Глава 3. 1725 г.: Петровское «наследство»

Какову он Россию свою сделал, такова и будет…

Феофан Прокопович

Цена имперского величия: предпосылки «дворских бурь»

22 октября 1721 г. канцлер Г. И. Головкин от имени Сената просил Петра принять звание «отца Отечества, Петра Великого, императора Всероссийского». Ориентация царя на римскую императорскую традицию совпала с завершающим этапом формирования самодержавной монархии в России и утверждением новой роли страны в системе международных отношений.

Однако по мере побед российского оружия выдвигались и новые проблемы. Претензии на господство на Балтике способствовали складыванию враждебного России блока во главе с Англией. Несмотря на подписанный им в 1724 г. с Турцией мирный договор, турецкая армия устремилась в Иран, создав угрозу территориям по западному и частично южному побережью Каспийского моря, завоёванным в ходе «персидского похода» 1722–1723 гг.[300] Предпринятые союзником, саксонским курфюрстом и польским королём Августом II, попытки увеличить армию вызвали в Петербурге озабоченность; накануне смерти Петра I его посол в Варшаве князь С. Г. Долгоруков просил денег для раздачи депутатам сейма, «дабы помянутой сейм ко окончанию не привести».[301] Стремление урезать автономию Украины вызвало брожение казацкой «старшины». Пётр полагал, что после Богдана Хмельницкого «все гетманы явились изменниками»; в 1723 г. он отложил выборы и арестовал вероятного их победителя Павла Полуботка вместе с другими представителями «старшины».

Блеск празднеств не мог скрыть от наблюдателей тяжёлого внутреннего положения страны. Недостаток средств вынуждал уже в 1723 г. разложить недостающую сумму «на всех чинов государства, которые жалованье получают». Зарплату не платили даже гвардии и Тайной канцелярии: в сентябре 1724 г. руководители Тайной канцелярии П. А. Толстой и А. И. Ушаков подтвердили, что их подчинённые «весьма гладом тают».[302]

Исследования состояния сельскохозяйственной отрасли в петровское время показали уменьшение числа хозяйств, сокращение резерва рабочей силы и в итоге тенденцию к снижению уровня земледельческого производства.[303] Новая столица росла на глазах; но процесс градообразования и внутреннее развитие городов были законсервированы. Утверждение крепостничества подрывало образование третьего сословия (численность постоянных жителей городов снизилась с 5,3 до 4,6 %), а фискальная политика приводила к застою и даже упадку промышленности, ориентированной на внутренний рынок.[304]

Практика государственного строительства была далека от реализации поставленной задачи создания «регулярного государства». Некомпетентность и злоупотребления чиновников власть пыталась пресечь с помощью новой системы тайного и явного контроля в лице фискалов и прокуроров, присылаемых из центра ревизоров и гвардейских офицеров с чрезвычайными полномочиями.

Пётр намеревался дополнить контроль «сверху» не менее эффективным надзором «снизу», основным средством которого в централизованной бюрократической системе было поощрение доносительства. Пётр в 1713 г. обязался лично принимать и рассматривать доносы. За такую «службу» доноситель мог получить движимое и недвижимое имущество виновного, «а буде достоин будет — и чин»; таким образом, он мог рассчитывать не только на вознаграждение, но и на обретение нового социального статуса.[305] Примером для подражания царь назвал «национального героя» Лариона Елизарьева и его подвиги в 1689 и 1697 гг. Донос был закреплён в тексте присяги в качестве обязанности подданного «благовременно объявлять» о всяком «его величества интереса вреде и убытке».[306]

В дальнейшем практика доносительства показала, что такой канал обратной связи самодержца с подданными становился деморализующим фактором в развитии самого «шляхетства» и правящей верхушки. Он стимулировал попытки выдвинуться и достичь не только выгоды, но и чинов самым аморальным способом, что продемонстрировала послепетровская «эпоха дворцовых переворотов»: если одни стремились прорваться к цели силой, то другие последовательно доносили на сослуживцев. Самого Петра регулярно пугали извещениями о готовившемся «великом смятении»; царя и царицу предупреждали о близкой гибели, в результате которой якобы может воцариться Меншиков. Вероятно, такие «прогнозы» в атмосфере петровской кадровой «революции» уже могли восприниматься всерьёз.[307]

Сам император, похоже, ощущал перенапряжение сил страны и к концу царствования желал продолжения преобразований таким образом, «дабы народ чрез то облегчение иметь мог». Однако основная линия на укрепление и модернизацию «служилого» государства при сохранении сложившихся социальных отношений изменений не претерпела. Поэтому предположения о возможной смене курса — о том, что Пётр «мог бы, если бы пожелал, сравнительно легко избавиться и от крепостного права», — представляются нам интересными, но всё же спорными.[308]

Можно согласиться с мнением о наличии в то время объективной тенденции буржуазного развития страны; можно даже предположить, что воля и темперамент Петра могли подвигнуть его если не на отмену крепостного права, то хотя бы на регламентацию крестьянских оброков и повинностей.[309] Но не было бы тогда в нашей истории одним дворцовым переворотом больше? Акция такого масштаба для успешного осуществления должна опираться на единство правящей группы, которого не было, как не было и осознания необходимости подобных перемен. А накопленная за столетия русской истории инерция развития в определённом направлении всё явственнее уменьшала возможность такого варианта, и «сворачивание» с крепостнического пути, по которому уже больше ста лет двигалась страна, выглядит маловероятным.[310]

Царь-реформатор разрушал старую систему управления и преобразовывал структуру служилого класса, но не изменял лежавшего в её основе принципа обязательной службы с «земли». Завершение переписи совпало с введением паспортной системы и устройством «вечных квартир» для полков регулярной армии — создание настоящих «военных поселений» или слобод с типовыми избами, полковым хозяйством, рабочим скотом и даже женитьбой солдат на местных крестьянках, которых в интересах армии предполагалось отпускать из крепостного состояния.[311]

В январе 1725 г. послы России в европейских странах получили для обнародования манифест (не вошедший в ПСЗРИ), который предписывал им объявить царскую волю, «дабы всяких художеств мастеровые люди ехали из других государств в наш российский империум» с правом свободного выезда и беспошлинной торговли своей продукцией в течение нескольких лет. Государство обязалось предоставить прибывшим «готовые квартеры», «вспоможение» из казны, свободу от постоя и других «служб».[312] Похоже, что Пётр, как и в начале царствования, готовил очередную волну иммигрантов, чтобы дать новый импульс преобразованиям.

Последние именные указы конца 1724 — начала 1725 г. — о жалованье чиновников, о скорейшем сборе подушных денег на гвардию, о расположении к 1 марта 1725 г. полков на новых квартирах — свидетельствуют о неизменности курса государственного строительства при некотором стремлении сократить издержки в условиях острого финансового кризиса.[313]

Выдвинутая Петром I формула российского абсолютизма: «Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен» — означала разрыв с прежней системой управления государством, с теми её институтами и традициями, о которых В. О. Ключевский писал, что «московский царь имел обширную власть над лицами, но не над порядком», который, как показывают современные исследования, в известной степени ограничивал власть монарха.[314]

Современникам Петра особенность национального политического устройства была понятна. Побывавший во Франции Людовика XIV петровский дипломат Андрей Матвеев, побывав в «Версальской слободе», увидел «на обеде у короля чин слово в слово весь двора московского старого». Но он же подчеркнул и существенную разницу: «Но хотя то королевство деспотическое или самовладечествующее, однако самовластием произвольным николи же что делается, разве по содержанию законов и права, которыя сам король, и его совет, и парламент нерушимо к свободе содержит всего народу».[315] Резонно предположить, что поощряемое и направляемое Петром знакомство русской знати с заграницей поневоле заставляло сравнивать европейские порядки с отечественными.

Пока во главе системы стоял Пётр Великий, она могла быть динамичной и эффективной. Однако созданный им механизм власти имел уязвимые места с точки зрения политической стабильности режима.

Во-первых, особенностью петровской «революции» была установка не на сохранение и «улучшение» признанных норм и обычаев, а на «полный отказ от существующей традиции и от преемственности по отношению к непосредственным политическим предшественникам».[316]

Смена модели культурного развития России сопровождалась «отказом» Петра от поведения, присущего православному царю: он путешествовал инкогнито за границей, демонстративно нарушал придворный этикет, владел далеко не «царскими» профессиями и развлекался в составе кощунственного «всепьянейшего собора».[317] Вместе с ликвидацией патриаршества Пётр I провозгласил себя «крайним судией» духовной коллегии — Синода и принял титул «отца отечества», что означало в глазах его традиционно мысливших подданных разрыв с древнерусской традицией. В результате церковных реформ первой четверти XVIII в. верховная власть подчинялась теперь только Богу, но не церковным канонам.[318]

Ликвидация патриаршества, включение Синода в систему государственного аппарата, присяга архиереев в качестве «послушных рабов и подданных» государю, которого в начале XVIII в. уже публично приравнивали к самому Христу, — всё это означало исчезновение ещё одного, сохранявшего пусть даже относительную автономию, противовеса самодержавию. Новая генерация духовенства отличалась сервилизмом и готова была оправдать любые деяния власть имущих. Следствием усилий по сакрализации монарха стали дискредитация самой духовной власти и ожидание «праведного», богоизбранного государя, приводящее к появлению самозванцев.[319] Ускоренная и насильственная европеизация вместе с нарушением естественного порядка престолонаследия могла только усилить эти настроения.

Главный идеолог петровских реформ Феофан Прокопович провозглашал право монарха изменять по своей воле культурно-бытовые нормы, включая «всякие обряды гражданские и церковные, перемены обычаев, употребление платья, домов строения, чины и церемонии в пированиях, свадьбах, погребениях и прочая». Следствием подобной установки стал и «Устав о наследии престола» 1722 г., отменявший сложившуюся, но юридически не закреплённую традицию передачи власти по нисходящей линии от отца к сыну. Правда, сам Пётр им так и не воспользовался, продемонстрировав тем самым несоответствие между стремлением установить новый порядок посредством монаршей воли и случаем, который мог на эту волю повлиять. В результате после его смерти возникла уникальная ситуация: на престол имели равные права все члены семьи Романовых, что привело к династическому кризису.[320]

«Устав» 1722 г. можно рассматривать и в контексте упоминавшейся выше коллизии двух правовых систем. Юридическое сознание, выработавшееся в условиях противопоставления русского и церковнославянского права, переносило на дейстующее законодательство атрибуты культурного права, как они понимались в России, и прежде всего его недейственность. Этому способствовали и сами петровские указы, ставшие орудием «перевоспитания» общества. Законодательные акты превращались в литературно-полемические сочинения; прагматические аспекты оттеснялись на второй план или игнорировались в связи с появлением невыполнимых норм. В результате новое законодательство становилось «культурной фикцией», а его неисполнение подданными (отнюдь не только «подлыми») — нормальным и психологически естественным явлением.[321]

Новое светское обоснование власти снимало с государя ограничения, связанные с традицией и обычаем, но одновременно «снижало» образ царя в глазах подданных, тем более что критерием оценки деятельности монарха становилось «общее благо». Кроме того, этот порядок разрушал вертикальную (или генеалогическую) ось в придворной системе, что приводило к увеличению роли и веса горизонтальной оси — различных группировок и кланов, ориентирующихся на тех или иных, равно законных претендентов.[322]

Издание «Устава» сопровождалось появлением трактата Феофана Прокоповича «Правда воли монаршей», призванного разъяснить подданным новый порядок престолонаследия. Но он же доказывал необязательность самого принципа наследственной монархии, поскольку государь, стоящий выше любого «человеческого закона», в выборе наследника волен не принимать в расчёт даже само «сыновство» и сделать преемником любого «честного и умного юношу». Более того, Феофан представлял ситуацию с кончиной монарха, не успевшего определить наследника: в таком случае «должен народ всякими правильными догадами испытовать, какова была или быти могла воля государева», и определять престол «первородному» или иным возможным наследникам, не исключая и дочерей, если «женская власть не отставлена» какими-либо иными законами.[323]

Подобная официальная интерпретация фундаментальной основы монархического правления оправдывала не только произвол власти, но и право подданных «испытовать» кандидатов на престол — при этом она же отрицала идею избирательной монархии. Феофан, явно не желая того, предсказал реальную ситуацию 1725 г. и, возможно, стимулировал желание близкого ко двору «народа» осуществить указанные «догады».

