ЭДУАРД ВИЛЬДЕ © Перевод Л. Тоом

ИХ СЫН

1

— Господи боже мой, неужели еще не видно башни?

Матушка Соонисте уже в третий раз задавала этот вопрос, и старик столько же раз отвечая ей:

— У меня глаз не больше, чем у тебя! Как только покажется башня, мы оба увидим ее.

— Так подхлестни кобылу, а то приедем, когда служба кончится!

— Что мне, загнать лошадь, что ли? Не видишь разве, какая дорога!

Старик все же вытянул кобылу кнутом, она взмахнула хвостом и, слегка встрепенувшись, побежала неторопливой рысцой крестьянской лошадки.

Старушка поправила свою Высокую яйцевидную шелковую шапку, которая от тряски все время съезжала под шалью на ухо, и принялась размышлять о равнодушии и бесчувственности мужчин. Бог ты мой, можно ли сравнить отцовское сердце с материнским! Это все равно что ледяная сосулька рядом с горящим угольком. Сердце матери давно уже в Пяртлинской церкви, а он, отец, говорит: «Что мне, загнать лошадь, что ли?» Мать всю прошлую ночь не могла сомкнуть глаз от радостного возбуждения, а он, отец, прочел «Отче наш», да и захрапел… Правда, утром он встал спозаранку, даже разбудил мать, которую все же в конце концов сморила усталость, и, хитро прищурившись, спросил: «Старуха, а ты помнишь, куда мы сегодня должны поехать? Ну так вставай, а то езды сорок верст, дорога плохая, и опоздать на проповедь сына было бы жалко».

Как будто матери это неизвестно! Раньше, чем старик успел кончить свою речь, она уже была на ногах, раз-два-три — надела воскресную одежду и забралась на телегу… А теперь… Ох и далека же дорога! Когда она только кончится? С четырех утра они уже едут. Судя по солнцу, сейчас почти полдень, а церкви с высокой башней нет как нет!

А этот старик, у которого рыбья кровь, еще ворчит: «Что мне, загнать лошадь, что ли?» Он бережет лошадь, когда они едут в церковь слушать проповедь родного сына, едут к нему в гости! Дал бы он ей в руки кнут и вожжи — гнедая припустила бы, да еще как! Не сдохла бы… Хватит силенок. Лошадей Михкеля из Соонисте не назовешь клячами!

— Старик, поддай жару!

— Дай хоть трубку выкурить. Во рту преснятина какая-то…

— Ну тебя с твоей трубкой! Вечно торчит в зубах! Давай вожжи!

Старик передает вожжи, а кнут кладет себе в ноги. Но старуха выхватывает кнут и подхлестывает кобылу.

— Ну, этак мне и трубку не набить! — ворчит старик в свою желтовато-седую бороду. — Ты нас, того и гляди, в канаву вывалишь! Известное дело, бабий ум короток.

Несмотря на тряску, от которой седоки то и дело подскакивают (дорога сильно разъезжена и усеяна большими камнями), хозяину Соонисте все же удается, не замедляя езды, набить трубку черной махоркой. Но с огоньком дело обстоит похуже. Погода и без того ветреная, а теперь и лошадь несется вскачь.

— Постой, Мари, дай трубку разжечь!

Мари придерживает кобылу и принимается пилить мужа:

— Ох и горе мне с таким курильщиком! Едем в церковь, а он то и дело разжигает трубку. И еще хочет вовремя попасть на проповедь! Не достоин ты, старик, быть отцом господина пастора! Постыдился бы! Еще и церковной башни не видать, а ты, кроме своей трубки, знать ничего не хочешь.

— Всего третью трубку и выкуриваю-то сегодня. Да и Яан ведь тоже курит, — говорит Михкель, попыхивая трубкой, стараясь разжечь ее. — Яан курит, конечно, папиросы, а я трубку, но это все равно.

— Яан? Какой Яан?

— Какой Яан? Наш Яан! Наш сын, пастор. Кто же еще?

Хозяйка Соонисте вдруг натягивает вожжи, и лошадь сразу сменяет рысь на шаг. И без того морщинистое лицо старушки морщится еще больше, два сердитых глаза из-под тяжелых век бросают быстрый взгляд на Михкеля.

— Послушай, старик, ты забыл?

— Что такое?

— Если забыл, то припомни!

— Что такое?

— Свою глупость. Мужик ты, мужиком и останешься!

— А ты что, барыня?

— Я, по крайней мере, не забываю, что мой сын — господин пастор.

— А я разве не знаю этого?

— Знаешь, как же! Что ты сказал сейчас? «Яан тоже курит»! Какой Яан? Что это за Яан у тебя, старик? Разве господина пастора можно звать просто Яаном? Точно он какой-то наш родственник! Что он, деревенщина какая? Знаешь, Михкель, я до сих пор краснею со стыда, как подумаю о том, что ты, дурная голова, наделал два года назад, когда он еще служил в Тулленга помощником пастора. Весь приход до сих пор скалит зубы, а его, бедного, после этого случая иначе и не называли, как Яаном, пастором Яаном! Как тебя называют Михкелем Соонисте, так его — пастором Яаном… Да и что спрашивать с чужих, коли родной отец не уважает сына!

Михкель хочет ответить, но сдерживается и с особенным усердием начинает понукать лошадь. Видно, Мари больно задела его. Иначе и быть не может, потому что история была действительно не из приятных, и Михкель по сей день раскаивается в своей «глупости». Как-то раз старик, возвращаясь с ярмарки и проезжая мимо Тулленговской церкви, зашел к сыну. На пасторском дворе он встречает кучера. Без всякого дурного умысла старик спрашивает: «Здорово! А Яан дома?»

«Какой Яан?» — в свою очередь спрашивает кучер.

«Ну известно какой — сын мой».

«А кто такой твой сын?»

«Помощник пастора».

