Ты советовал мне, Ааду, взяться за перо и описать эту пиратскую историю, которую я рассказал тебе прошлой осенью на пристани Виртсу. Осенью мне было не до того; когда же зимой наш траулер сковало льдом под Ригой, все уехали домой, а я остался на корабле за вахтенного, пришло самое время. И тут мне стало ясно, как божий день, что одно дело рассказывать свою байку так, от нечего делать, и совсем другое — переложить ее на бумагу. Когда рассказываешь, слов полон рот, для бумаги же никак не подыщешь нужного. Несколько лет я был председателем колхоза, писал акты и доклады, а вот чтобы настрочить свою историю, рука, того, дрожит… Немало я прочитал историй, написанных другими, — прочитал дома, на островке Ухта; у меня вообще изрядная библиотека о рыбаках. Да и здесь, в рубке траулера, под рукой дюжина книг, хотя сам я никогда еще не писал ни строчки для печати. Но, ежели ты считаешь, что дело стоящее я с изюминкой, поменяй имена, поправь что, коли нужно, и пусти под своей фамилией.
Это случилось в те времена, когда на нашем островке еще не было электричества и председателем рыбачьего колхоза, первым председателем, был я, Хейно Окиратас, сын Лийзи.
«Случилось» — не совсем подходит здесь, потому как на маленьком нашем островке, насколько мне известно, никогда не случалось ничего такого, чтобы молва разнесла это далеко за пределы самой Ухты. Но и в уединенных местах и безо всякой молвы происходят дела, надолго оседающие в памяти очевидцев, хотя посторонние о них ничего не знают. Да иной раз и лучше, чтобы люди не трезвонили ни о событиях маловажных, ни об уединенных местах. Я вот уже почти четверть века примаком на острове Ухта, но никогда еще не слышал, чтобы коренные ухтусцы жаловались, что-де их островок малоизвестен и незаметен. И пожалуй, как раз из-за малости и уединенности Ухты ее миновало не одно тяжкое испытание. Скажем, последняя война.
Когда в 1941 году осенью немцы захватили эстонский материк и острова, Ухта показалась им пунктом столь незначительным, что они даже не разместили на ней своей охраны, как это произошло на более мелких, но близких к открытому морю островках. Узкая низкая безлесная полоска острова, десяток-другой рыбацких домишек, разбросанных здесь и там, школа, бакен с мерцающим огнем и полдюжины ветряков — все это было как на ладони, если смотреть с материкового побережья. Какую туда еще охрану! Главное, чтобы вовремя сдавали рыбу.
Я, уроженец Сааремаа, попал на Ухту в октябре сорок четвертого, когда Сааремаа был еще в руках немцев. Дважды меня задевали пули: первая под Великими Луками вошла в правое плечо, вторая на нарвском плацдарме ужалила в левую ногу. Меня демобилизовали из Эстонского корпуса и поставили заведовать рыбным пунктом. Вояка из меня был уже неважный, но на уединенном островке я пригодился. Тут на рыбном пункте я и увидел Ирму, а потом мы поженились; тут на островке родились Танель и Тийу. А когда двадцать лет назад на Ухте основали колхоз, Хейно Окиратаса выдвинули в председатели. Хейно Окиратаса, сына Лийзи.
Ты усмехаешься, что здесь, в письме, я задел свою старую болячку. Я тоже смеюсь, хотя это место и сейчас еще малость свербит. Тогда-то оно свербило сильно, даром что за спиной у меня остались и старое время и война. Чертовски здорово было мне тогда — меня, а не кого другого, меня, сына Лийзи, выбрали председателем. И сын Лийзи стал доказывать, что он достоин этого имени и чести…
Если эти мои строчки в самом деле дойдут до людей в напечатанном виде, читатель может озлиться и спросить: к чему, мол, такое длинное вступление, когда же начнется сама пиратская история? Минутку терпения! Я сам ведь и был тем пиратом, тем корсаром! Не рассказав о себе, я бы только запутал всю историю.
Мне исполнилось десять, когда мать определила меня пастушонком к Кангру, хозяину из нашей деревни. Я был не ленив, хотел зарабатывать свой хлеб честно, чтобы хозяин не ворчал. Да разве же грешник не поскользнется, особливо когда у него сильное влечение к чему-то…
До школы, семи лет, постиг я грамоту, с этих пор и посейчас книга стала самым большим искушением в моей жизни. У Кангру было много книг, хозяйская дочь училась в гимназии, она порой давала мне книжицу с собой на пастбище. Из гадкого утенка вырастал лебедь с сильными белыми крыльями, а пастушонок, уткнувшийся в книжку, когда его овцы пировали на зеленях Пээтера Круусааука, получал от матери взбучку по наказу хозяина.
Тринадцати лет я работал уже на другом месте. Батраком у Яана Сяйнасте на разных полевых работах. Соседский батрак, когда нахал, не выпускал самокрутки изо рта, говорил, бывало, что негоже жать без сугрева. И это не так уж нравилось хозяину. Меня к табаку никогда не тянуло, ни тогда, ни позднее, но было свое пристрастие и у меня, батрачонка. Пахал я и читал «Принца и нищего»: вожжи на шее, книга в руке, а сам шагаю за плугом. Белолобый смирен, тащится размеренным шагом — борозда и страница, страница и борозда. Когда хозяин увидел, крякнул, а я — книжку за пазуху, под рубаху, поближе к сердцу. Скорее уж принцем, чем нищим, я казался себе, ведь и я, «страшилище» безмужней Лийзи, в мечтах видел себя королевским сыном.
На отмели Сяарепанга был я у старого Юри Тынне батраком, следил за мережами. За год до конфирмации и еще три года спустя. Сяарепанга во время прилива — остров, а при отливе становится полуостровом, куда по узкой двухкилометровой косе можно пройти, не замочив ног. С давних времен стояли тут три хутора — Выркеая, Кивинука и Тынне, — но ни на одном из них не держали петуха и кур. И не столько потому, что по весне морские птицы несли яйца на Сяарепанге почище кур, сколько из-за туманов. Есть двоякого рода туман: один — вроде ваты, глушит голос, а другой — пореже, который далеко разносит эхо. В тумане на мысу отмели Сяарепанги садились на мель корабли. Если бы пел петух и подавал знак, что земля близко, у мужиков с Сяарепанги отпала бы возможность помогать потерпевшим, особливо же спасать груз с кораблей. Кто знает, так ли уж не любили на Сяарепанге петухов, но «спасать» было здешним обычаем. И ежели Яак Тынне придерживался подобных взглядов, чего ради было ломать обычай его сыну Юри, человеку уже в летах?