Образцом государственного устройства царь считал свою армию; не случайно в именном указе Сенату в 1716 г. он объявил, что Воинский устав «касается и до всех правителей земских». С XVII в. армия не только обгоняла государственный аппарат в деле централизации, она играла всё возраставшую роль во внутренней жизни страны — и выполняла административные и полицейские функции, приобретая при этом обособленность, корпоративный характер; её верхушка — гвардия — являлась по сути чрезвычайным органом управления и контроля.[324] На другом уровне — в торжественных церемониях («презентациях власти») петровской эпохи — центральное место занимала «демонстрация насилия»; главными участниками и украшением официальных торжеств и празднеств стали гвардейские полки, в чине самой церемонии войска затмили духовенство.[325]

Отказ от древнерусского «наследия» (ставшего в глазах людей XVIII столетия символом отсталости и предрассудков), резкая смена культурных ценностей и «военизация» гражданского устройства не могли не повлиять и на нормы политической этики. Возможно, поэтому Пётр стал первым царём, на жизнь которого его подданные считали возможным совершить покушение. Об этом говорили и опальные бояре Соковнины в 1697 г., и участник Астраханского восстания Степан Москвитянин: «А буде бы он, государь, платье немецкое носить и бород и усов брить перестать не велел, и его б, государя, за то убить до смерти». Даже простой посадский Сергей Губин посмел в кабаке ответить на тост во здравие монарха: «Я государю вашему желаю смерти, как и сыну его, царевичу, учинилась смерть».[326]

Во-вторых, бюрократическая машина со своей иерархией и реальной властью на нижних этажах управления быстро показала, что может обходиться без хозяина. Чиновничество сумело обеспечить работу учреждений при любых переменах «наверху», но при этом усваивало нормы служения не закону, а «персонам» и собственной карьере. Оборотной стороной выдвижения новых людей в армии, государственном аппарате, судах были хищения, коррупция, превышение власти, которые не только не были истреблены законодательством Петра, но перешли на новый уровень.

Трансформация патримониальной монархии в бюрократическую империю вызвала разрыв с традициями гражданской службы вследствие резкого увеличения численности бюрократии (только за 1720–1723 гг. число приказных, по расчётам Е. В. Анисимова, увеличилось более чем в два раза[327]) и снижение уровня профессионализма чиновников при возрастании их амбиций и аппетитов.[328] Проще говоря, дьяки и подьячие XVII века брали «умереннее и аккуратнее», а дело знали лучше, чем их европеизированные преемники, отличавшиеся полным «бесстрашием» в злоупотреблениях.

В записках одного из сотрудников Петра I, вице-президента Коммерц-коллегии Генриха Фика запечатлён характерный образ такого «нового русского чиновника», с которым сосланному при Анне Иоанновне автору пришлось встретиться в Сибири. «Молодой двадцатилетний детинушка», прибывший в качестве «комиссара» для сбора ясака, на протяжении нескольких лет «хватал всё, что мог». На увещевания честного немца о возможности наказания «он мне ответствовал тако: "Брать и быть повешенным обое имеет своё время. Нынче есть время брать, а будет же мне, имеючи страх от виселицы, такое удобное упустить, то я никогда богат не буду; а ежели нужда случится, то я могу выкупиться". И когда я ему хотел более о том рассуждать, то он просил меня, чтоб я его более такими поучениями не утруждал, ибо ему весьма скушно такие наставлении часто слушать».[329]

На вид стройная петровская административная система не выработала строгих норм компетенции и ответственности государственных «мест». Характерной её чертой стало постоянное нарушение нормального «течения» дел, чему способствовал сам Пётр. Огромное количество рапортов, жалоб и доношений шло мимо всех инстанций прямо в Кабинет; там оформлялись и выходили подготовленные его чиновниками указы и письма: до 20 % всех именных указов и не подлежащее подсчёту количество устных приказов и письменных распоряжений, переданных через кабинет-секретаря А. В. Макарова.[330] Таким образом, с одной стороны, подрывался «регулярный» порядок решения многих вопросов; с другой — решения по обильно поступавшим делам готовились чиновниками, от которых в немалой степени зависело, как и когда подать царю ту или иную бумагу.

В-третьих, в отличие от ситуации XVI–XVII вв., обретённый страной статус великой державы не мог не привлекать внимания правительств иных стран к ситуации при петербургском дворе. Внешнеполитическая ориентация, в свою очередь, играла роль в борьбе за власть в самой России: в первой половине XVIII в. правящая верхушка не раз стояла перед дилеммой союза или с Австрией, или с Пруссией и Англией, или с Францией. В соответствии с различным пониманием интересов России возникали противоборствовавшие группировки вельмож и придворных.[331] Борьба по вопросу о союзнических отношениях России с европейскими державами вплеталась в перипетии соперничества у трона и становилась частью общей картины придворных интриг.

Наконец, к концу царствования перенапряжение сил страны в ходе тяжёлых войн и внутренних реформ объективно ставило перед правящими кругами проблему корректировки петровской политики, имевшей сторонников и противников в правящей элите.


«Шляхетство» и гвардия

Петровская «Табель о рангах» открыла карьерные возможности неродовитым дворянам и стимулировала служебное рвение выходцев из «подлых» сословий: почти четверть (22,6 %) офицерского корпуса пехотных полков петровской армии составляли произведённые унтера и рядовые — вчерашние крестьяне, посадские, дети подьячих и церковнослужителей.[332] Появление поколения выдвиженцев совпало с «прививкой» ему новых представлений и поведенческих норм.

Повести петровской эпохи рисуют образ нового русского шляхтича, который мог сделать карьеру, обрести богатство и повидать мир от «Гишпании» до Египта. Герой появившейся в кругу царевны Елизаветы «Гистории о некоем шляхетском сыне» уже в «горячности своего сердца» смел претендовать на взаимную любовь высокородной принцессы, «понеже изредкая красота ваша меня подобно магнит железо влечёт». В этой дерзости — «как к ней пришёл и влез с улицы во окно и легли спать на одной постеле»[333] — не было ничего невозможного: в «эпоху дворцовых переворотов» этот литературный образ стал реальностью. Ведь теперь от усилий таких «кавалеров» в значительной степени зависело их поощрение в виде чинов или «деревень», не связанное, как прежде, с «породой» и соответствующим «окладом».

Закон о единонаследии 1714 г. и введение «Табели о рангах» содействовали процессу консолидации, но этот процесс шёл не гладко.[334] Ломка прежних «чиновных» перегородок XVII в. не привела к радикальному изменению структуры служилого класса: старая элита «государева двора» приспособилась к новым требованиям и сохранила как высокий статус на службе, так и размеры землевладения — пусть и с интеграцией в её состав новых дворянских фамилий, выдвинувшихся уже в XVII в.[335]

Однако приток выдвиженцев порождал недовольство среди старых служилых родов. Незнатных новый порядок службы ставил перед волей вышестоящей инстанции, произволом военного или «статского» генерала, а всех вместе — перед волей монарха, которая могла обернуться взлётом-«случаем» или ссылкой с конфискацией имущества, а то и эшафотом. Подобная «атомизация» общества (термин М. Раева) препятствовала складыванию сословной солидарности и, кажется, стала осознаваться просвещёнными современниками к концу XVIII столетия. М. М. Щербатов сетовал на упадок «духа благородной гордости и твёрдости» у дворян своего века, оставшихся перед самодержавным произволом «без всякой опоры от своих однородцов». Об ослаблении «связей родственных» писал Александру I Н. М. Карамзин.

В жёстко централизованной системе стремление конкретного лица или группы повысить свой статус и упрочить материальное положение не могло не быть устремлено к вершине, откуда исходили милости, ведь по имеющимся в литературе расчётам получение образования и «европейский» образ жизни были доступны лишь помещикам, обладавшим не менее чем сотней душ.[336] В процессе реформ Пётр формировал при помощи массовых земельных раздач опорную группу приближённых; всего, по данным Ю. В. Готье, при нём было роздано крестьян больше, чем в предыдущие царствования (175 тыс. душ). Е. И. Индова относит эту цифру уже ко всей первой половине XVIII столетия; но по её расчётам получается, что за это время «шляхетство» потеряло ровно столько же (175 тыс. душ) вследствие опал и конфискаций.[337]

Указ 1714 г. ликвидировал разницу между поместьем и вотчиной; но одновременно предписывал «не продавать и не закладывать» дворянские земли, за исключением «крайней нужды», т. е. прямо ограничивал дворянское право собственности. Не случайно само понятие «собственность» утверждается в языке и документации только в последние десятилетия XVIII в.[338] Указ не обеспечивал наследственное владение «недвижимым имением»: в первой четверти XVIII в., по неполным данным, земли были конфискованы у трёх тысяч дворян.[339] Петровская европеизация не давала «шляхетству» гарантий от телесных наказаний и регламентации личной жизни; власть требовала от дворян тяжёлой повседневной службы, в то время как государственное налогообложение примерно в 8–10 раз превосходило стоимость владельческих повинностей.[340]

Благосклонное внимание царя оставалось и при Петре, и после Петра главным критерием, смыслом и стимулом службы для получения нового чина и связанных с ним благ; эта черта стала определяющей для массового сознания дворян XVIII столетия при отсутствии прочных межличностных связей и корпоративной солидарности.[341] Однако усиление патримониального начала, возрастание зависимости статуса и благосостояния от воли монарха имели и оборотную сторону, которую уловил М. М. Щербатов: «Начели люди наиболее привязываться к государю и к вельможам, яко ко источникам богатства и награждений… сия привязанность несть благо, ибо она не точно к особе государской была, но к собственным своим пользам».[342] Прошедшие петровскую «школу» дворяне, осознавшие свои возможности, со временем не могли не задуматься о плюсах и минусах реформ и их последствиях и попытаться воздействовать на петровское «наследство» в желательном им смысле.

