ПАУЛЬ КУУСБЕРГ УЛЫБКА © Перевод М. Кулишова

Опять в голове у Эннока все помутилось… Но вот наконец он снова начал сознавать, что с ним происходит. Его толкали и волокли, бранили и торопили, но куда его ведут, он понял не сразу. Вернее, это сейчас и не имело для него значения. Самое главное было — не упасть. А ноги не слушались, он спотыкался на каждом шагу, шатался как пьяный, хотя и напрягал все силы. Больше всего он боялся, что пол опять вдруг закачается и ему почудится, будто он сидит в колышущейся лодке: в такие минуты все исчезает в тумане и он может выдать себя, может сказать то, чего не хочет и не должен говорить.

Энноку казалось, что его ведут через десятки длинных переходов; это было странно, здание тюрьмы совсем не такое большое, чтобы здесь могли тянуться бесконечные коридоры. Неужели он на время потерял сознание и его перевезли куда-то в другое место? Все могло случиться. Но это безразлично, главное, чтобы ноги держали, чтобы он в силах был сделать столько шагов, сколько понадобится. Приведут же его куда-нибудь в конце концов.

Он пытался запомнить свой путь, каждый поворот и закоулок коридора, но не мог сосредоточиться, ноги были слишком слабые. На то, чтобы не упасть, уходили все силы до последней капли, даже сила зрения.

Пол был твердый и скользкий… Разве во всех зданиях полиции полы сделаны из известняковых плит? Или его никуда и не перевозили? Каждый шаг стоит десяти, потому-то и коридоры кажутся бесконечными. Конвоиры разговаривали между собой, их было двое. Слова не задевали слуха Эннока, он и не старался уловить их смысл. А ведь следовало бы поинтересоваться, о чем говорят конвойные, подсознательно он понимал это, и все же слова не задерживались в ушах.

Эннок опять споткнулся, наверное, потому, что его толкнули, но, к счастью, удержался на ногах.

Навстречу им шли трое или четверо мужчин. Эннок и теперь почувствовал, что внутренний голос велит ему запомнить лица приближающихся людей, но опять не нашел в себе силы выполнить приказ. Он, правда, поднял голову, устремил взгляд на идущих, но не смог различить их лица. Перед глазами двигались только бледные пятна, которые расплывались, а через минуту он вообще забыл, что им встретились люди.

Потом он потерял равновесие и свалился куда-то, больно ушиб колени и лоб, скатился еще ниже, на него посыпались новые толчки и удары. Только позже он сообразил, что упал с лестницы. Лестницу он не заметил, лестница — это пустяки, и что он упал, тоже неважно, главное сейчас — подняться на ноги. Опираясь о стену, он попытался встать, соскользнул обратно, попробовал снова, приподнимаясь дюйм за дюймом. Позади слышались злые голоса, кого-то ругали, по-видимому его, Эннока. Тут же он почувствовал, что его подхватили под мышки и поволокли. Он силился стряхнуть с себя чужие руки, но напрасно — мышцы ему не повиновались. Хотя бы упереться ногами, зашагать самому. Это в конце концов удалось, но его уже больше не отпустили.

Эннок не мог бы сказать, сколько времени его так тащили, ему казалось, что очень долго. Наконец останов вились, до слуха донесся скрежет ключа в замке, открылась дверь, и Эннока втолкнули в нее. Теперь, когда его уже никто не поддерживал, он пошатнулся, перед глазами все завертелось, ноги словно натолкнулись на какое-то препятствие, — он понял, что падает, инстинктивно попытался за что-нибудь ухватиться; сперва руки встретили пустоту, потом уцепились за нечто движущееся. «Человек…» — мелькнуло у Эннока в голове, и это было последнее, что он еще смог понять.

Все, что было потом, уже не доходило до его сознания. Ему не дали упасть, подхватили, и его обмякшее тело повисло на чьих-то руках. Стали искать, куда бы его положить, при этом возник спор: человек с красным, как у мясника, лицом требовал, чтобы очистили место на нарах, но заключенные, понуро сидевшие там, злобно загалдели — нары были лучшим местом для спанья в сырой камере. Наконец освободили кусок пола у самой стены, как раз тот, где Эннок лежал и прошлой ночью.

Его никто не знал. Правда, сейчас и близкий человек едва ли его узнал бы: распухшее лицо было все в синяках и кровоподтеках, передние зубы выбиты. Но его здесь и раньше не знали. Одни думали, что ему лет тридцать пять — сорок, другие — что он много старше, хотя мясник утверждал, что вначале его кудрявые волосы не были такими седыми. Так как Эннока то и дело забирали на допрос и всегда беспощадно избивали, в камере считали, что он какой-то заправила, во всяком случае человек, который многое знает. Он явно не был из числа местных вожаков, местного хоть кто-нибудь да узнал бы, хотя лицо Эннока было страшно изуродовано побоями. К тому же местных активистов схватили сразу, в самом начале, и большинство расстреляли. Конечно, тех, кто не догадался вовремя скрыться, кто был слишком наивен или слишком привязан к родному дому и не решался покинуть город. Заключенные не считали себя никакими деятелями, многие уверяли, что они, ни в чем не повинные и порядочные люди, стали жертвами недоразумения или тайного доноса; они доказывали это друг другу и следователям и ждали, что их выпустят, но вместе с тем все больше теряли надежду на спасение. Время от времени кого-нибудь из них уводили ночью и потом зарывали в лесу за городом или в противотанковом рву. Поэтому все боялись наступления темноты.

Эннок начал приходить в себя как раз в ту минуту, когда в дверях появился надзиратель и вызвал кого-то с вещами. Эннок не сразу понял, что происходит, глаза его только различили просвет открытой двери, который вырисовывался более светлым пятном на черной стене, и темную фигуру, стоящую на фоне этого пятна. Попытался понять, где он находится, что делается вокруг, почему он лежит на полу. При этом он убедился, что на полу лежат и другие люди, весь пол сплошь устлан телами лежащих.

— Скорей, скорей! — раздалось у двери, и Эннок забеспокоился. Ему показалось, что окрик относится именно к нему, он попытался сесть, но из этого ничего не вышло. Все тело вдруг обожгло болью, внизу живота жестоко резануло, только правая рука была как деревянная, даже пальцы не двигались. Из головы будто все высосали дочиста, не осталось ни одной мысли и новые не появлялись, было только свинцовое, налитое болью тело и растущее чувство тоски и тревоги.

Потом он заметил, что посередине камеры кто-то поднялся и встал, что стоящий — человек высокого, прямо-таки гигантски высокого роста, что этот огромного роста человек хочет куда-то идти и все следят за его движениями. Вместе с этим он услышал взволнованный шепот, почувствовал напряжение, возникшее в камере, и вдруг вспомнил все. Вспомнил, где он, что с ним случилось, понял, почему вся камера затаила дыхание.

Человек не двигался с места, хотя как будто ногой искал, куда ступить. Эннок здесь познакомился с этим человеком. Его фамилия была Викеркаар, странная фамилия. У него было четверо детей, два сына и две дочери, старший ушел с мобилизованными, о младшем старик ничего не знал и очень беспокоился. Дочери уже жили отдельно, о дочерях он вспоминал редко, все заговаривал о младшем сыне. Спрашивал у каждого нового заключенного, не знает ли тот случайно чего-нибудь о Хельмуте Викеркааре, таком худеньком, высоком белобрысом пареньке восемнадцати лет. Пропал еще в начале июля. У Эннока старик тоже спрашивал, Эннок ответил отрицательно — он такого парня не встречал. А хотелось бы что-нибудь сообщить старому Викеркаару, он казался славным человеком.

Высокий все еще искал, куда шагнуть, на полу трудно было найти даже пядь свободного пространства; он, видимо, боялся наступить на кого-нибудь и поэтому не трогался с места. Надзиратель заорал, чтоб он пошевеливался, не то получит в зубы. На Викеркаара угроза не произвела впечатления, он, глядя вниз, пытался не спеша втиснуть правую ногу между лежащими. Потом люди стали давать ему дорогу, лежавшие у дверей сдвинулись потеснее, и так он смог пройти. В дверях произнес:

— Прощайте.