Кучер, конечно, вылупил глаза, потому что он не знает, что помощник пастора — сын простого мужика и христианское имя его — Яан. Эту чудную историю он рассказывает другим, те — третьим, и вскоре по всему приходу слышится: «Здорово! А Яан дома?» Это наконец доходит до ушей самого помощника пастора, и он с горечью рассказывает об этом матери. Та, конечно, налетает на старика всякий раз, как только ей вспоминается эта ужасная история, а вспоминается она ей часто. К счастью, «пастора Яана» вскоре назначили в другой, более отдаленный приход, где история эта была неизвестна и где не знали мужицкого имени, данного пастору при крещении. Через несколько месяцев он сосватал в городе молодую богатую жену и благополучно живет-поживает теперь в звании почтенного пастора…

— Послушай, старик, что я еще скажу тебе, — снова берет слово разумная мать господина пастора, после того как она не без удовольствия поглядела на смущенного мужа. — Смотри, не смей показывать там, на церковной мызе, свою вонючую носогрейку, спрячь ее за голенище или куда ни на есть подальше. Ты же знаешь, что он не любит запаха трубки. Разве не помнишь, как сердито он принюхивался к запаху твоей махорки еще тогда, когда был студентом и приезжал к нам из Тарту. А теперь он господин пастор! И это еще не все: подумай о его супруге. Она точь-в-точь такая же барыня, как наша госпожа помещица! Тонкого воспитания, важная и, конечно, благородного происхождения. Боже упаси, если она увидит твою трубку или почувствует запах твоей махорки! Старик, запомни это!.. Господи, мне самой боязно показаться ей на глаза. Бог ведает, какая она важная да благородная! Под силу ли нашему брату и говорить с такой!

— Не отчаивайся! — говорит Михкель, лишь бы сказать что-нибудь. — Все же она жена нашего сына и знает ведь, что родители ее мужа — простые крестьяне. Если сын перед нами не загордился, то и жена не загордится.

— «Жена, жена»! — снова рассердившись, передразнивает матушка Соонисте. — У твоего сына не жена, а барыня. Понимаешь?

— Барыня — все равно тоже жена, — бормочет в ответ старик. — Когда ты только перестанешь?

Нет. Старушка снова и снова наставляет старика. Выколотив трубку о крыло телеги и сунув ее в карман, старик совершает новый проступок: он сплевывает сквозь зубы на дорогу. Снова выговор!

— Недоставало еще, чтобы ты стал плеваться в комнатах у господина пастора! Что ж, загаживай там своими мерзкими плевками чистые полы и стены! От такого, как ты, и ожидать нельзя ничего хорошего! Да и какое у тебя понятие о господских комнатах — плюешь куда ни попало! Знаешь ли ты, что у господ все так чисто, все так блестит, что глядеться можно все равно как в зеркало? Я это знаю — недаром целый год прослужила у господ, пока ты не увез меня в деревню. А ты, откуда тебе знать все это!.. Старик, добром тебе говорю, хоть на полдня оставь свои мужицкие повадки, не позорь нашего сына перед барыней!

Михкель, правда, ничего не отвечает на это, но тайком, в глубине души, решает в точности придерживаться наставлений жены и ни в коем случае не позорить своего сына. Даже сморкаться он станет только в платок, который Мари ему дома сунула в карман.

Старики замолчали и задумались. Только однообразное, машинальное «но-о!» Михкеля, фырканье кобылы и стук лошадиных копыт да шум колес нарушал тишину. На кожаную полость беспрерывно летели комья грязи с колес и из-под копыт. Местами дорога была такой грязной, что лошадь словно бы месила глину. В лицо седокам била холодная изморозь, пронизывающий, сырой осенний ветер забирался в нос и уши. Кусты и деревья возле дороги, осыпанные золотом и багрянцем осени, печально понурились, а на лугах, покрытых ржавой травой, словно дым, стлался туман.

— Гляди-ка, старый, уже башню видать!

Радостный возглас Мари вывел Михкеля из задумчивости. Он широко раскрыл глаза и действительно увидел за ольшаником четырехгранную, остроконечную темно-серую башню. До нее было рукой подать, и, если бы туман не был таким густым, старики уже давно бы ее увидели.

— Слава богу! — со вздохом облегчения произнес старик Соонисте. — Ишь, кобыла вся в пене, да и сами мы застыли. Ну и дорога!

А старушка скрестила руки и благоговейно, как в молитве, взирала на башню, которая будто качалась, то исчезая, то вновь выплывая из-за быстро бегущих облаков.

2

Через четверть часа лошадь была поставлена у коновязи перед корчмой, спина ее покрыта одеялом и на морду надета сетка с сеном. А старики быстро зашагали к церкви.

Но скоро они заметили, что опоздали: служба уже началась. На церковном дворе возле лошадей стояло лишь несколько человек, а из церкви неслись звуки органа и пение. От какого-то крестьянина они узнали, что сегодня после службы на эстонском языке будет еще немецкая проповедь, поэтому служба и началась раньше, чем обычно.

— Говорила я тебе — погоняй лошадь! Но куда там, тебе лошадь милее, чем проповедь сына! — с горьким упреком прошептала хозяйка Соонисте.

По лицу старика было видно, что он и сам раскаивается, что так берег лошадь. Он пытался оправдаться лишь тем, что проповедь-то еще не началась.

— Да, но проберемся ли мы теперь к кафедре! — продолжала ворчать Мари. — А посидеть-то уж вовсе не придется!

— К кафедре мы проберемся, положись на меня, — утешал, ее Михкель. — Держись только покрепче да лезь вперед.

Из-за плохой погоды в церкви было не очень много народу, чего опасалась Мари. Свободного места на скамьях они, правда, не нашли, но к кафедре пробрались без труда. Служба в алтаре, как видно, уже кончилась, прихожане пели молитву, а за ней должна была начаться проповедь.

Старики на коленях, с дрожащими губами, прочли «Отче наш», несколько раз глубоко вздохнули и, вымокшие, замерзшие, с трудом поднялись, чтобы по номерам, обозначенным на черных досках, найти в молитвеннике ту песню, которую сейчас пели.