На мешках же Тынне, да и других семей Сяарепанги, на мешках для зерна и муки гордо стояли печатные буквы: «Canadian Weat»[14], на иных кузнечных инструментах Тынне было клеймо: «City of Chester»[15], и было известно, что они даны в вознаграждение деду нынешнего хозяина сотню лет назад, когда он на своей лодке спасал на отмели Ва́намасина английское парусно-паровое судно. Спасение «Зеркального корабля» оставило воспоминание в виде трюмо, малость подпорченных морской водой, но невиданно больших, с богатой резьбой на рамах; они украсили все четыре стены от пола до потолка в зале усадьбы Тынне. А про то, что мужики Сяарепанги спасали и корабли с сахаром, и корабли с солью, и суда с дорогим товаром, говорили яснее ясного не только мешки с печатными буквами, но и женские сундуки и приданое невест.
На Сяарепанге у каждой семьи был свой ветряк, о котором люди из прочих прибрежных деревень говаривали с долей зависти, что только жернова взяты с материка, все же остальное добыто на море — от глыбистых опор до самых крыльев.
В первую осень, когда я жил на батрацких хлебах у Тынне, однажды в ноябрьскую ночь море нанесло на берег кучи всяких досок и брусьев. По закону все это следовало продать с аукциона, а деньги отдать владельцу груза или государству. Чтобы не обидеть закон, два-три воза в самом деле пустили с молотка. А большая часть без всякого аукциона попала в просторные сараи Тынне, Выркеая и Кивинука.
На следующую осень я помогал хозяину спасать один корабль, наскочивший на мель. Все так же — в туманную погоду и без петушиного пенья.
— Хейно, вставай! Слышишь?
Я, конечно, сразу вскочил, оделся и готов был идти. И уже во дворе услышал кое-что еще. Слабый, очень слабый ответный жалобный всхлип штормовой рынды.
— На отмели Ванамасина, — по звуку определил Юри курс и завел мотор.
Когда мы добрались до места, буксир Балтийского спасательного общества уже норовил подплыть к потерпевшему бедствие судну и бросить ему конец. Потерпевший датчанин — маленькая двухмачтовая моторно-парусная «Анна Доротея» — сбрасывал со штирборта палубный груз за борт и пронзительным ревом отгонял спасателя. Корабль спасательного, общества, конечно, мог бы стащить датчанина с мели, но плата за спасение была обычно так велика, что владелец все равно оставался без судна. Лучше уж управиться своими силами, если к тому же погода — благодать, течь пустяковая и тебе готов оказать помощь не очень жадный спасатель, что выплывает из тумана и кружит возле тебя.
Вскоре возле потерпевшего датчанина появились и другие мужики Сяарепанги — Кивинука и Выркеая, а часа через полтора плавала целая стая спасателей и с других берегов. Все знай предлагали свою помощь и, толкаясь, сбрасывали с палубы за борт доски и брусья. Были и такие, что пугали датчан приближением шторма и порывались рубить ванты и мачты. Кораблю-де, наскочившему на рифы, гораздо спокойнее при шторме, когда он без такелажа. Но тогда он не сможет своими силами избавиться от спасателей. Некоторые датчане, возившиеся у помпы, и вправду струхнули, но невысокий коренастый капитан оказался хладнокровным — спасателей рубить ванты не пустил. У капитана уже был уговор с Юри, да и свой план в голове, как снять судно с рифов. Течь в носу в штирборте, к счастью, не затронула трюмного груза. До пробоины дотянется и плотник со своим инструментом. Ведь палубный груз со штирборта выброшен за борт. Потерпевшее судно немного всплыло, но еще не так, чтобы совсем сойти с рифа. Мы с Юри отвезли в лодке якорь от бакборта потерпевшего сотни на две метров влево, закрепили его за донные камни, а другой конец швартова — к лебедке, и моторная лебедка стала тянуть судно. Затем так же был оттянут в море другой якорь, с кормы. И снова швартов к лебедке, и вот наконец «Анна Доротея» вырвала-таки свое чрево из когтей рифа и своим ходом, кормою вперед, двинулась в открытые воды.
А то, что спасательные работы эти не обошлись без приличного воздаяния Юри, можно было видеть по тому барахлишку, которое перекочевало с корабля в его лодку. Сколько крон или фунтов стерлингов отсчитал ему капитан, мне неведомо, но Юри ходил в город менять их.
И все же Юри было не до песен, когда мы вечером шли в тарахтящей лодке обратно на Сяарепангу.
— Хороший мотор, — то и дело повторял он про себя. — До чего же сильный!
— Ничего, тянет, когда уход есть, — сказал я, думая, что хозяин хвалит мотор своей же лодки. Но ответ Юри был для меня полной неожиданностью.
— Дурень! Все ночи напролет и по воскресеньям в книжки носом зарываешься, а все ж таки дурень! Много ли у этого лошадиных сил — всего-то десяток. А в том, которому мы помогли уйти, считай, две сотни! Поставить такой на молотилку или пилораму — вот бы запел.
И немного погодя:
— Случись сегодня волна малость повыше, он бы не ушел…
О моторе «Анны Доротеи» Юри скорбел долго, словно он уже достался ему, но потом ускользнул из рук по какой-то несправедливости.
Вот уж пират так пират, мелькнуло у меня в голове. Нисколько не лучше тех спасателей, которые при зеркально гладком море хотели было рубить ванты на «Анне Доротее». Только не причислял я тогда ни себя, ни Юри к тем или другим. Их страстью была нажива, богатство, потому как богатого уважают все, против богатого не пойдет ни церковь, ни суд. Богатство, пожалуй, пригодилось бы и мне, чтобы учиться дальше самому, учить брата, да и матери помогать. Но, поскольку для меня средняя школа так и осталась мечтой, — хорошо еще, что Ээро в нее поступил, — страстью моей было и есть чтение, книга, в которой я надеялся найти ответы на те вопросы, на которые люди, и богатые и бедные, коих я знал, не могли ответить или даже не хотели, как моя родная мать. И чтобы я тогда считал себя таким же пиратом, как другие, избави боже! Юри был пират и, как я понял позднее, зарился в мыслях на мотор «Анны Доротеи» не столько ради пилорамы, сколько из-за нового парусника, одним из акционеров которого он был и постройка которого началась в следующем году на мысе Папираху. Я-то был всего-навсего батраком Юри и должен был делать, что велел хозяин. И никакой прямой выгоды мне в тот раз от аварии «Анны Доротеи», от несчастья ближних, не было. Хотя что-то все же перепало, с той поры права мои на хуторе Тынне вроде бы странным образом возросли, хотя хозяин и обозвал меня дурнем.