— Прощай, — откликнулись люди.

Эннок тоже пробормотал «прощай» и подумал: поскорее бы настал и его черед.

Дверь камеры захлопнулась, ключ проскрежетал в замке, и сразу все стихло. Слышно только дыхание, шорох одежды, слышно, как люди поворачиваются с боку на бок, стараясь найти более терпимое положение одеревеневшему телу. Кто-то прошептал что-то, но тотчас же замер и шепот. Было уже, наверное, за полночь — час или половина второго, а может быть, и два часа: иногда палачи запаздывали. Эннок тоже пошевелился. Каждое движение вызывало боль, острее всего резало в паху: когда он свалился на пол, его ударили ногой в живот. Избивавший Эннока костлявый верзила был опытен в своем ремесле, он, видимо, даже испытывал удовольствие. В полиции и в тюрьмах всегда есть такие. Энноку и раньше случалось попадать в руки подобным людям, он узнавал их еще раньше, чем они приступали к делу.

Эннок понимал, что необходимо заснуть, сон подкрепляет лучше всего, а к утру надо набраться сил. Утром все начнется сначала, и нельзя показывать им свою слабость: если заметят, что он обессилел, тогда все пропало. Кричать нельзя, просить пощады нельзя даже глазами. А пол качается слишком часто, вокруг волнуется море, и тогда Эннок уже не сознает, где он и что говорит…

Заснуть не удалось. Мучила жажда, но Эннок не решался встать и посмотреть, есть ли еще вода. Вначале им вообще не давали воды и только после протестов камеры в углу поставили бидон с водой. К вечеру он обычно бывал пуст. У Эннока не было сил дойти до двери, да он и не смог бы пробраться между спящими. Старик ведь тоже сначала не двигался с места: ночью по этой камере может пройти только тот, кто твердо держится на ногах.

Потом захотелось по нужде, потребность вскоре стала нестерпимой, и Энноку пришлось все же подняться. Это оказалось труднее, чем он предполагал. Гораздо труднее, — его, видно, совсем изувечили. Вдруг не хватило воздуха, в ушах зашумело. Кто-то застонал… Это он сам. Эннок стиснул зубы и сделал первый шаг. Первый шаг удался, хотя колени дрожали, как у дряхлого старика. Хотя бы нащупать правой ступней свободное место… Под ногу что-то попало, наверно чья-то рука, но ее, слава богу, отдернули. Делая следующий шаг, он сразу нашел свободное пространство, — хорошо, что так повезло, теперь до двери остается всего четыре-пять шагов. От стены удаляться не следует, о стену можно опереться, если потеряешь равновесие. Кое-как Эннок доковылял до параши, от нее несло вонью. Эннок радовался, что не упал. Хотя бы и на обратном пути так повезло! Мочиться было больно, боль стреляла в пах и спину. Ничего, пройдет, успокаивал себя Эннок. Он дотащился и до бидона, но там оказалось пусто, ни единой капли. Значит, попить удастся только утром, до утра еще далеко, к утру, может быть, и ноги чуть окрепнут. Обратно он пробирался уже не так удачно, наступил на кого-то, его выругали, он пробормотал что-то вроде извинения, споткнулся и грохнулся о стену. Хорошо, что держался поближе к стене. Камера словно раздвинулась, он вдруг оказался не у той стенки. Проклятая темень, не удивительно, что не находишь своего угла. Эннок вдруг улыбнулся и как будто почувствовал прилив новых сил. Его позабавило, что он боится заблудиться в четырех стенах. Если сохранилось чувство юмора, еще не все потеряно.

В своем углу Эннок ушибся затылком. Как будто его еще мало колотили по голове! Верзила любит лупить резиновой дубинкой по затылку. И откуда только берутся такие типы? А еще бывший рабочий, говорят, шорник, не какой-нибудь хозяин мастерской, а наемный рабочий. Рабочие бывают разные, не все ангелы, иной готов своему же брату глаза выцарапать. К счастью, пролетариат в целом гораздо лучше, пролетариат как целое двигает историю вперед.

Эннок лег на левый бок, на левом боку скорее удавалось заснуть, на левом боку он спал обычно по ночам. Мясник, храпевший рядом, занял почти все место у стены. Эннок отодвинул соседа чуть подальше. Мясник был добродушный человек. Мясники часто бывают грубыми, может, это и не мясник? От соседа исходило тепло, хоть спина немножко согреется, пол такой холодный. Теплоту тела надо беречь, надо теснее прижаться к мяснику, так спать еще ничего, плохо было бы лежать одному на сыром полу камеры.

Эннок почувствовал, что ему опять не хватает воздуха, и стал успокаивать себя тем, что воздух здесь действительно тяжелый: в такую конуру втиснули полсотни заключенных. «Со мной все в порядке, я сейчас засну», — внушал он себе. Спать нужно, задремать хоть на час, хоть на полчаса, иначе завтра же наступит конец.

Эннок вынужден был себе признаться, что боится завтрашнего дня, боится нового вызова: в последние дни допрос после первых же вопросов превращается в избиение. Эннок не знал, много ли еще он будет в силах вынести; этого, наверное, никто не знает, один начинает говорить сразу, другой терпит побои дольше, а третий так и умирает, не раскрыв рта. А где его, Эннока, предел? Может, правильнее было бы привести их в такую ярость, чтоб они со злости его сразу застрелили? Все равно он обречен на смерть, так зачем же подвергать себя новым и новым пыткам? Вдруг им все-таки удастся развязать ему язык, ведь никто не знает, где его предел. Кто может поручиться, что он, Эннок, не ослабеет уже в следующий раз?

В груди царапает и жжет, но кашлять нельзя. А, ерунда, можно преспокойно откашляться, ведь вон там у двери кто-то натужно кашляет. Или это собака лает? У соседей есть собака, беспородная дворняга, это, наверно, она и тявкает. А вот и другой пес гавкнул… Нет, нет, нет, это не лай собаки, это кашляет человек, здесь многие простужены, помещение не отапливается, на стенках пятна плесени. О, господи, хозяйка ведь предупредила, чтоб я не выдал себя ни единым звуком, ей, видно, стало меня жаль. Будь хозяйка одна дома, тогда можно было бы, зажав рот рукой, осторожно прокашляться, на улице ничего не было бы слышно. Но сейчас нельзя, сейчас на кухне сидит гостья, болтливая старуха соседка, она без умолку говорит о каком-то сыне аптекаря, вернувшемся из Германии, и о том, что сам аптекарь умер в Дрездене от разрыва сердца. Сын аптекаря сразу ее узнал, подумать только, какой хороший, вежливый человек, не забыл старую дворничиху, поздоровался, ни капельки не чванится, хоть и служит не то в военной части, не то в полиции, не то еще где-то большую должность занимает; в прежние времена учился на пастора… Заткнуть рот платком, если иначе не удержать приступ кашля, — хозяйку нельзя подводить. Пускать на ночлег посторонних людей, укрывать неизвестных запрещается под страхом смертной казни, об этом, наверное, знала и хозяйка, но все же не отказала. Просто счастье, что он попал к отзывчивому человеку, действительно большое счастье: сейчас ведь даже люди, сочувствующие новому, совершенно терроризированы, что уж говорить о пожилой школьной уборщице, далекой от всякой политики. Скрываясь в сараях и шалашах, Эннок простудился, тело горело от жара, ему было просто необходимо хоть одну ночь провести в тепле, собраться с силами. Хозяйка заварила липовый чай и положила в него меду, завтра станет лучше, завтра можно будет продолжать путь.