Но они были так взволнованы, что долго не могли найти слова песни, а когда это наконец удалось старику и он отобрал молитвенник у дрожащей старушки, то оба запели не в лад друг другу и остальным прихожанам. Сами они этого не замечали. Не понимали они и слов песни. Разум и чувства их были прикованы к одной и той же мысли: наш сын — пастор, и мы сегодня впервые услышим его проповедь! Эта мысль так властно, так бурно звенела в их душах, что звон этот покрыл все остальные звуки — орган, пение прихожан и собственное их пение.

Они действительно впервые слышали проповедь сына, потому что молодой пастор после окончания университета провел свой первый, испытательный год в далеком приходе и так же далеко служил потом помощником пастора. Однажды Михкель попросил старого пастора в своем приходе, чтобы тот как-нибудь пригласил его сына сказать проповедь. Но этот пастор был немец, он не любил пасторов-эстонцев. Он ответил Михкелю, что неприлично, если сын здешнего крестьянина произнесет проповедь вместо него; это, сказал он, понизит уважение прихожан к духовному сословию. Он не внял смиренной просьбе Михкеля, хотя тот и был церковным старостой. Михкель считал, что господин пастор просто завидует. Ведь он не раз высказывал недовольство тем, что Михкель хочет выучить своего сына на пастора. Он говорил, что крестьянское сословие не должно карабкаться выше другого, — это, дескать, гордыня, за которую бог не преминет наказать. И уж если Михкель не хочет, чтобы сын его оставался крестьянином, то пусть отдает его в учение к городскому ремесленнику или купцу.

Упреки эти, обращенные к Михкелю, были несправедливы. Михкель вовсе не принуждал сына становиться пастором, сын желал этого сам. Михкель только уступил и согласился, тем более что сынок Яан проявил удивительное усердие в школьных занятиях и учителя горячо советовали отцу дать ему высшее образование. Достатка у Михкеля хватало. Да, конечно, мечта сына скоро пустила корни и в душах родителей, его цель стала и их целью. Они не уставали мечтать о той прекрасной, возвышенной минуте, когда их сын в длинной черной рясе с белым нагрудником будет стоять на кафедре и оделять грешников духовной пищей. А знакомые станут шептать с удивлением и завистью: «Это сын Соонисте!» Они дождаться не могли, когда в конце концов настанет этот радостный час.

Теперь он настал…

Спели последний стих. Дверь ризницы раскрылась, и оттуда вышел молодой пастор. Медленными, размеренными шагами, опустив глаза, взошел он на кафедру. В то время как орган, сыграв хорал, исполнял маленькую концовку, пастор склонил свою белокурую голову и помолился.

Как только появился пастор, старикам показалось, будто церковь наполнилась необыкновенно ярким светом. Толстые свечи перед алтарем, казалось, запылали ярче; распятый Христос на потемневшей алтарной картине, Иосиф, Мария и благочестивые жены, плакавшие возле креста, словно пробудились к жизни и смотрели на молодого пастора, благословляя его. А помещичьи гербы и серебряные мемориальные пластинки на запыленных степах и колоннах засверкали, будто их только что отполировала невидимая рука. Церковь словно озарилась отблеском святости, торжественного благочестия. Если бы сейчас пролетел ангел, Михкель и Мари ничуть бы не удивились.

Молодой пастор медленно поднял лицо, обрамленное желтоватой бородкой, обвел глазами прихожан, раза два кашлянул и открыл рот. Проповедь началась.

Мария и Иосиф, изображенные на алтарной картине, не могли более проникновенно взирать на распятого Иисуса, чем Михкель и Мария взирали на своего сына, стоявшего на кафедре. Глаза их так и впились в него, ловя каждое слово, слетающее с его губ. Словно сладкая музыка из иного мира, звучал в их ушах его голос. Они боялись дышать, а когда старику случилось кашлянуть, старушка с упреком взглянула на него. Как прекрасно он говорил! По их мнению, ни один пастор не произносил подобной проповеди. Ему должны были внимать все, проповедь его должна была смягчить самое черствое сердце, выжать слезы из всех глаз! Поэтому гнев вспыхнул в душе Мари, когда она заметила двух женщин, шептавшихся друг с другом во время проповеди, а в другом месте — трех девушек, которые, сдвинув головы, потихоньку смеялись. Михкеля, в свою очередь, рассердило то, что некоторые дремали на своих скамьях. Во время проповеди их сына люди осмеливаются шептаться, хихикать и дремать! Как грешен, как невежествен мир!

Молодой пастор в своей сегодняшней проповеди много говорил о долге детей по отношению к своим родителям. Поводом к этому явился случай, который произошел в его приходе. На этих днях к пастору явился один семидесятилетний старец и со слезами на глазах пожаловался ему, что сын и сноха, которым он уже при жизни передал хутор и имущество, бьют его и морят голодом. Он просил господина пастора усовестить их и напомнить про сыновний долг — может быть, это исправит дурных детей. Конечно, пастор это сделал, а кроме того, решил наказать неблагодарных тем, что всему приходу поведал об их греховности и злобе. Он рассказал это так проникновенно, что все прихожане были растроганы, а многие женщины плакали. Больше всех, конечно, мать пастора. Да и у отца увлажнились глаза. Старики сквозь слезы взглянули друг на друга, и их сияющие глаза говорили: «Этот пастор, который так говорит, наш сын, наш замечательный сын!»

Продолжая развивать тему четвертой заповеди, искусный проповедник заговорил и о других случаях неблагодарности по отношению к родителям. Правда, говорил он, детей, которые бьют своих родителей и морят голодом, слава богу, не так уж много. Но разве мало таких, и именно в наши дни, которые истязают своих родителей, так сказать, духовно и в том же смысле подают им камень вместо хлеба! Разве мало таких, которые начинают презирать своих родителей, когда они сами поднялись выше — получили образование или стали жить в достатке, причем поднялись именно благодаря помощи родителей. Разве мало таких, которые вместо уважения и благодарности бывают с родителями горды и заносчивы и даже отрекаются от них, как когда-то Петр отрекся от Спасителя!.. Словом, проповедь была очень ко времени и метко била в цель. Об этом говорила глубокая тишина, царившая в церкви во время проповеди молодого пастора, об этом говорил приглушенный плач прихожан.