Помнится, в воскресенье перед историей с «Анной Доротеей» я принес из библиотеки Общества просвещения «Мартина Идена» и взахлеб читал до полуночи, как Мартин, несмотря на бедность, пробивал себе путь к образованию. Но потом произошло то, что всегда происходило на хуторе Тынне с моим ночным бдением за книжкой: слышны мягкие шаги, и, прежде чем я, вперившись в книгу, успеваю захлопнуть переплет, в батрацкую входит заспанная, зевающая матушка Тынне. Входит и ворчливо говорит:
— Молодой человек, что ты все по ночам-то изводишь себя всякими книжками? Ведь завтра день у тебя.
Фух! И лампа перед тобой на столе гаснет. А сама уходит, держа свечу и прикрывая пламя ладонью, на хозяйскую половину и следит оттуда, пока не убедится, что ты больше не засветил огонька. Вряд ли она при своем богатстве жалела керосин, он-то был не дорог. Но лошадь должна быть накормлена, а батрак должен за ночь выспаться, не то на другой день от них не будет проку.
Так думали хозяин и хозяйка. Но и батрак не лыком шит. Джек Лондон меня захватывал, да и запретный плод, как известно, сладок. В воскресенье я купил в лавке электрический фонарик и стал читать, накрывшись с головой одеялом. Но такая уловка требовала затрат — надолго ли хватит батареи карманного фонарика!
После случая с «Анной Доротеей» керосиновой лампы уже не задували при моих ночных чтениях. Когда же Тынне, который до сих пор всегда был на Сяаренанге первым по изобретательности и по могуществу, перещеголял соседа, вызвав из города настоящего электрика, турбинный ветряк Тынне поднялся, считай, до облаков, и в каждую комнату провели провода, так что мне по ночам света вполне хватало.
Но на следующий год я в батраки к Тынне уже не попал. Может быть, я слишком уж вник в дело, а кто много знает, тому вырви глаз, говорит пословица. А может быть, из-за моего чтения по ночам. К Тынне подрядился новый батрак, хотя и не дурак выпить, но было известно заранее, что перебивать свой сон чтением он не станет.
Так-то вот еще за год до войны распробовал я у старого Юри Тынне, что такое электро, и получил у него понятие о боттенгарне[16]. И нечего удивляться, что вскоре после войны я и на Ухте на своем дворе поставил мачту с ветряной турбиной. А через две недели такая же мачта стояла у колхозной конторы.
До чего же приятно было при подходящем ветре слушать шелест крыльев ветряка. В конторе и в доме председателя молоком разливался свет, и почти на каждом втором рыбацком дворе в Ухте жужжал под небом маленький двухкрылый ветряк. Их мастерили сами мужики, а динамо и аккумуляторы добывали почти задаром на материке в складах утиля, куда после войны свозили всякие механизмы. На многих разбитых танках, грузовиках и тракторах оставались невредимыми их электросердца, и теперь они пошли в дело и у нас, в Ухте, и в других поселках на побережье.
Жужжат волчки от ветра,
И залы в Ухте светлы, —
пели мужики на октябрьские праздники за кружками пива. «Залы» — было, конечно, преувеличением, потому что таких просторных и уставленных от пола до потолка всяким барахлом горниц, как у Юри Тынне на Сяарепанге, здесь не было ни у одной семьи. Лет сто или больше назад, правда, и здесь наскочил на берег большой корабль. Но деды нынешних ухтусцев не спешили ради спасения потерпевших рубить ванты. Во всяком случае, на Ухте следов такой помощи не осталось.
Что же касается песни за кружкой пива о том, что-де дома светлы, то в комнатах и впрямь света хватало, особенно осенью, в ветреную погоду. Зимой же, когда неделями погода стояла ясная, тихая, аккумуляторы садились, лампочки едва теплились, а то и угасали вовсе. Тогда-то и зашел ко мне мой тесть, старый Кибуспуу, и принес, ухмыляясь в бороду, канистру с керосином — и подарок… То ли просто по небрежности, а может быть, и потому, что я чересчур уверовал в свой ветряк (в те-то годы, когда я батрачил у Тынне, по целым неделям свистел ветер), у меня в посудине керосина осталось на донышке, и мне волей-неволей пришлось с благодарностью принять подарок.
Потом, конечно, опять задул ветер, и, конечно, снова вспыхнули нити лампочек, но моя неколебимая вера в ветряк пропала. Ежели б ветер дул день и ночь с одинаковой силой, дул месяцы и годы, то, понятно, не было б лучшего приспособления, чем ветряная турбина, и силой ветра можно было бы «гнать» электричество, как это делают на полноводных реках с помощью воды. Но от ветра не жди чувства меры. Мотор разумен, когда его держит рука моториста, и мы приладили лодочный двигатель в сарае колхозной конторы на козлах — подзаряжать аккумулятор в помощь ветру. Но весной, когда вокруг Ухты сошел лед, каждой лодке нужен был мотор, и на пристани не осталось ни одного на подмогу нашим ветрякам. Никто уже не хотел плавать под парусом, и когда сыну Лийзи посчастливилось выхлопотать в городе два мотора, те сразу же пошли в дело — на лодки.
Чайки взвизгивали над плетнями какуамов[17], лодки ломились от серебряных сосулек салаки, — где уж тут думать о ветряках? Дни удлинялись, дело шло к лету, солнце палило, как никогда ни одна лампа от ветряка. А каких-то два сумеречных часа в сутки рыбак спит без задних ног, никакого света ему и не надобно.
Наше лето недолгое, на Ухте, понятно, тоже. После Янова дня[18] любовный пыл салаки сошел, тут пришлось вынуть какуамы и расстелить их на траве. Женщины швыркали косами между кочками, запасая сено, окучивали картошку; председатель с двумя бригадами и четырьмя боттенгарнами поплыл под Каави и Мынту на лов угря, надеясь, что если с угрем в третьем квартале повезет так же, как с салакой во втором, то осенью на колхозном правлении он выступит с предложением купить большой мотор, чтобы в Ухте наконец был надежный свет. Но, к сожалению, угорь подвел, да к тому же еще сентябрьский шторм порвал несколько сетей, и, возвращаясь осенью в Ухту, не решился председатель, то бишь я, сын Лийзи, ввиду провала лова угря и заикаться правлению о покупке большого мотора.
