Памяти Вольфганга Борхерта,
Такой обстановкой, как в этой квартире, в наши дни никто уже не стал бы обзаводиться. Это была квартира проуа[24] Минны.
В то утро она подняла штору в столовой и посмотрела вниз, во двор. Там не оказалось ничего интересного, а в комнате было много пыли. Раньше не бывало так пыльно, но кому станешь жаловаться, что теперь все иначе, чем раньше. Война оставила свои следы: на потолке в столовой несколько глубоких трещин, отколот большой кусок штукатурки. И — пыль.
Минна заводит граммофон. Это она делает всегда, когда убирает. Чтобы не было так тоскливо. Действительно, кажется, так веселей.
Стенные часы пробили без четверти десять. Скоро придет немец, всего только жалкий пленный солдат, но все-таки немец.
Безделушки останутся непротертыми? Ну и пусть! Слоники, стеклянные шары, глубокомысленная собачка, коробочки и шкатулки, негритенок, кусающий арбуз, и фарфоровая пастушеская идиллия — нежно целующаяся пара. Пусть все так и останется. Сейчас придет немец, а немец точен. Всегда.
Сколько ему лет, неизвестно. Он молод. А проуа Минна? Она не так молода, но главное — она считает, что выглядит моложе своих лет. В бане со спины ее можно принять за крепкого, плечистого мужчину, но сейчас, с высоко уложенными светлыми локонами, в узкой, очень короткой юбке, она выглядит женственно.
Уже без четверти десять, а проуа Минна еще не решила, пригласить ли немца в столовую, как в прошлый раз, или в кухню — там теплей.
Но есть еще и другая причина. Не те уже времена, чтоб их принимать в столовых, не те времена…
Времена другие. Но немец такой же. Точный.
Часы бьют десять.
— Простите, герр Лотар, что приглашаю вас в кухню. Там теплее, топится плита. Всюду невыносимо холодно. В двух комнатах разбиты окна. Стекол не достать. Вы же знаете.
Проуа Минна говорит с ним по-немецки.
Немец кивает.
Минна провожает его в кухню. Все так и есть, как она сказала: здесь тепло и топится плита. Ослепительно белая скатерть, бумажные салфетки, чашка для кофе — золото и кобальт, бутерброды с яйцом и колбасой.
Немец как немец, шинель потрепанная и без знаков различия, но он тщательно причесан, щеки выбриты, он чист, словно только что из ванны.
— Вы опять без конвоя, один?
— Да, совсем один.
— Отпустили?
— Они доверяют. Как и вы. Не все немцы фашисты.
— Вы не фашист?
— Нет.
— Это вы теперь так говорите, война-то проиграна, — горько усмехается проуа Минна. — Наверное, и мой мальчик где-то говорит так же. Что же делать, пусть говорит! Главное, что он жив и вернется домой.
— Фрау Минна…
— Молчите. Я понимаю. Все понимаю. Я тоже мать. Не надо объяснять, я вас не осуждаю. — Она наливает кофе в чашку — золотые края и кобальт. — Все еще строите, герр Лотар?
— Дом скоро будет готов.
— А потом?
— Неизвестно. Может быть, нас еще оставят строить, восстанавливать разрушенные дома.
— И вы не огорчаетесь?
— Нет, фрау Минна. Ведь это счастье, что мы можем строить. Мы слишком много разрушили. Если бы немцы только строили, это было бы счастье. Если нам только дадут строить…
— Вы сказали — если дадут, герр Лотар?
Немец кивает. Он не блондин. У него длинные темные волосы, зачесанные за уши.
— Сколько вам лет, герр Лотар?
— Двадцать пять, фрау Минна.
— Моему сыну исполнилось двадцать три.
— Где он?
— Его нет. Еще нет.
Часы бьют половину одиннадцатого.
— Говорят, он в плену.
— В России?
— Конечно, — кивает женщина со светлыми локонами. — Я жгла бумагу. Пепел был как какой-то корабль или возок. Я надеюсь… может быть, он тоже военнопленный, как и вы, герр Лотар. Это было бы счастье.
— Да, фрау Минна, это действительно было бы счастье.
— И на дочку я гадала. Но о ней я не беспокоюсь. Они бежали на лодке. Зять и она. Они взяли с собой меха, ткани. Мой муж думает, что лодка могла затонуть из-за рулонов ткани. Она была невелика. Но я не верю. У меня сердце болит только о сыне. Ему так шел мундир. Он был элегантен, мой мальчик. Ну, кушайте, герр Лотар, не стесняйтесь. Разрешите, я вам налью еще чашечку. Кофе достаточно крепок?
