенсацией низкого социального статуса и убогого материального положения бюрократии.

Пожалуй, только смоленский губернатор А. Б. Бутурлин не только заступился за подчинённых, но и принципиально поставил вопрос о порочности существовавшей системы управления и контроля. В конце 1739 г. он прислал в Петербург один за другим два доклада. В первом губернатор объяснял: после разрешения в 1737 г. коллегиям и конторам штрафовать местные власти последние получили… 54 контролирующие инстанции, каждая из которых посылала на головы губернаторов «угрозительные повеления». Выполняя одно, непременно приходилось откладывать другое; в результате у чиновников «нужнейшие дела из рук выходят и внутренним течением пресекаются»; можно было не выполнять ничего, поскольку штрафы всё равно были неизбежны.

Второй доклад Бутурлина можно назвать трактатом «о изнеможении счетов годовых сочинением» его подчинённых. Прежде всего, требовалось составить месячный «репорт», отправлявшийся не только в Камер-коллегию, но и в Сенат и ещё несколько мест. Затем ответственным за ведение счетов «приходчикам» необходимо было привести в порядок 16 книг («по форме» же надо было 19) по каждому виду денежных поступлений, что «немалое мозголомство приносит от состоящих вновь форм». После чего надо было сдать ещё 4 книги (по недоимкам и по расходам на новый год) своему преемнику вместе с наличной «денежной казной»… и садиться сочинять годовой «репорт». Одновременно приходилось составлять всевозможные отписки и справки по требованию вышестоящих инстанций и прибывающих с очередным «повелением» офицеров под угрозой штрафов и сидения под караулом. В результате подведение финансовых итогов требовало не менее трёх месяцев, в течение которых текущие дела «запускались».[1111] Но это — только в случае, если ответственные за финансовые документы чиновники были живы и здоровы, не угодили уже под следствие и не были отправлены к каким-либо срочным делам налетевшим из столицы гвардейцем.

При такой работе через руки подьячих с грошовым жалованьем проходили порой колоссальные суммы. При несходстве счетов, а особенно при малейшем подозрении начиналась волокита, а иногда и следствие, где виновными в итоге оказывались не начальники, а «стрелочники». Порой даже не отличавшийся милосердием в ту эпоху Сенат просил императрицу простить кого-нибудь из клерков, вроде копииста Алексея Михайлова, который допустил в отчётности по сумме в 600 тысяч рублей «прочет» в 127 рублей и при этом был «нимало не корыстен», а ошибся исключительно «от великого приёма и раздачи суммы» (Кабинет в снисхождении ему отказал).[1112]

Не менее страшно было для приказного попасть под гнев начальства. Только в 1739 г. был окончен суд над каширским воеводой Я. Баскаковым, виновным в убийстве канцеляриста; за то же был вызван к следствию воронежский вице-губернатор Лукин; в том же обвинялся белгородский губернатор И. М. Греков. В Москве же президент Вотчинной коллегии А. Т. Ржевский и секретарь Обрютин прямо в «асессорской камере» избили палками и плетьми канцеляриста Максима Стерлигова, после чего его «содержали в цепях и в железах под коллежским крыльцом» за попытку разоблачения злоупотреблений чиновников Елецкой провинциальной канцелярии.[1113] В столичной Коммерц-коллегии чиновники могли получить «по щекам» или плевок в лицо от вспыльчивого президента П. П. Шафирова; назначенные туда коллежские советники публично спрашивали начальника, «будет ли он до них милостив».[1114]


Как в финансовых делах русские «немцев» посрамили

Повседневную работу государственной машины тормозила недостача средств в нужном месте и в нужное время. Порой срочные расходы (как в 1726 г. на укрепление Кронштадта или в 1730 г. на погребение Петра II) заставляли Сенат и Камер-коллегию посылать гонцов в поисках денег, «где сколько во всех калегиях и канцеляриях и канторах есть». Каким образом потом проходил расчёт между ведомствами и учреждениями, похоже, не было до конца известно никому, как и то, доходили ли деньги по назначению.

Отсутствие «единства кассы» сделало невозможным для современников (и для историков) точно учесть потребности, доходы и расходы отдельных ведомств. Так, в жаловавшейся на недостаточное финансирование Военной коллегии (сами военные оценивали долги государства перед ними за пять лет с 1724 г. в 2 227 057 рублей 57 и ¾ копейки[1115]) «штатская» комиссия князя Д. М. Голицына обнаружила объявлявшиеся каждый год «остаточные» суммы, складывавшиеся из невыплаченного жалованья, «разных сборов», помимо подушной подати, сэкономленных на закупках сумм и т. д., и составившие за три года почти шесть с половиной миллионов рублей, не считая стоимости хранившегося в армейских «магазинах» провианта и фуража.[1116] В декабре 1727 г. Сенат признал, что так и не смог собрать сведения о финансовых распоряжениях Меншикова, и «непорядочные из казны расходы» по приказам уже сосланного вельможи продолжались.[1117]

В июле 1726 г. именной указ Екатерины I даже не требовал, а просил Камер-коллегию составить «табель» приходов и расходов за 1725 г. или «по нужде хотя 1724 или 1723 из сих один которой-нибудь сочинить».[1118] Но при жизни Екатерины этого так и не удалось сделать. На указы Камер-коллегии о взыскании недоимок с мест отвечали (как это сделали в марте 1725 г. комиссар и камерир Севской провинции), что подьячих не хватает даже для текущих дел, а их ещё отнимают «к переписным делам». Внушения из центра — обходиться теми служащими, «кто в оной провинции ныне обретаютца», — как и угрозы штрафов с воевод «по полтине на день», ничего не могли изменить. Камер-коллегия, в свою очередь, получала от Сената выговоры за отсутствие ведомостей и столь же строгие, сколь и неисполнимые требования составить «окладную книгу», то есть роспись доходных статей бюджета, в семь дней.[1119]

Только к осени 1727 г. Камер-коллегия представила полную ведомость расходов за 1724 г., включая мелкие «неокладные» статьи — такие, как выдачу 219 рублей 70 копеек фискалам и «доносителям» или 6 079 рублей на воспитание «беззаконно рождающимся младенцом». Но при этом коллегия так и не нашла точных сведений о судьбе истраченных 233 835 рублей, относительно которых «известий не имеетца и по репортам отдачи не написано».[1120]

Нехватка средств выявилась с первых дней нового царствования. В 1732 г. Сенат подсчитал, что накопившиеся с 1719 г. недоимки составили семь миллионов рублей только по таможенным, кабацким и канцелярским сборам.[1121] По-прежнему оставались запутанными финансовые отношения между учреждениями. Один из докладов Сената от 17 сентября 1732 г. сообщал: Штатс-контора не считает возможным выдать жалованье служащим Ревизион-коллегии, «доколе та контора с Штатс-конторою возымеет счёт». А Штатс-контора вместе с Камер-коллегией не могли выплатить 270 430 рублей на содержание полков в иранских провинциях, поскольку эти чрезвычайные расходы велено было производить из таких же «не положенных в штат» доходов, коих, во-первых, в нужном количестве «никогда в настоящих годах не сбирается»; во-вторых, внештатные доходы уже были расписаны «по посланным указам» на другие нужды.[1122]

Количество таких «неокладных» расходов достигло в 1732 г., по данным за подписью обер-прокурора Сената А. Маслова, 2 740 947 рублей,[1123] что составляло порядка трети расходной части бюджета. Они включали в себя траты не только на войну в Иране, но и, согласно тому же документу, на содержание новых полков гвардии, «пенсии» знатным иностранцам и вдовам иноземцев, находившихся на русской службе, завершение строительства Ладожского канала, ремонт крепостей, «ружные» выдачи церквям и монастырям и прочие большие и маленькие выплаты. От года к году суммы менялись, но неуклонно имели тенденцию к увеличению.

Расходы на Низовой корпус не прекратились и после вывода его из Ирана, поскольку полки не были расформированы. Военные требовали денег, Кабинет распорядился их выплатить. Но в ответ Штатс-контора разъяснила, что сами же кабинет-министры велели содержать эти части за счёт «таможенных доходов», а также поступлений с Украины и других «остаточных» статей; но теперь «вышеписанных доходов деньги в Статс-контору не приходят». Далее контора напоминала, что по прежним указам доходы от продажи казённых железа и меди остаются в Коммерц-коллегии, от торговли ревенем — в Медицинской канцелярии; к тому же идёт война и все свободные средства уходят на «турецкий фронт».

На такое разъяснение министры обиделись («из того ничего подлинного выразуметь невозможно»), но смогли только порекомендовать «изыскать способы» раздобыть деньги совместно с Сенатом. Опытные сенаторы, постоянно сталкивавшиеся с подобными заданиями, выход нашли. В Петербурге обнаружили 15 тысяч рублей, из московских канцелярий и контор выгребли ещё 35 тысяч, а затем взяли «заимообразно» из Монетной конторы 50 тысяч и в итоге обеспечили текущие выплаты.[1124]

Несовершенство налоговой службы и децентрализация сбора и расходования средств порождали ситуации, когда все участвовавшие стороны были правы и найти виновного было невозможно. Опытный начальник Штатс-конторы Карл Принценстерн, несмотря на «наижесточайшие» указы и выговоры, возглавлял ведомство с петровских времён до своей смерти в 1741 г. — вероятно, как раз потому, что был способен ориентироваться в дебрях ведомственных касс и «доставать» необходимые суммы.