3

Богослужение кончилось.

Пожилые супруги, отец и мать пастора, словно пробудились от сладкого сна, когда орган умолк и прихожане направились к дверям. Старуха вытерла платком мокрые глаза, подняла на старика сияющий взор и прошептала:

— Как это было прекрасно! Не евши, на голодный желудок, а все же с радостью слушала эту проповедь!

И отец ответил, причем нижняя губа его странно задрожала:

— Жаль, что так быстро кончилось! Такой замечательной проповеди я никогда не слыхал!

Они прислонились к опустевшей скамейке, им жалко было уходить из церкви. Наконец Мари сказала:

— Послушай, старик, ты ступай погляди за лошадью, а я послушаю и немецкую проповедь. Забьюсь куда-нибудь в угол и послушаю.

— Но ты же не поймешь немецкую проповедь!

— Ну и что ж! Хоть голос его послушаю.

— Тогда и я приду, — ответил Михкель. — Хочется увидеть, как он проберет этих немчиков.

И правда, они стали слушать и немецкую проповедь. После того как Михкель, взглянув на лошадь, вернулся в церковь, старики укрылись где-то на задних скамейках. Они не понимали содержания проповеди, наслаждались только голосом пастора. Ведь это был голос их сына! Оба до смерти устали от дальней дороги, у них подвело животы от голода, и они мерзли в своей отсыревшей одежде. Но они не ушли из церкви, пока не окончилась немецкая служба и пока не были спеты последние слова хорала. Только тогда они, шатаясь, выбрались из божьего храма.

На церковном дворе пастор вместе с какими-то господами прошел мимо родителей, не узнав их. Да он и не мог узнать их: ведь он и не думал, что его родители здесь! Они нарочно не сообщили, чтобы доставить ему нежданную радость.

«Вот удивится он, когда вдруг увидит нас!» — думали старики, и глаза у них смеялись.

За церковной оградой стояло около дюжины карет и дрожек, на козлах которых с длинными кнутами в руках сидели кучера в ливреях. Господа садились в экипажи, на запятки вставали лакеи. Но все это не интересовало Михкеля и Мари. Они думали только о том, как пойдут в гости к сыну и к невестке и как их там примут. Конечно, их примут с большой радостью — в этом оба были уверены. Может, правда, статься, что супруга молодого пастора, эта важная барыня, на первых порах будет чуждаться стариков, но это не беда. Увидя, с какой любовью ее супруг встречает своих родителей, она, без сомнения, скоро растает и вовсе забудет, что гости — простые крестьяне.

Пока они друг за другом — старик впереди, старуха следом за ним — шагают к телеге, Мари опять находит повод для упреков.

— Мог бы немножко подрезать волосы! — ворчит Мари. — Что подумает молодая барыня, когда этакий длинноволосый старик вдруг войдет к ней в комнату. Ни о чем-то ты не позаботишься!

Михкель проводит рукой по волосам и отвечает:

— Ну, коли она самого старика примет, то и на волосы его не обидится. Не будь такой трусихой! Ведь мы идем в гости к своим детям!

Дом пастора стоял недалеко от церкви. Не садясь на телегу и не сажая старуху, Михкель повел лошадь к пасторской конюшне. Там уже оказались три коляски, колеса их были покрыты грязью, лошади выпряжены. Кучера стояли под навесом и курили трубки. От волнения никого не заметив, хозяин Соонисте привязал лошадь и поправил фартук на телеге, а Мари привела в порядок свой платок и шапку, и они зашагали к дому. «Не стоит выпрягать кобылу, пусть сам пастор распорядится», — подумал Михкель. Ему казалось, что так будет приличнее. Их смирение и вежливость дошли до того, что они вошли в дом не через большую, парадную дверь, которой пользовался пастор, а через дверь, находившуюся в конце здания, предназначенную для прислуги и для людей попроще.

Они очутились в длинной, просторной передней, где было несколько дверей, ведущих в комнаты. В передней приятно пахло жарким, а из кухни, дверь которой была приотворена, доносилось шипенье сковородок и бульканье кастрюль. Слегка была приоткрыта и дверь в другом конце передней. Оттуда доносился звон ножей и вилок — как видно, там накрывали на стол. Какая-то девушка промчалась по коридору, неся что-то в руках. Она еле ответила на их приветствие. За ней точно так же пробежала другая девушка, задев старика и наступив старухе на ногу. По всей видимости, в доме все лихорадочно спешили и были в большом возбуждении.

Родители пастора не знали, что делать. Без приглашения войти в какую-нибудь комнату они не осмеливались. Шепотом посовещались и решили остановить первую же девушку, которая покажется в передней, и попросить ее, чтобы она сказала пастору, кто они. Но в это время отворилась одна из дверей, и в переднюю быстро вошла молодая стройная женщина в шуршащем шелковом платье.

Старики низко поклонились. Молодая барыня мельком, равнодушно посмотрела на них и, проходя мимо, недовольным тоном произнесла на ломаном эстонском языке:

— Вы желайт просить господин пастор? Придите другой раз. Господин пастор сегодня не имеет время.

И исчезла. Из кухни послышался ее властный голос.

Правда, она снова прошуршала мимо них и исчезла в комнате, но это произошло так быстро, что смущенные старики не успели сказать ни слова.

— Видно, у них гости, — прошептала мать. — Оттого и кареты эти на дворе. Ох, как жалко!

— Хоть бы Яан — гм-гм! — хоть бы пастор сам вышел! — также шепотом ответил Михкель.

Они постояли еще некоторое время в передней у стены. Из кухни вышла горничная, неся на подносе большую дымящуюся супницу. Мать храбро заступила ей дорогу:

— Будьте добры, скажите господину пастору, что мы хотим видеть его.