Тут и случилась эта история, о которой я рассказал тебе, Ааду, на пристани Виртсу, ожидая парома, и которую теперь, сидя здесь под Ригой в ледовом плену, собираюсь закончить на бумаге.
Однажды утром в густой туман, когда председатель (странно, перо никак не хочет писать «я», будто не я сам был тогда главным действующим лицом, а кто-нибудь посторонний), ну так вот, когда председатель однажды в ноябрьское утро озабоченно взглянул на флюгер — едва различить было сквозь густой туман розу ветров, и стрелка лениво замерла между S и W, — вдруг загорланил петух в сарае.
— Вот сатана, — зло выругался председатель, сам не зная почему, ведь ничего ему петух плохого не сделал. Потом взгляд председателя устремился к крыльям ветряка, которые вот уже несколько суток подряд не шевелились, он тяжело вздохнул и направился вдоль западного берега островка в сторону рыбопункта. На полпути его ухо (чертово перо, ведь надо было бы написать «мое ухо») уловило звуки говора и всплески весел. Пройдя немного, он увидел ялик, в котором один человек греб, а другой отталкивался, сидя на корме. Лодчонка коснулась дна, гребец положил весла, спрыгнул в высоких сапогах в воду и стал вытаскивать лодку на берег. Слез в воду и другой. Он-то и заметил меня. (Вот наконец я и одержал верх над пером, написал «меня», а не «председателя».) Чужак не поздоровался, что-то спросил, но я ни шута не понял. Потом он повторил вопрос по-русски, а затем на ломаном эстонском языке:
— Хде есть? Хде мы есть?
— На Ухте. На острове Ухта, — ответил я.
Я тоже взялся за борт лодчонки, и мы вытащили ее на сушу. В ту же минуту я услышал рев рынды. Туман был густой и волглый, как отсыревшая вата, такого не прорежет крик самого заливистого петуха. Значит, и корабль, подавший сигнал, был где-то недалеко.
— С траулера? — спросил в свою очередь я, догадываясь об этом по одежде людей и по лодчонке.
Затем разговор пошел по-русски, который они, латыши, и я, прошедший войну, коверкали примерно одинаково. Из-за неисправности компаса их траулер наскочил на мель. При передаче рыбы волна ударила траулер о борт матки и сбила магниты. Капитан, моторист и тралмейстер остались на судне. Слышишь, бьют в рынду?
— Своим ходом не сойдете? Какой у вас мотор?
— «Букаву-вольф». Сто пятьдесят сил.
В тот же миг в моем воображении вспыхнули лампы во всех домах Ухты. «Букаву-вольф», сто пятьдесят сил! Вот бы такой в Ухту! Я этого не сказал, да и мысли мои были нечетки, только шелохнулось что-то в голове.
Тут-то все и началось.
С виду я был готов весь выложиться, отдать потерпевшим все. Дал отвезти себя в лодке на судно. Капитан, латыш, совсем молоденький еще, окончивший весной мореходку, с первых же слов пытался свалить с себя вину, будто я ему был судья. Завелся насчет сотрясения компаса, которое сбило корабль с курса на Ригу. Мол, шел в тумане вполхода и бил в рынду, как вдруг в ноль восемь тридцать пять и напоролись. Дал задний — ни с места. В моторном отделении сухо, мотор в порядке, помпа работает. Течь в носу, и, если как-то, скажем, с помощью здешнего колхоза, залатать пробоину, можно выкачать воду из носового отделения своей же помпой. И если колхозные катера помогли бы, судно сошло бы с мели.
Сам траулер — посудина неважнецкая, так, обитое жестью корыто, а вот мотор — это да, нужен бы на Ухте позарез. «Букаву-вольф» из Германии по репарациям получен, надежнейший из дизель-моторов в мире. Поможешь латышу выпутаться из беды, считай, моторишко уплыл…
— А что начальство в Риге думает? — спросил я для разведки.
— В Ригу еще не сообщали.
— Что, связь неисправна?
— Нет, связь в порядке, но я подумал, что как-нибудь своими силами справимся. Если вот только колхозные лодки в помощь дадите. А?
В те годы, вскоре после войны, авария грозила для капитана если не расследованием и подсудным делом, то по меньшей мере уходом года на два с капитанского мостика или консервацией диплома. А для всего коллектива, включая руководящий состав в Риге, авария на траулере СТБ означала потерю премии. Потому-то молодой капитан и чувствовал себя как на углях, потому-то на потерпевшем суденышке все в один голос и твердили о поломке компаса. У капитана вроде не было недоброжелателей среди команды, но авария есть авария, по крайней мере до тех пор, пока корабль сидит на песчаной банке. Ежели выбраться своими силами или с помощью эстонского колхоза, можно было бы составить всякие акты, а на основании актов сдать судно в ремонт. Но сейчас латыши вместе со своим рижским начальством, которое, правда, ничего не знало об том и которому капитан боялся сообщить о случившемся, пока что сидели на мели.
Заработала помпа, но воды в носу не убавилось, она просочилась сквозь переборку в трюм. Не было смысла перекачивать море из одного места в другое. Я посоветовал капитану повернуть вентиль помпы на трюм, выкачать оттуда воду, законопатить переборку между носовым отсеком и трюмом, чтобы обезопасить от затопления и трюм и моторное отделение. Так и было сделано, и это помогло — вскоре в трюме было сухо.
В глазах капитана мой авторитет сразу возрос, я был гораздо старше его (для иных молодых людей это ничего не значит, даже совсем наоборот), и он не постыдился спросить моего совета, что делать дальше. Тут и в моих глазах повысился авторитет капитана. Ведь случается иной раз, попадет на корабль капитаном зеленый юнец, который слышал, что капитан на корабле как господь бог на небе, и считает себя не только всемогущим, но и всезнающим. Такой всезнайка даже на лоцмана смотрит сверху вниз. Но этот молодой латыш не чванился, и мне надо было бы дать ему дельный совет. Однако же я сказал:
— Руби ванты и мачту долой!