Неудивительно, что правительство Анны намеревалось ликвидировать финансовую неразбериху. Прежде всего, власти намеревались ужесточить сбор налогов и взыскать недоимки. В 1730 г. перед Сенатом была поставлена задача составить «государственную о всех доходах книгу». Третьим направлением «битвы за финансы» стали попытки проконтролировать прежние расходы путём проверки счетов всех учреждений.

Однако принципиальные основы петровской финансовой системы были сохранены, даже возобновлён сбор подати при помощи военных команд по петровскому «Плакату» 1724 г. Через год военные приступили к сбору недоимок: «В случае непривоза денег в срок полковники вместе с воеводами посылают в незаплатившие деревни экзекуцию». Но в 1736 г. эта практика была опять отменена: взятки и злоупотребления сборщиков росли вместе с недоимками. Ужесточение сбора, помимо прочего, означало и наступление на интересы дворянства, поскольку виновными в неуплате подати крестьянами по закону становились их владельцы. Составленная в 1737 г. по требованию Кабинета «Ведомость о имеющемся недобору на знатных и других» показала, что первыми неплательщиками оказались… кабинет-министр А. М. Черкасский (недоимка в 16 029 рублей), сенаторы (7 900 рублей), президенты и члены коллегий (16 207 рублей), генералитет (11 188 рублей) и прочие «знатные» (445 088 рублей).[1125] В итоге кампания закончилась неудачей, тем более что в голодные 1733–1734 гг. недоимки стали расти.

Завершение «окладной книги» было перенесено сначала на 1732 г., потом на 1733-й, а затем тянулось вплоть до конца царствования Анны, тем более что многие присланные с мест ведомости сгорели в московском пожаре 1737 г.[1126] В августе 1740 г. Кабинет признал, что с делом «исправиться невозможно», и точного срока больше не назначал, а лишь напоминал о необходимости закончить работу в обозримом будущем.[1127]

В исследовании, специально посвящённом состоянию финансов в царствование Анны, также отмечалась безуспешность усилий правительства в этой сфере. Автор объяснял её, прежде всего, некомпетентностью провинциальных администраторов, которые «не могли и не умели составить бухгалтерской отчётности».[1128] Однако изучение материалов Кабинета министров показывает, что были и другие причины.

Сенат и Кабинет столкнулись с настоящей системой саботажа правительственных инициатив по наведению порядка в этой сфере. Ревизион-коллегия в мае 1732 г. докладывала: коллегии и конторы прислали счета «неисправные», из которых «о суммах приходу и росходу видеть было нельзя». Далее перечислялись уловки, при помощи которых достигался этот эффект: чиновники ссылались на исчезнувшие документы или на отсутствие ответственного за «счёты» лица, уже давно скончавшегося или отбывавшего наказание; в других учреждениях составлялись бумаги за подписью мелких клерков, а не руководства; третьи действовали по принципу «подписано — и с плеч долой», отказываясь принимать «неисправные» документы обратно. Наиболее невразумительными отчётами отличалось самое затратное военное ведомство: присланные им бумаги оказались «весьма неисправны, а против прихода и расхода написаны недостатки, и в прочем одни с другими смешанные, отчего не только впредь, но ныне произошла камфузия».[1129] Автор должен признать эти выводы справедливыми: при разборе архивных документов финансовой отчётности уразуметь их смысл и систему подачи цифр бывает порой весьма мудрено, а сопоставить с показателями других лет часто невозможно.

Так же тормозилось и составление «окладной книги». На требование Камер-коллегии подать «на каждое место и звание доходам от губернаторов по третям, а о подушном сборе в полгода подробные репорты» чиновники притворялись непонятливыми — или и в самом деле были не в состоянии постичь правила бухгалтерской отчётности. Начальство получало «о таможенных и прочих сборах месячные, а не третные репорты, писанные по прежним формам… а со штабных дворов земские комиссары присылают о подушном сборе полугодовые репорты не по посланным же формам». На посылку же «новых форм» на местах либо вообще не реагировали, либо оправдывались неполучением и действовали по «прежним указам»; либо докладывали, что «в скорости сочинить никоим образом не можно, ибо за раздачами приказных служителей в разные команды и в счётчики, осталось самое малое число». В итоге о доходах «коллегия никакого известия не имеет, и для того генеральной ведомости сочинить не из чего».[1130]

Немногим лучше была ситуация и с расходами. В 1732 г. Сенат смог составить ведомость «окладным» и «неокладным» тратам с 1725 по 1731 г. Эта сводка даёт некоторое представление о наметившейся тенденции сокращения расходов в послепетровской России:[1131]



Однако речь идёт именно о тенденции, поскольку приведённые выше цифры охватывают от половины до трети бюджета. Чиновники Штатс-конторы посчитали даже мелкие расходы — например, на строительство «ердани» на крещенском параде, на содержание «зазорных младенцев» или выплаты «за объявление монстров»; но зато не смогли указать расходы по Военной коллегии и Коллегии иностранных дел за 1730 г. Не всегда приведены данные о расходах на медицину, Морскую академию, сведения о «пенсионах» и выдачах «в тайные и нужные расходы».[1132]

Отсутствие контроля приводило к тому, что уже собранные средства и материальные ценности исчезали неизвестно куда. Хорошо, если такие вещи обнаруживались сразу, как в Новгородской губернии, где по вине «верных сборщиков» в 1736 г. пропали 11 тысяч рублей собранных денег — хотя бы виновные были налицо.[1133] Когда же недостачи обнаруживались через несколько лет, спросить было уже не с кого. Например, фельдмаршал Миних докладывал, что по ведомству его же фортификационной конторы в Выборге кондуктор 3. Маршалков допустил в 1733 г. растрату казённой извести и прочих материалов на 4417 рублей. Выяснилось это только семь лет спустя, когда и сам виновный, и обер-комендант крепости генерал-лейтенант де Колонг уже умерли. Пострадали лишь наследники кондуктора, с которых казне удалось взыскать 65 рублей 15 копеек; за семейство начальника вступился… сам же Миних, оправдывая действия генерала «единой простотой и не довольным знанием приказных порядков».[1134]

Даже когда дело было абсолютно ясным, оно могло тянуться годами, как история дворянина-рядового Ингерманландского драгунского полка Андрея Тяпкина. В 1730 г. он был отправлен в качестве «счётчика» в Белгородскую губернию и должен был доставить из губернской канцелярии в Москву 2 732 рубля 42 копейки. По приезде из суммы «не явилось» 391 рубль и 83 с половиной копейки. Куда и каким образом они исчезли, документы умалчивают; но Тяпкин спорить не стал и в возмещение тут же предоставил… 70 рублей, заявив, что больше у него нет. У виновного описали имение из трёх «жеребьев» и 11 душ в двух деревнях Костромской провинции (как и многие мелкие помещики, драгун владел этими деревнями совместно с другими такими же служивыми) и оценили его в 466 рублей. Затем дело оставалось без движения до 1734 г., когда Тяпкин доложил Сенату, что на имение «купца и закладчика не сыскал», и просил сенаторов самим продать его «жеребьи». В итоге ещё через год Сенат взял эту задачу на себя, а драгун отправился продолжать службу в армии на Украине.[1135] Эта история не только демонстрирует не только весьма либеральное понимание финансовой дисциплины, но показывает, что при неразвитости товарных отношений реализовать на рынке земельную собственность было не так просто. При недостаточном, да ещё и невыдававшемся жалованье даже такие крохотные владения служили источником существования мелкопоместных дворян, для которых так важны были право раздела имущества и отмена петровского единонаследия.

Даже в столице процветали бесхозяйственность и «наглые» хищения. В 1740 г. обнаружились «непорядки» в Канцелярии от строений и в придворной садовой конторе, ранее возглавлявшихся к тому моменту уже покойным гоф-интендантом Антоном Кармедоном. Речь шла о сумме в более чем миллион рублей, по которой не было вообще никакой отчётности, поскольку «приходы и расходы многие чинили по словесным приказам его, Кормедона, и без расписок; и партикулярным людям деньги даваны были на ссуду»; т. е. гоф-интендант годами свободно распоряжался казёнными деньгами, как своими собственными, и раздавал их под проценты.