А было ли вообще разумно отправляться в Таллин, имел ли он право действовать на свой страх и риск?. Но к нему никто не явился, никто не попытался с ним связаться, поэтому и пришлось рискнуть. Ходили слухи, что в Таллине все коммунисты, оставленные в подполье, арестованы, в газетах тоже писали о ликвидации центра Сопротивления… Не было ли благоразумнее просто спрятаться, поберечь свою шкуру?.. Где платок, иначе невозможно, в груди словно клокочет что-то, левой рукой зажать рот, укусить себя за большой палец, если не найдется платка. Старуха соседка болтает без конца… Вот наконец платок, скорее, скорее заткнуть рот, иначе каждую секунду может раздаться страшный шум. В Таллин он пробирался напрасно, тех, кого разыскивал, не нашел, а слухи оказались верными, пришлось мгновенно скрыться из города. Пассажирские поезда не ходили, да он и не решился бы ехать поездом; избегал он и шоссейных дорог, где проверяли документы. Ночевал в сараях, хотя было уже начало ноября. И вот чем это кончилось. Пот льет градом — это ничего, вот удушье — это страшнее… но дышать он может, если б насморк, совсем было б худо. Сердце застучало как-то странно, он хрипит, точно загнанная кляча. Побежала бы старуха доносить, если б узнала? Побежала бы, побежала бы наверняка, слышишь, как она сейчас ругает красных, и не просто так, мимоходом, а с яростью; видимо, всю жизнь прислуживала барам, слуги часто перенимают образ мыслей своих господ, ведь они мечтают и сами выйти в баре. По лицу течет пот, воздуха все меньше, меньше… А если натянуть пальто на голову и откашляться в подушку, откашляться в половину, нет, в четверть рта, больше нет сил сдерживаться, платок не помогает, ничего не помогает… Кто-то здесь кашляет, может быть, его, Эннока, кашель и не будет слышен… Нет, нет, нет, глубже засунуть платок в горло, прикусить зубами кулак. Лучше задохнуться, чем подвергнуть опасности хозяйку и себя.

Почему в соседней комнате вдруг стало тихо? Мертвая тишина.

Неужели все-таки он закашлялся?

Почему соседка больше не тараторит?

Чьи это шаги?

Так скрипят несмазанные дверные петли.

Что это за глухой звук? Кто-то упал?

Он сам отнес хозяйку в лодку? Или товарищи помогли? Что-то неясно. Во всяком случае, хорошо, что они смогли выйти в море. До берега уже недалеко, их там встретят приветливо, там свои, свои. А куда же девались все остальные, их ведь было семеро и еще хозяйка… Но хозяйка лежит, как неживая, на дне лодки, там хлюпает вода, лодка протекает, хозяйку надо бы приподнять повыше, но одному в качающейся лодке это сделать трудно. А теперь в головах у хозяйки появился кто-то чужой. Это полицейский, милиционер, пограничник или эсэсовец? Соседка все-таки донесла, вечно где-нибудь кроется предатель: его, Эннока, выдают уже третий раз… Полицейского или эсэсовца надо спихнуть веслом в море…

Внизу живота резануло острой болью, и эта боль снова вернула Эннока в камеру, лодка с безжизненным телом хозяйки и чужим мужчиной растаяла. Рядом храпел мясник, у другой стены кто-то громко кашлял, кашель звучал пронзительно, как лай собаки… Это все ему еще снится или действительно там кто-то кашляет? Такие минуты, когда в голове у Эннока все путалось и он уже не понимал, бодрствует он или видит сон, случались все чаще. И днем Энноку мерещились странные видения, он пытался отогнать рожденные воображением картины, думать о чем-нибудь другом; иногда это удавалось, но чаще всего ничто не помогало.

Сон Эннока теперь всегда был полон кошмаров, он был слишком измордован, чтобы спать спокойно. Мучили тяжелые сны, утром он их не помнил, но по ночам часто просыпался весь в поту от ужаса. В тюрьме на Батарейной он спал спокойнее даже тогда, когда ему не давали спать, спал чуть ли не стоя, несмотря на бьющий по нервам грохот. Теперь же он просыпался каждые четверть часа, сон без галлюцинаций казался небесным даром. Раньше не случалось, чтобы нервы подводили Эннока. Работая в подполье, он никогда не терял хладнокровия, даже загорал на пляже, так как был уверен, что шпики там искать не догадаются. На Батарейной пять месяцев сидел в одиночке, а храпел, как медведь; еще перед этим, нынешним, провалом Эннок мог владеть собой, а сейчас он уже не хозяин своим мыслям и ощущениям. В результате сотрясения люди сходят с ума. А его все время колотят по голове, резиновая дубинка, наверное, уже растолкла ему мозг, шорник всегда лупит по голове, резиновой дубинкой по затылку и по макушке… Нет, нет, об этом нельзя так много думать.

В семь часов утра их разбудили, надзирателям неохота было начинать раньше. Как раз перед побудкой Эннок уснул более спокойно, он успел проспать так час с лишним, потом раздался пронзительный свисток надзирателя. Эннок попытался еще подремать хоть пять минут и действительно задремал; он, казалось, опять был в силах управлять собой. Наконец пришлось подняться и ему. Он чувствовал себя настолько окрепшим, что не оперся о стену, но, как видно, переоценил свои силы: ноги просто не работали. Он опять сел, чтобы собраться с духом, мышцы болели, шея словно окостенела. Голова кружилась. Как только он сел на полу, все вокруг поплыло. Вставать на ноги надо очень осторожно. Появилась тошнота, удары ногой в живот сделали свое дело. Он, правда, старался напрягать мышцы живота, чтобы хоть как-то защитить внутренности, но временами терял сознание, а те, наверное, продолжали бить. Поддаваться тошноте не годится, рвота еще больше ослабляет, каждый кусок пищи надо переваривать до конца, ведь силы сейчас нужны больше, чем когда-либо. А какую силу может дать свекольная ботва, жира в супе не бывает ни капли, впрочем, жир и ни к чему, если печень и желудок начинают бастовать…

И вдруг Эннок разозлился на самого себя: неужели он совсем уже раскис, только и знает, что хныкать? Тут и без него хватает таких, что стонут и ноют. Опираясь о стену, он наконец с трудом поднялся. От напряжения голова начала еще больше кружиться, он почувствовал, что за ним следят, и попробовал отойти от стены. Ноги не подкосились; ничего, что колени дрожат, главное, он стоит, движется. Но глаза застлал туман, Эннок чуть не потерял равновесие. Спотыкаться и падать можно на футбольном поле, а не в тюрьме.

Кто-то поддержал его. Эннок охотнее всего оттолкнул бы непрошеного помощника, даже попробовал высвободить руку, но не смог — то ли его держали очень крепко, то ли у него совсем не было сил. Хотел крикнуть, чтоб отошли подальше, но что-то связывало язык, наверное чувство собственной беспомощности. Его куда-то повели. Эннок понял, что ведут к нарам. У стены помещались одни над другими двое нар, днем здесь лежали больные или те, у кого кулаки были потяжелее… Видно, считают, что он совсем уж доходит, иначе так не поступили бы. В тюрьме о соседях не очень-то заботятся, другое дело, если в камере с тобой товарищи, как это было на Батарейной. А здесь только несколько человек держатся вместе, остальные каждый сам по себе. Страх заставляет, что ли?

— Убирайся! Я тебе сказал: проваливай отсюда! — крикнул кто-то прямо над ухом Эннока, наверное человек, который его вел.

— Все равно подохнет, — пробурчал кто-то в ответ.

— Убирайся, слышишь?

Это голос мясника, в самом деле, это его гулкий, как из бочки, бас.

— Я бы не стал разыгрывать милосердного самаритянина, — послышался новый голос. — Из-за таких, как он, мы и попали в беду.

— Вот отделают и тебя как следует, тогда запоешь иначе.

Теперь Эннок уже не сомневался, что это мясник.

— Меня привезли сюда по ошибке, им еще влетит за это. Я не какой-нибудь прихвостень красных.

— А я какой прихвостень? У меня коммунисты забрали мясную лавку на самом бойком месте, устроили там паршивую зеленную. А видишь, теперь уже пятую неделю держат за решеткой… Ну, ложись как следует.