Естественно, оказывать реальное влияние на верховную власть могла только наиболее приближенная к трону группа знати — несмотря на отсутствие солидарности и смену состава придворных «партий». При отсутствии правовых традиций и легальных корпоративных форм донесения до престола своих чаяний регулятором политики абсолютизма в интересах всего дворянства стали не конкретные учреждения, а бюрократия, двор и, со временем, гвардия.[343]

Эта специфическая корпорация являлась не только элитной воинской частью, но и чрезвычайным рычагом управления. В первой половине столетия гвардия стала школой кадров военной и гражданской администрации: из её рядов вышли 40 % сенаторов и 20 % президентов и вице-президентов коллегий.[344] При Петре гвардейцы формировали новые полки, отправлялись с ответственными поручениями за границу, собирали подати, назначались ревизорами и следователями; порой сержант или поручик были облечены более значительными полномочиями, чем губернатор или фельдмаршал.

Пётр лично «экзерцировал» свои полки, угощал гвардейцев из своих рук и был желанным гостем на их свадьбах. Символом доверия к гвардейцам стало включение 24 офицеров Преображенского полка в число судей над царевичем Алексеем: рядом с генералами и вельможами подпись под приговором сыну государя поставил прапорщик Дорофей Ивашкин.[345] Культивируемые Петром I силовые методы политической борьбы и приближение гвардейцев к «политике» не могли рано или поздно не породить реакции в виде заговоров, опиравшихся на гвардию как единственную оформленную политическую силу.

Большинство действующих лиц «эпохи дворцовых переворотов» — А. Д. Меншиков, И. А. и В. В. Долгоруковы, Д. М. и М. М. Голицыны, Б.-Х. Миних; позднее А. Г. и К. Г. Разумовские, П. И. и А. И. Шуваловы, братья Орловы и другие, даже такие «штатские» деятели, как П. А. Толстой, Н. Ю. Трубецкой, Н. И. Панин, Я. П. Шаховской, — прошли через эту школу: служили в гвардейских частях или командовали ими. Вслед за царём другие фигуры при дворе стремились найти опору в воинских частях. Личной гвардией Меншикова стал созданный им в 1703 г. Ингерманландский полк, пользовавшийся «всеми преимуществами императорской гвардии».[346]

Однако перечисленные выше лица являли собой «генералитет». Сами полки гвардии к концу царствования Петра только наполовину были дворянскими (43.5 % состава по спискам 1723 г.), но среди унтер-офицеров и офицеров дворян было намного больше — 70–90 %. В рядах гвардейцев встречались выходцы из аристократических фамилий; но полковые списки чинов 1724–1725 гг. показывают, что подавляющее большинство служивых были мелкими и мельчайшими помещиками: так, в Семёновском полку 27 % дворян вообще не имели крепостных, а 50 % владели не более чем 1–5 дворами.[347] Они не слишком сильно отличались от сослуживцев-недворян — детей приказных, канцеляристов, однодворцев, церковников, дворцовых служителей.

Многим гвардейцам только личная храбрость, исполнительность и усердие позволили сделать карьеру, находясь «на баталиях и в прочих воинских потребах безотлучно». В 1704 г. сиротой из бедных новгородских дворян (на четверых братьев — один крепостной) начинал службу солдатом-добровольцем Преображенского полка Андрей Иванович Ушаков — и через десять лет стал майором гвардии и доверенным лицом царя по производству «розысков». Там же служил и земляк Ушакова Пётр Максимович Ханыков. У него карьера не задалась: к 1725 г. он дослужился только до сержанта[348] — но, как и его удачливый сослуживец, стал одним из героев «эпохи дворцовых переворотов».

Для многих гвардейцев служба была единственной возможностью получить обер-офицерский чин и в редком случае «деревнишку» (при Петре I оделяли скупо и с разбором), а жалованье — основным источником существования. Одни из них так и умирали «при полку»; другие выходили в отставку шестидесятилетними солдатами, порой не имевшими ни одного крепостного. Что же касается политических взглядов и духовных запросов гвардейцев, то такие тонкие материи трудно уловить по служебным документам; но можно предполагать, что они не слишком отличались от представлений массы служилых людей той эпохи, чьими главными «университетами» были походы и командировки для подавления «бунтовщиков» и «понуждения» местных властей.

Полковые документы свидетельствуют о традиции наследственной службы, когда взрослевшие недоросли просили зачислить их в полк, «где служат родственники мои». Поступившие же следили за продвижением на «убылые места», напоминали о выплате задержанного жалованья, о повышении окладов, выдаче провианта; этот круг интересов отражён в делах и приказах по полкам. Там же фигурируют карты, вино и прочие походно-казарменные развлечения, после которых приходилось лечиться от «старой французской болезни», улаживать ссоры и выплачивать долги.

Судя по военно-судным делам, общие пороки петровской эпохи не миновали и гвардию. В 1728 г. ссыльный солдат Преображенского полка Григорий Бушинский с товарищами-гвардейцами подал прошение о помиловании; выписка по делу перечисляет весь традиционный набор грехов: присвоение жалованья умерших и отставных, воровство, в том числе и охраняемого имущества, загул с многодневным «отлучением»» из строя, пьянство, убийства, разбой. Из десяти челобитчиков только один солдат Семён Ижорин оказался грамотным.[349]

При полках существовали школы; но в промежутках между боями с внутренними и внешними врагами солдаты так и не смогли выучиться грамоте: за многих гвардейцев в бумагах расписывались грамотные сослуживцы. Немногие сохранившиеся записи в принадлежавших гвардейцам книгах свидетельствуют о традиционных вкусах: читали «Келейный летописец» Дмитрия Ростовского, Новый летописец, сочинения Сильвестра Медведева.[350] Но, как указывают пометы в списке Преображенского полка 1725 г., дети петровских офицеров уже получали иное образование: сыновья майоров Г. Д. Юсупова и С. А. Салтыкова учились во Франции, а отпрыски младших офицеров изучали «русскую и французскую грамоту», геометрию и фортификацию в Петербурге в «немецкой» и других школах.[351]


Дело царевича Алексея и проблема престолонаследия

По распоряжению Петра I его сын от нелюбимой и сосланной в монастырь Евдокии Лопухиной в 1711 г. по воле отца вступил в брак с кронпринцессой Шарлоттой-Софией Брауншвейг-Вольфенбюттельской. В следующем же году сам царь «оформил» свои отношения с бывшей пленницей Мартой Скавронской, ставшей царицей Екатериной Алексеевной (причём царевич стал её крестным отцом). От брака Алексея — ставки в дипломатической игре его отца — 12 июля 1714 г. родилась дочь Наталья, а 12 октября 1715-го. — сын Пётр.

Положение сына официального наследника престола сразу же оказалось под угрозой. Уже через десять дней умерла его мать; а на следующий день Екатерина родила сына, тоже названного Петром. Характерно, что имя несчастной Шарлотты-Софии было использовано заграничными самозванцами: в Европе ходили слухи, что принцессу похитил влюблённый в неё кавалер и тайно обвенчался с ней во Франции; в 1773 г. там умерла некая дама, выдававшая себя за «бывшую российскую царевну.[352] Узел династического спора завязался в тот момент, когда подходило к концу столкновение Алексея с отцом, «омерзение» к особе которого переросло у наследника в неприятие его преобразований, приведшее к его бегству за границу.

Итогом стал разыгранный в Кремле спектакль прощения и отречения от престола, затем следствие в застенках Тайной канцелярии, смертный приговор Верховного суда, связавший круговой порукой сподвижников Петра, и загадочная смерть в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Какими бы ни были последние минуты жизни Алексея (происхождение опубликованного Герценом в 1858 г. в «Полярной звезде» письма с описанием умерщвления царевича по приказу Петра остаётся загадкой[353]), в народном сознании царь вполне мог выглядеть убийцей сына. Ветераны петровской эпохи спустя много лет рассказывали собеседникам: «Знаешь ли, государь своего сына своими руками казнил», — как это делал в 1749 г. солдат Навагинского полка в далёком Кизляре Михаил Патрикеев.[354]

Вплоть до недавнего времени эти события оценивались в нашей литературе как разгром реакционных сил, знаменем которых был Алексей.[355] Предпринятое недавно новое исследование «дела» показывает, что при дворе к середине 1710-х гг. сложились две противоборствовавшие «партии»: во главе первой стоял А. Д. Меншиков, другую возглавляло семейство Долгоруковых, приобретавшее всё большее влияние на Петра I. К взрослевшему наследнику тянулись лица из ближайшего окружения Петра, в их числе фельдмаршалы Б. П. Шереметев и В. В. Долгоруков, сенаторы Я. Ф. Долгоруков и Д. М. Голицын. Эта «пассивная оппозиция» (А. В. Кикин, Д. М. и М. М. Голицыны, Я. Ф. и В. В. Долгоруковы, Б. П. Шереметев, царевич Василий Сибирский) были готовы после кончины Петра перейти от выжидания к активным действиям. С этой целью был разработан план, предусматривавший возведение Алексея на престол или утверждение его регентом при единокровном младшем брате.[356]

Некоторые авторы считают возможным охарактеризовать эту группировку как «умеренных реформаторов европейской ориентации».[357] Выводы эти кажутся обоснованными применительно к таким личностям, как А. В. Кикин или В. В. Долгоруков. Однако в кругу «сообщников» были и люди, настроенные против всяких реформ. Едва ли стоит идеализировать и погибшего царевича: он сам признавался, что «всегда желал наследства» и понимал, что за трон предстоит борьба, поскольку отец решил сделать наследником младшего сына, то есть фактически отдать правление в руки Екатерины. Каково было Петру читать мысли своего первенца в откровениях «девки» Ефросиньи: «Надеется отец мой, что жена его, а моя мачиха, умна; и когда, учиняя сие, умрёт, то де будет бабье царство. И добра не будет, а будет смятение: иные станут за брата, а иные за меня».[358]

Можно сомневаться в искренности данных Алексеем 22 июня 1718 г. на допросе с пыткой показаний о якобы имевшемся у него намерении «не жалея ничего, доступать наследства» при военной поддержке со стороны Австрии, хотя эти слова и не были «подсказаны» ему в письменных вопросах, а о предложении «цесарцами» помощи царевич сам заявил ещё 8 февраля.[359] Находясь в австрийских владениях, он отправил Карлу XII письмо с просьбой о защите. Ответ, переданный через находившегося на шведской службе Станислава Понятовского и содержавший обещание вторжения шведской армии, опоздал — павший духом Алексей уже отбыл из Неаполя.[360]

Если бы в случае внезапной смерти Петра царевич оказался на престоле, как сочетались бы с планами просвещённых реформаторов намерения Алексея опереться на духовенство (он рассчитывал, что архиереи и священники его «владетелем учинят»), не «держать» флот и устранить старых слуг отца? Да и сами «оппозиционеры» не были едины; к примеру, Кикин хранил письмо царевича, адресованное В. В. Долгорукову, «на обличение» последнего. Алексей унаследовал отцовский темперамент: пообещал посадить на кол князя Трубецкого и сына канцлера Головкина и всерьёз собирался жениться на своей крепостной любовнице: «Видь де и батюшко таковым же образом учинил».[361] Можно предположить, что, приди царевич к власти, в имперской верхушке начались бы столкновения с вероятными исходами как в виде дворцового переворота, так и в виде ссылки или плахи для европейски ориентированных и самостоятельных вельмож. Но и избранный Петром «силовой» выход из кризиса вместе с устранением законного, в глазах общества, наследника обещал потрясения в будущем.