Следствие сразу обнаружило недостачу около десяти тысяч рублей, но доложило, что для завершения «надлежит со 100 счетов сочинить, а за вышеписанными непорядками и неисправностями оных вскоре сочинить… ни по которой мере невозможно». Анна прикинула, что такие проверки «разве что в 10 лет окончаны быть могут», и велела ограничиться составлением тех счетов, «где можно отыскать виновных», и то лишь таких, которые «сами или их наследники имеют свои имения и, ежели явятся начеты, платить в состоянии».[1136]

Так же случайно раскрылось в 1736 г. дело о воровстве и подлогах чиновников столичной городовой канцелярии, уличённых во взятках с подрядчиков и приписках о якобы проделанных ими работах по благоустройству города. Императрица была возмущена даже не столько тем, что они «сие своё воровство чрез многие годы, не престаючи, продолжали», сколько просьбой Сената о смягчении наказания и невзыскивании «взятков». Рассерженная Анна указала сенаторам: «Разве нагло казну нашу разворовывать не в воровство вменяется?»[1137]

Императрице было отчего сердиться. Попавшие под военный суд 17 обер- и унтер-офицеров были не злодеями-рецидивистами, а обычными русскими служивыми, прежде в финансовых «продерзостях» незамеченными. Действия же их отличались отнюдь не изощрённостью, а, наоборот, какой-то бесхитростной лёгкостью отношения к казённому добру. Бывший у строительства «Триумфальных ворот» капитан Дмитрий Долгой брал с подрядчиков взятки гвоздями, кирпичами и оловянной посудой, а также раздавал казённые «припасы» подчинённым, а сколько — «того не упомнит». Поручик Фрол Бородин при строительстве Зимнего дворца, «не взяв ничего», приписал при приёме шесть лишних брёвен; за 200 пудов несуществующего алебастра взял 20 рублей, а за отсутствующие гвозди — только куль ржаной муки. Цейхквартер Павел Новосильцев, находясь «при строении фейверка», решил поживиться по-крупному — на четыре тысячи рублей. Но поставщики обманули и денег не дали, а служивый согласился вместо целого состояния удовольствоваться «питейными и съестными припасами», четырьмя парами сапог, 30 саженями дров и полутора аршинами бархата.[1138]

Ко всему прочему, деньги можно было просто не платить. Опытные откупщики и иные держатели казённых статей это учитывали и вовремя докладывали, какой именно ущерб они понесли от карантина, военных действий или других непредвиденных обстоятельств, не забывая просить об уменьшении платежей. В других случаях спросить было опять же не с кого. В 1739 г. откупщик московских мостов Степан Буков жаловался Кабинету, что ему приходится возмещать «недобор» в 10 тысяч рублей, поскольку провоз казённых грузов не оплачивается. Незадачливый откупщик сочинил по делу 85 (!) «доношений», но следствие погрязло в межведомственных счётах.[1139]

На практике составить точную картину состояния финансов оказалось невозможно. И дело было не только в хищениях. Деньги (с опозданиями и не полностью) приходили в разные кассы, куда (а иногда совсем не туда же, а в другие места) позднее более или менее успешно доставлялись доимки за разные годы; порой это были весьма крупные суммы — например, 58 тысяч рублей, взысканные гвардейским поручиком И. Егуповым-Черкасским с одной только Нижегородской провинции в 1738 г., или 400 тысяч, пополнившие флотский бюджет и частично возместившие накопившиеся к 1735 г. недоимки в 1 434 961 рубль.

Далее вступала в действие система «заимообразных» зачётов, когда нужные средства изыскивались из сумм другого ведомства и затем годами не возвращались. В 1740 г. за Штатс-конторой числился долг в 500 тысяч рублей, позаимствованных два года назад из Соляной и Монетной контор, который так и не был возвращён. Постоянно конфликтовала с той же Штатс-конторой Военная коллегия. В 1739 г. генералы жаловались на неуплату им «на полки персидского и ландмилицкого корпуса» 710 746 рублей; но штатские чиновники полагали, что должны только тысячу рублей, и платить отказались. Не имевший возможности рассмотреть дело по существу Кабинет, как обычно, отправил бумаги обратно с требованием «учинить счёты» и найти деньги. И, как водится, дело разрешилось компромиссом: Штатс-контора где-то отыскала 200 тысяч рублей, а просьбу выдать недостающее отправила «наверх» — к императрице, лично распоряжавшейся доходами Соляной конторы.[1140]

Власти срочно создали Генеральную счётную комиссию с задачей «ревизии» счетов всех правительственных «мест», начиная с 1719 г. Но гора родила мышь: к 1736 г. комиссия вернула казне 1152 рубля, что, по официальной оценке, было меньше, чем зарплата её персонала за эти годы.[1141] Указ 1735 г. признал неэффективность работы Ревизион-коллегии, в которую прочие учреждения не присылали вовремя счета. Не была преодолена и ведомственная разобщённость: от ревизии были освобождены гвардия и придворные службы; свои счётные экспедиции сохранялись в Военной коллегии, Камер-коллегии по таможенным доходам и при Генерал-кригскомиссариате.[1142] Об успехах работы последних говорит опыт военного ведомства: в августе 1737 г. Кабинет указал, что армейские ревизоры за 7 месяцев проверили только шесть из имевшихся 115 счетов, а остальные 364 ещё не были ими получены.[1143]

Да и как было посчитать расходы, если, удивлялся кабинет-министр П. И. Ягужинский, за год расходных книг «болше 10 тысяч быть имеет» и ещё столько же «счотных выписок». Аппетиты учреждений и соответствующие «неокладные» расходы постоянно возрастали, как можно убедиться на примере Коллегии иностранных дел. Дипломатическое ведомство в 1740 г. указало, что её расходы «выходят более» установленного «оклада» в 20 тысяч рублей: постоянно требовались чрезвычайные суммы на «презенты» чужеземным послам и «пенсии» лицам, оказавшим услуги русскому двору. Немалые средства уходили на приём пышных восточных посольств. Так, дружба нового союзника — иранского шаха Надира — обошлась при приёме его послов в 1736–1739 гг. в 110 тысяч рублей; в 1740 г. содержание и «отпуск» нового посольства Хулеф-мирзы стоили ещё 28 500 рублей.[1144] Крупные суммы шли на дворцовые увеселения; например, этнографический маскарад с «ледяным домом» в 1740 г. обошёлся почти в 10 тысяч рублей.[1145] По данным обер-прокурора Сената А. Маслова, размер таких «неокладных» расходов достиг в 1732 г. 2 740 947 рублей[1146] — порядка трети всего бюджета.

Наконец, центральный аппарат не имел реального представления о количестве и величине сборов, поступавших в казну. Недостатки подушной переписи сказались ещё при жизни её создателя. Но другие поступления учитывались не лучше. Так в 1737 г. Камер-коллегия доложила, что не имеет сведений о количестве кабаков и винокуренных заводов в стране по причине неприсылки соответствующих ведомостей. В ответ Анна гневно выговорила министрам, что «самонужное государственное дело» тянется уже полтора года и конца ему не видно. Нам встретилось в бумагах Кабинета лишь одно упоминание об успехе: в 1739 г. была составлена «генеральная табель» доходов и расходов за один только 1737 г., из которой следовало, что дефицит бюджета насчитывал 619 444 рублей.[1147]

Сенатский доклад августа 1740 г., подводивший итог усилиям по составлению «окладной книги», указал на ещё одну важную причину чиновничьего саботажа: местные начальники не желали показывать «ясного о тех окладах и сборах обстоятельства», поскольку многими «не только в окладе неположенными оброчными статьями секретари и подьячие сами владели, но и из окладных оброчных статей, противно присяге и должности, под видом откупов за собой держали».[1148] Это означало, что имевшиеся в городах и уездах источники казённых доходов — мельницы, рыбные ловли, мосты и перевозы, «отдаточные» казённые земли и т. д. — были успешно «приватизированы» местными приказными; официально же они значились сданными в откуп (за сумму гораздо меньшую, чем реальный доход) или просто лежащими «впусте».

Редкие дошедшие до столичного расследования дела показывали, что в присвоение этих средств была вовлечена буквально вся местная администрация во главе с губернатором. В итоге одного такого расследования оказалось, что оброчная сумма с казённых земель в 1482 рубля превратилась в 162 рубля 71 копейку — именно столько получило государство; остальное пошло в карман белгородскому губернатору И. М. Грекову, заодно «приватизировавшему» обширные сенные покосы. Порой даже гвардейцы, прибывавшие с «понуждениями», не знали, что в таких случаях делать: документацию от них прятали, сам губернатор отправлялся «в поле с собаки», а другие чиновники — «по хуторам своим».[1149]

Установить реальную величину возможных налоговых поступлений можно было только повальной ревизией таких доходных мест с выяснением, сколько их убыло и прибыло, что на деле лежит «впусте» и сколько денег можно реально получить от сдачи каждой мельницы или по другой откупной статье. Но если даже сбор основного прямого налога встречался с трудностями, то решить столь масштабную задачу правительство не имело возможности. В итоге государство получало с таких оброчных статей едва половину предполагавшегося «оклада».[1150]

В политической сфере новый механизм оказался довольно устойчивым, но на управленческом и финансовом поприщах «бироновщина» была столь же неэффективной, как и предыдущая администрация. Напрашивается даже непатриотическая мысль: может быть, для наведения порядка надо было импортировать больше немецких чиновников? Ведь для эпохи «немецкого засилья» их было совсем немного; некоторые из них продолжали успешно служить России и при Елизавете Петровне, как Кейзерлинг или Корф. Не так давно Е. В. Анисимов подсчитал, что в царствование Анны даже наметилась обратная тенденция — уменьшение количества иностранцев на генеральских постах в армии, которые составляли примерно 50 %, по сравнению с 57 % при господстве «русской партии» при Петре II.[1151]

В «статской» службе соотношение было ещё более впечатляющим. Составленный в 1740 г. «Список о судьях и членах и прокурорах в колегиях, канцеляриях, конторах и протчих местах» свидетельствует: на закате «бироновщины» среди 215 ответственных чиновников центрального государственного аппарата «немцев» было всего 28 (по сравнению с 30 в 1722 г.). Если же брать на основании этого «Списка» сопоставимое соотношение по чинам I–IV классов, то на 39 русских приходилось всего шесть иностранцев, то есть чуть больше 15 % — намного меньше, чем в армии.[1152]

Для достижения поставленной Петром Великим цели — создания «регулярного» государства — понадобилась целая эпоха; в рассматриваемый период удалось продвинуть лишь те новации, для осуществления которых «созрели» условия. Так, можно отметить передачу в 1738 г. Коллегии экономии из Синода в Сенат, что означало ещё один шаг в наступлении на самостоятельность Церкви, и назначение прокуроров в коллегии и губернии.