Последние слова относились к Энноку, он это понял. Мясник за него заступается, что это за человек в сущности? И по какому праву о нем, Энноке, заботятся, он никого не просил помогать, он еще сам в состоянии… Посидит минуту, пока туман перед глазами разойдется, уложить себя не позволит, он не должен распускаться, нельзя…

— Тебе надо отдохнуть, — сказал мясник. — Больше чем кому-нибудь другому. Они тебя в покое не оставят. Я не знаю, кто ты такой, это не мое дело, но уж если кто имеет право лежать на нарах, так это ты. Ты…

Кто-то вмешался:

— Тут избранных нет, у меня…

Мясник оборвал его:

— Сейчас с тобой еще ни хрена не случилось. Подожди, намнут тебе бока, тогда ты и получишь свое право. Надеюсь, это будет не сегодня-завтра, — заключил он спокойно и обратился к Энноку:

— Ну, ложись!

— Дело еще не совсем плохо, — пробормотал Эннок.

— Тут никто так не измочален, как ты.

— Не я первый, не я последний, — произнес Эннок. Его голос прозвучал глухо, показался ему самому чужим. Спорить больше не хотелось.

Эннок не лег, а сел. Это тоже помогло, туман перед глазами, и правда, рассеялся, все стало видно. Мясник с толстой бычьей шеей и багровым лицом сидит рядом. От него так и пышет силой и здоровьем, пять недель тюрьмы еще никак на нем не отразились. Энноку хотелось бы побольше о нем узнать. Временами мясник казался ему безусловно честным человеком, но тут же просыпалось недоверие — не хотят ли влезть к нему в душу, не провокатор ли этот мясник? Эннок подавлял сомнения, возникало даже нечто вроде симпатии. Настроения и чувства сменялись быстро, а настороженность оставалась, настороженность должна сохраняться всегда и везде.

Томила жажда. Воду приносят во время завтрака, редко когда раньше. Эннок верил, что несколько глотков воды воскресят его. Надо всегда верить во что-то, веру нельзя терять. Если бы он в тридцать восьмом году потерял надежду, лучше было бы сунуть голову в петлю — как те, кто не видит больше ни единого луча света.

Мясник протянул ему ломтик хлеба с тонким кусочком сала. Эннок недоверчиво уставился на хлеб и сало, мясник опять сделался в его глазах подозрительным, еще подозрительнее, чем раньше. Здесь не делятся куском с сокамерниками, каждый заботится прежде всего о себе. Эннок все же взял хлеб и принялся медленно жевать, но после нескольких глотков аппетит пропал, желудок не принимал пищи. Это потому, что пить хочется, подумал Эннок, с водой было бы легче проглотить, язык не казался бы таким распухшим. Вода нужнее человеку, чем хлеб и сало. Эннок вспомнил, что иногда в тюрьме разрешались передачи, наверное, и мясник получил передачу, видно, жена заботится. Мясник и сало — это одно с другим вяжется… Мясник, сало и бычья кровь. В камере, несомненно, есть стукач, в каждой тюрьме и арестном доме сидят стукачи, все высматривают, выведывают, но, наверное, мясник не из таких. Почему его арестовали, обычно мясники политикой не занимаются, мясники должны быть настроены против советской власти — она положила конец спекуляции скотом и мясом.

— Жена прислала, — заметил мясник.

Эннок понял, что это относится к хлебу и салу. Он спросил:

— За что тебя посадили?

— Видно, первая жена наклепала. Или кто другой донес. Сейчас страх сколько доносов.

Больше Эннок не спрашивал, ему показалось, что мясник не хочет отвечать точнее. Вполне разумно, к чему выбалтывать все чужому человеку, к чему вообще болтать, разве только для того, чтобы поднять собственное настроение.

— При обыске у меня нашли пистолет. Теперь считают подпольщиком и партизаном. И, что глупее всего, это был ТТ, красноармейский. Мне и в голову не пришло, что могут явиться с обыском. Разве я не сумел бы спрятать? Время смутное, в нашем деле без пистоля не обойтись. Нашел я эту штуку в канаве у дороги, всего-то два патрона было. И вот приволокли сюда. Кто-то, кто знал и на меня зуб имел, настукал. Думаю, что бывшая жена. Если бабу бросишь, она никогда не простит.

Эннок посмотрел на мясника внимательнее. Обросшее бородой, много дней не мытое красное лицо, веселые глаза — видно, человек чертовски сильной души, если глаза все еще веселые. Ни у шпиков, ни у стукачей веселых глаз не бывает. Толстая шея, как у борца, мужчина с таким затылком действительно может быть мясником. Большие руки и ноги, он, наверное, и вообще силач, в партизаны годился бы, глаза веселые, крепкий и нацистов, кажется, ненавидит.

Принесли завтрак и воду.

Жажда заставила Эннока встать и потащиться к бидону. Вокруг посудины была давка. Эннок ждал, опершись рукой о сырую стену. Наконец и он смог пробраться поближе, взял кружку, висевшую на цепочке. Воды еще было достаточно, и он стал жадно пить.

Обратно к нарам Эннок шел гораздо более твердыми шагами, довольный тем, что ноги слушаются лучше. А теперь, и правда, можно лечь и лежать, пока не вызовут, вдруг до обеда оставят в покое?

Мясник протянул ему ломоть хлеба и кружку, в которой что-то плескалось. Вместо кофе здесь давали горькое коричневое пойло. Эннок заставил себя выпить и его. К хлебу он не прикоснулся, хлеб он положит в рот немного позже, но не слишком поздно — обязательно до вызова на допрос; хлеб должен быть съеден перед допросом, потом уж какой из него, Эннока, едок — опять изобьют до бесчувствия. Сейчас аппетита никакого.

Эннок не успел и крошки хлеба взять в рот, он неожиданно для самого себя задремал. Сон пришел внезапно, Эннок проспал несколько часов подряд. Проснулся, только услышав окрик, его вызывали. Он и не жалел, что не съел хлеба, есть по-прежнему нисколько не хотелось. Он чувствовал себя гораздо бодрее — когда поднялся, ноги совсем не дрожали. Эннок сунул краюшку мяснику, тот посмотрел на него странным взглядом, но Энноку некогда было спросить, что случилось. Ему вдруг подумалось, что надо бы поближе общаться с товарищами по камере, может быть, он и на воле был слишком осторожен и подозрителен. Он собрался идти, поправил ворот свитера, одернул пиджак и начал пробираться между сидящими. За ним наблюдали, он чувствовал на себе их взгляды. Мелькнула мысль: единственное, что он еще может сделать как коммунист, это держать голову высоко, никто не должен заметить в нем ни страха, ни покорности. Около параши он остановился, снова больно резануло в спине, моча была красная. Тюремщик, стоявший в дверях, орал, торопя его, но Эннок не слушал. Пусть орет, надзиратели всегда ругаются, если на каждого обращать внимание, что же тогда будет на допросе? Нельзя никого бояться, и никто не должен заметить, что он, Эннок, в сущности, уже калека. В комнату следователя он обязан войти спокойно и уверенно, а брань надзирателя — пустяки. Эннок внутренне напрягся, все в нем сразу насторожилось — каждый мускул, каждый нерв. Хорошо, что ноги окрепли, что он не скользит на известняковых плитах коридора, отшлифованных тысячами подошв, что он даже в силах поспевать за надзирателем, а тот спешит.

В помещение, где проводились допросы, Эннок действительно вошел твердым шагом. Он собрал все свои силы, он еще мог навязать мускулам свою волю. Для Эннока не осталось незамеченным, что следователь смотрит на него с изумлением. Они, наверное, надеялись, что заключенный окончательно потерял способность к сопротивлению?

Эннок не отвел глаз, а взглянул на человека, во власть которого был снова отдан, даже несколько вызывающе.

Когда следователь сидел, он казался невысоким, а в самом деле был гораздо выше среднего роста. У него густые вьющиеся волосы, широкие скулы и большие карие глаза, точно девичьи. В камере говорили, что фамилия этого долговязого следователя с девичьими глазами Занден. И еще добавляли, что если уж кого отдали Зандену в руки, то добра не жди. Судя по прежним допросам, Эннок должен был признать, что Занден опытный и безжалостный следователь, по-видимому бывший судейский чиновник, криминалист или же агент охранной полиции.