По воле царя Россия в 1718 г. присягнула новому наследнику — его сыну Петру Петровичу. Но в апреле 1719 г. тот неожиданно умер, и четырёхлетний сын Алексея опять стал кандидатом на престол и объектом политических интриг: за ним начали пристально наблюдать иностранные дипломаты.[362] В 1720 г. внук появляется на миниатюрном семейном портрете Петра I, исполненном Г. Мусикийским; а в 1722 г. был заказан и написан Луи Караваком портрет маленького Петра и его сестры, где дети изображены в виде Аполлона и Дианы.

В октябре 1721 г. внимательный и хорошо информированный французский посол при русском дворе Жан Кампредон осторожно назвал наследницей старшую дочь царя Анну, а 10 ноября доложил о долгом разговоре с П. П. Шафировым, сообщившим ему: «…император, некоторые другие державы и даже кое-кто из наших хлопочут о назначении наследником внука царя, чего сам царь, сколько я могу судить, не желает. Отец этого принца покушался на жизнь и на престол его царского величества; большая часть нынешних министров и вельмож участвовала в произнесённом над ним приговоре. К тому же весьма естественно отдавать преимущество собственным детям, и, между нами, мне кажется, что царь назначает престол своей старшей дочери, которую отдаст замуж за какого-нибудь принца, не имеющего собственного государства и могущего поэтому жить среди нас и перейти в нашу веру». В следующем донесении француз уверял, что царица «не помнит себя от радости» после того, как Пётр обещал ей провозгласить старшую дочь наследницей.[363]

Но у такой комбинации нашлись противники. В мае 1722 г. тот же Кампредон сообщал, что царица опасалась внимания мужа к беременной от него дочери молдавского господаря Дмитрия Кантемира: «как бы царь, если девушка эта родит сына, не уступил убеждениям принца валахского и не развёлся с супругою для того, чтобы жениться на любовнице, давшей престолу наследника мужского пола».[364] Возможно, Мария Кантемир не была красавицей, но уж точно умницей: знала греческий, французский и итальянский языки, любила читать, чем отличалась от российских сверстниц. Княжна сумела обратить на себя внимание государя и вместе с отцом сопровождала его на юг, но в самом походе не участвовала, оставшись в Астрахани. Там, судя по всему, Мария и потеряла ребёнка — ив столицу уже не вернулась, а отбыла с больным отцом в имение.

В июле 1722 г. имперский посланник граф Стефан Вильгельм Кинский в беседе с Шафировым и Ягужинским настаивал на правах единственного мужского отпрыска Романовых и одновременно племянника супруги императора Карла VI. Австриец пугал собеседников «междоусобными войнами» в ином случае и предлагал оригинальный выход из династической коллизии — женить внука царя на его дочери Елизавете, вследствие чего Россия получит законного монарха, произойдёт примирение двух ветвей династии и последует заключение союза с империей; после смерти Петра Екатерина станет регентшей при юном императоре, а другим её дочерям Карл VI устроит браки с «князьями империи».[365]

Проникнуть в планы царя не удалось: в 1724 г. Кампредон признался, что так и понял, получит ли престол дочь Петра Анна, «как вообще все думали до сих пор», или всё-таки внук. Между тем в 1723 г. в числе претендентов появилась и жена Петра Екатерина — началась подготовка к её коронации. По данным прусского посла Мардефельда и датского посланника Вестфалена, царица Екатерина смотрела на дочь как на соперницу.[366]

Выбор был нелёгким — Петра не могли не беспокоить интриги вокруг малолетнего монарха, имевшие место во Франции — стране с гораздо более прочными правовыми традициями. Царь был в курсе того, что завещание его «брата» Людовика XIV о передаче своему незаконному сыну, герцогу дю Мэну, военного ведомства и ответственности «за безопасность, охрану и воспитание» нового короля было отменено регентом Филиппом Орлеанским при поддержке высшего судебного учреждения — парижского парламента. В декабре того же года российский посланник барон Шлейниц сообщал из Парижа о «великом беспокойстве» — аресте испанского посла герцога Челламаре («князя Селламара»), его сына графа Монтелеоне и виднейших французских вельмож: герцога дю Мэна, хранителя печати д'Аржансона и др. Как следовало из захваченных французскими властями документов посла, заговорщики стремились устранить регента и самого короля и передать трон другому внуку Людовика XIV — испанскому королю Филиппу V, который должен был вторгнуться с войсками во Францию.[367]

Австрийский император Карл VI ещё в 1713 г. издал «Прагматическую санкцию», в которой провозгласил нераздельность всех наследственных владений Габсбургов и переход престола, при отсутствии наследников мужского пола, к своей дочери, будущей императрице Марии-Терезии. Документ был обсуждён и утверждён в сословных ландтагах всех земель австрийской монархии (Австрийских Нидерландах, Венгрии, Хорватии и собственно Австрии) в 1720–1723 гг. — как раз в то время, когда Пётр I решал для себя аналогичную задачу. До самого конца своего царствования Карл VI стремился обеспечить международные гарантии этого акта, что ему в полной мере так и не удалось.

Российский же император имя наследника так и не назвал, но 5 февраля 1722 г. утвердил первый в отечественной политической традиции закон о престолонаследии. Но этот важнейший правовой акт по сути провозглашал беззаконие — право монарха назначать наследника по своему усмотрению и отменять уже состоявшееся назначение по причине «непотребства» кандидата — «дабы сие было всегда в воле правительствующего государя, кому оной хочет, тому и определит наследство, дабы дети и потомки не впали в такую злость, как выше писано, имея узду на себе». Отменяя «недобрый обычай», Пётр ссылался на великого князя Ивана III (1462–1505 гг.), который «не по первенству, но по воле же чинил и дважды отменял, усматривая достоинство наследника».[368] Царь мог и не ведать, что борьба сторонников обоих претендентов (внука Дмитрия и сына от второй жены Софьи Палеолог Василия) в 1497–1502 гг. сопровождалась заговорами, казнями и гибелью в темнице уже венчанного на великое княжение внука. Или знал — но верил в мощь созданной им государственной машины и подчинение всех его воле.

Вслед за столь революционным актом царь издал распоряжение о присяге будущему — неназванному — наследнику, что вызвало глухое сопротивление самодержавной воле в традиционной для России форме поиска истинного царя. Богохульные забавы Петра и перемена жизненного уклада вызвали сомнения в его царском происхождении: «Если б де он был государь, стал ли б как свою землю пустошить?» Но Пётр всё же был слишком неординарной личностью, и его слишком часто можно было видеть «живьём», чтобы мог появиться самозванец-двойник. Зато слухи о выступлении царевича Алексея против отца стали распространяться ещё до его смерти: в 1715 г. в Нижегородском уезде царевичем назвался рейтарский сын А. Крекшин, затем это имя принял вологодский нищий А. Родионов; в 1724 г. «Алексеями» объявили себя солдат Александр Семиков в украинском городе Почепе и извозчик Евстифей Артемьев в Астрахани; последний даже объявил на исповеди, что скрывался «для того, что гонялся за ним Меншиков со шпагою».[369] В 1723 г. началось дело монаха-капуцина Петра Хризологуса, который якобы по поручению австрийского двора «изыскивает идти для свидания с его высочеством».[370]

В ноябре 1723 г. был издан манифест о коронации Екатерины (по образцу «православных императоров греческих»), поскольку она «во многих воинских действах, отложа немочь женскую, волею с нами присутствовала и елико возможно вспомогала…» Едва ли император обольщался насчёт государственных способностей супруги, которую никогда не привлекал к управлению; скорее, Пётр решил предоставить ей особый титул (независимо от брака) и право на престол в расчёте на поддержку ближайшего окружения из числа новой знати. Во всяком случае, французский посланник процедуру миропомазания Екатерины понял так, «что этим она признана правительницей и государыней после смерти царя, своего супруга»; но он же докладывал и о «множестве недовольных», от которых можно ожидать «тайного заговора».[371]

Через несколько месяцев факт коронации станет одним из главных аргументов, с помощью которого «партия» императрицы будет доказывать её право на престол. Желал ли этого сам Пётр весной 1724 года? Своих планов он никому не раскрыл. Можно только предполагать, что царь не ожидал скорого ухода из жизни и рассчитывал, что несколько лет у него есть. Позднее появился рассказ голштинского министра Бассевича, как накануне коронации в доме некоего английского купца в присутствии Феофана Прокоповича и канцлера Головкина император якобы «сказал обществу, что назначенная на следующий день церемония гораздо важнее, нежели думают; что он коронует Екатерину для того, чтоб дать ей право на управление государством; что, спасши империю, едва не сделавшуюся добычею турок на берегах Прута, она достойна царствовать в ней после его кончины; что она поддержит его учреждения и сделает монархию счастливою».[372] Однако это легенда. Столь важное и публичное заявление монарха немедленно стало бы известно следившим за событиями при дворе дипломатам, но в их донесениях нет упоминания ни о чём подобном.

Скорее всего, решение о наследнике тогда не было принято — у царя оставался выбор между подраставшими дочерями и внуком. Жену же можно было использовать в качестве регентши-правительницы, если смерть всё-таки настигнет государя до того времени, когда намеченный преемник созреет для дел. Поддержка ближайшего окружения могла позволить Екатерине оставаться у власти несколько лет, чтобы обеспечить интересы детей и не допустить отказа от проведения начатых её мужем реформ. Другое дело, что современники могли воспринимать манифест и пышную церемонию коронации Екатерины именно как намерение «утвердить ей восприятие престола».[373]

Однако удар постиг Петра с той стороны, откуда он, по-видимому, его не ожидал: 8 ноября 1724 г. был арестован управляющий канцелярией Екатерины камергер Вилим Монс, а уже 15-го казнён — по официальной версии, за злоупотребления и казнокрадство. Современники же считали, что главной причиной была предосудительная связь императрицы с красавцем камергером. Но из всех доступных нам свидетельств современников лишь мемуары капитана русской службы Ф. Вильбуа и доклад австрийского посланника графа А. Рабутина-Бюсси императору Карлу VI о положении в России определённо говорят о неверности Екатерины.[374]

Следствие было проведено в кратчайший срок в Кабинете императора; сам Монс помещён под стражу то ли в дом Ушакова, то ли прямо в Зимний дворец. Дыбу и кнут применять не пришлось. По собранным саксонским посланником Лефортом сведениям, Монс «признался во всём без пытки». В чём именно он повинился, мы вряд ли когда-нибудь узнаем; на бумаге остались лишь признания во взятках.