В 1733 г. в 23 российских городах появились полицейские команды, подчинённые Главной полицеймейстерской канцелярии во главе с генерал-лейтенантом В. Ф. Салтыковым. Мы пока не можем ответить на вопрос, насколько петровские реформы с их «ревизией», налогами и солдатчиной ухудшили криминогенную обстановку в стране — это тоже своеобразная цена форсированной модернизации.[1153] Охранять порядок и «благочиние» действительно было необходимо — особенно в крупных городах с наплывом нищих, подёнщиков, «дворовых», слуг и обитателей городского дна. Но и здесь возникали трудности. В 1736 г. Кабинет обратил внимание, что в полицию приходится зачислять строевых солдат и офицеров, тем самым в условиях начавшейся войны увеличивая «некомплект» в полках. Поэтому на практике горожане сами по разнарядке выходили «на дежурство» по охране порядка от воров и грабителей.

Не показывает ли провал финансовой «реформы» нового правительства, что «пересадка» на русскую почву (даже с учётом всех корректив) шведской модели управления при Петре несколько опередила время; что форсированная попытка централизации наткнулась на «недозрелость» государственных и общественных структур? Попытка преодоления этой неготовности «строгостью» была способна только дестабилизировать и без того далеко не эффективную систему управления и контроля, о чём и докладывал губернатор Бутурлин.


Итоги правления Анны

Экстенсивное освоение природных ресурсов восточных регионов дало толчок развитию российской промышленности. За время аннинского царствования в стране появилось 22 новых металлургических завода. Россия увеличила производство меди до 30 тысяч пудов (по сравнению с 5 500 в 1725 г.) и заняла прочные позиции на мировом рынке торговли железом, вывоз которого из России за десять лет увеличился в 4,5 раза При этом казённый бизнес не всегда был эффективным, а производство поташа увеличивалось в период падения цен на него. Вместе с продукцией новых отраслей промышленности рос экспорт пеньки (в среднем — по миллиону пудов в год) и льняной пряжи, что стимулировало посевы технических культур, но в то же время ориентировало помещичье хозяйство на барщину и вывоз сельскохозяйственного сырья за границу.[1154]

Вырос и импорт — с 1 429 200 до 1 928 800 рублей стоимости товаров, доставленных в страну через Петербург и Архангельск. Иностранные купцы везли в Россию сукно и шёлковые ткани, красители, олово, свинец, колониальные товары (сахар, пряности, кофе, табак), европейские вина, хрусталь, чулки и другую бакалею, гастрономию и галантерею для европеизированного российского потребителя.[1155] Активный торговый баланс и сбор пошлин обеспечивал золотом и серебром российскую денежную систему. При Анне Иоанновне было отчеканено золотых монет на 176 651 рубль 80 копеек и серебряных монет на 20 032 254 рубля.[1156] Россия медленно, но верно становилась частью европейского рынка.

Как и при Петре, министры Анны стремились развивать собственное сукноделие — в её царствование появились четыре из пяти возникших в 1726–1745 гг. суконных мануфактур. Однако в 1730 г. российские «фабриканы» готовы были поставить только 124 тысячи аршин сукна, тогда как Военной коллегии требовалось почти 400 тысяч. Военные отметили, что английское сукно более качественное, чем прусское, но сенаторы «для нынешней нужды» решили закупить и прусскую продукцию, тем более что товар «королевской прусской компании» Пелотье и Круземарка стоил на две копейки дешевле.[1157]

Контракт с прусской компанией на 170 тысяч аршин по 58 копеек был заключён (ещё 136 тысяч должны были поставить англичане и 112 тысяч — отечественные производители), но борьба за русский рынок продолжилась. В итоге победили английские купцы при деятельном участии резидента Клавдия Рондо. Уже упоминавшийся торговый договор 1734 г. снизил на треть пошлины с британских сукон. Тем не менее, если при Петре 70 % мундирного сукна было импортным, то при Анне Иоанновне — половина. В руках английской фирмы Шифнера и Вульфа оказался и экспорт российского железа; многолетний контракт на закупку этого казённого товара стал стимулом для новой программы строительства уральских заводов, осуществлённой В. Н. Татищевым.[1158]

Экономическая политика стала более гибкой, чем в петровское время, но её принципы не менялись: как и прежде, главным контролёром, покупателем и заказчиком промышленной продукции оставалось государство. Это покровительство обеспечивало стабильный рост, и даже в годы русско-турецкой войны правительству уже не надо было прибегать к принудительной мобилизации экономики.

При этом «немецкое» правительство не стремилось ослабить русскую промышленность или подчинить её иностранцам. Берг-регламент 1739 г. подтверждал право каждого, обнаружившего залежи полезных ископаемых, на их разработку; разрешал приписку казённых крестьян к частным заводам и освобождал промышленников от пошлин на доставляемые к предприятиям продукты и припасы. Документы Кабинета свидетельствуют, что правительство осторожно подходило к запросам иностранных дельцов. Так, в 1733 г. прусскому предпринимателю фон Иттеру было отказано в передаче казённых суконных мануфактур в Москве и Казани, а в 1739 г. министры не разрешили отдать ряд сибирских заводов «в содержание» англичанину Мееру.[1159]

Подготовленный Комиссией о коммерции во главе с Остерманом новый таможенный тариф 1731 г. отказался от крайностей петровской политики: снизил ввозные пошлины на импортные товары (с 75 % по тарифу 1724 г. до 20 %) и отменил запретительное обложение экспорта льняной пряжи. Тем самым он заставлял «фабриканов» конкурировать с заграничными производителями и восстанавливал традиционные статьи экспорта. В то же время для развития отечественного производства предусматривалась отмена пошлин на ввоз сырья и инструментов.[1160] Но этот рост достигался, как и в предыдущие времена, за счёт увеличения доли подневольного труда: закон 1736 г. разрешал предпринимателям оставить в своём владении всех обученных ими прежде свободных рабочих.

Именно при Анне Иоанновне петровский Петербург стал превращаться в имперскую столицу; по исповедным росписям 1737 г., его население составляли 42 969 мужчин и 25 172 женщины.[1161] Был, наконец, достроен собор Петропавловской крепости, и сама она была перестроена в камне. В 1734 г. было закончено здание Двенадцати коллегий; по проекту архитектора Ивана Коробова возвели первое каменное здание Адмиралтейства со шпилем и колоколом, извещавшим жителей о пожарах и наводнениях. После страшных пожаров 1736 и 1737 гг. стал воплощаться созданный Комиссией о Санкт-Петербургском строении генеральный план застройки столицы, в основу которого была положена трёхлучевая система улиц-магистралей: «першпективы» — Невская, Вознесенская и вновь прорубленная «Средняя» (нынешняя Гороховая улица) — начинались от башни Адмиралтейства; их пересекали кольцевые магистрали.

Реформы в послепетровской армии вызывали различные оценки. В советской литературе можно встретить главным образом отрицательные суждения о них как о «возвращении к прошлому», утверждении «плац-парадной муштры» и копировании немецких образцов. В то же время военные историки XIX в. оценивали их более дифференцированно. Фельдмаршалу Миниху удалось объединить в рамках Военной коллегии громоздкую систему управления, насчитывавшую семь канцелярий и контор, что можно считать шагом вперёд в процессе централизации. Основанный им же кадетский корпус стал не только школой подготовки офицерских кадров, но и одним из важнейших учебных заведений России той эпохи.

Другие же преобразования были менее удачны. Строительство протяжённых укреплённых линий на Украине и в других местах потребовало огромных средств и не всегда могло предупредить татарские набеги — как, например, зимой 1736/37 г. Новые правила предусматривали преимущественно обучение неприцельной стрельбе в ущерб штыковой атаке. Увеличение артиллерийского парка вдвое снизило его мобильность и привело к разнообразию калибров пушек.

Миних считал, что тяжёлая кавалерия (рейтары и кирасиры) сыграла решающую роль в победах Евгения Савойского над турками, поэтому в 1731 г. переформировал три драгунских полка в кирасирские. Рослых лошадей для них ввозили из Германии. Появление кирасирских полков способствовало улучшению коневодства, но обходилось весьма дорого и оказалось бесполезным на театре военных действий против турок и татар.[1162] Пожалуй, только образование трёх гусарских полков стало полезным нововведением.