Занден не спешил задавать вопросы, ему нравилось вначале заставлять подследственных ждать, приводить их в смятение, уставившись своими большими глазами, парализовать их волю. Может быть, он увлекался гипнозом? Во всяком случае, Занден исполнял свои обязанности рьяно; упорство, грубость, жестокость всегда соединяются в людях такого типа. Эннок смело выдержал взгляд Зандена, даже попытался так же оценивающе оглядеть его. Кто этот следователь — убежденный враг или просто усердный исполнитель, жаждущий сделать карьеру? Усердные исполнители приказов, жаждущие продвижения, — такие обычно хуже всего. Но, в конце концов, это совершенно безразлично, пощады ждать нечего ни от этого гипнотизера с густой шевелюрой, ни от кого другого.

— Ну как, подумали?

Итак, немая игра окончена, сейчас посыплется град вопросов.

— Мне не о чем думать, — ответил Эннок. Язык ему повиновался, он мог произнести ясно каждый слог. Хорошо, что поспал, хлеб так не подкрепил бы. Выражение лица Зандена не изменилось, он, видимо, и не ждал иного ответа.

— Не считайте, что ваша судьба уже решена заранее, — продолжал Занден своим низким голосом; у него тоже бас, как и у мясника, только не такой гулкий. — Мы сохраним вам жизнь даже в том случае, если вы ни в чем не признаетесь. На основании опыта я бы только хотел заметить, что даже у таких людей, как вы, силы и воля рано или поздно отказывают. Где вы жили до Береговой улицы?

— На Александровской.

— Номер дома и квартиры?

— Девяносто семь, два.

— А до этого?

— Каштановая, семьдесят четыре, пять.

— А еще раньше?

— Не помню, я был тогда совсем мальчишкой.

— В какой школе учились?

— В мужской гимназии.

— Кончили?

— Нет, был исключен.

— Почему?

— За плохое поведение.

— А именно?

— Курение, выпивки.

Отвечая, Эннок забывал о своих страданиях, мешала только пульсирующая боль в голове и колотье внизу живота. Дышалось легче, да и воздух здесь был чище. Наблюдая за следователем, Эннок старался поймать кроющуюся за вопросами мысль, угадать, что они вообще знают и на свободе ли еще его товарищи. Он решился держаться тех показаний, которые дал на первом допросе, хотя и отвечал не всегда достаточно находчиво. Теперь он говорил бы более умно, всякий задним умом крепок. Хотя Эннок все время считался с возможностью ареста, это случилось как-то неожиданно, его схватили на улице во время обычной облавы, так по-идиотски попался. Выходить на улицу вообще было ошибкой, ошибкой было и путешествие в Таллин, хотя Эннок чувствовал, что и теперь не поступил бы иначе. Он был нетерпелив, это верно, но ведь терпеливо выжидать — это почти то же, что стараться спасти свою шкуру. Кроме того, он должен был наконец узнать, что случилось со школьной уборщицей, которая дала ему приют. Когда он уходил, хозяйка лежала без движения на полу, Эннок не знал даже, бьется еще сердце старой женщины или нет. Наверно, все же билось, но долго ли? Его поспешные и неумелые попытки привести в чувство упавшую в обморок женщину не дали никаких результатов. Потеряла она сознание от страха или случилось что-то более серьезное? В ту ночь Эннок никак не мог решить: остаться подле хозяйки, лежавшей почти без признаков жизни, или бежать? Если бы хозяйка не боялась соседки, едва ли его кашель так подействовал бы. В конце концов Эннок счел более разумным скрыться, хотя чувствовал, что это бегство будет терзать душу. Пусть даже это был единственный правильный выход. Ведь если соседка побежала доносить, то его присутствие только подтвердило бы, что тут действительно кого-то прятали, и тогда хозяйке не миновать наказания.

А так хозяйка могла бы отрицать, могла бы сказать, что ничего не знает, и если кто-то кашлял, значит, это был вор или разбойник, тайно забравшийся в дом. Медицинской помощи он женщине оказать не мог, какой же толк из того, что он остался бы на месте? Никакого. Его арестовали бы, вина хозяйки оказалась бы тяжелее — никому никакой пользы, ни ему самому, ни старушке. Да, теперь легко рассуждать. А вдруг женщина скончалась раньше, чем подоспела помощь? Может быть, дворничиха и не побежала доносить, просто испугалась и поспешила уйти, а хозяйка нуждалась в помощи. И единственный человек, который обязан был помочь, который был виновен в происшедшем, сразу удрал. Эннок не мог избавиться от чувства вины, он все горше упрекал себя и наконец через неделю решил вернуться в Таллин, чтобы все выяснить. До квартиры хозяйки он не добрался, его схватили в городе. Не помогло и то, что он предъявил паспорт — там не было никакой отметки о прописке, — люди, готовившие фальшивый паспорт, допустили ошибку. Оскар не успел прописать Эннока в доме железнодорожников. Оскар не сомневался, что это ему удастся, а Эннок был уверен в Оскаре. И вот так глупо получилось. Не мог же он сказать, что жил у Оскара Сиреля, без прописки запрещалось жить где бы то ни было, он подвел бы Оскара, навлек бы на него неприятности, возможно, того даже арестовали бы. А Оскара надо было беречь. И теперь Эннок уже бог знает в который раз заявил, что его зовут Эдмунд Мятлик. Говорил, что он электромонтер, работал в Лаокюла у русских. Работы по электрооборудованию он действительно когда-то выполнял, между прочим и в тридцать девятом в Ленинграде, после того как его выслали из Эстонии. Это было для него очень тяжелое время. Даже годы на Батарейной не были такими трудными; гораздо страшнее, когда свои же тебе не верят. К счастью, в конце концов все разрешилось, может быть, благодаря тому, что он никогда не вешал голову и никогда не признавал ни одного обвинения.

Далее Эннок в своих показаниях говорил, что постоянно живет в Тарту. Тарту он хорошо знал, он и в самом деле там родился, почему же ему не знать город. На вопрос, где он в Тарту проживает, Эннок не задумываясь отвечал: Береговая, пятнадцать, два. Он мог так говорить, потому что этот дом сгорел в начале войны. Там действительно жил человек по фамилии Мятлик, а жильцов несуществующего ныне дома не так-то легко разыскать, чтобы устроить очную ставку. Едва ли они вообще будут пытаться это делать, они убеждены, что он лжет, и давно влепили бы ему пулю в затылок, если бы не надеялись выжать из него, у кого скрывался, с кем вместе действовал, кто входит в его группу, как он поддерживал с ними связь и прочее… Из Пальдиски, говорил он, попал в Вирумаа так: когда в Пальдиски работы прекратились, он побоялся сразу вернуться в Тарту из-за мобилизации, воевать не хотелось, а позже уже и не смог пробраться в Тарту, фронт разрезал Эстонию пополам. Пятясь от фронта, он попал в Вирумаа, через Нарву перебираться не захотел, да и ни к чему было: части Красной Армии уже отступали полным ходом. Как раз собирался поехать в Тарту, для этого и пришел в город, узнать, ходят ли поезда, а тут его и забрали. Где жил и чем кормился? Жил где придется, дело холостяцкое — сегодня здесь, завтра там. По глупости начал выпивать, денег хватало, у русских зарабатывал хорошо, рубли и сейчас еще не отменены. Иной раз удавалось поесть на хуторах, около недели прожил у одной вдовы, помогал копать картошку, батрака у нее угнали в Россию, мобилизовали, что ли. Больше так жить не хочется — без крыши над головой, деньги все потратил, да и сколько можно шататься…

В этих показаниях был ряд слабых пунктов. Так, например, он не мог назвать ни одного точного адреса, где он останавливался до прихода в город, как фамилия вдовы, которой он копал картошку, и так далее. И все же первый допрашивавший его следователь поверил, сказал даже, что он тоже прятался в лесу от эвакуации, на стороне русских он ни за что не хотел воевать, против русских — с удовольствием, против русских он воевал еще во время освободительной войны[23], имеет орден «Крест свободы» III степени, II разряда. За этот орден, а также за то, что он в свое время служил в полиции, красные и хотели его сослать в Сибирь. Второй допрашивавший его следователь и нынешний сомневаются в каждом слове, для них Эннок — коммунист, оставленный в подполье для организации сопротивления.