— Зачем? — оторопел капитан.
Его искренний, без тени подозрения тон подействовал и на меня, я и сам смутился. Но привитая мне старым Тынне и другими пиратами программа «спасательных работ» была уже приведена в действие, я же снова оказался в роли «помощника» и «советчика».
(Программа… Когда я еще был председателем колхоза в Ухте, мне по какому-то делу пришлось побывать на пярнуской льняной фабрике. Там мне довелось видеть, как ткут узорчатую ткань почти без участия ткача. Сверху над станком в маленькую, тоненькую, шириной в ладонь алюминиевую полоску впрессован узор ткани — программа, — и машина послушно вгоняет программу в ткань.)
— В осеннюю ночь погода капризная, и днем капризная не меньше. Поди знай, рассеется туман, заштормует, а судно с такелажем куда больше зависит от погоды, чем если оно без мачты.
— А иначе не обойтись?
— Может, и обойдетесь. Запросите Ригу, своего директора.
Я же знал, что капитан ни за что не захочет сообщить в Ригу об аварии, в Риге вроде никто об этом и узнать не желает — ни по радио, ни каким-либо иным способом. Своими силами они тоже отсюда не вырвутся. Все зависит от колхоза. Теперь они в моих руках.
Капитан молчал, и я продолжал внешне спокойным тоном, словно сообщал по радио о надвигающемся шторме:
— У нас здесь плывучий песок. Оттого и название островка — Ухта[19]. Заштормует море, за ночь посудину песком занесет. А ежели б сразу взяться…
Намеренно я не договорил, чтобы капитан мог задать мне вопрос:
— Думаешь винтом размыть?
Как раз этих слов я и ожидал. Ведь и тем, кто не считает себя всезнайками, надо предоставить возможность действовать своим умом. Это воздается сторицей. Я кивнул.
— Дайте приказ людям. Приведите две моторки, и пусть они на полных оборотах винтов размоют песок под траулером. Барометр падает!
— Перед бурей эта штукенция всегда норовит падать. Но я же с этой размывкой засорю песком трубы охлаждения и клапаны моторов.
— Советский вы человек или нет?!
— Тем более. О колхозном добре советский человек должен радеть больше, чем о своем. У колхоза есть план. Запорю я моторы, как нам тогда выполнять план? А план — это закон. Вы же ничего не хотите оформлять официально, — гнул я свое.
— Но как-то ведь надо выходить из положения! Я в беде, а ты можешь мне помочь. Оставим бюрократию, поговорим, как человек с человеком, — чуть не со слезами на глазах сказал молодой капитан.
— Ладно, поговорим. Пойду на риск. Пожертвую для твоего спасения двумя своими моторами ради твоего дизеля.
— Моего «букаву-вольфа»? Как, зачем?
— В колхозе нет двигателя, чтобы давать электричество.
— Ах, вон вы о чем! — догадался капитан, человек вовсе не глупый. (Он ведь не считал себя всезнайкой.) Прикинул и предложил сам: — Если подпишешь акт, что наше судно после поломки компаса, а потом и машины получило течь в море и что во избежание потопления пришлось бросить за борт негодный мотор здесь, в водах Ухты…
— Почему ж не подпишу? И вранья-то немного. Не скажем только, что у борта, за который твой мотор бросим, будет моя моторная лодка ждать, которая песок размывала, — вошел я снова в роль благодетеля, ввернув шутку висельника, хотя знал, что, как только мотор окажется за бортом, траулер сойдет с мели. Сойдет безо всякого там размывания песка под днищем и прочего «риска». Опыт мне подсказывал, что прилива не будет и нечего сегодня бояться шторма.
Мы подали друг другу руки, и уговор вступил в силу.
Меня переправили обратно на сушу, я поддал жару в колхозе и тут же, немедля отправился на спасение потерпевшего судна. Мы разобрали «букаву-вольф» и по частям перенесли на талях в свою колхозную моторку. Несколько мужчин подвели под фордек траулера пустые бочки из-под рыбы, проверив сперва, не пропускают ли они воду. Риф кое-где поцарапал днище траулера. Устранили и эту беду. У переоборудованного из парусника траулера киль был узкий и острый, и мы оттянули судно, наклонив его на бакборт, как в свое время с Юри Тынне, спасая датчанина. И траулер при завывании лодочных моторов, пущенных на полные обороты, сошел с мели. Ванты и мачта остались целы, только не осталось у капитана мотора.
Самая большая наша какуамовая моторка отбуксировала тральщик в Ригу. Акты были подшиты к бумагам и подведены под параграфы. «Негодный» мотор в Риге списали. Аварии не было, латыши получили премии за выполнение и перевыполнение плана третьего квартала.
Только петух, который не знал, что кукареканье — серебро, а молчание — золото, и который из-за своей малой осведомленности попусту драл глотку, понес наказание. Он попал в суп с клецками, им председатель колхоза угощал своего латышского друга, с которым перешел на «ты» перед его отъездом с острова. Мне ведь нужно было остаться в глазах молодого капитана человеком чести и с помощью пива и петушиной похлебки заверить его, что мы, островитяне, до того истрепали моторы трех колхозных лодок, что теперь их надобно ставить на капитальный ремонт.
— Конечно, конечно, — усмехаясь, твердил капитан. Дабы успокоить свою совесть, он в конце концов готов был верить мне.
Спустя две недели на Ухте уже не было недостатка в свете. В безветренную погоду «букаву-вольф» работал с полной нагрузкой, а при ветре ради экономии нефти мы приспособили в помощь мотору один из пяти наших ветряков. Керосин я с благодарностью вернул тестю.
— Пригодится, — сказал тесть, — но, ежели понадобится снова, ты приходи, не стесняйся.
Керосин нам больше не понадобился, и меня не мучили укоры совести из-за «спасенного» с латышского траулера мотора. Я, напротив, стал чувствовать дотоле неизведанный интерес к истории Прибалтики и, поскольку света теперь было вдоволь, времени же по-прежнему в обрез, по вечерам изучал все грехи латышей до и после Генриха Латышского, особливо же в пору самого Генриха, когда они, семьсот лет назад, пришли на подмогу ордену меченосцев разорять эстонскую землю. С молодым латышским капитаном мне больше не довелось встретиться, чтобы обвинить его задним числом в каких-нибудь грехах… Незаметно для себя самого я стал ярым националистом, который считал своим долгом бороться с латышским «шовинизмом». Эта вражда к латышам сидела во мне несколько месяцев, пока однажды вечером, читая Толстого, я не набрел на фразу, что человек никогда не прощает тому, с кем он сам поступил несправедливо. Эта фраза выросла передо мною, как препятствие, которое не преодолеешь незаметно.