Что же касается привлечения иностранцев, то, как уже не раз отмечалось, именно при Анне они потеряли право на двойное жалованье по сравнению с русскими офицерами. Кроме того, в 1733 г. иноземных офицеров было запрещено определять без доклада императрице; в 1735 г. «немцам» (прежде всего прибалтийским) запретили после отставки возвращаться на службу с новым чином.[1163] Но, так или иначе, эти реформы закрепляли взятый при Петре курс на строительство военной империи: к концу правления Анны армия составляла почти 7 % населения, в полтора раза превосходя по численности торговцев и ремесленников.[1164]

Финансовые проблемы заставили подумать об изменениях даже в самых удачных петровских нововведениях — в армии и на флоте. По современным подсчётам, эти институты хронически недофинансировались: недоимки составляли по армии от 6 % до 30 %; по флоту — 24 % в год. Строившиеся из сырого леса корабли быстро приходили в негодность: только 8 из 36 линейных кораблей остались к началу 1730-х гг. полностью боеспособными. Созданная в 1732 г. «Воинская морская комиссия» вместе с Сенатом пришла к выводу о необходимости отказаться от петровской программы строительства больших военных кораблей в запертом Балтийском море. В докладе Сената флоту отводилась более реалистичная роль: оборонять побережье от наиболее вероятного противника — Швеции; «по пропорции опасности» строить надлежало преимущественно средние 66-пушечные корабли.[1165] Однако нельзя говорить о каком-либо упадке флота. Кораблестроительная программа выполнялась при Анне интенсивнее, чем в последующее царствование Елизаветы; именно тогда была создана Архангельская военно-морская верфь — вторая строительная база флота.[1166] По «ведомости о корабельном флоте» от 23 октября 1740 г. в строю находились 22 170 моряков и 40 военных кораблей; из них один 100-пушечный, один 70-пушечный, девять 66-пушечных, столько же 54-пушечных кораблей и десять фрегатов.[1167] А вот при Елизавете Петровне в 1750 г. в море могли выйти только 17 военных кораблей.[1168]

В отличие от расходов на флот, которые до конца эпохи оставались стабильными, удешевить армию не удалось. «Бироновщина» успешно продолжила традицию имперской внешней политики. По мнению исследователей, с начала 1730-х гг. можно говорить о «новой доктрине» внешней политики, определившей её курс на полвека. Главным его содержанием стала смена направления: отказ от дальнейшей экспансии на Балтике во имя активного утверждения русского влияния в соседней Польше и наступательных действий против Турции и Крыма.[1169]

В начале царствования Анны российская дипломатия покончила с голштинской проблемой: в 1732 г. Россия и Австрия подписали договор с Данией, по которому последняя соглашалась выплатить голштинскому герцогу миллион талеров в качестве компенсации за утраченные земли, а в случае его отказа союзники больше не имели по отношению к нему никаких обязательств. Изменилась к началу 1730-х гг. и ситуация в европейском «концерте». Ценой уступок (в частности, ликвидации собственной морской торговли) Австрия добилась восстановления в 1731 г. союза с Англией. Новая комбинация означала распад враждебного России и Австрии Ганноверского союза, в результате чего международную ситуацию всё больше стало определять разраставшееся соперничество двух крупнейших колониальных держав — Англии и Франции.

Для России это означало прежде всего выход из изоляции, нормализацию отношений с Англией, завершившуюся заключением в 1734 г. торгового договора. Попытки французской дипломатии «оторвать» Россию от англоавстрийского союза окончились провалом. Французскому правительству нечего было предложить возможному партнёру, поскольку оно отказывалось от каких-либо союзнических обязательств по отношению к Польше и Турции — а именно там сходились интересы России и Австрии.[1170]

Проверкой для отношений союзников стал кризис, разразившийся в Польше в связи со смертью в феврале 1733 г. короля Августа II. Впервые была опробована ставшая затем обычной тактика вторжения русских войск в Польшу с целью поддержки нужного кандидата на престол. С помощью этих мер королём был утверждён сын покойного, саксонский курфюрст Август III.

Новые горизонты европейской политики и согласованные действия союзников в Польше поставили на очередь следующий шаг — реванш за Прутский поход: наступление на Турцию. В конце 1730 г. было решено вернуть Ирану все занятые прежде провинции за «вольности в торговле».[1171] В иранском лагере под Гянджой в мае 1735 г. русский посол С. Д. Голицын подписал окончательные условия мира: новый властитель Ирана обязался быть постоянным союзником России и бороться с турками, а русская сторона возвращала территорию современных Азербайджана и Дагестана с Баку и Дербентом.

Россия с трудом вышла из одной войны, чтобы начать другую. В 1736 г. русская регулярная армия насчитывала 240 тысяч человек и составляла 4.12 % податного населения мужского пола (примерно 5.9 миллиона душ). За 10 лет аннинского царствования рекрутские наборы забрали 275.5 тысячи человек, то есть около 5 % от учтённого числа душ, или 0.48 % ежегодно, что превышает величину этого «налога» в любое другое царствование XVIII в. (кроме времени русско-турецких войн при Екатерине II). Получается, что при Анне Иоанновне рекрутчина являлась наиболее тяжёлой в сравнении с другими периодами. Из приведённых цифр следует и то, что ежегодная убыль армии в аннинское царствование составляла более 10 %.[1172]

Союзники действовали несогласованно, русские армии два года подряд совершали изнурительные марши в Крым, откуда были вынуждены уходить из-за жары, болезней и отсутствия провианта и фуража. В 1738 г. под угрозой эпидемии войска ушли с берегов Чёрного моря и оставили взятую крепость Очаков. Только в 1739 г. главнокомандующий Миних наметил маршрут через Молдавию прямо в турецкие владения на Балканах и даже заключил с молдавским господарем договор о переходе в российское подданство.

Однако наметившийся после сражения при Ставучанах оперативный успех развить не удалось: как раз в это время австрийцы, разбитые под стенами Белграда, вынуждены были заключить мир ценой потери всех территорий, завоёванных к 1718 г. Возмущённый фельдмаршал Миних даже осмелился отказаться прекратить военные действия до ратификации мирного договора.[1173] Император Карл VI бросил в тюрьму своего фельдмаршала Валлиса и заключившего мир графа Нейперга; но воевать в одиночку Россия не была готова.

В литературе не раз назывались ошибки русского командования и Миниха, не жалевшего солдат и офицеров: бесплодные вторжения в Крым по образцу походов конца XVII в., плохая организация, огромные обозы, неуклюжие построения войск в виде огромного каре.

Не лучшим образом действовали и дипломаты: сначала на начавшихся уже в 1737 г. переговорах они запросили слишком много — передать России Крым и всё северное побережье Чёрного моря от Кубани до Дуная, а Валахию и Молдавию объявить «удельными особливыми княжествами» под протекторатом России. Такие аппетиты вызвали несогласие не только турок, но и союзников-австрийцев, и в итоге переговоры были сорваны. Зато потом, в 1739 г., в Петербурге слишком поспешно согласились на невыгодные условия мира: Россия не получила ни выхода к морю, ни права держать там свой флот; ей достались только Азов без права строить там укрепления и полоса степного пространства к югу вдоль среднего течения Днепра; русским паломникам гарантировалось свободное посещение Иерусалима. Русские купцы теперь не могли вести торговлю на своих кораблях, что разрешал договор 1700 г.[1174]

Однако переориентация внешней политики и переход на новый театр военных действий не могли пройти безболезненно. Внешнеполитический курс проводился достаточно целенаправленно и последовательно. Но условия ведения наступательной войны на огромных пространствах, необходимость координации действий на разных фронтах, учёт международной ситуации и состояния противника — всё это требовало известного опыта, приобретение которого подготавливало почву для будущих успехов времён Екатерины II. Цена его оказалась высокой: походы 1735–1739 гг. унесли жизни не менее 120 тысяч человек, то есть примерно половину штатного состава действующей армии. Причём не более 10 % от этого числа пали в боях; остальные погибли от жары, голода и болезней. Слава великих побед досталась последующим поколениям русских солдат и полководцев.

Стоит отметить и ещё одно последствие имперских амбиций: «мирная» внешняя политика также обходилась намного дороже — за счёт приёма многочисленных посольств и всевозможных чрезвычайных выплат. При Анне стало традицией делать крупные подарки прибывавшим ко двору «чужестранным министрам» стоимостью от двух до шести тысяч рублей; только на эти выдачи ушло в её царствование 83 тысячи рублей. Всего же на «чрезвычайные дачи» по Коллегии иностранных дел только за 1730–1734 гг. была потрачена огромная сумма в 787 831 рубль.[1175]

Возвращение к социальной политике Петра Великого означало не столько защиту интересов собственно дворянства, сколько приоритет государственных потребностей. Царствование Анны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством в виде ограничений на пострижение в монашество, увеличения государственных повинностей и подготовки в 1740 г. секуляризации церковных вотчин.[1176] В отношении дворянства предоставление льгот также сопровождалось усилением служебных тягот. В 1734 г. Анна повелела сыскать всех годных к службе дворян и определить их в армию, на флот и в артиллерию; с началом большой войны в 1736 г. для явки «нетчиков» был определён срок — 1 января — и разрешено подавать доносы о неявившихся даже крепостным.