Они, конечно, дознаются, как его настоящая фамилия, но это, в конце концов, неважно, главное то, что они считают его коммунистом. Коммунисты сейчас вне закона, их убивают без всяких судебных приговоров, расстреливают сразу, стоит лишь кому-нибудь указать пальцем. Надеются, наверное, что он, Эннок, не выдержит, выдаст своих товарищей, можно будет расстрелять побольше. Даже если бы он выдал своих двух помощников, его не оставили бы в покое, никто не поверил бы, что больше товарищей не было. А ведь это чистая правда. Он не успел еще ничего сделать, хорошо, хоть Мадиса разыскал и Мадис не побоялся. Сейчас многие боятся, по ночам за городом трещат ружейные залпы, эхо разносится далеко, ползут слухи, парализуют рассудок… Кто же захочет совать голову в огонь? Оскар тоже оказался стойким, но все это было только начало. Больше всего усилий уходило на то, чтобы скрываться. В тридцатом году было проще, тогда подпольные явки были заранее намечены, имелись даже резервные квартиры, в легальных организациях действовали товарищи, тогда казалось легче. Конечно, и в то время положение было сложное — партийная организация жестоко разгромлена, рабочие союзы кишат провокаторами, не знаешь, кому доверять, кому нет… Эрма, которого считали убежденным революционером, борцом, сыграл предательскую роль, много наделал зла еще и в Ленинграде, клеветникам, бывает, верят… Теперь ему, Энноку, указали фамилии четырех падежных товарищей, но оказалось, что один, которого он знал раньше и на которого возлагал большие надежды, в последнюю минуту эвакуировался, двое других были расстреляны сразу же после прихода немцев, четвертый вел себя так, будто ничего не знает, видимо боялся за свою шкуру. Только через три недели Эннок встретился с Мадисом — он считал этот день самым счастливым. У Мадиса он скрывался в тридцатом году, тогда у Мадиса была швейная мастерская в Раквере. Как отличный портной, он имел много заказчиков, жил в достатке, но помогал Энноку и его товарищам. Логика человеческого поведения иногда бывает странной. Мадис и теперь строчит на машинке, сейчас тоже дал убежище, сказал, что его никто не станет подозревать. У Мадиса Эннок и скрывался две недели. Через Мадиса он познакомился с Оскаром, у которого кулаки убили брата-близнеца. Оскар, озлобленный и вместе с тем сдержанный человек, был твердо уверен, что немцев побьют, и поклялся, когда война кончится, свести счеты с убийцей брата. Оскар жил за городом, работал на железной дороге и обещал устроить туда же и Эннока. Если считать двух помощников «сетью», то подпольную сеть, хотя бы одно очко сети, он, Эннок, уже сплел, большего он не успел сделать. Следователь не поверил бы. Немецкий состав с боеприпасами свалился под откос, и где-то в лесу нашли убитыми двух офицеров.

Оба случая объявили делом рук коммунистов. Но поезд сошел с рельсов из-за неумелых действий машиниста, по крайней мере так утверждал Оскар. Конечно, он, Эннок, не единственный, кого оставили в городе, но его деятельность ограничилась тем, что он нашел двух надежных товарищей. Рабочих с суконной фабрики еще рано было считать своими людьми, но он надеялся, что и на них вскоре можно будет опереться. Если бы все не случилось так внезапно, если бы он хоть двумя неделями раньше знал, какие задачи его ожидают, он, может быть, действительно уже смог бы взрывать поезда, кто знает…

— Вы знаете Яана Эннока?

Такого вопроса Эннок не ждал, ему вдруг показалось, что все пропало, что они играют с ним, как кошка с мышью, что они уже с самого начала знали, кто он такой. Он чувствовал, что надо отвечать быстро, сейчас нельзя медлить — молчание равносильно признанию. Следователи всегда стараются захватить врасплох, это их уловка. Но он не мог раскрыть рот, удар был слишком неожиданным… Однако нельзя же так глупо молчать, пусть даже все уже решено.

— Кого?

Хорошо, что хоть так догадался буркнуть.

— Яана Эннока.

Эннок медленно покачал головой. Кто им подсказал это имя? Даже Мадис не знает его настоящей фамилии… А может, все-таки знает, его снимок с настоящей фамилией когда-то был помещен в газете. Для Мадиса он Эдмунд Мятлик. Правила конспирации требовали, чтобы он был Мятликом. Кто это смеется? A-а, это следователь, он смеется так, как будто в самом деле обрадован. Теперь надо быть начеку.

— Значит, вы не знаете Яана Эннока?

Эннок заметил, что девичьи глаза следователя, оттененные длинными ресницами, уже не смеялись. Собственно, в них не виднелось искорок смеха и раньше, когда рот смеялся, они все время оставались холодными, и этот холодный взгляд был прикован к Энноку.

— Не знаю, — ответил Эннок. Отрицать — это было все же единственно правильным.

Следователь опять засмеялся, на этот раз — всем лицом. Он был и в самом деле чем-то доволен, может быть тем, что удалось загнать допрашиваемого в тупик? И тут Эннок услышал, как открылась дверь. Он знал, что это вошел шорник; всякий раз, когда открывается дверь, входит шорник. Сегодня Занден нетерпелив, как и вообще последние дни, — поспешил вызвать палача, а ведь допрос едва начался. Видно, уверен в своей версии и ему не терпится получить подтверждение. Эннок не повернул головы — надо показать, что он не боится того, что сейчас начнется, он не станет петь ту песню, которой ждет Занден. О, если бы его, Эннока, последний предел оказался далеко, так далеко, что они потеряли бы терпение раньше и поставили его к стенке. Эннок снова весь напрягся: вчера шорник ударил, не говоря ни слова, может и сегодня так сделает. Все же плечи вздрогнули. Надо крепче держать себя в руках, воля не должна слабеть, если ослабеет воля — это уже и есть предел. Смерть должна наступить раньше. Эннок все время смотрел на следователя, не отводя глаз, это казалось ему сейчас самым важным, это как будто помогало отодвинуть рубеж подальше. Странно, почему не закрывается дверь, почему ее так долго держат открытой? И вдруг слух Эннока уловил шаги нескольких человек. Он не повернул головы, какое ему дело до вошедших. Один из них волочил ноги, так тащатся избитые заключенные… Вдруг арестован Мадис или Оскар?

Следователь встал и поспешно шагнул навстречу вошедшим. Послышался звук передвигаемого стула, кто-то дышал тяжело, по-видимому тот, кто волочил ноги.

— Посадите.

Это бас Зандена.

Следователь подошел к Энноку.

— Арестованный Эннок, встаньте!

Эннок продолжал сидеть.

Кто-то схватил его за плечо. Незнакомый голос крикнул:

— Встать!

Теперь Эннок поднялся.

— Повернитесь!

Это опять Занден рычит басом.

Эннок повиновался. Он успел собраться с силами, он был готов ко всему, даже к встрече с Мадисом, даже к тому, что перед ним окажется кто-нибудь из таллинских товарищей, он еще верил в себя, по крайней мере старался верить в себя.

Теперь он увидел вошедших. Они находились близко. Комната была небольшая. Трое из них были неизвестные ему мужчины. Взгляд Эннока еле скользнул по ним, он во все глаза смотрел лишь на одного человека, на седую старую женщину. Там сидела женщина, которую он сразу узнал. Слава богу, хозяйка осталась жива… Неужели она тоже арестована? Но что же с ней случилось, почему ее руки и ноги так вяло висят? О, господи, она парализована! Чувство вины, охватившее Эннока, не позволяло ему посмотреть женщине в глаза, потом он все же заставил себя это сделать: ему хотелось попросить прощения у парализованной, и взгляд его невольно стал теплее.