— Сейчас нельзя видеть господина пастора, господа как раз садятся за стол, — ответила девушка.

— Но мы родители господина пастора!

Девушка повернула свое красное, потное лицо к старикам и вопросительно взглянула на них, точно не поняв сказанного.

— Мы родители господина пастора, — повторила Мари проникновенным, доверительным шепотом, — и приехали издалека повидаться с сыном. Скажите господину пастору, что родители его здесь.

Девушка переводила взгляд с одного на другого, оглядывала их одежду, лица, мерила их взглядом, как говорится, с ног до головы, и в ее взгляде явное удивление боролось с упрямым недоверием. Лицо ее, казалось, говорило: «Ни за что бы не поверила, что у нашего господина пастора такие родители!» А старикам она наконец ответила:

— Ну что ж, попытаюсь сказать господину пастору, что вы здесь. Но если он уже сел за стол вместе с гостями, я не посмею его беспокоить. У нас сегодня важные гости.

Бросив через плечо последние слова, она со своей супницей почти бегом бросилась в столовую.

К счастью, господа еще не приступали к обеду. Шум их голосов доносился из залы. В столовой находилась только молодая барыня, которая последним, испытующим взглядом окидывала сверкающий серебром и хрусталем стол. Она нервно выговорила девушке за медлительность.

Девушка оправдывалась тем, что ее задержали в коридоре. И так как она считала, что барыне можно сказать то же, что и барину, которого она постеснялась беспокоить там, в зале среди гостей, то она сообщила госпоже о родителях господина пастора, которые ждут в передней и хотят повидаться с господином пастором.

— Родители господина пастора? — повторила молодая барыня и отступила на шаг. — Где… где они?

— В передней. Разве барыня сами не видели их, когда ходили на кухню?

— В передней стояли двое деревенских…

— Это они и есть.

Барыня покраснела как кумач, а затем побледнела. Между ее бровями залегла глубокая складка. Она быстро повернулась и поспешила в зал. Через несколько минут она вместе с супругом вошла в спальню, дверь которой тщательно закрыла за собой.

— Иоганнес, пришли твои родители!.. Какое несчастье!

— Мои родители?

— Да, твои родители! Они в передней. Я сама их видела… И сказали Вийю, что они твои родители!.. Именно сегодня! Боже мой, именно сегодня, когда у нас впервые такие гости! Господин и госпожа фон Рот! И господин фон Экбрехт! И доктор Флемминг! Как нехорошо, ужасно нехорошо!

— Да, действительно, неважно… Я и понятия не имел, ни малейшего понятия…

Господин Яксон в явном замешательстве стоял перед своей молодой супругой. А та дрожала от нервного возбуждения, в отчаянии переводя свои красивые глаза с одного предмета на другой.

— Но что же нам делать? Посоветуй же! — прошептала молодая дама на немецком языке, который был у них домашним. — Мы же не можем пригласить их к столу или в комнаты. Ты понимаешь?

Пастор Яксон стоял, опустив голову и прикусив нижнюю губу.

— Но они все же мои родители… — запинаясь, выговорил он, — и приехали к нам в гости…

— Но подумай, какие у нас гости! Впервые господин и госпожа Рот приняли наше приглашение, а их примеру последовали и господин Экбрехт с дочерью! И вот… Что бы они подумали о нас! — И несчастная дамочка заломила руки.

Пастор робко поднял голову. Лицо его выражало полную растерянность.

— Они могут подождать в моем кабинете, пока уедут гости. Я сейчас же отведу их туда.

И пастор повернулся к выходу. Но супруга удержала его за плечо:

— Это не годится, Иоганнес! Сапоги у них, наверно, смазаны дегтем, а кроме того, твой кабинет соединен с другими комнатами и туда может войти кто-нибудь из гостей.

— Запрем дверь.

— Это возбудит подозрение. Кто-нибудь захочет войти — ведь у тебя нет настоящей курительной комнаты — и не сможет… Знаешь что, Иоганнес, отведи их в комнату для прислуги! Она сейчас пустая, девушки все заняты.

Молодой пастор на этот раз прикусил клочок бороды. Он хотел ответить, но супруга опередила его:

— Лучше всего, если ты прикажешь Вийю отвести их туда. А тебе нужно сейчас же садиться за стол вместе с гостями… О боже, боже, суп может остыть и жаркое пригореть! Скорее, Иоганнес, нельзя же нам позорить себя!

— Я… знаешь ли… я сперва хотел поздороваться с ними…

— Но у тебя нет времени! — почти плача, возразила барыня. — Ты же знаешь, что суп уже на столе!

Она вытолкнула мужа, который больше не возражал, из спальни. Пока она сама оставалась в зале с гостями, пастор отправился в столовую, чтобы передать Вийю то, о чем они с женой условились. Когда это было сделано, высокочтимых гостей попросили к столу. Затем столовая наполнилась веселым звоном ложек и приятным гулом голосов.

4

Тем временем пожилые родители пастора Яксона сидели одни в людской. Господин пастор не может сию минуту выйти к ним, сообщила девушка, так как он садится за стол вместе с гостями. Поэтому он приказал пока что отвести родителей в людскую. После обеда он обещал тотчас же выйти к ним.

Отец и мать быстро переглянулись, но не произнесли ни слова. Когда девушка ушла, они молча стали разглядывать простую обстановку комнаты. Мари спустила шаль на плечи, а Михкель расстегнул пуговицы на шубе. Снимать верхнюю одежду они не стали, Михкель даже шапку держал в руке. Видимо, они считали свое пребывание здесь временным. Возможно, они мысленно задавали себе вопрос, почему сын и невестка приказали проводить их не в какую-нибудь из своих комнат, а в людскую. Почему они не пригласили их, как гостей, к обеду? Кто знает… Об этом они не сказали друг другу ни слова. Губы их были крепко сжаты.

Конечно, им нетрудно было догадаться, что они не подходят к обществу важных господ. Ведь девушка назвала имена нескольких помещиков, которые сегодня впервые в гостях у пастора. Но одно обстоятельство особенно укололо их, и об этом они, просидев больше часа, наконец заговорили.