На службе простой дворянин не был уверен в «произвождении»: порядок присвоения чинов не раз менялся; к тому же получить чин, отпуск или отставку влиятельному и обеспеченному офицеру было гораздо легче.[1177] Но и дома его ожидали проблемы: вместе с восстановлением военных команд для сбора подушной подати был возобновлён запрет помещикам без разрешения переводить крестьян в другое имение; помещики же стали и ответственными плательщиками крестьянской подушной подати и недоимок. В неурожайные годы дворянам предписывалось снабжать крестьян семенами и не допускать их ухода «по миру». В 1738 г. власти в одном из указов даже официально осудили «всегдашнюю непрестанную работу» помещичьих крестьян, при которой они не могут исправно платить государственные подати.[1178] Наконец, реализация права на отставку после 25 лет службы по закону 1736 г. была отложена до окончания турецкой войны.

В таких условиях недовольство «шляхетства» проявлялось в появлении на свет проектов и записок, иные из которых дошли до нас (в частности, в труде С. М. Соловьёва). Среди бумаг московского губернатора Б. Г. Юсупова нами был обнаружен черновик ещё одного такого документа. Автор выражал общие настроения «шляхетства», отмечая, что манифест о 25-летнем сроке службы на деле не выполнялся: после полученной отставки «ныне, как и прежде, раненые, больные, пристарелые… расмотрением Сената определяются к штатцким делам»; в результате «нихто в покое не живёт и чрез жизнь страдания, утеснения, обиды претерпевают». Он был убеждён: «…без отнятия покоя и без принуждения вечных служеб с добрым порядком не токмо армия и штат наполнен быть может, но и внутреннее правление поправить не безнадежно», поскольку получившим «покой» служилым «свой дом и деревни в неисчислимое богатство привесть возможно».[1179]


Дело Волынского

Наиболее известным стал последний большой политический процесс царствования Анны — по делу А. П. Волынского. Младший из «птенцов» Петра I сделал при Анне удачную карьеру под началом К.-Г. Лёвенвольде. В 1736 г. он стал обер-егермейстером, в 1738 г. — кабинет-министром. Последнее удалось ему при поддержке Бирона, желавшего противопоставить Остерману достойного противника. Честолюбивый и энергичный Волынский стремился стать главной фигурой среди советников императрицы, но в то же время замечал «непорядки» и расстройство государственной машины. Вокруг него сложился кружок, где обсуждались насущные проблемы страны. Эти беседы подвигнули министра на сочинение проекта, который он сам на следствии называл «рассуждением о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Отдельные части проекта обсуждались в кружке и даже «публично читывались» в более широкой аудитории.

Сам проект до нас не дошёл. Волынский доделывал и «переправливал» его вплоть до самого ареста, затем черновики сжёг, а переписанную набело часть отдал А. И. Ушакову — этот пакет сгинул в Тайной канцелярии. Но несколько месяцев усердно трудившийся над переписыванием проекта канцелярист Конюшенной канцелярии Герасим Внуков запомнил и рассказал следствию, что текст проекта состоял из шести частей («о укреплении границ российских», «о церковных чинах», «о шляхетстве», «о купечестве», «о правосудии» и «о экономии»), разбитых на 70 «пунктов».[1180] Из сохранившихся упоминаний о планах министра можно понять, что он собирался сократить армию до 60 полков с экономией казне 1 800 000 рублей; из остальных частей устроить военные поселения-«слободы» на границах; однако неизвестно, увязывал ли он эти меры с сокращением подушной подати с крестьян.

Далее Волынский предлагал облагородить приходское духовенство — «в оный чин весть шляхетство», отправлять будущих попов в «академии» и обеспечивать учёных батюшек за счёт паствы: «самим не пахать, а чтоб приходским людям платить им деньги». Надлежало также чиновников «умножить к делам из дворянства», то есть назначать природных дворян на должности в государственных учреждениях, в том числе и на канцелярские места, занятые выходцами «из самой подлости». Представителей благородного сословия следовало посылать учиться за границу, чтобы «свои природные министры со временем были». Кроме того, автор предлагал ввести для дворян монополию на винокурение, а для купцов — восстановить в городах магистраты для защиты от произвола провинциальных воевод.

Что касается «правосудия», то министр считал его необходимым условием «в гражданские чины вводить шляхетство учёных людей и в воеводы определять», последних же назначать не на один-два года, а «беспеременно». В сфере «экономии» следовало бедные монастыри обратить в «сиротопитательные дома», сочинить «окладную книгу» (роспись доходов государства. — И.К.), сбалансировать доходы и расходы бюджета; принять меры для «размножения фабрик и заводов»; навести порядок в «таможенных и других сборах» путём борьбы с намеренным занижением декларируемых цен на ввозимые в Россию товары для экономии на пошлинах (такие товары должны были конфисковываться в казну с уплатой владельцу заниженной стоимости из особого фонда); запретить совместные торговые компании с иноземцами — возможно, чтобы помешать господству на внутреннем рынке крупных иностранных фирм под вывеской фиктивных совместных обществ.[1181]

Мы не можем утверждать, что этот краткий обзор полностью отражает содержание всех 70 «пунктов» обширного сочинения. Однако имеющиеся в нашем распоряжении данные свидетельствуют, что Артемий Петрович был продолжателем именно петровской «генеральной линии». Можно, пожалуй, сказать, что расширение состава и полномочий Сената отвечало дворянским интересам, как и повышение образовательного уровня и укрепление позиций «шляхетства» в администрации. Но, кроме того, министр предлагал дворянам сокращение офицерских вакансий в армии, непопулярную службу в канцеляриях и ещё хуже — в приходских попах; высказывал пожелание «поубоже платье носить» и считал необходимым повысить цены на престижные заморские товары путём увеличения пошлин или принудить поставщиков европейских вин продавать их казне с последующей перепродажей тому же дворянству. Допускал Волынский и введение дополнительной тяготы для «шляхетства»: оно должно было организовывать и содержать конезаводы, «чтоб в завод было со 100 душ по кобыле, и в зборе на всякой год было по лошади» — это была его давняя заветная мечта. Однако как истинный представитель древнего рода (он гордился предком — героем Куликовской битвы и зятем Дмитрия Донского князем Дмитрием-Боброком Волынским. — И.К.), он напоминал дворянам об их высоком призвании и полагал делом государственной важности составление родословных «всему российскому шляхетству по алфабету», показав пример изображением «картины» своей фамилии.

Церковь он также рассматривал в качестве ресурса государственной власти: забота о просвещении батюшек (неясно, за чей счёт оно должно было происходить и что при этом надо было делать с массой «неучёных» попов) сочеталась с утилитарным использованием монастырской «жилплощади». Однако можно признать, что его намерения улучшить материальное положение духовенства, очевидно, были призваны повысить его престиж и усилить влияние Церкви на общество и отличались от практики ущемления интересов православного клира в царствование Анны Иоанновны.

Восстановление бесправных петровских магистратов для купечества вполне уравновешивалось бы «бессменным» воеводским руководством. При этом не вполне понятно, как Волынский предполагал сочетать несменяемость воевод с повышением авторитета назначавшего их Сената. Едва ли предложенные им сенатские ревизии могли бы гарантировать должный порядок на российских просторах, да ещё и при упразднении высшего надзорного органа в лице генерал-прокурора, должность которого министр явно считал ненужной, «понеже оной много на себя власти иметь будет и тем может сенаторам замешение чинить» — а может, и потому, что влиятельный генерал-прокурор мог стать опасным соперником первого лица Кабинета.

Недоброжелатели Волынского напомнили Анне о найденных в его бумагах «кондициях» и других проектах 1730 г. Она немедленно отреагировала — собственноручно набросала пункты, по которым надлежало допросить бывшего министра о памятных событиях:

«Допросит[ь]

1. Не сведом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставит[ь]

2. Што он знал от новых прожектов, как вперот владеет русскому государству

3. Сколка он сам в евтом деле трудился и работал и прожект давал, и с кем он переписывался и словесно говаривал об етом деле

4. Кто болше по эти прожекты ведал и с кем он саветовал

5. Кто у нево был перевотчик в евтом деле как писменно, так и словесно

6. Кде ево все писма и концепт[ы], что косаэца до етова дела и не исодрал ли их и в какое время».[1182]

Однако, в отличие от авторов дворянских проектов 1730 г., Волынский обходил проблему организации и прав верховной власти. Министр и прежде не сочувствовал её ограничению, а выступать с такими идеями в конце царствования Анны Иоанновны и подавно не собирался, тем более что своих планов не таил и собирался представить своё сочинение «для докладу её величеству». Отнюдь не являлось политически «непристойным» и читаемое Волынским сочинение нидерландского гуманиста Юста Липсия «Увещания и приклады политические от различных историков» («Monita et Exempla politica») — его автор придерживался вполне монархических убеждений, верно служил Габсбургам и не признавал никакого ограничения власти государя, за исключением кроме как его христианской совести.[1183] Другое дело, что он приводил, а Волынский использовал примеры дурного поведения «женских персон» у власти, что могло обидеть Анну Иоанновну.