По данным австрийских дипломатов, Пётр приказал опечатать драгоценности жены и запретил исполнять её приказания. Согласно свидетельствам его адъютанта капитана Ф. Вильбуа и французского консула Виллардо, в это время он уничтожил заготовленный акт о назначении её наследницей.[375] По мнению Кампредона, царица откровенно боялась за своё будущее; саксонский посланник Лефорт сообщал, что она пыталась вернуть расположение мужа и на коленях вымаливала у него прощение.[376]

В это же время в очередную опалу из-за неутомимого казнокрадства попал Меншиков, которого Пётр уже лишил поста президента Военной коллегии. Подмётное письмо, оказавшееся справедливым, обвиняло во взяточничестве и других злоупотреблениях членов Вышнего суда сенаторов А. А. Матвеева и И. А. Мусина-Пушкина, генерала И. И. Дмитриева-Мамонова и императорского кабинет-секретаря А. В. Макарова.[377] Меншикову и Макарову, пользовавшимся ранее поддержкой Екатерины, новые обвинения могли стоить головы, тем более что генерал-фискал Мякинин получил приказ «рубить все дотла» и в последнюю неделю жизни царя дважды, 20 и 26 января, докладывал Сенату о взятках и хищениях крупных чиновников.[378]

Старшая дочь царя Анна была в том же ноябре 1724 г. обручена с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом. По условиям брачного договора, Анна и её муж отрекались от прав на российскую корону; однако по секретной статье Пётр имел право провозгласить своим наследником сына от этого брака (о чём немедленно стало известно французскому послу), которого, правда, надо было ещё дождаться.[379]

Предполагаемое завещание с именем наследника осталось, по выражению Мардефельда, «неразгаданной тайной». Царь медлил с принятием решений о наследстве и судьбе своих ближайших слуг. Сгущавшееся в Петербурге напряжение порождало тревожные толки. Русский резидент Л. Ланчинский передавал в январе 1725 г. из Вены распространившиеся там слухи о якобы совершённом покушении на царя: пуля пробила его кафтан; а адмиралу Апраксину, «который подле его величества шёл, обе ноги прострелили».[380]


25–28 января 1725 г.: неудавшийся компромисс

В декабре 1724 — январе 1725 г. Пётр всё чаще хворал и всё больше времени вынужден был проводить дома. 6 января на крещенском параде он последний раз стоял в строю своей гвардии; 14 января появился на ассамблее у адмирала К. Крюйса и распорядился подготовить к плаванию пять линейных кораблей и два фрегата Балтийского флота. С 17 января царь уже не покидал дворца.[381]

Официальная версия дальнейших событий была составлена Феофаном Прокоповичем и сразу же напечатана за границей для опровержения «несовершенных повестей». Феофан как «самовидец» событий утверждал, что уже с 16 января болезнь «смертоносную силу возымела»; царь объявил о своем безнадёжном состоянии окружающим и велел поставить рядом походную церковь. Затем Пётр стал «изнемогать». Очевидец пропустил описание последующих дней и сразу перешёл к событиям середины дня 27 января, когда у царя началась агония и придворные стали с ним прощаться.

По кончине царя 28 января к вечеру во дворце собрались члены Сената, генералитет и «нецыи из знатнейшего шляхетства». После нескольких выступлений (имён Феофан не назвал) о праве на трон уже коронованной Екатерины всем «без всякого сумнительства явно показалося, что сия императрица державу Российскую наследовала, и что не елекция делается, понеже уже наследница толь чинно и славно поставлена; чего для, дабы и конгресс тот не елекциею, но декларациею назван был, согласно все приговорили».[382]

В этой версии заметно желание, во-первых, представить смерть Петра как образец последнего служения государя и истинного сына Церкви; во-вторых, показать единодушный и быстрый выбор («в едином часе всё совершилось») его наследницы, хотя не совсем понятно, кого же при таком согласии всё-таки приходилось убеждать. В-третьих, очевидец привёл вполне реалистичные описания поведения и страданий Петра в последние часы его жизни и несколько раз подчеркнул, что тот ещё вечером 27 января мог говорить, хотя и «засохлым языком и помешанными словами»; но при этом Феофан явно не считал нужным рассказывать о двух последних днях жизни императора.

Более драматичную трактовку событий января 1725 г. дал в опубликованных ещё в 1775 г. записках голштинский министр Геннинг-Фридрих фон Бассевич, вместе со своим государем оказавшийся в это время в самом центре событий. Для голштинца утверждение на престоле тёщи своего герцога было жизненно важным делом, поэтому его старания в пользу Екатерины неудивительны; но в мемуарах он, не колеблясь, отводил себе главную роль в произошедших событиях.

Согласно Бассевичу, ему от генерал-прокурора Ягужинского стало известно о готовившемся заговоре, в результате которого «гибель императрицы и её семейства неизбежна»: Екатерину с дочерьми якобы должны были заточить в монастыре. Бассевич немедленно явился к ничего не подозревавшей императрице, а затем к Меншикову, после чего «два гениальных мужа» начали операцию по спасению растерянной Екатерины.

Светлейший князь агитировал офицеров гвардейских полков; министр же уговаривал царицу не робеть, а генерала Бутурлина — примкнуть к Меншикову, после чего лично дал знак гвардейцам появиться под окнами дворца. Заключительная часть рассказа Бассевича о речах сановников (Макарова и Феофана) в пользу Екатерины и её провозглашении императрицей вполне совпадает с «Повестью» Прокоповича, что неудивительно, поскольку автор был знаком с её немецким изданием.[383] Версия Бассевича о «заговоре» попала в вольтеровскую биографию Петра I, и уже оттуда её почерпнули читатели второй половины XVIII века, подобно И. И. Голикову.[384]

Откровенное хвастовство Бассевича не заслуживало бы особого внимания, если бы он действительно не был участником (во всяком случае, очевидцем) событий. Именно Бассевич привёл знаменитый рассказ о последней попытке Петра I назвать имя наследника: «Император пришёл в себя и выразил желание писать, но его отяжелевшая рука чертила буквы, которых невозможно было разобрать, и после смерти из написанного им удалось прочесть только первые слова: "Отдайте всё…" Он сам заметил, что пишет неясно, и потому закричал, чтоб позвали к нему принцессу Анну, которой хотел диктовать. За ней бегут, она спешит идти, но, когда она является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвратились».[385]

Кроме того, из мемуаров голштинца, как бы к ним ни относиться, прямо следует, что никакого согласия среди собравшихся не было; вопрос, кому быть преемником Петра, решался силой гвардейских полков. Оба эти положения прочно вошли в науку и стали неотъемлемой принадлежностью представлений о кончине первого российского императора, хотя первый издатель этого текста Бюшинг предупреждал, что сочинение Бассевича является не собственно мемуарами, а «французским извлечением из оставшихся после него бумаг».[386]

К опубликованным более века назад депешам прусского, саксонского и французского посланников можно добавить выдержки из донесений их австрийского, голландского и датского собратьев. При этом надо иметь в виду, что эти материалы представляют собой сложный и многослойный источник; сами авторы нередко затруднялись отделить точные сведения от непроверенных толков и с течением времени корректировали высказанные ранее взгляды. Многие из приводимых ими фактов не имеют подтверждения в других источниках и не могут быть проверены.

Итак, 17 января 1725 г. Пётр почувствовал себя плохо. 19 января Кампредон и Лефорт сообщили о припадке болезни как о рядовом событии в числе прочих. Спустя 300 лет трудно дать однозначное заключение о причинах смерти первого российского императора при отсутствии медицинской истории болезни и результатов вскрытия. Тем не менее, по выводам изучивших источники специалистов Военно-медицинской академии им. С. М. Кирова, его проблемы были следствием аденомы предстательной железы или воспалительных процессов в мочеиспускательном канале. Последние, в свою очередь, могли быть следствием перенесённой императором гонореи, но не сифилиса, как иногда утверждается.[387]

Мнение судебно-медицинского эксперта, выраженное специфическим профессиональным языком, гласит, что Пётр страдал стриктурой уретры (патологическим сужением мочеиспускательного канала), осложнившейся гнойным циститом (воспалением мочевого пузыря), восходящей инфекцией с развитием пиелонефрита (воспаления почек), а на финальном этапе болезни — уремией (наводнением организма токсическими продуктами обмена веществ) и уросепсисом — тяжёлым осложнением воспалительных заболеваний мочеполовой системы, когда инфекция проникает в ток крови.[388] Даже не будучи специалистом, можно сказать, что и в наши дни жизнь пациента с таким «букетом» проблем находилась бы под серьёзной угрозой. Что же говорить о той эпохе, когда возможности медицины были несравнимы с современными?

Один из лечивших Петра врачей, итальянец Азарити, заверил французского посла, что опасности для жизни царя нет. Новые депеши обоих послов от 23 января также не содержали тревожных сведений; Кампредон писал об улучшении состояния больного от лечения «бальзамическими травами». Лефорт — правда, неуверенно — передавал: «Вчера царь, кажется, написал завещание».[389]

На самом деле уже 19-го числа сам Пётр или лица из его окружения предписали находившемуся в Москве А. А. Матвееву срочно выслать в Северную столицу доктора Поликоло, что было сделано «с величайшим поспешением» рано утром 23 января. Насчёт завещания сказать что-либо конкретное трудно; император поначалу явно не помышлял о скором конце: готовился после лечения и отдыха отправиться в Ригу и уже назначил с марта пятницу приёмным днем по сенатским делам. Во всяком случае, до 25 января Пётр был способен заниматься делами. 18-го числа он пожаловал Феофану Прокоповичу и преображенскому подпоручику Пальчикову «пустоши» на Выборгской стороне.[390] «Записная книга» кабинет-секретаря А. В. Макарова зафиксировала, что в эти дни царь сделал «пометы» о выдаче денег из Кабинета ученикам иноземных мастеров, «кухмейстеру» Яну Фельтену, солдатам «на бечевной работе» на Неве. Тогда же Пётр распорядился выдать 260 рублей мастеру токарного дела Ф. Рейшу.[391] После 25 января о «пометах» такого рода в документах Кабинета не сообщается.