Я же сам не прощал латышам, потому что по-пиратски «спасал» их траулер.
А потом произошло нечто, и вовсе спутавшее мои карты. Однажды на Ухту заявились люди, которые принялись обмерять море и искать на острове места, куда бы поставить мачты высокого напряжения. Два километра двухсаженной глубины, отделявших Ухту от материка, не были для них препятствием, чтобы доставить на Ухту силу Нарвского водопада и тепло горючего сланца.
Мне бы только радоваться: энергия «букаву-вольфа» все ж таки дорогая, колхозу хлопотно покупать и доставлять для него нефть. К тому же еще плати жалованье мотористам на карликовой электростанции. Это было чересчур накладно для нашего маленького хозяйства. И все же каждая новая мачта высокого напряжения, тянувшаяся своим стальным каркасом к небесам, словно бы подрезала мои крылья. До сих пор Ухта была как бы отдельным государством, а я, сын Лийзи, президентом его. Теперь же эта относительная независимость ускользала.
Когда высоко над морем между фермами повисли провода и ток с Большой земли добела раскалил нити в лампах колхозной конторы — раскалил гораздо ярче, нежели «букаву-вольф», — я мысленно спросил себя, нужен ли теперь здесь я, старый пират.
Прораб монтажников торжественно заявил при открытии линии электропередачи:
— Теперь и остров Ухта — в большой энергетической сети Северо-Западного района Советского Союза.
— Да, в сети, — буркнул я.
Прораб в пылу воодушевления не заметил двусмысленности брошенной мною фразы, или, как сказали бы ты, Ааду, и твои собратья по ремеслу, ее подтекста. Не заметили этого Ирма и другие женщины, что оказались в конторе, не заметили, пожалуй, и мужчины, кроме моего тестя, старого Кибуспуу.
— Так что ты теперь, стало быть, в большой сети, — сказал тесть, когда я однажды зашел к нему попросить рубанок. У старого Кибуспуу был полный набор инструментов по дереву и металлу, у меня же всего какое-то зубило да стамеска.
— Да, в сети, а ты, выходит, все еще так болтаешься.
— Покамест у меня душа в теле и в голове не помутилось, не бывать этому.
— А ежели жена потребует?
— Тогда пусть берет развод — нынче это легко делается — и пусть перебирается к тому, кто уже барахтается в сети.
— Почему барахтается? Да Ирма, твоя дочь родимая, только радуется. Вот, хочет купить всякие электрические причиндалы и в комнату, и в кухню, и в баню, и в хлев и все включить, чтобы завертелись от тока этой новой сети. Это ж дешевле, чем от «букаву-вольфа», без перебоев, да и ток круглые сутки подают.
— Ну, еще увидим, как весна придет и шалый лед южным ветром потянет через пролив. Поглядим, каково этот твой ток круглые сутки подают…
— Под столбы гранитные глыбы наворочены. Лед их не стронет.
— Не стронет лед, так перегорит пробка в Нарве или Риге, от которой сюда ток идет…
Тесть видел меня насквозь, знал мое больное место после «спасения» «букаву-вольфа» и, подкусывая меня, ухмылялся.
— Электро горит в лампах и вертит машины всюду на планете. А ежели кто на Ухте хочет остаться при керосине, никто его не неволит.
— Не хочу продавать своего первородства за чечевичную похлебку.
— Чечевичная похлебка и первородство? — пожал я плечами.
— Вот корпишь каждую свободную минуту над книжками, а то, что прямо тебя касается, пропустил или забыл. Вспомни историю Исаака и двух его сыновей, Исава и Иакова. Были они близнецы, но Иаков явился на свет малость попозже. Исав был волосатый, Иаков гладкий и хитрый. Однажды, когда Исав целый день охотился или пас скотину, пришел он домой очень голодный. Видит, младший брат Иаков сварил чечевичную похлебку — вкусный пар идет от горшка. У волосатого Исава кишки в животе запищали, и просит он: «Иаков, будь добр, поделись по-братски, дай мне чечевичной похлебки!»
Хитрый Иаков кумекает себе, поглядывает косо и говорит: «Я-то поделюсь по-братски, но и ты будь братом! Видишь, у меня чечевичная похлебка в горшке — один запах щекочет нёбо, а у тебя, старшего брата, право первородства. Сделаем так: я дам тебе чечевичной похлебки, сколько твоя утроба примет, а ты мне за это отдашь свое право старшего брата на первородство!»
И волосатый Исав променял за какую-то чечевичную похлебку свое первородство. Иаков унаследовал от отца стада и имущество, получил благословение Исаака, Исав же только наелся чечевичной похлебки…
— Гм! Как я понимаю, дорогой тесть, ты хочешь сказать, что я и мне подобные, особенно твоя родимая дочь, продают за электричество и всякое прочее — свое право…
— …быть самостоятельным человеком. Ты же муравей в муравейнике, пчела в улье, салака в сетях.
— Я не хочу выть серым волком в лесу! Да и сам ты не волк.
— Почему волк?! Я хочу, чтобы человек был свободной птицей. Чтобы не был он ни салакой в сетях, ни волком в лесу, а был бы вольной чайкой над морем!
— Ого, так уж и чайкой над морем! Вот чудеса — слышать такое, неужто наш старик уже и крылья прирастил себе к лопаткам? — подковырнула Пярта, моя теща.
— Ты, старуха, не лезь поперек, когда твой муж суженый с твоим милым зятем-пиратом о мирских делах толкует. Ты Ирму учи, когда она придет к тебе за чесалкой или ножницами для овец.
Все это сказано было, правда, моей теще, но задевало-то больше меня, вот, мол, не может справить жене такую мелочь. Но я не дал сбить себя с толку этими намеками-упреками и сказал:
— Чайка над морем? А далеко ли и высоко ли эти крылья унесут твою чайку? За облако — не дальше. Там, за облаком, этот простор только начинается, за облаком луна да звезды. К ним-то и устремляется человек, мощный мотор несет его. Вот что такое твоя салака в энергосети, пчелка в улье. Этак высоко и далеко за ним никогда не угонится ни чайка, ни орел.