Дошедшее до нас содержание проекта трудно назвать крамольным. Даже сочинители манифеста о казни Волынского не смогли выискать в нём преступные умыслы и ограничились обвинениями в «укоризне издревле от предков наших блаженныя памяти великих государей и при благополучном нашем государствовании к пользе и доброму порядку верных наших подданных установленных государственных законов и порядков, к явному вреду государства нашего и отягощению подданных».

Скорее, наоборот, проект находился на столбовом пути развития внутренней политики послепетровской монархии. Сократить армию Сенат безуспешно пытался ещё в 1725 г.; при Анне предпринимались попытки «одворянить» государственный аппарат (устройство дворян-«кадетов» при Сенате) и сбалансировать бюджет; при Елизавете Петровне будет введена дворянская винная монополия и восстановлены магистраты. Артемий Петрович предусматривал частичное удовлетворение запросов и интересов основных российских сословий — но, кажется, несколько преувеличил значение своего детища. Его как будто вполне устраивала сложившаяся конфигурация власти с ним самим в качестве первой фигуры правительства. Его планы осторожно касались либерализации аннинского режима в смысле упорядочения финансов, повышения значения Сената и роли «шляхетства» в местной администрации.

Подготовил устранение Волынского его соперник Остерман. После ареста в 1741 г. вице-канцлер пытался отрицать свою причастность к делу Волынского, но в его бумагах обнаружился документ: «мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нём в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включён; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого ещё под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены». На вопрос следователя: «Для чего ты Волынского так старался искоренить?» — Остерман 15 декабря 1741 г. ответил определённо: «Что он к погублению Волынского старание прилагал, в том он виноват и погрешил». Он признал и назначение к следствию своего «приятеля» Неплюева, «ибо оной Волынский против меня подымался».[1184]

Нанёс удар и Бирон. Возможно, каплей, переполнившей чашу его терпения, стал очередной конфликт с самостоятельным министром. На просьбу польского посла И. Огинского о возмещении убытков, причинённых шляхте проходившими по территории Речи Посполитой русскими войсками, герцог ответил согласием, Волынский же подал мнение о недопустимости уступок, вытекавших из «личных интересов» курляндского герцога — вассала польского короля. Объяснение произошло публично, и Бирон заявил, что ему «не возможно служить её величеству вместе с людьми, возводящими на него такую клевету». Этот инцидент послужил сюжетом для картины В. И. Якоби «А. П. Волынский на заседании Кабинета министров» (1875): кабинет-министр на глазах испуганных коллег разрывает бумагу с польскими претензиями; за ним наблюдают Остерман и спрятавшийся за ширмой Бирон.

В поданной Анне Иоанновне челобитной (имеющийся в «деле» список не датирован, но в бумагах следственной комиссии указано, что жалоба герцога приобщена к делу 16 апреля 1740 г.[1185]) обер-камергер обвинил соперника в том, что он возвёл «напрасное на безвинных людей сумнение» и прежде всего на него, тогда как он «с лишком дватцать лет» несёт службу и «чинит доклады и представления». Заодно Бирон вспомнил, что кабинет-министр осмелился «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Стоит пояснить, что криминалом считались не сами «побои», а их нанесение в императорских апартаментах, что уже подпадало под статью об оскорблении величества в духе «государева слова и дела».

Объединение двух мощных фигур против Волынского смогло сокрушить его, хотя даже фавориту оказалось нелегко получить санкцию на расправу с соперником. Миних утверждал, что «сам был свидетелем, как императрица громко плакала, когда Бирон в раздражении угрожал покинуть её, если она не пожертвует ему Волынским и другими», а секретарь Волынского Василий Гладков показал на следствии, что Бирон, стоя перед Анной Иоанновной на коленях, говорил: «Либо ему быть, либо мне».[1186]

13 апреля 1740 г. Анна отрешила Волынского «от егермейстерских и кабинетских дел» и потребовала пресечь «всякое с ним, Волынским, сообщение», изъять его «проэкт» и прочие бумаги. Через три дня начались допросы в специально созданной «генералитетской комиссии»; дело вели А. И. Ушаков и ставленник Остермана дипломат Неплюев. Артемий Петрович не выступал против существующего режима, а просто был слишком яркой личностью на фоне «персон» аннинского царствования. В 20–30-е гг. XVIII в. с политической сцены сошли последние крупные, самостоятельные фигуры — старшие петровские выдвиженцы: Меншиков, Бутурлин, Макаров, Шафиров, Апраксин, Брюс, Толстой, старшие братья Голицыны, В. Л. и В. В. Долгоруковы, Ягужинский. Одни из них умерли или отошли от дел, другие были сброшены с вершины власти и канули в политическое небытие. В большинстве своём они не были теоретиками — но, выросши в атмосфере петровской «перестройки», были способны на решительные действия. К тому же практика реформ заставляла учиться или хотя бы иметь учёных помощников, подобных В. Н. Татищеву или Г. Фику.

При всей своей административной неразборчивости Волынский как государственный деятель был соразмерен Петру I. Все начинания министра были масштабными, будь то планы продвижения России на Восток или реорганизация императорской охоты.[1187] Их осущствление требовало много сил и средств, но они выдвигали автора наверх, что порождало у других вельмож зависть и опасения быть оттеснёнными.

Однако при Анне Иоанновне востребованными стали не реформаторы, а верноподданные, а главной политической наукой стали придворные «конъектуры». Соперничавшие «партии», включавшие как русских, так и «немцев», боролись за милости с помощью вербовки себе клиентов и разоблачений действий противников.[1188] Памятный день 19 января ежегодно отмечался с выражением чувств в духе национальной традиции. Гостям во дворце надлежало пить «по большому бокалу с надписанием речи: "Кто её величеству верен, тот сей бокал полон выпьет"».[1189] «Так как это единственный день в году, в который при дворе разрешено пить открыто и много, — пояснял этот обычай Рондо в 1736 г. — на людей, пьющих умеренно, смотрят неблагосклонно; поэтому многие из русской знати, желая показать своё усердие, напились до того, что их пришлось удалить с глаз её величества с помощью дворцового гренадёра».[1190]

Менялся интеллектуальный уровень дискуссий. Просвещённые собеседники Волынского сенатор В. Я. Новосильцев и генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой дружно свидетельствовали, что политические разговоры с хозяином вращались вокруг нескольких тем: «х кому отмена и кто в милости», о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Трубецкой с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; вот в молодости, при Петре, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет». Новосильцев же покаянно рассказал о своих политических преступлениях: «Будучи-де при делах в Сенате и в других местах, взятки он, Новосильцев, брал сахор, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене им прибрано было, того ныне сметить ему не можно. А деньгами-де и вещьми ни за что во взяток и в подарок он, Новосильцев, ни с кого не бирывал», — и далее перечислил «анкерок» вина, двух лошадей, «зелёного сукна 4 аршина», серебряные позументы,[1191] которые, с его точки зрения, «взятком» не считались. В результате Анна поверила в политическую невинность обоих. Новосильцеву объявили выговор — но не за взятки, а как раз за чтение: с проектом Волынского знакомился, но вовремя не донёс; а Трубецкого сделали судьёй по делу своего недавнего собеседника.

В такой атмосфере легче было сделать карьеру людям послушным, хорошо знавшим своё место и умевшим искать покровительства влиятельного «патрона». На первый план выходил не способ осуществления тех или иных преобразований, а то, чья «партия» будет в милости. Перестановки же могли осуществиться либо путём интриг и организации соответствующего решения монарха, либо с помощью дворцового переворота.

Планы Волынского так и были истолкованы следователями: «дружба фамилиарная» и интеллектуальное общение единомышленников, сочинявших проект реформ, выглядели в тогдашней придворной среде необычно и казались Анне Иоанновне и её окружению заговором. Императрица повелела Артемия Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость», а затем в казармы Петропавловской крепости. Он по-прежнему отрицал какие-либо преступные «замыслы», однако его «конфиденты» Ф. И. Соймонов, П. М. Еропкин и А. Ф. Хрущов сделали страшные признания, что глава их кружка «может чрез возмущение владетелем себя сделать». Помогло следствию и откровение самого Волынского, что при составлении «картины» (родословного древа. — И.К.) «причитался свойством к высочайшей фамилии», а его дети или их потомки могут когда-нибудь быть «российского престола преемниками». Обвинил опального министра и его дворецкий Василий Кубанец: его господин якобы желал «погубить» Остермана, «гвардию весьма к себе ласкал» и себя «причитал к царской фамилии»; желал «себя в силу и власть привесть» и даже «тщился сам государем быть». Наконец, дворецкий заявил, что Волынский одобрял польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать».[1192]

Показания Кубанца о «республике» не согласовывались с якобы имевшимся намерением Волынского стать «государем», но это уже не имело значения. «Доказательство» обвинения «по первым двум пунктам» («о каком злом умысле против персоны его величества или измены» и «о возмущении или бунте») было получено, и Анна дала указание пытать Волынского. 22 мая 1740 г. его подняли на дыбу; после восьми ударов кнутом он повинился во взятках, «зловымышленных словах» в адрес государыни-«дуры» и «применении» к ней текста Липсия о неаполитанской королеве-«блуднице» Иоанне I (1343–1382) — убийце своего первого мужа, отлучённой от Церкви и в конце концов задушенной по приказу собственного наследника. Но в заговоре против императрицы подследственный не признался и после второй пытки 7 июня: «Такого злого своего намерения и умыслу, чтоб себя чрез что ни будь зделать государем, никогда он, Волынский, не имел и не смеет», о возможном же пребывании своих потомков на престоле показывал только от страха, «боясь розыску, и такового умысла подлинно не имел».[1193] Cледствие не смогло ничего выяснить про заговор; не были обнаружены и связи Волынского с гвардией.