— Хоть бы кусочек хлебца достать! Так есть хочется, что живот подвело, — шепотом заговорил Михкель.

— У меня тоже, — подтвердила Мари. — Могли бы они хоть сюда прислать нам еду. Я ведь знаю, как долго господа сидят за столом.

— Наверно, прислуге некогда или она забыла.

— Конечно, забыла. Разве прислуга о чем позаботится! Но ты, старик, не ной, потерпи, как я терплю!

Старик послушался и больше не ныл. Вместе со старухой он храбро переносил муки голода. Оба молча прислушивались к беготне в передней, к стуку тарелок, звону бокалов и веселому смеху.

— В неудачный день мы приехали, — заметил наконец Михкель, когда молчание, царившее в комнате, стало гнетущим. — С сыном словом не перекинешься, а невестку и не увидишь.

Мать сначала ничего не ответила, только вздохнула потихоньку. Потом она сказала скорее себе, чем старику:

— Мы точно забытые…

И оба снова замолчали. Прошло четверть часа, потом еще и еще четверть, а пастор все не являлся. Наконец в комнату вошла Вийю. Видимо, ей было любопытно взглянуть на родителей пастора.

— Ну как, скоро господа откушают? — спросила хозяйка Соонисте.

— Уже пьют кофе… Скучно вам, должно быть, ждать… Да и проголодались, наверно. Но барыня и барин ничего не сказали насчет того, чтобы накормить вас. Забыли, наверно. А сама я тоже не догадалась, да и времени не было. Спросить у барыни?

— Напомните господину пастору, что мы его ждем, — попросила мать. — Еда потерпит!

Но господин пастор уже явился. Наконец-то! Вийю шмыгнула в дверь, а пастор Яксон уже протягивал родителям руку.

— Как это вы забрались в такую даль? — заговорил он, слегка пожав обоим руки. — И так неожиданно! Могли бы написать, что приедете…

— Хотели устроить тебе приятную неожиданность, — ответила мать.

— Это хорошо, но вот видите, у меня комнаты полны гостей… Выбрали неудачный день…

— Это ничего, — сказала мать, — мы только хотели послушать твою проповедь и повидать тебя.

— Да и сноху, — добавил отец.

— Ах да, вы ее еще не видели! Но она сейчас так занята с гостями… Сами понимаете, я просто не знаю, когда у нее будет время. Она занята, как, впрочем, и я… Какой неудачный день сегодня!.. Поговорить нам как следует не придется, мне опять нужно идти… В гостях у меня сегодня помещики, — сами понимаете, они любят, чтобы за ними ухаживали… Ну, как дела дома? По-старому? Ну, ну, это замечательно…

Господин пастор разговаривал так торопливо, такими отрывистыми фразами и при этом так беспокойно переминался с ноги на ногу, что, казалось, он считал свое пребывание в этой комнате не совсем приличным. После нескольких ничего не значащих фраз он, действительно, повернулся к двери, чтобы уйти. Но уже в дверях он о чем-то вспомнил:

— Вас накормили? Нет? Жаль, жаль, об этом мы совсем забыли! Сейчас же прикажу подать вам поесть.

И родители услышали, как он позвал в передней Вийю и сказал ей:

— Поскорее накорми этих стариков!

А Михкель и Мари опять остались одни.

«Лошадь выпрягать не велел», — подумал отец.

«Не предложил переночевать», — подумала мать.

И оба мысленно добавили: «Не обещал показать нам невестку».

Но они не сказали друг другу обо всем этом ни слова. Так они и сидели молча, пока им не принесли поесть. Вийю посоветовала им снять шубы, а то станет жарко. Теперь оба вспомнили, что и пастор мог бы предложить им раздеться. Но и об этом не было сказано ни слова. Матушка только вздохнула про себя: «Жаль, жаль, выбрали такой неудачный день!»

Они молча поели, развлекаясь разглядыванием разных коробочек и вырезанных из модного журнала картинок, наклеенных девушками на стены. Отцу очень хотелось выкурить трубочку. Но мать не позволила. Тогда он отправился «взглянуть на лошадь» и через несколько минут вернулся. Где-нибудь за углом, верно, дымком затянулся.

Посидели еще немножко. Наступили сумерки. А потом стемнело. Они еле различали друг друга, лиц уже не было видно.

— Мать, давай собираться домой!

— Давай!

— Им ведь сегодня некогда…

— Известное дело, некогда… Сам понимаешь — важные гости…

— Ну, так отправимся!

— Да, отправимся… Но сначала надо попрощаться…

— Не знаю, стоит ли беспокоить их… Скажем девушке.

— Жалко как будто так уезжать… Девушка могла бы попросить их сюда. Надо хоть за обед поблагодарить…

— Так скажи девушке!

Мать открыла дверь, и когда Вийю через некоторое время прошла мимо, она позвала ее и попросила сообщить пастору, что они собираются домой.

Пастор пришел через некоторое время, но опять без супруги.

— Уже домой? — воскликнул он ласково, почти сердечно. — Жаль, очень жаль, но знаете что: приезжайте еще разок, когда ляжет хороший санный путь! Сегодня, вы сами видите, такой неудачный день… Моя супруга ни на шаг не может отойти от гостей — сейчас она им играет на рояле. Даже на ужин думают остаться… Но если еще раз приедете, все равно когда, это не важно — ведь мы никуда не денемся и, даст бог, будем жить здесь, — тогда… тогда… мы будем более в своей среде… Ну, так прощайте, привет домашним и доброго вам пути…

5

Они снова сидят на телеге. Понурившись, рядышком. Их лица сечет холодный дождь, злой ветер щиплет носы. Колеса и копыта швыряют грязь на полость телеги и на одежду. После теплой комнаты старикам холодно; они дрожат. Холодная, гнетущая темень окружает их. Они не видят друг друга; они только чувствуют, что они вместе — вместе в радости и в горе.