— И не нужно. У чайки на этом земном пятачке право первородства и благословение отца родимого. Чайка может лететь куда захочет, а у человека ноги в сетях и границы под носом. У чайки нет ни границ, ни сетей, чайка вьет гнездо где захочет.
— Только ежели волк ее гнезда не разорит.
— Волка она не так уж и боится-то, она боится человека. Человека боятся все — птицы в небе, звери в лесу, рыбы в море. Человек и самого себя травит порошком, портит воздух атомной пылью, сливает в море свои помои.
— Эх, а наш старик все о том же! Плешь ему проела хорошая жизнь, вот он и ворчит, — сказала Пярта, моя теща, и прибавила: — Сети, сети! Какой тебе от них вред? Свет хотят провести в дом — он не дает, знай чадит коптилкой. А откуда у тебя и керосин-то, ведь тоже из сети, в торговой сети куплен! Щепи лучину и высекай огонь из кремня, — спички тоже из лавки. Сети? Когда же это раньше ты за рыбу такую твердую плату получал, как нынче? Когда это раньше у тебя такая тонкая рыболовная снасть была, как теперь? А все ворчит!
— Я еще не договорил! Хейно сказал в конторе после речи этого прораба, что, мол, теперь мы в сети. Я-то не ходил «спасать» латышей…
— Ты, Хейно, не слушай этих его стариковских выдумок. Он и мои мысли пытается читать, и сны угадывать, но редко когда в точку попадает.
На сей раз попал-таки в точку, подумал я, но, конечно же, вслух ничего не сказал.
«Чечевичную похлебку», которую гнали на наш маленький остров повисшие между морем и облаками провода, вкушали на Ухте, как и всюду на земном шаре, — вкушали, пожалуй, с еще большим удовольствием, потому как она приблизила к нам прочий свет белый. Еще «букаву-вольф» помогал иным нашим невестам варить кофе и гладить салфетки под кофейные чашечки не допотопным утюгом с углями. Теперь же, получая ток с материка, все наперегонки принялись закупать электроприборы.
Вскоре в каждой второй семье Ухты был холодильник на кухне, в каждой третьей — стиральная машина в бане. И если всего этого еще не было в каждой рыбацкой семье, то не из-за энергосети, а по вине сети торговой. В колхозном коровнике работал доильный агрегат, в ремонтной мастерской точили, пилили, сваривали, сверлили и совершали еще десяток работ с помощью того же тока, который приводил в движение моторы и освещал квартиры в Таллине, Ленинграде, Риге, Вильнюсе, Пскове, на Сааремаа. Да и на Сяарепанге, в волости бывших пиратов, небось горел тот же свет, — в зале Тынне, уставленном подпорченными морской водой зеркальными трюмо, хотя сам старый Юри, как я слышал, коротал свои дни на другом конце планеты, в Новой Зеландии, при свете тамошних ламп.
Если кто еще и талдычил о праве первородства Исава и о независимости Ухты, так это мой тесть, старый Кибуспуу. Однако Пярта, теща, произвела революционный переворот и в самом доме Кибуспуу, отнесла керосин на чердак, где лежал всякий хлам, и велела провести в дом электричество. Тесть, пожалуй, ответил бы на это контрреволюционным мятежом, будь он помоложе. Но теперь такое намерение в нем только теплилось.
Чтобы совсем охладить его пыл, мы с Ирмой подарили старикам холодильник, купленный по знакомству в Пярну. Я сначала думал, что это может только подлить масла в огонь, но тесть лишь засопел, когда теща в ответ сунула внукам Танелю и Тийу, которые тоже пришли передать наше подношение, теплые вязаные варежки. Этак же сопя, старый Кибуспуу нарезал зимой льда, свез его к погребу и засыпал опилками. Продуктов, которые Пярта держала в холодильнике, тесть не ел, от них-де шел «чужой» запах. Свою же еду он хранил в погребе. Так вот и ели тесть с тещей на разных концах стола, а спали в одной постели. Хлеб оба брали из одного шкафа, а приварок и прочее тесть носил из погреба, теща — из холодильника. В открытую не ссорились, ели молча, будто сидели по обе стороны стола двое немых.
И все же снова пришло в Ухту время, когда Пярте пришлось перетаскать свои маслобойки и кадочки из холодильника в погреб. На Ухте не было трамваев, троллейбусов, метро, так что здесь не произошло такого переполоха, как где-нибудь в большом городе, когда временно прерывается подача тока. Но «чечевичная похлебка», притекавшая на Ухту с материка, стала и для ухтусцев лакомым блюдом, и люди частенько поглядывали на материк, не появляются ли оттуда монтажники, дабы снова поставить снесенные дрейфующими льдами столбы. Нам, ухтусцам, самим с этим делом было не справиться. Как когда-то Пярте, моей теще, пришлось тащиться со стенными часами к часовщику на материк, так и теперь мы надеялись на помощь с материка. Юго-западный шторм нагромоздил на мели между Ухтой и материком высоченные ледовые кучи, и, пока-то они растают и пока-то поставят новые столбы, пройдет не одна неделя. А до тех пор пришлось нам обходиться своим умом-разумом и запасами.
Я, конечно, немедля пустил в ход «букаву-вольф» — и не без тайного удовольствия. Запустили мотор и для колхозной конторы и дали свет нескольким семьям ухтусцев. Потом сломалась одна шестеренка, запчастей не было, и Ухта снова погрузилась в темноту. Отыскали в старой завали керосиновые лампы, и не я один ходил к старому Кибуспуу снова занимать керосин. Видел бы ты, Ааду, как он черпал керосин из заветной бочки и без единого лишнего слова переливал в бидоны нуждавшихся. И никому не напоминал о «чечевичной похлебке», притекавшей по проводам с материка; одним словом, отливая мне керосину, не вякнул об Исаве и человеческом праве на первородство. Разговорчивый раз-два в году, тут Кибуспуу и вовсе превратился в молчуна. Но без слов было еще яснее, о чем старик при этом думал.
Пролив на две недели был забит льдами, на материк не попасть ни в лодке, ни пешком. Потом кончился в Ухте и керосин, и нескольким семьям невольно пришлось перейти на свечи или даже на прадедовские лучины. Мужчины постарше выискивали в поленнице полено с ровными волокнами, раскалывали его потоньше, клали сушиться к печи и на следующее утро расщепляли его. Тем, кто помоложе, да и мне (а было мне тогда тридцать два), это искусство давалось нелегко: лучины из-под наших ножей выходили неровные, сучковатые.