В итоге в обвинительном «изображении о преступлении» ничего не говорилось о якобы готовившемся захвате власти. Но именно эту ситуацию и провоцировал режим. При Петре I развитие самодержавия достигает вершины; дальше начинается процесс установления равновесия интересов власти и её социальной опоры в системе абсолютной монархии. Вопрос был в том, как и в каких формах этот процесс будет проходить. «Бироновщина» же «закрывала для дворянства возможность легальных политических действий, но в то же время увеличивала давление на него в виде поголовной и постоянной службы или ответственности за недоимки.[1194]

Борьба с Волынским впервые заставила Бирона выйти из рамок «службы её императорского величества» и роли «честного посредника», готового «помогать и услужить», но не выступать стороной в публичном конфликте, закончившемся кровавой развязкой. И хотя судьями на процессе Волынского были российские вельможи, ответственность за предрешённый приговор в глазах столичного общества лежала на Бироне, к тому же не побрезговавшем прихватить часть имущества опальных для своих родственников. Придворная «победа» в стратегическом плане обернулась промахом герцога, позволившего направить общественное недовольство не на государыню, а на завладевшего её волей «немца». Другой ошибкой была жестокая казнь Волынского и его друзей. Правление племянницы Петра Великого заставило дворян забыть о попытках «вольности себе прибавить». Но оказалось, что даже признавшим правила игры ничего не гарантировалось: прочное, казалось, положение могло в любую минуту обернуться катастрофой — незаслуженной и оттого ещё более страшной и позорной…

К концу царствования назрела ещё одна проблема. У Анны не было детей. Существует предположение, что младший из сыновей Бирона был на самом деле её ребёнком; но даже если это и соответствует действительности, предъявить мальчика в качестве наследника было немыслимо. Старшая из сестёр, мекленбургская герцогиня Екатерина, превосходила императрицу энергией и честолюбием, и Анна её побаивалась. Младшая, Прасковья, была замужем за подполковником гвардии и генерал-аншефом И. И. Дмитриевым-Мамоновым, который вместе с другими генералами подал в 1730 г. особый проект государственного устройства. Ему сулили стремительную карьеру при дворе, но 24 мая 1730 г. генерал внезапно упал с коня мёртвым рядом с каретой императрицы. В дальнейшем около Прасковьи складывалась «факция» недовольных режимом; но только после смерти старшей сестры в 1733 г. Анна решилась прибегнуть к репрессиям: были арестованы и сосланы несколько лиц из окружения царевны, в том числе замечательный художник Иван Никитин.[1195]

К концу царствования обе сестры императрицы умерли; зато оставались цесаревна Елизавета и внук Петра I в Голштинии, указанные как ближайшие наследники в завещании Екатерины I. Этот «виртуальный» документ (вроде бы существующий, но в то же время объявленный подложным) необходимо было лишить юридической силы. Манифестом от 17 декабря 1731 г. Анна восстановила петровский закон о престолонаследии, и подданные вновь обязаны были присягать самой государыне «и по ней её величества высоким наследникам, которые по изволению и самодержавной ей от Бога данной императорской власти определены, и впредь определяемы, и к восприятию самодержавного российского престола удостоены будут».[1196] Но конкретного имени преемника императрица назвать не могла. Таким образом, через шесть лет после смерти Петра I ситуация повторилась: сильная, но непопулярная власть не получила прочного юридического основания, и претендовать на трон могли различные кандидаты.[1197]

Ни одно из известных нам следственных дел не содержит сведений о сколько-нибудь серьёзных попытках захвата власти. Но всё же режим, создавший достаточно устойчивую форму правления, в глазах многих подданных воспринимался недостаточно законным; точнее, сама идея смены монарха больше не казалась немыслимой, и они уже «дерзали» иметь своё мнение по этому поводу.

Сборник дел Тайной канцелярии под названием «О лицах, сужденных за поступки и слова, которые делались и произносились в умопомешательстве», показывает, что это «умопомешательство» принимало отчётливо политический характер. Бывший кавалергард, майор Сергей Владыкин в 1733 г. написал императрице письмо, в котором называл её «тёткой», а себя «Божией милостью Петром третьим»; просил определить его майором гвардии и дать «полную мочь кому голову отсечь». Магазейн-вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский поведал, что офицеры уговаривали его поближе познакомиться с принцессой Елизаветой: «Она таких хватов любит — так будешь Гришка Рострига». Отставной профос Дмитрий Попрыгаев в 1736 г. отправил письмо князю Д. М. Голицыну с обещанием: «Великим монархом будеши!»[1198] Вновь, как и раньше, появлялись претенденты-самозванцы, выдававшие себя за царевича Алексея и другого сына великого императора, Петра Петровича. Один из четырёх «Алексеев», мелкий украинский шляхтич Иван Миницкий, даже сумел привлечь на свою сторону солдат расквартированного под Киевом полка и объявил поход на Петербург.[1199]

По-видимому, Анна Иоанновна хотела сделать наследницей свою племянницу, «благоверную государыню принцессу» Анну — дочь старшей сестры Екатерины и мекленбургского герцога Карла-Леопольда, но то ли не пожелала ей одиночества на троне, то ли опасалась продолжения «женского правления». С самого начала царствования стали обсуждаться возможные брачные комбинации вокруг «самой завидной невесты в мире», как называл юную Анну английский резидент. В мужья ей прочили сначала принца-епископа Любека; затем маркграфа Бранденбургского. Маньян докладывал и о планах брака с прусским наследным принцем — будущим Фридрихом Великим.[1200]

В 1733 г. в Петербург прибыл сын герцога Фердинанда-Альбрехта II Брауншвейг-Бевернского принц Антон-Ульрих. Престижный жених из «старого дома» являлся одновременно двоюродным братом наследницы австрийского престола Марии-Терезии и шурином будущего прусского короля. Пока принц набирался воинского опыта на полях сражений русско-турецкой войны, юная Анна постигала придворные науки; в 1736 г. её тетка выслала гувернантку принцессы мадам Адеркас, а сам Бирон просил саксонский двор не присылать более в Россию своего посла графа Линара. «Принцесса была молода, а граф — красавец», — так прокомментировал эту придворную драму английский резидент Рондо.

Вопрос приобрёл международную значимость. В августе 1738 г. британское правительство располагало сведениями, что герцог Курляндский намерен выдать принцессу за своего старшего сына Петра, а дочь — за принца Антона с «отступным» последнему в виде звания российского фельдмаршала. Поскольку герцог в своё время помог заключить выгодный англичанам торговый договор с Россией, британское правительство такой марьяж одобряло, о чём британский резидент должен был известить фаворита. Бирон благодарил за оказанное доверие, но заверял, что подобного и в мыслях не держал, чему Рондо нисколько не верил.[1201] Таким образом, фаворит повторил действия Меншикова и Долгоруковых; перед нами своеобразная закономерность борьбы за власть, заставлявшей идти на риск. Императрица старела, и герцогу нужны были гарантии его положения при новом царствовании, поскольку всё, чего он добился при дворе, могло рухнуть в одночасье.

Но в столь щепетильном деле фаворит действовал прямолинейно. Саксонский дипломат Пецольд передавал, что Бирон рекламировал мужские достоинства своего сына словами, «которые неловко повторить».[1202] С брауншвейгской фамилией герцог справился бы — но на стороне принца Антона оказались более опытные игроки: действовавшие в этом вопросе заодно вице-канцлер Остерман и кабинет-министр Волынский, австрийский посол маркиз Ботта д'Адорно. Бирон же в условиях цейтнота пошёл ва-банк — или был спровоцирован на опрометчивый шаг. В ответ на его попытку навязать в женихи своего сына принцесса ответила: «…если уж ей надо вступить в брак, то она выбирает принца Брауншвейгского».[1203]

К тому же Бирону-младшему было всего 15 лет, а государыня ждать больше не могла. Чтобы сохранить корону за старшей ветвью династии Романовых, племянница обязана была предоставить старевшей императрице наследника, ведь рядом находилась — в расцвете сил и красоты — дочь Петра I. Поэтому в марте 1739 г. начались приготовления к свадьбе Анны Леопольдовны с принцем Антоном.

Достигнутая путём уступок и репрессий политическая стабильность была обманчивой.


Загрузка...