Они не произносят ни слова. Это молчание продолжается час, два. Затем мать говорит нежным, тихим голосом:

— Но как хорошо он говорил проповедь!

А отец тепло отвечает:

— Да, хорошая была проповедь!

— На пустой желудок, не евши, слушать можно, — добавляет мать.

— Да и не хочется, чтобы кончалась, — замечает отец.

— И каждое словечко такое правильное, такое душевное…

— Такое душевное… — повторяет отец. Он хочет сказать еще что-то, но останавливается на полуслове и несколько раз проводит рукой по седой бороде.

Минуту спустя, с той стороны, где сидит мать, закутанная в шаль, доносится тихий плач. Михкель чувствует, как содрогается ее тело.

— Мать, о чем ты плачешь?

— Думаю… думаю о… душевной проповеди сына…

1904

МОИ БОМБЫ

Один товарищ по партии, как и я участник революции 1905 года, рассказал мне следующую историю.

Когда в наших краях началось кровопролитие, я не стал дожидаться, пока на меня обрушатся палки и пули, а собрался да и отправился в город искать убежища. Моя осторожность была отнюдь не лишней, потому что если убивали людей, вина которых состояла только в том, что физиономия их не нравилась помещику, то вряд ли со мной поступили бы иначе: ведь я на собраниях выступал с речами о значении конституции и демократических выборов, а как-то раз даже поссорился с самим бароном. Я не решался показываться на шоссейных и железных дорогах и пробирался лесами и болотами. Пятнадцать верст от нашей деревни до города растянулись для меня вдвое. А насколько изнурительной была дорога, это я почувствовал по-настоящему, только дойдя до цели и едва не свалившись от голода и усталости перед дверью своего друга.

Этот друг — пусть фамилия его будет Янес, — мой бывший товарищ по гимназии, а ныне адвокат, недавно поселился в нашем городе, прибыв откуда-то издалека. Уже несколько лет я не встречался с ним, адрес его узнал из объявления в газете и слыхал про него лишь то, что он недавно женился. К нему я и отправился искать убежища — хотя бы на одну ночь. Остальные мои городские знакомые были людьми буржуазного склада, их верноподданнический покой я, как спасавшийся от преследования политический преступник, не желал нарушать. Настроения Юри Янеса, моего прежнего товарища по школе, были мне известны: и школьником и студентом он с восторгом читал запрещенную литературу, открыто спорил с реакционерами, выступал на студенческих собраниях с революционными речами и так далее.

Я позвонил. Прислуга открыла дверь. Я вошел в зажиточную, барскую квартиру. Едва я окинул взглядом комнату, как что-то пресное, неприятное подступило у меня к горлу. Этакое гнездо! Богатое и мягкое. Мягкое и уютное… Из-за рояля с веселым смехом поднялись две стройные фигуры. В воздухе еще звучал последний аккорд бойкой польки. А на улице земля гудела под копытами лошадей казачьего патруля.

— Кого я вижу! Маркус! — произнес мой друг сухим, словно сдавленным голосом, с трудом разглядев меня в сумерках. — Откуда вы… откуда ты? — добавил он, очевидно неприятно удивленный видом моих сапог, короткого серого мужицкого полупальто и спутанными волосами.

— Прямым путем с поля сражения, — с улыбкой ответил я. — Не приютишь ли ты на ночь бедного бунтовщика, спасающегося бегством?

Госпожа Янес отпустила руку мужа, отодвинулась от нас, потом отодвинулась еще дальше, и я заметил, как ее тонкое, свежее лицо словно подернулось инеем.

— Бунтовщика? Что это за разговор? — сказал мой бывший школьный товарищ. — Брось-ка шутки и расскажи, что делается в ваших местах и в деревне вообще.

Как видно, все это интересовало моего друга.

— Дела у нас кровавые, — ответил я. — Никому из тех, кто кажется подозрительным или кого зачисляют в подозрительные, не удается уйти из-под палок или из-под ружейного дула.

— Ну, тебе-то, надеюсь, бояться нечего?

Вопрос был задан таким странным тоном — не то заинтересованно, не то боязливо, не то озабоченно, — что я поспешил по возможности успокоить приятеля:

— В нынешнее время кому не приходится бояться? Имений я, конечно, не громил и помещиков не убивал. Я только предпочел очутиться подальше от нагаек и винтовок — сейчас ведь даже архангел Гавриил не смог бы поручиться за свою безопасность!

После этого Янес познакомил меня со своей супругой, и мы уселись возле ближайшего стола. Я обратил внимание, что барынька предпочла сесть подальше от меня. Она то и дело мрачно поглядывала на мужа.

— Значит, ты думаешь, что и тебя причислили к неблагонадежным? — спросил мой друг.

— Надо полагать.

И я рассказал о том, каким образом я принял участие в движении и как подпал под гнев барона.

— Значит, вас теперь станут искать и ловить? — послышался резкий, раздраженный голос госпожи Янес.

— Вероятно. Потому-то я и ушел из дому. В городе легче скрываться, чем в деревне… Например, у вас тут, если вы будете так добры приютить меня на день или два, никто не догадается искать меня.

За моими словами последовало молчание.

— Ну да, конечно, — заговорил наконец мой друг, но едва он взглянул на супругу, как у него словно что-то застряло в горле.

Вместо него молодая барыня с живостью произнесла:

— К сожалению, мы ждем гостей с сегодняшним вечерним поездом!

— Да, к нам приезжают гости! — повторил Янес.

— Откуда это? — обратился я к приятелю.

Янес смущенно взглянул на супругу, которая тотчас же ответила:

— Оттуда… Ну, из Тарту.

— Разрешите узнать, кто?

Видимо, мой друг Янес не очень-то знал, кто к нему приедет. Он опять вопросительно взглянул на супругу.

— Мой свекор и свекровь с обеими дочерьми, — твердо ответила молодая дама.

— Да, мой отец, мать и сестры, — вспомнил теперь и супруг.