Тревожные ноты появились в донесении Кампредона от 26 января (6 февраля): в ночь на воскресенье (24 января) наступило обострение болезни; и в понедельник 25 января врачи решились на операцию: «извлекли два фунта урины с страшным гнилостным запахом и смешанной с большими частицами какого-то сгнившего органического вещества, которое врачи признают кусочками оболочки мочевого пузыря». Улучшение не наступило, и «мало надежды, что царь поправится от этой болезни». После операции больной смог заснуть, но во вторник 26 января у него «сделался сильный пароксизм лихорадки», к ночи начались «судороги» и «бред». Врачи поняли, что у царя «антонов огонь (гангрена. — И.К.) и что, следовательно, нет более никакой надежды».[392]

Пётр умирал в своей «конторке» — рабочем кабинете в западной части дворца. От страшных болей он «неумолчно кричал, и тот крик далеко слышен был»,[393] вспоминал солдат Никита Кашин. В среду была объявлена первая амнистия осуждённым на каторгу на срок не более пяти лет, за исключением обвинявшихся «по первым двум пунктам» («о каком злом умысле против персоны его величества или измены» и «о возмущении или бунте»), а также убийц и разбойников. Затем Сенат объявит и второе помилование — уже для осуждённых на смертную казнь и вечную каторгу; но и оно не распространялась на политических преступников.[394]

Из протоколов Сената следует, что в восьмом часу утра 26 января на заседание явились Я. В. Брюс, В. Л. Долгоруков, Ф. М. Апраксин, П. А. Толстой, Г. И. Головкин и Д. М. Голицын. Заседали недолго; к девяти часам явился посланный «от двора» Родион Кошелев, и сенаторы отправились в «зимний дом».[395] В тот же день Кампредон написал в Париж, что Пётр не сделал распоряжения о преемнике, однако высшие чины империи, представлявшие разные «партии», пришли к согласию: «Сенат принял уже меры сообща с царицей. Наследником, говорят, будет провозглашён великий князь, внук царя, а во время его несовершеннолетия царица будет правительницей совместно с Сенатом».[396]

Тогда же Гохгольцер написал в Вену: «В 5 часов вечера и 4 часа перед отходом почты ко мне пришли и втайне сообщили о неимении никакой уже надежды на выздоровление царя. В кишечных ранах царя появился или, как ежеминутно опасаются, появится антонов огонь. Лицо, доверившее мне это, и на которое можно вполне положиться, сообщило мне также о неимении никакого письменного распоряжения либо завещания; царь же до того слаб, что почти не в состоянии ничего говорить. При таких опасных обстоятельствах все сенаторы и гвардейские офицеры собрались для принятия необходимых мер касательно наследия престола, а именно для немедленного объявления и присяги всех высших и нижних гражданских и военных служащих лиц после смерти царя его племяннику, великому князю. Всё дело уже так условлено, что в случае противуречащего ему словесного царского распоряжения несколько лиц будут назначены отправиться к царю в комнату и воспрепятствовать такому распоряжению. В то же время со стороны здешних сенаторов, а также и его высочества герцога Голштинского последовала просьба к её величеству царице не вмешиваться самой в вопрос о престолонаследии, в каковом случае она получит и впоследствии поддержку, а также и всё подобающее ей по сану».[397]

Подводя итог этого дня, можно предположить (даже при искажённости и неполноте попадавшей к дипломатам информации), что кризис в состоянии больного императора наступил 5 января, и тогда не решённый прежде вопрос о наследнике привёл к противоборству придворных «партий». Как можно судить из донесений дипломатов, в течение 25–26 января наметился компромисс между сторонниками Петра-внука и Екатерины. Такая комбинация должна была утвердить на троне законного в глазах большинства населения наследника и ограничить авторитетом высшего государственного органа — Сената — власть регентши Екатерины и её ближайшего окружения. Только в докладе австрийского посла встречается известие о существовании третьей группировки, которая «носилась с тем, чтобы форму правления по шведскому образцу установить и затем к той партии переметнуться, у которой оказались бы лучшие и наиболее надёжные кондиции»;[398] других данных о существовании такой «партии» нет.

Однако свергать ограниченную в правах царицу и её дочерей не было необходимости, и повествование Бассевича о заговоре против Екатерины не соответствовало действительности. Заговор, если он и имел место, был организован именно в пользу самодержавия Екатерины, для устранения сына Алексея и любых ограничений власти императрицы. Именно с этой целью действовали в ночь на 28 января Меншиков, Толстой, Ягужинский, Макаров, их адъютанты и доверенные лица. Как сообщил голландец де Вилде, 26 января дворец был окружён стражей; что можно объяснить усилившейся изоляцией умиравшего царя.[399]

У постели Петра постоянно дежурили, по сообщению Кампредона, преимущественно сторонники Екатерины: Ягужинский, Меншиков, Толстой, Апраксин, Репнин и канцлер Головкин — хотя два последних, как видно из позднейших донесений, в вопросе о престолонаследии проявили колебания. Все источники единогласно утверждают, что не отходила от царя и сама Екатерина.

В утренней депеше от 28 января (8 февраля) Кампредон сообщил о смерти Петра I, но ещё не знал подробностей; он писал, что именно в тот момент во дворце шла борьба двух группировок вокруг трона и он только что «получил уведомление, что восторжествует, кажется, партия царицы».[400] Последующие сообщения были отправлены им и его коллегами-дипломатами уже 30 января (10 февраля) после того, как они были официально извещены о смерти императора.

Французский и прусский послы к тому времени уже располагали информацией о событиях, и текст их депеш оказался при сличении почти идентичным, что ясно даже из перевода:

Кампредон:

«Орудием всего этого явился князь Меншиков, склонивший на сторону императрицы гвардейский полк. Как только император простился с ними, Меншиков повёл всех гвардейских офицеров к императрице, которая напомнила им, как много делала всегда для них, как заботилась о них в походах, и выразила надежду, что они не покинут её в несчастье. Тогда они все принесли присягу в верности императрице и со слезами поклялись ей, что скорее дадут себя изрубить в куски у ног её величества, чем позволят возвести на престол кого-либо иного.

Между тем Меншиков, не теряя времени, до самой кончины императора работал ревностно и поспешно, склоняя в пользу императрицы гражданские и духовные чины государства, собравшиеся в императорском дворце. Князь не жалел при этом ни обещаний, ни угроз для своей цели. Он примирился со своими врагами и уверял всех, что не преследует никаких корыстных целей, а только решился поддерживать семью своего императора до последней капли крови. Бассевич также много поработал для своего государя в этом случае, от которого зависело всё счастье герцога Голштинского. И министр этот действовал так искусно, что успел примирить Ягужинского с Меншиковым и убедил его объявить себя за императрицу.

К моменту кончины императора все меры были уже приняты; и когда сенаторы, министры, генералы и несколько епископов собрались на совет, им объявили, что так как понесённая всеми потеря вынуждает их подумать о новом правлении, то они прежде всего должны вспомнить, в чём присягали императрице касательно престолонаследия. Затем прочтены были самая присяга и подробное разъяснение её…»

(Сборник РИО. Т. 52. СПб., 1886. С. 428–429.)

Мардефельд:

«Орудием в этом деле послужил ей князь Меншиков, склонивший на её сторону гвардейские полки, которые питали к покойному императору бесконечную любовь и почтение. Как только царь простился с гвардейскими офицерами, Меншиков повёл их всех к императрице. Последняя представила им, что она сделала для них, как заботилась об них во время походов, и что, следовательно, ожидает, что они не оставят её своею преданностью в несчастии. На это поклялись они под сильным плачем и стоном её величеству, что все они лучше согласятся умереть у её ног, чем допустить, чтобы кто-то другой был провозглашён.

В продолжение остального времени, до кончины императора, старался князь Меншиков с чрезвычайной бдительностью и умом склонить на сторону императрицы духовные и светские сословия, бывшие всё время собранными в царских палатах. Для этого он употреблял обещания и угрозы, примирился со всеми врагами и постоянно и твёрдо утверждал, что он этим не думает выиграть что-нибудь лично для себя, а желает поддерживать до последней капли крови права императорского семейства.

Фон Бассевич также принимал в этом деле горячее участие, так как от него зависит благополучие его господина. Он работал день и ночь, чтобы помочь склонить к нему сенаторов и министров, и ему действительно посчастливилось помирить Ягужинского с Меншиковым и привлечь его на сторону императрицы.

Чрез это дела расположились так, что тотчас после кончины императора сенаторы, министры и генералы, а также некоторые из епископов держали совет, в котором речь клонилась к тому, что так как после столь великой потери необходимо приступить к утверждению другого правительства, то они все должны помнить, какую клятву давали императору касательно престолонаследия. После этого была прочтена присяга и акт о правах на престол…»

(Сборник РИО. Т. 15. СПб., 1875. С. 252–253.)

Далее в процитированных выше документах столь же схоже продолжался рассказ о том, как кабинет-секретарь Макаров доложил собравшимся об отсутствии письменного завещания Петра и все единогласно постановили считать Екатерину самодержавной императрицей на основании акта коронации как последней воли Петра I. Был подписан соответствующий документ, после чего Екатерине принесли присягу — сначала собравшаяся во дворце знать, а затем гвардейские полки; причём «некоторые гвардейские офицеры в сильном волнении кричали, что если совет будет против императрицы, то они размозжат головы всем старым боярам». Затем шли известия об отправке в Москву для приведения к присяге И. И. Дмитриева-Мамонова, посылке соответствующей инструкции в украинскую армию М. М. Голицына и подготовке похорон императора. На этом одинаковый текст в депешах обрывался, и обе они заканчивались авторами уже «от себя», но без существенных подробностей по интересующему нас вопросу.

В августе 1725 г. Франция и Англия создали враждебный России и Австрии Ганноверский союз и вовлекли в него бывшую союзницу России — Пруссию. Отношения между Версалем и Берлином уже в начале 1725 г. допускали взаимный обмен информацией послов, ибо только так можно объяснить такое сходство текстов на разных языках. Скорее всего, именно Мардефельд получил информацию от Кампредона, а не наоборот; депеши французского посла выгодно отличаются от сообщений других дипломатов полнотой и богатством подробностей: его информаторами были сам Бассевич, генерал-прокурор Ягужинский и дворянин Алексей Юров из окружения царицы. Позднее дипломат рекомендовал его своему начальству: «…Юров, камергер царицы, восемь лет жил в Париже, где и женился на француженке, привезённой им сюда. Это один из самых разумных русских, каких я знаю. Он имеет доступ к государыне и расположен к Франции. Его приятель Макаров покровительствует ему, и через него можно сообщить последнему всё, что потребуется».[401]

Из донесения следует, что «партия» Екатерины сумела склонить на свою сторону гвардию и колеблющуюся часть знати. Однако ни о каком «заговоре», якобы угрожавшем Екатерине, там нет ни слова, как и о выступлении полков, в котором Бассевич отвёл себе одну из главных ролей. Похоже, что голштинский министр не утверждал ничего подобного в общении с осведомлёнными собеседниками; ложь о заговоре он позволил себе только в записках… Кроме того, Кампредон не говорил и о столкновениях во дворце, несомненно, имевших место (иначе непонятно, кому угрожал Меншиков, кому и почему хотели рубить головы офицеры).

Процитированную выше депешу Кампредон послал на имя короля. Но в тот же день он отправил своему начальнику графу Морвилю ещё одно, более подробное послание, в котором назвал «бояр» — оппонентов Меншикова, коими оказались президент Юстиц-коллегии П. М. Апраксин (старший брат генерал-адмирала), сенаторы Д. М. Голицын и В. Л. Долгоруков, фельдмаршал и президент Военной коллегии Н. И. Репнин. Этих же лиц назвал в своём донесении от 2 (13) февраля Гохгольцер. Голландский резидент (в марте) и датский посланник (в июле) добавили имена президента Штатс-контор-коллегии графа И. А. Мусина-Пушкина и канцлера Г. И. Головкина.[402]

Такая позиция руководства государственного аппарата (сенаторов и президентов коллегий) выбивала почву из-под ног «выскочек», обязанных карьерой покровительству императора и не имевших прочной опоры в правящих кругах. Напомним, что Меншиков находился под следствием, уступив Репнину пост президента Военной коллегии; Толстой ведал политическим сыском (Тайной канцелярией) в Петербурге, а Ягужинский был поставлен Петром над Сенатом в качестве «ока государева».