На Эннока смотрели тусклые глаза. Видят ли вообще эти глаза, узнает ли его женщина? Эннок желал, чтобы она его узнала, хотя для него было бы лучше, если б этого не случилось. Что значат сейчас эти палачи, следящие за ними? Главное, чтобы старушка поняла его, поняла, что он жалеет и просит прощения, хотя исправить уже ничего нельзя.

— Видели вы когда-нибудь раньше этого человека?

Эти слова Зандена были обращены к женщине. Голос его звучал не злобно, а рокочуще-мягко, и все же старушка вздрогнула — так, по крайней мере, показалось Энному. Теперь в глазах женщины появилась жизнь, в них проглянул испуг, у Эннока создалось впечатление, будто она боится не Зандена, а его… видит в нем свою беду, свою смерть. Эннок волновался, он с трудом владел собой, желание попросить у женщины прощения становилось все сильнее.

— Вы меня поняли? — спросил следователь у парализованной. Он по-прежнему говорил мягко. — Знаете ли вы преступника, который стоит перед вами? Не пытайтесь говорить, это вас утомит, мы поймем вас, если вы просто кивнете головой. Знаете вы его или нет?

Эннок не смог сдержаться.

— Я не преступник! — произнес он возбужденно.

— Молчать! — крикнул ему Занден и снова обратился к женщине. — Мы ждем, госпожа Гренберг.

Энноку почудилось, что теперь женщина узнала его. Ему было безразлично, кивнет она или нет, он волновался не из-за этого, он боялся осуждающего взгляда, боялся упреков, которые мог прочесть в этом взгляде. Понимает ли несчастная, что он сожалеет и просит прощения, понимает ли она это? Эннок вдруг осознал, что он, ища пристанища, поступил как эгоист, что он не имел права подвергать опасности старую женщину, совсем ему чужую. Просясь к ней на ночлег, он сказал, что идет издалека и что ему предстоит еще долгий путь, что он здесь никого не знает и поэтому вынужден таким образом искать крова. Хозяйка ни о чем не спрашивала, долго смотрела на него, ни слова не говоря, и наконец пригласила из коридора в комнату. Только потом, за горячим чаем, Эннок добавил, что хотя он и не злоумышленник, но лучше будет, если никто не узнает, что он тут ночует. Тогда у Эннока осталось впечатление, что женщина поняла, кто перед ней находится, иначе она не спрятала бы его от соседки. Эннок и сейчас думал так, но чувства вины это не смягчало.

И вот теперь они смотрели друг другу в глаза. В ее взгляде он не мог уловить ни упрека, ни обвинения, ни гнева, ни ненависти, но и никаких других чувств. Так ему казалось, и его угнетало, что он не может ничего прочесть в глазах парализованной.

— Уведите!

Голос Зандена прервал молчание. Двое полицейских в форме подхватили женщину под руки и подняли со стула. Третий, видимо шпик, в штатской одежде, развел руками. Полицейские не хотели себя утруждать лишними усилиями, безжизненные ноги женщины волочились по долу. Что-то сдавило Энноку горло.

Когда дверь закрылась за уходящими, следователь заметил:

— У вас, оказывается, даже совесть есть!

Эннок молчал, он почти не слышал насмешки следователя, все еще находясь под впечатлением встречи.

— Вы скрывались у Гренберг, уборщицы школы в Вийзипере?

— Я никогда ее раньше не встречал, — сказал Эннок; он должен был отвечать так, иначе он не мог.

— Ваши глаза вас выдали, — раздраженно крикнул Занден.

— Вы принимаете меня за кого-то другого, — ответил Эннок.

— Я не сомневаюсь в том, что вы скрывались у Гренберг. Я не сомневаюсь, что вы Яан Эннок.

Эннок молчал, он даже не следил тщательно за следователем, он думал о женщине, к которой Занден обратился «госпожа Гренберг». Хотел ли он повлиять на несчастную парализованную своей обходительностью? Или она все же не была арестована? Женщина не кивнула головой, она не свидетельствовала против него, Эннока, она второй раз пожертвовала собой. Старая уборщица тысячу крат имела право обвинить его, и все же в ее взгляде не было ни упрека, ни осуждения. Чувство благодарности к человеку, который так много выстрадал из-за него, заслонило все остальное. Эннок как будто и не находился сейчас у следователя, где нельзя забываться ни на секунду.

Эннок был так погружен в свои мысли, что не слышал, как вошел шорник. Удар резиновой дубинки и жгучая боль в затылке вернули его в эти каменные стены. Даже после десятого жестокого удара он еще смог удержаться на стуле — у него словно прибавилось сил. Только когда шорник немного перевел дух от усталости, Эннок будто свалился в какую-то бездонную пропасть…

Плещет вода… где это он, на море? Почему лодка вдруг так закачалась, откуда эти волны, неужели начинается буря? До берега только пять-шесть километров, через час они будут там. Умелые гребцы добрались бы, наверное, скорее. Волны захлестывают лодку, тот, кто не гребет, должен вычерпывать воду, вода прибывает со странной быстротой. Одежда хоть выжми, на теле нитки нет сухой; ничего, на берегу будет тепло, берег, к которому они приближаются, это добрый берег. Его и не видно — волна такая высокая, что не видно земли. От холодной воды коченеет тело. Лодка тонет, ей-богу, лодка тонет, волна залила ее по самые борта, но весла бросать нельзя… Видят ли их с берега?

Откуда-то слышны голоса… Люди ведь не ходят по морю, и все же голоса слышны, человеческие голоса, но язык чужой, это не эстонский язык… Они уже утонули? Это немецкий язык, ей-богу, немецкий. Кто же это говорит? Что-то здесь не так, все это бред.

Где он находится?

Эннок почувствовал холод, его одежда промокла насквозь. Неужели они бросили его в море — те, что говорили по-немецки?

Что случилось, почему он не может открыть глаза? Лодка уже не качается. Это был сон? Бодрствует он или спит?

Постепенно Эннок все понял. Он лежит на полу в комнате следователя, они облили ему голову водой. Кто-то подошел, вода опять с шумом полилась Энноку на шею, он вздрогнул, глаза сами открылись.

— В порядке, — сказал кто-то.

— Долго ты будешь нас морочить?

Эннок узнал голос шорника. Теперь нельзя лежать, тот будет бить ногой в живот. Он попытался встать. Мокрая одежда прилипла к телу. Сколько ведер воды вылили на него?

— Помогите ему встать!

Шорник хотел схватить его — грубые руки причиняли боль. Эннок вырвался и поднялся сам. Если шорник ударит, он треснет его тоже. Палач не ударил, наверно не дали новой команды. Эннок стоял посреди комнаты, с одежды текла на пол вода, холод пробирал все сильнее.

— Садитесь.

Шорник опять хотел не то поддержать его, не то толкнуть, Эннок снова вырвался. До стула было два шага. Он преодолел их и сел. Опять закружилась голова, затошнило, от мокрой одежды холод проникал до костей.

— Мы все знаем, вам нет смысла отрицать.

Следователи обычно заявляют, что им все известно и что отрицать нет смысла, так ему всегда говорили. Откуда они узнали его имя? Старушку уборщицу выдала соседка, а кто предал его, Эннока? Кто-нибудь из таллинских товарищей, не выдержавший пыток?

— Мы действительно все знаем, — повторил следователь.

Пусть повторяет десять раз, сто раз, тысячу раз. Занден может думать что хочет, чем он подтвердит свои домыслы, где у него факты?.. Что это следователь говорит? Откуда они это знают? Кто-то, наверно, разболтал… Теперь надо быть настороже.

— Мы знаем, например, что вы в свое время, тайно перейдя границу, отправились в Россию. Через несколько лет возвратились, уже имея соответствующую подготовку подпольного организатора. Вам не повезло, вы в конце концов попались и были приговорены к каторжным работам. В тридцать восьмом году освободились по амнистии, и вас и ваших товарищей принудили, именно принудили уехать из Эстонии. Помните — морем, на лодке. В Ленинграде вас не встретили с цветами, товарищ Эннок, а даже посадили на некоторое время за решетку. Только к концу сорокового года вам удалось снова завоевать доверие, и вы вернулись в Эстонию. Очевидно, вы сами выразили желание возвратиться. Как видите, нам действительно все известно. Какой же смысл еще скрывать, что вас как опытного подпольщика оставили в Эстонии для организации сопротивления?