Я взглянул на циферблат настольных часов, тикавших на камине за их спиной. Вечерний поезд пришел уже двадцать пять минут назад. Странно, что гости еще не прибыли. Еще более странно, что молодожены не встретили своих родственников.

Я понял, откуда дует ветер. Мой друг слинял. Еще один из тех, кто сменил красную студенческую рубашку на серый филистерский халат. Еще один из тех, кто, заручившись должностью и положением в обществе, обзавелся собственным гнездом, уютным, мягким, спокойным, и теперь дрожал от страха потерять его. Еще один из тех, кто купил себе курочку-наседку из вражеской усадьбы и заплатил за нее своими взглядами и идеалами.

Поняв это, я задумал дьявольский план. Бог с вами, я уйду, но прежде сыграю с вами шутку!

— Ну что ж, пусть приходят гости! Найдется ведь уголок и для меня, квартира у вас большая. — Сказал я с хладнокровным нахальством.

— Да, но… — Госпожа Янес словно подавилась рыбьей костью. — Вместе с нашими должны приехать еще господин и госпожа Куллеркуп…

— Не беда! Ведь у вас, если не ошибаюсь, семь комнат…

— Нет, только пять!

— Ну, скажем, пять. В таком случае на каждую комнату не приходится и двух человек. А что касается постелей, то мне ничего не нужно: я охотно посплю и на голом полу.

— Как это можно! — с состраданием произнес мой друг. — Человек должен отдохнуть… Воображаю, как ты устал… Гм, можно, пожалуй, устроить тебя у каких-нибудь знакомых…

— Нет-нет! В целом городе я доверяю только тебе! У меня ведь и у самого найдутся знакомые, но я знаю, что не могу быть у них спокойным: реакционеры, жалкие мещане. Чтобы вы вполне поняли мое положение, я хочу открыть вам одну вещь. Не желая волновать вас, я сперва не все сказал… Меня преследуют, словно дикого зверя. Мне уже вынесен смертный приговор, а моя голова оценена в десять тысяч царских рублей…

Ничто и никогда не доставляло мне такой огромной радости, как вид их мгновенно пожухлых, поблекших лиц. Прошло некоторое время, прежде чем мой друг сумел выдавить из себя хоть слово и спросить, что я такое натворил.

— Получилось нехорошо… Обороняя свой дом, я застрелил драгунского офицера. Если бы не темнота, мне бы не удалось выскочить в окно и удрать в лес…

Это была последняя капля! Барынька вскочила со своего сиденья, затем, словно подброшенный, подпрыгнул и муженек. Они молча уставились на меня и затем обменялись друг с другом долгим взглядом, выражавшим отчаяние.

— Ты сам теперь понимаешь, дорогой товарищ, — я постарался вложить в звук своего голоса торжественность заклинания, — что ты обязан укрыть меня, несмотря ни на что. Это священный долг каждого единомышленника.

Он задумался. Мозг его, видимо, работал с молниеносной быстротой. Но еще более сообразительная супруга опередила его:

— К сожалению, господин Маркус, вы у нас менее всего можете рассчитывать на безопасность. Да будет вам известно: в нашем доме проживает пристав нашего участка!

— Правда, правда, ведь в нашем доме проживает сам пристав! — обрадовался мой приятель. — Пристав и двое или трое городовых…

— Трое или четверо городовых, — в свою очередь дополнила ложь своего мужа госпожа Янес. — И если я не ошибаюсь, жандармский начальник въехал сегодня на третий этаж… По крайней мере, об этом говорили у нас в доме.

— В таком случае, ничего лучшего и пожелать нельзя! — сияя от радости, ответил я. — Меньше всего можно ожидать, чтобы меня стали искать здесь, под самым носом у полиции и жандармов! Ваша квартира просто создана для того, чтобы укрывать политических преступников!

Они опять были побиты. Но барынька не сдавалась, она сделала последнюю слабую попытку:

— Ну хорошо, если даже уладится все остальное, то за своих гостей мы никак не можем отвечать. Мой свекор, а особенно господин и госпожа Куллеркуп ненавидят революционеров…

— А зачем сообщать им, что я революционер?.. Что же касается ваших гостей, милая барыня, — я вытащил часы из кармана, — то они, как видно, не приедут. Вечерний поезд из Тарту прибыл уже сорок пять минут назад.

Лица обоих супругов повернулись к каминным часам, и когда я увидел их снова, они сильно вытянулись.

Но госпожа Янес решила упорствовать в своей лжи:

— Поезд, наверно, опоздал, или они потеряли адрес и ждут нас на вокзале. Ах, как плохо, что мы так заговорились и забыли встретить их! Юри, мы сейчас же должны отправиться их искать!

И она сердито помчалась в переднюю за шубой и шляпой. Мой друг понял ее и пошел следом.

С озабоченной физиономией я тоже вышел в переднюю.

— Будьте осторожны! — шепотом сказал я. — Я положил где-то здесь свой дорожный мешок. Ради бога, не толкните его: там лежит несколько заряженных бомб…

Я ожидал, что барыня взвизгнет, а барин вскрикнет, но действие моих слов оказалось куда сильнее: они стояли передо мной словно парализованные. Мой друг попытался было выразить на своем лице сомнение, но мой мрачный, серьезный взгляд не оставлял места сомнениям.

И вот наступил комический конец жестокой игры. Дрожа всем телом, смертельно бледные, они христом-богом принялись умолять меня, чтобы я пощадил их молодую жизнь и немедленно убрался бы из их дома вместе со своими бомбами. Еще немного — и они повалились бы передо мной на колени…

Мое доброе сердце не могло больше противиться их мольбам. Я снял с вешалки свою ушанку и протянул руку за «мешком с бомбами». Но тут четыре руки вцепились в меня:

— Бога ради, подождите, пока мы не выйдем из дома!

Подняв глаза, я увидел, что остался один в передней приятеля. Я ухмыльнулся, вскинул на плечо свой тощий дорожный мешок и отправился искать другой ночлег.

Выйдя из дому, я не увидел господина и госпожи Янес ни на этой, ни на соседней улице…

1906

Загрузка...