В ночь на 28 января во дворце кипели страсти. Но борьба развернулась не между «боярами», сторонниками сына царевича Алексея, с одной стороны, и продолжателями петровских реформ — с другой. Представители обеих «партий», в том числе Д. М. Голицын, братья Апраксины и И. А. Мусин-Пушкин, поставили подписи под смертным приговором Алексею.[403] Раскол произошёл среди ближайшего окружения императора. Петровские выдвиженцы не просто боялись отстранения от власти — её новая конструкция была принципиально противоположна их представлениям. Поэтому им пришлось отложить старые счёты и пойти на «незаконные» меры силового характера.

Д. М. Голицын и его сторонники (а их, видимо, было немало, ведь ради четырёх-пяти человек не стоило приводить офицеров) отстаивали свой проект. «Правительницей должна быть царица вместе с Сенатом» при «необходимости объявить наследником престола великого князя, усматривая в том единственное средство сохранить спокойствие и избежать междоусобной войны», — передал эту позицию со слов своих информаторов Кампредон. Феофан в своём сочинении привёл высказывание сомневающихся в правах Екатерины: «И в протчих народах царицы коронуютца, и для того наследницами не бывают».

Им возражал Толстой: «В том положении, в каком находится Российская империя, ей нужен властелин мужественный, опытный в делах, способный крепостью своей власти поддержать честь и славу, окружающие империю… Все требуемые качества соединены в императрице: она приобрела искусство царствовать от своего супруга, который поверял ей самые важные тайны; она неоспоримо доказала своё героическое мужество, своё великодушие и свою любовь к народу, которому доставила бесконечные блага вообще и, в частности, никогда не сделавши никому зла; причём права её подтверждаются торжественной коронацией, присягою, данной ей всеми подданными по этому случаю, и манифестом императора, возвещавшим о коронации».[404]

В этих речах, даже если они изложены Кампредоном не с протокольной точностью, верно показан принцип подхода к власти противников и сторонников воцарения Екатерины. Едва ли опытные дельцы Меншиков и Толстой обманывались насчёт наличия «требуемых качеств» у Екатерины. Но для них личность самодержца была выше любого закона, пусть даже провозглашённые достоинства императрицы и не соответствовали реальности. Их противники отстаивали преимущество законных учреждений и традиций над «силой персон». Но опытный дипломат Толстой использовал слабые места оппонентов: указал на отсутствие каких-либо законов, устанавливавших возраст совершеннолетия государя, вследствие чего «большинство невежественного народа непременно возьмут его (Петра II. — И.К.) сторону», отчего последуют «заговоры и мятежи».

Пока Толстой во дворце «агитировал» собравшихся персон первых рангов, Меншиков и командующий обоими полками гвардии генерал И. И. Бутурлин действовали иными средствами. Надо полагать, что не без их ведома в дворцовых покоях появились гвардейские офицеры. Если верить Бассевичу, «политичные» аргументы не помогли, и тогда под окнами дворца раздался грохот барабанов, после чего прозвучал известный из мемуаров Бассевича диалог: «Что это значит? — вскричал князь Репнин. — Кто осмелится давать подобные приказания помимо меня? Разве я больше не главный начальник полков? — Это приказано мною, без всякого, впрочем, притязания на ваши права, — гордо отвечал генерал Бутурлин, — я имел на то повеление императрицы, моей всемилостивейшей государыни, которой всякий верноподданный обязан повиноваться и будет повиноваться, не исключая и вас».[405]

Однако близкие ко двору и целенаправленно собиравшие сведения современники не заметили ночного марша к дворцу поднятых по тревоге полков. Кампредон сообщал об увеличении караула и, как уже говорилось, о появлении во дворце только офицеров; об угрозах с их стороны упоминал в донесении и Гохгольцер. Голландский дипломат вообще указал, что признание Екатерины императрицей «произошло совершенно мирно, без смут и затруднений».[406] Ему вторил голштинский камер-юнкер Берхгольц: «Всё обошлось мирно и тихо, что прежде, как хорошо известно из истории прошедших времён, здесь редко случалось при кончине государей». Казалось бы, слуга герцога должен был подтвердить рассказ своего земляка Бассевича; но он лишь отметил, что возле дворца «поставлены были две гвардейские роты с ружьями, а на всех прочих местах размещены крепкие караулы».[407] Надо полагать, усилением караула дело и ограничилось; судя по записи в журнале приказов по полку от 28 января, он представлял собой сводный отряд из всех рот примерно в две сотни человек.[408]

В то время гвардейцы ещё не имели казарм, и нужно было приложить усилия, чтобы собрать рассеянных по квартирам солдат и офицеров и организованно вывести полки к дворцу. Однако тот же журнал приказов не содержит распоряжений о сборе полка, хотя дежурным майором являлся в те дни участвовавший в ночных спорах А. И. Ушаков. Единственный приказ от 27 января предписывал офицерам объявить в ротах, что государь «недомогает», чтобы они «как возможно Господу Богу о здравии его молились».[409] Можно предположить, что в суматохе формальности могли не соблюдаться. Но полковые документы для внутреннего употребления всё же должны были сохранить хоть какие-то распоряжения командиров, тем более что пропусков и подчисток в журнале нет, а ниже сразу следует изложение утреннего приказа от 28 января о принесении присяги Екатерине и выставлении караулов, в том числе «к телу императорского величества».

Январское противостояние ещё не было типичным дворцовым переворотом. Спустя полтора десятка лет гвардейцы уже сами будут устранять неугодных правителей и утверждать у власти новых; но в ночь на 28 января 1725 г. они, по-видимому, оставались на квартирах. Однако позднее привыкшие к «дворским бурям» современники всё описывали уже иначе. Сочинявший свои мемуары в 60-х гг. XVIII в. фельдмаршал Миних, явно под воздействием опыта позднейших «революций» писал, что Меншиков с гвардейцами отправился «прямо в императорский дворец, выломал дверь в залы, где заседали сенаторы и генералы, и объявил Екатерину… императрицей».[410] На самом деле во дворце продолжались споры. Здесь и пригодились офицеры — об их выступлении в пользу Екатерины сообщают донесения дипломатов и записки Ф. Вильбуа:

«Во время совещания некоторые гвардейские офицеры, в сильном волнении, кричали, что если совет будет против императрицы, то они размозжат головы всем старым боярам»

(Кампредон).

«Меншиков и Толстой провозгласили её государыней, самодержицей всероссийской, причём через майора Ушакова угрожали смертью каждому, кто бы осмелился противиться, начиная с канцлера»

(Вестфалей).

«Царица, однако ж, имела на своей стороне всех остальных и всех вообще офицеров гвардии, открыто объявивших свою готовность жертвовать за неё жизнью. Герцог Голштинский тоже сейчас же принял сторону царицы и со своим министром Бассевичем действовал неутомимо в её пользу двое суток. Таким образом, партия молодого великого князя была подавлена и принуждена во всём покориться прочим лицам вследствие угрозы, что в случае противудействия прибегнут к крайним мерам, то есть лишат жизни»

(Гохгольцер).

«Великий канцлер и другие сенаторы не были согласны с Меншиковым. Они хотели возвести на трон внука Петра I. Но так как они были ограничены в своих действиях интригами Меншикова, в руках которого была сила, они предложили посоветоваться с народом, который окружал дворец в ожидании решения Сената, и открыть для этого окно залы, где они собрались. Но Меншиков ввёл несколько вооружённых офицеров, которых поставил в прихожей, и ответил сенаторам с большим хладнокровием, что совсем не так жарко, чтобы открывать окна, и что самое правильное решение было бы передать корону Екатерине»

(Вильбуа).[411]

Подполковник и майор гвардии провозгласили в дворцовых стенах право Екатерины на власть. О позиции массы офицеров и солдат гвардии у нас данных нет, чтобы уверенно утверждать о сознательном выборе того кандидата, который мог, по её разумению, эффективнее править страной. Однако можно, вслед за Л. Н. Толстым в его ненаписанном романе о послепетровской эпохе, предполагать, что Андрей Иванович Ушаков (и подобные ему служаки) относились к определённому типу: «Преданность слепая. Сангвиник. Вдали от интриг. Счастливо кончил. Выведывать мастер. Грубая внешность, ловкость».[412] Сделавший карьеру выходец из бедной дворянской семьи был готов выполнить любой приказ своего императора с полным душевным спокойствием — так же, как шутливо сообщал в письме своему начальнику по Тайной канцелярии П. А. Толстому: «Кнутом плутов посекаем да на волю отпускаем».

Сделать выбор для него, как и для многих других гвардейских «выдвиженцев», было нетрудно; скорее всего, даже проблемы этого выбора для него не существовало — кто же из гвардейцев не знал свою «полковницу», прошедшую войну рядом с царём? Пётр сам начинал службу в Преображенском полку, многих гвардейцев помнил с детства. Он лично «экзерцировал» свои полки, участвовал в празднествах, занимался вопросами снабжения, вооружения, обмундирования и расквартирования, выплатой жалованья; поощрял и наказывал солдат и офицеров. Рядом с ним на смотрах и учениях была Екатерина; она способствовала карьере некоторых офицеров, а рядовым от её имени отпускалось вино с кружечного двора.[413]

При Петре гвардейцы охраняли царские резиденции, постоянно бывали в покоях, исполняли различные поручения «при доме царского величества» и сопровождали государя с женой в поездках. Однажды датский посланник Юст Юль встретил Екатерину в октябре 1711 г. «в обществе двенадцати или шестнадцати преображенских офицеров, которые сидели кругом неё, пили, кричали и играли» — словом, вели себя как дома и вместе с государыней отмечали годовщину победы при Лесной.

Одним из последних распоряжений Петра (или сделанным уже от его имени) стало объявление от 27 января об амнистии гвардейцам, отдельной от общегосударственной. По ней только в Семёновском полку от наказаний был освобождён 21 человек, а в Преображенском смерть Петра избавила от расстрела насильника-писаря Василия Ростовцева.[414]

А что же Екатерина? Все авторы говорят, что она постоянно находилась рядом с умиравшим. Упомянутый австрийский доклад приводит слухи об отравлении императора супругой; на их достоверности авторы не настаивали, но всё же изображали царицу лицемерной особой: «…сумела сыграть комедию прекрасно, её плачу и вою не было конца, она не отрывала глаз от покойного, целовала его и с воплями падала в глубокий обморок, так что все присутствующие, которым положение дел не совсем известно было, склонялись к состраданию, но другие с трудом удерживались от смеха».[415] Пожалуй, не стоит упрекать Екатерину в лицемерии — они с Петром прожили целую жизнь, в которой было и плохое, и хорошее; их слишком многое связывало, чтобы Екатерина всего лишь «играла комедию» при мучительной смерти мужа. Скорее она вела себя так, как и должна была жена по русским обычаям. И всё же действия государыни не вполне соответствовали образу убитой горем вдовы, которую оторвали от тела мужа и под руки повели царствовать.