Они знают дьявольски много, они знают даже о том жутком недоразумении. Кто же это рассказал о том, что он, Эннок, был под подозрением, откуда они добыли такие сведения? Наверное, кто-нибудь из таллинских сболтнул лишнее. Мадис ничего не знает о той страшной ошибке, он, Эннок, все таил в себе. Кто это дал волю языку, кто оценил свою жизнь дороже, чем честь революции? Кто? От него они не услышат ничего, он не признает себя виновным ни в чем, лишь бы сил хватило до конца…

Все тело Эннока сотрясалось от холодной дрожи. Что, если потребовать сухую одежду? Нет, он не станет их просить, сухая одежда не спасет ни от чего, да они и не дадут ее. А может, все-таки принесут другую рубашку?

Занден продолжал:

— Вы убили Эдмунда Мятлика и присвоили его документы. Помимо всего прочего, вам придется нести ответственность за совершенное вами убийство.

И тут Эннок увидел рядом с лицом Зандена лицо школьной уборщицы. Госпожа Гренберг улыбнулась ему, и Эннок ответил ей улыбкой.

— Смотрите, он ухмыляется! — удивился шорник.

— Что вы можете сказать по поводу моих слов? — спросил следователь. — Перестаньте улыбаться.

— Я требую сухую одежду, — ответил Эннок. Улыбка не исчезала с его лица.

— Требуешь? — заорал шорник. — Я тебе сейчас шкуру разогрею!

Эннок видел, как поднялась рука, он не пытался уклониться от удара, да это и не помогло бы. У него уже не было сил защищаться, а если бы сил и хватило, то и тогда это не помогло бы — его бы связали и продолжали мучить. Надо держать голову высоко, это единственная верная защита.

Куда исчезло лицо госпожи Гренберг? Эннок понимал, что улыбающееся лицо ему только привиделось, и все же было жаль, что призрак рассеялся.

Гнусная тварь, он не бьет в полную силу, может, хватить его тоже? Голова Эннока от ударов моталась из стороны в сторону, во рту появилась кровь. Он боялся, что упадет со стула, но нет, не упал, только перед глазами все завертелось. Падать нельзя, шорник только этого и ждет… Откуда это несет водкой?

— Ну, жарче стало? — спросил шорник, отдуваясь, и остановился, как будто выжидая.

Эннок не ответил, слова не доходили до его сознания, да он, видно, уже и не был в полном рассудке. Он не ощущал ни вкуса крови во рту, ни боли, тело было бесчувственным. Письменный стол перед его глазами заколыхался… Где он находится, кто это пляшет вокруг него?

Лодка качается, почему лодка качается, если море спокойно? Или им дали лодку, которая должна утонуть, от охранки всего можно ожидать. С берега их должны все же видеть, берег уже недалеко. Куда его привезли, почему его ведут на допрос, это какое-то ужасное недоразумение, должны же они это понять! Они не верят, они что-то путают, почему они сомневаются в каждом слове, все должно вот-вот выясниться, ведь агентов так не засылают через границу!

Чего от него хотят?

Почему я приехал? А куда же мне было ехать? Это — моя родина, я, правда, родился не здесь, я родился в Тарту, но почему я не могу назвать государство трудящихся своей второй родиной? Даже если бы власть, опирающаяся на штыки, не изгнала меня из Эстонии, я бы все равно когда-нибудь приехал сюда, хотя и там нужны люди, еще нужнее, чем здесь, но там душно, страшно душно…

Я не могу ничего больше сказать, я не хочу возводить на себя напраслину, я говорю чистую правду, у меня нет в душе ни единого дурного намерения. Я не должен был в тридцать первом попадаться, это верно, но меня выдали, а теперь меня считают предателем, но товарищи могут подтвердить, как все было в действительности, мы же сидели в одной камере.

С какой целью я сюда прибыл? Все одно и то же… Приехал потому, что меня выслали, а выслали потому, что меня не признали гражданином Эстонской республики, но и в том случае, если бы не выслали, я бы приехал с радостью. Я выполнял свою задачу как умел; другой может быть, смог бы сделать больше, я не какой-нибудь крупный или значительный деятель — себя не переоцениваю. Конечно, теперь бы я был умнее, за семь с половиной лет тюрьмы я во многом стал опытнее, теперь я, может, сумел бы сделать больше, я могу сейчас же уехать обратно, если это нужно. Моя жизнь не имеет иной ценности, чем то, что я в силах сделать на благо коммунизма… Нет, это все клевета Эрмы, провокатором я себя не признаю, мне не нужно свободы, купленной ценою лжи, моральное падение во сто крат хуже, чем физическая смерть.

Как мое настоящее имя? Это ведь известно, я никогда не скрывал. Яан Юрьевич Эннок, я могу это повторить тысячу раз, может быть, многократные допросы нужны для формальности? Удивительно, значит, следователь знает эстонский язык, раньше он этого не показывал, мы все время говорили по-русски, неужели это какая-нибудь ловушка?

Если бы пол так не качался… Разве я не ответил? Почему он кричит, я же повторяю… У него странное выражение, почему он искажает свое лицо?

Кто это пляшет вокруг меня, когда следователь успел переодеться, его лицо знакомо… Этот человек меня допрашивал, но только когда и где?

Все внутренности жжет огнем, разве я ел что-нибудь плохое? Утром давали вареную чечевицу, она не могла быть совсем не годной в пищу… Кого это предали за чечевичную похлебку? Опять пол начинает качаться, что-то окончательно перепуталось.

Опять добиваются, как мое настоящее имя, повторяю еще раз: я — Яан Эннок, Яан Юрьевич Эннок, уроженец Тарту, некоторые называют Тарту Юрьевом — старая традиция. Странно, откуда такие высокие волны, ветра ведь почти нет?

Кто это взял его за плечо?

Все спрашивает одно и то же: почему он не отвечает, отвечать нужно. Почему следователь заговорил по-эстонски?

— Вы Яан Эннок?

Ну конечно, когда же он это отрицал, он сразу сказал свою настоящую фамилию, он все время говорил только правду. В тридцатом году его нелегально переправили в Эстонию, а теперь он вернулся, таким странным образом вернулся, охранная полиция организовала ему эту страшную встречу.

— Отвечайте!

Какое право они имеют на него кричать, на бойца революции кричать нельзя, он не позволит на себя кричать, хотя бы просто из чувства человеческого достоинства, откуда у них такие замашки?

Почему его трясут, как смеют бить по лицу, они не должны этого позволять, за ними следит весь мир, неужели это им не понятно?

Где он видел на лице у мужчины такие карие девичьи глаза?.. Что-то совсем перепуталось, что-то не так… где он находится, кто же они, те, что над ним наклонились? Нет, нет, что-то тут совсем неправильно, где он вообще находится, кто его так допрашивает?

— Яан Эннок, вам больше нет смысла отрицать что-либо.

Глаза Эннока снова стали различать, что в действительности происходит вокруг. Его тряс и бил по лицу шорник, с ним говорил следователь. О, господи, неужели он сознался, что он — Эннок?

— Не смейте ухмыляться!

Он, значит, все еще улыбается? Это хорошо, что он еще может улыбаться, очень хорошо, он будет улыбаться им в лицо, пока жив.

— Я… требую… сухую одежду.

Кто это сказал? Неужели это у него голос такой хриплый и слабый?

— Уберите его.

Шорник рванул его со стула. Ноги больше не повиновались Энноку, его поволокли, как волочили школьную уборщицу. Так обращаются с трупами. Но он еще не сдался, он потребует протокол, и если на бумаге будет написано, что он признал фамилию Эннока своей, он вычеркнет эти строчки. Эннок, не спуская глаз с лица следователя, все еще улыбался, он должен найти в себе силы улыбаться, он должен…

1970

Загрузка...