Пора лучинного света длилась на Ухте недолго. Вскоре наши Дома снова засверкали, как в Пярну, Таллине, Риге и в квартире этого латышского капитана, чей траулер я «спасал». И слаще, чем когда-либо, была для нас эта «чечевичная похлебка», пришедшая к нам с материка. Вокруг возведенных заново столбов высокого напряжения мы наворочали гранитные глыбы, чтобы и самый грозный дрейфующий лед рассыпался о камни.
Мы получали рыболовные снасти из тончайшей капроновой нити и позаботились о том, чтобы школьная сеть, сеть здравоохранения, торговая сеть не забывали о нас, рыбаках. Потом настал день, когда наш маленький колхоз решил объединиться с соседним большим колхозом на материке, который мог замахнуться даже на то, чтобы посылать свой траулер в Атлантику.
На объединительном собрании мой тесть не проронил ни слова, не голосовал ни «за», ни «против», и даже когда спросили, кто воздержался, тоже не поднял руки. Снова, по его разумению, ухтусцы продали толику своего первородства за чечевичную похлебку, потеряли самостоятельность. Но старый Кибуспуу считал в то же время, что он бессилен изменить ход событий. Не может же он запретить ветру дуть и дождю лить, хотя это порой и надобно весьма.
Мне, сыну Лийзи, предложили в большом объединенном колхозе опять же место председателя. То ли всерьез, а может быть, и так, из вежливости, потому как другой кандидат тоже прошел войну, только офицерские погоны свои заслужил в полковом обозе. Я пошел на войну рядовым, рядовым и кончил. В бумажных делах он был, конечно, ловчее, а как ловить рыбу — лучше знал я. Я уже был почти согласен принять должность и переселиться на материк. Зарплата в большом колхозе повыше, да и в смысле учения детей на материке было лучше — в ухтуской школе всего четыре класса. Но, перед тем как я хотел дать окончательное согласие, однажды вечером заявился ко мне Кибуспуу с пучком лучин под мышкой. На сей раз он был разговорчив.
— Так что ты, зятюшка из пиратской волости, стало быть, уходишь? Их Ухты? В Ухте был король королем, а там…
— Каким королем я здесь был! Разве королю лучину дарят?!
— В старину дарили, когда другого света не было. Да и теперь-то кто знает наперед! Запустят атомы и водород, не будет больше ни столбов, ни проволоки. Будет у тебя по бедности хоть сухая лучина…
Случись вдруг война (избави нас небо от такой страсти!), не думаю я, что бывший обозный офицер сможет лучше руководить колхозом, чем на горбу своем перенесший войну рыбак-рядовой. Говорят, бахвальство дурно пахнет, но и в нашем объединенном колхозе большинство колхозников не считало, что я хуже другого кандидата. Но кое-что отбило у меня охоту к председательству. А именно то, что старый Кибуспуу и сейчас еще считал меня пиратом. Правда, не очень крупного калибра, ведь в маленькой Ухте не было и возможности стать «спасателем» большого масштаба. Большой же колхоз и возможности давал больше, так что старик опасался за меня. Сам-то он, спасая чужое добро, никогда не зарился на него. Лучше уж мерцанье лучины, чем большущий свет «букаву-вольфа». Когда старый Кибуспуу помогал кому-нибудь, то левая его рука и впрямь не знала, что делала правая. Мои же обе руки, когда я спешил на помощь другим, тянулись что-то урвать и для себя.
Мой тесть родился, жил и умер на Ухте, редко нога его ступала куда-нибудь еще. Его не прельщали далекие дали, он боялся большого мира, сетей его и хитросплетений.
Я же из другого теста, у меня приключения и пиратские замашки в крови, хотя это и не каждому бросается в глаза. Лет двести назад на каком-нибудь корабле под черным флагом я был бы заправским пиратом, а случись в те времена попасть мне в услужение к какому-нибудь ученому мужу, я, пожалуй, по ночам тайком оглядывал бы в подзорную трубу звездное небо и наверняка открыл бы новое светило.
Да и то, что при всем моем рыбацком ремесле одолевает меня бесполезная страсть к чтению книг, — не столько это ради поиска ответов на вопросы, что беспокоят сына Девы Лийзи, а чтобы утолить своего рода жажду приключений. Это осталось и сейчас, даром что мне перевалило на шестой десяток.
Но теперь-то вряд ли из меня вышел бы прежний пират. Старый Яннсен[20], учивший эстонский народ грамоте, сказал в одной из своих книжек: «Да, мир день за днем все стареет и мудреет, но так ли он споспешествует лучшему, сие особь статья».
Вот эта-то «особь статья» и пристала весьма цепко к сердцу моему в последнее время. Двум моим детям от государства дано свободное бесплатное образование (вот она, «сеть просвещения», от этой «сети» они еще и доплату получали — стипендию) и, по их собственному радению, университетский диплом. Сын вот уже год как инженером-электриком в Нарве. Дочь вышла замуж и родила внука, она в Таллине газету делает, оба не под моим родительским глазом живут, не как я в Ухте торчал под присмотром у тестя. Свидетельства образованности у моих детей на руках, но каково у них с этой «особь статьей», ничего сказать не могу. Может ведь статься, что от нового поколения и пойдет «споспешество лучшему», от меня же… Хе-хе… Испытал я это на себе самом и теперь вот, по совету твоему, царапаю на бумаге.
Только ли по твоему совету?
Неделю назад видел я здесь, в Риге, человека, больно уж похожего на того, чей траулер я когда-то «спасал». Капитанище, волк матерый, годов этак за сорок, брюшко себе отрастил. Меня он не признал, да и я не поспешил знакомиться заново.
Вечером я приписал в вахтенном журнале вдобавок к сводке о ветре, о баллах, о высоте ртутного столба барометра и о делениях градусника ниже нуля: «В течение дня ничего особенного не произошло».
В тот самый вечер я и взялся за эту писанину…
Пишу в рубке СТБ, ярко освещенной током Северо-Западной энергосистемы, в городе Риге, 22 февраля 1969 года; под койкой у меня пучок лучины, надранной еще старым Кибуспуу.
С пожеланием тебе и твоим собратьям по ремеслу не попусту водить пером Хейно Окиратас (сын Лийзи), по крайней мере двухкратный, но с благой надеждой, что, пожалуй, и последний пират.
1970