Кампредон сообщал: императрица нашла время беседовать с гвардейскими офицерами, «имела предусмотрительность заранее послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону, который не получал его уже шестнадцать месяцев, подобно прочим войскам. Гвардии она дала слово заплатить всё, ей следуемое, из собственных денег».[416] О том, что в кабинете царицы были «приготовлены векселя, драгоценные вещи и деньги», писал и Бассевич.[417] Похоже, в критических обстоятельствах Екатерина, по словам рукописной повести о её жизни, написанной в царствование её тёзки Екатерины II, не потеряла «природную оборотистость» и «деятельную хитрость».

Датский посланник Вестфалей назвал даже суммы, полученные в ту ночь участниками возведения императрицы на престол: генералу Бутурлину якобы досталось 10 тысяч червонцев, майорам гвардии — по пять тысяч, а рядовым — по 25 рублей. Гохгольцер оценивал расходы на мероприятие в 50 тысяч талеров.[418] По-видимому, дипломаты всё же завысили стоимость воцарения Екатерины. 27 января Сенат распорядился выдать гвардии 50 тысяч рублей из касс разных ведомств. По этому указу штатс-комиссары К. Принценстерн и И. Мякинин должны были выплатить гвардейским полкам почти 17 тысяч рублей. В день воцарения эти чиновники как раз собирали необходимую сумму, но сделать это вовремя, по-видимому, не смогли.[419]

В тот же день из Кабинета Екатерины вышел другой указ за подписью кабинет-секретаря Макарова о немедленном получении на гвардию 20 тысяч рублей из Санкт-Петербургского «комиссарства соляного правления», они-то и были выданы на руки семёновскому майору А. И. Ушакову; ещё три тысячи рублей были получены 1 февраля сержантом Преображенского полка Сильвестром Безобразовым.[420] После воцарения Екатерины недостающие средства быстро нашлись: уже 30 января гвардейские полки получили 50 тысяч рублей — впрочем, являвшиеся не наградой, а задержанным за майскую и сентябрьскую треть 1724 г. жалованьем.[421]

К моменту смерти Петра I в Кабинете имелись в наличии 36 123 рублей и 5 873 талера, а также «портреты с алмазы», «перстни его величества», монеты иностранной чеканки и золотые медали; но Екатерина повелела выдать указанные выше 23 тысячи «заимно», то есть с последующим возвратом из общегосударственной казны. Ещё 7 414 рублей к 10 февраля были издержаны «на некоторые чрезвычайные расходы» — какие именно, неизвестно.[422]

В марте из Кабинета императрицы последовали «нужные и тайные дачи»: генералу И. И. Бутурлину — 1 500 рублей, майорам А. И. Ушакову и С. А. Салтыкову — по три тысячи рублей; по другому указу тому же Салтыкову и майору И. И. Дмитриеву-Мамонову выдали ещё по тысяче рублей.[423] 9 апреля о награде попросили 27 солдат-преображенцев во главе с сержантом Петром Ханыковым за то, что стояли «на карауле у императорского величества бессменно генваря с 14 по 29 число». За труды сержант получил 50 рублей, капрал — 40, а рядовые — по 25.[424] Тогда же графу Бассевичу было тайно выдано из фондов Коллегии иностранных дел три тысячи рублей.[425] Получается, что воцарение Екатерины обошлось кабинетской казне примерно в 30 тысяч рублей — сумму относительно небольшую, особенно если сравнивать со «стоимостью» последующих переворотов. 26 февраля Екатерина распорядилась пополнить свою похудевшую личную казну — доставить в Кабинет из Малороссийской коллегии 50 тысяч рублей «на ямских подводах».[426]

Соединённые усилия принесли результат. К четырём часам утра (по Кампредону) «кн[язь] Репнин, завидующий сильному влиянию дома Голицыных, заявил, что он соглашается с мнением Толстого и признаёт справедливым признать царицу самодержавной государыней». За ним последовал Г. И. Головкин. По сведениям дипломатов, старый канцлер призывал «решение предоставить народу» или подтвердить сделанный выбор «голосованием всех сословий».[427]

В донесении от 23 февраля (6 марта) Гохгольцер сообщил, что Репнин, В. Л. Долгоруков и Д. М. Голицын «сообща предложили даже в случае избрания на престол царицы совершить это избрание, созвав все сословия государства». Речь шла о передаче уже фактически состоявшегося решения в коллегию из представителей «генералитета» и, возможно, «шляхетства». В ответ прозвучали слова майора Ушакова: «Вся гвардия не хочет и слышать о ком-либо другом, кроме царицы. За неё они готовы жертвовать жизнью, а её противникам готовы сломать шею».[428] После таких аргументов пришлось признать права Екатерины. Президенту Юстиц-коллегии П. М. Апраксину, по словам де Вилде, «даже не дали договорить, так что от испуга с ним вчера сделался удар». Было от чего — впервые офицер гвардии объявил вельможам империи волю новой политической силы.

Противоборство сторон оттеснило на второй план умиравшего государя. Феофан в своём сочинении подчёркивал, что судьба трона решалась после смерти Петра I. На самом же деле схватка «партий» шла ещё при жизни императора, скончавшегося около пяти часов утра (это время поставил А. И. Остерман в пометках на своей немецкой Библии; оно же было указано и в составленной в Коллегии иностранных дел «Записке о преставлении его императорского величества».[429] Походный журнал царя сообщал, что «28-го в 6 часу пополуночи в I четверти его императорское величество Пётр Великий преставился от сего мира от болезни, урины запору».

Современников неслучайно волновало отсутствие до самого последнего момента распоряжений относительно наследника. Согласно докладу австрийского посла, Пётр «покаялся во всех своих грехах, признал, что много невинной крови пролил за свою жизнь, и то, что с его несчастным сыном случилось, принимал очень близко к сердцу. Однако всякий раз говорил, что надеется на Господа, который ему за всё добро, которое он своей империи сделал, простит все грехи». Он успел попрощаться с дочерьми и внуком и даже «царице, которая при нём до самой его смерти оставалась, позволил к себе подойти и также, кажется, с ней примирился», однако о наследовании «не сделал ни малейшего распоряжения, собираясь сделать это позднее, но этого Бог не дал. Хотя другие говорят, что его об этом раньше и не спрашивали, пока он речи не лишился, тогда он что-то захотел написать, но из-за слабости не смог».[430]

Недостоверность истории с якобы недописанным распоряжением Петра «Отдайте всё…» убедительно показал Н. И. Павленко: Бассевич явно старался подчеркнуть права на престол супруги своего герцога.[431] Переданный Гохгольцером рассказ самого Бассевича показывает, как творилась эта легенда: в беседе с информированными дипломатами сразу после событий голштинец упоминал, что Пётр «действительно написал несколько строк, но потом от слабости у него вываливалось из рук перо. Прочесть эти написанные им строки нет возможности».[432] Но тогда он ничего не сказал ни о намерении царя «отдать всё», ни об обращении его к дочери Анне; эти «добавления» появятся уже позднее в записках голштинца, сочинённые им (или тем, кто их литературно обрабатывал).

У Петра в течение 26–27 января ещё было время, чтобы объявить свою волю; другое дело, мог ли он физически это сделать. Уже цитированный судмедэксперт считал, что, возможно, за несколько часов до смерти Пётр из-за очередного резкого подъёма артериального давления перенёс кровоизлияние в левое полушарие головного мозга, следствием которого стали паралич правой руки, временная потеря сознания, судороги и утрата речи. Последнее подтверждается донесением голландца де Вилде от 30 января (10 февраля), что у царя «отнялся язык». Отсюда, возможно, и пошли слухи об «искусственных мерах», сокративших жизнь императора, которые до сих пор находят отражение в версиях его смерти.

Но если умиравший и мог говорить (как изображал Феофан Прокопович), то стали бы его слушать? Гохгольцер ещё 26 января указывал, что Меншиков и его сторонники сумели изолировать Петра и никакое его «устное распоряжение в ущерб Екатерине не могло иметь успех». А Кампредон докладывал 30 января (10 февраля), что Екатерина и близкие ей люди не говорили императору о завещании «из боязни обескуражить его этим как предвещанием близкой кончины, а может быть, и потому, что царица и её друзья, зная и без того желания умирающего монарха, опасались, как бы твёрдость духа, подавленная бременем страшных страданий, не побудила его изменить как-нибудь свои прежние намерения».[433] Принятые меры, в том числе «бессменный» караул сержанта Ханыкова, исключали какую-либо случайность, в том числе и выражение воли самого императора.

Кампредон также транслировал рассказ об угрызениях совести царя и передал слова, что он «принёс свою кровь в жертву». Возможно, умиравший пытался в последний раз подчинить себе ход событий, но на это у него уже не было сил, а ни одна, ни другая «партия» не были заинтересованы в том, чтобы он назвал имя наследника. Феофан и Бассевич не говорили, что в последние часы жизни император вручил престол супруге; в обоих сочинениях необходимость воцарения Екатерины доказывалась речами вельмож и ссылками на коронацию. Как передавал в Вену Гохгольцер, сторонники великого князя Петра Алексеевича в случае, если бы царь попытался назвать иного преемника, должны были «отправиться к нему в комнату и воспрепятствовать такому распоряжению».[434] В созданной трудом всей жизни Петра системе не оказалось ни чётких правовых норм, ни авторитетных учреждений, чтобы обеспечить преемственность власти. На первый план выходила пресловутая «сила персон».

Бурные ночные события завершились присягой собравшихся «чинов», принесённой около восьми часов утра (это время фигурирует в дневнике Берхгольца и депеше Лефорта от 30 января) — именно тогда к дворцу подошли гвардейские полки. Кампредон передал, что гвардия присягала в крепости несколько часов спустя. Первый манифест нового царствования извещал о вступлении на престол Екатерины по воле самого Петра, «понеже в 1724 году удостоил короною и помазанием любезнейшую свою супругу, великую государыню нашу, императрицу Екатерину Алексеевну, за ея к Российскому государству мужественные труды, как о том довольно объявлено в народе печатным указом прошлого 1723 года ноября 15 числа».[435]

Однако сам манифест был издан не от имени Екатерины — присягать новой государыне «Святейший Синод и Высокоправительствующий Сенат и генералитет согласно приказали». Объявленное исполнение воли покойного прикрывало фактическое избрание монарха и очень вольное толкование устава о престолонаследии 1722 года.[436] Так на практике произошло предсказанное Феофаном Прокоповичем определение государя придворным «народом». Однако побывавший в Петербурге осенью 1726 г. французский путешественник Обри де ла Мотре услышал уже сформировавшуюся версию, что умиравший Пётр сам объявил о необходимости присяги Екатерине.[437]

Первый в XVIII столетии кризис власти и способ его разрешения показали, что в столкновении высшей гражданской бюрократии и «птенцов» Петра последние одержали победу. «Дух» неограниченного самовластия Петра восторжествовал над «буквой» — его же стремлением обеспечить прочный правовой порядок в новом государственном механизме. В итоге спор решился в пользу наиболее организованной группы петровской знати при активном выступлении части гвардейского офицерства, которая поддержала Екатерину и Меншикова как символ петровского наследия и продолжения прежнего курса. Но на самом деле петровская эпоха подошла к концу. Предстояло подводить итоги и намечать дальнейший путь.


Загрузка...