— Кофе очень хороший.
— Особенно я вспоминаю моего мальчика, когда натираю паркет. Потом сажусь где-нибудь, руки как свинцом налиты, и чувствую, что не в силах подняться. Наши полы натирал он. Он любил танцевать. Надевал шерстяные носки и скользил из комнаты в комнату. Потом звал меня. «Смотри, мамуся. Смотри, как я твои полы натанцевал», — говорил он. Ничего не могу поделать, сын мне милее, чем Хилья. А сахар вы не берете?
Немец отрицательно качает головой.
— Как же так? Только богема пьет без.
Часы бьют три четверти одиннадцатого.
— Было так грустно, когда он ушел на фронт. Все было так грустно. Пытались забыться. Иногда приходили офицеры, играли в бридж. Сейчас в той комнате окно разбито. Стекол ведь не достать. Что-нибудь пили, немного танцевали. Они были очень симпатичные, галантные люди. Немец всегда галантен.
— Не всегда, фрау Минна.
— Я знаю многих.
— Меньше, чем я.
— Сколько вам лет, герр Лотар?
— Двадцать пять, фрау.
В эту минуту в дверь кухни постучали. Немец встает.
— У вас из-за меня не будет неприятностей? — спрашивает он.
— Обождите, — приказывает женщина. Она подходит к двери и прислушивается. — Кто там?
— Тетя!
На лице женщины удивление: ее окликнули по-русски.
— Что вам нужно?
— Откройте, тетенька!
Женщина закладывает дверную цепочку и приоткрывает дверь. За порогом стоит ребенок, посиневший, в отрепьях, и протягивает сквозь щель руку.
— Что тебе нужно?
— Хлебца, тетенька.
— Уходи! — произносит женщина равнодушно.
Ребенок не понимает эстонской речи, его рука — в приоткрытой двери, посиневшая от холода. Он видит стол, белую скатерть, красивую чашку и бутерброды! Он замирает, потом лицо его искажается горькой гримасой.
— Хлебца, — просит он тихо.
— Убери руку, а то ее прищемит дверью и будет больно. Слышишь, что тебе говорят?
Но ребенок не понимает чужого языка, он видит стол, красивую чашку и бутерброды!
Женщина отталкивает руку и захлопывает дверь.
Молчание по ту и по эту сторону двери. Часы в столовой и в кухне одновременно бьют одиннадцать, и те и другие — очень точные часы. На лестнице слышатся шаркающие шажки.
Женщина печально вздыхает.
— Шляются всякие оборванцы, мешочников понаехало отовсюду, — говорит она.
— Это они из-за нас, немцев, такие, — произносит мужчина. — Мы их такими сделали.
— Пусть побираются у себя дома.
— У них нет домов, мы сожгли их. Есть только голые пустыри.
Немец аккуратно придвигает стул к столу и благодарит за кофе.
— Герр Лотар… так вы придете, как всегда, в субботу, в десять, не правда ли?
— Фрау Минна, я больше не приду. Никогда, — говорит немец.
И он действительно больше не пришел.
1960
Когда в городском кинотеатре перед сеансами начал выступать с мексиканскими песенками дон Альфредо, Марии было шестнадцать лет. Дон Альфредо — ослепительно красивый мужчина. Иссиня-черные волосы, горяще-тоскующие глаза. Он появлялся на сцене за полчаса до начала сеанса в ярком полосатом пончо и с гитарой в руках.
Сладкая боль пронизывала сердце Марии, когда она видела дона Альфредо, она никогда не думала, что можно петь так чудесно. Настоящий художник. Он делал близкими далекие страны, где аромат роз, южное палящее солнце, синие берега, оазисы и белые песчаные пустыни. Прекраснее всего пел он о Розите и о своей любви. Мария закрывала глаза и задыхалась от восторга.
Днем и ночью думала она о доне Альфредо и каждый раз чувствовала, что задыхается; только работая, она забывалась. Мамзель, у которой она училась искусству швеи, с возмущением бросала ее работу обратно: Мария неправильно пришивала кнопки и крючки, делала петли слишком большими или слишком маленькими, наметывала кружева и воланы наизнанку.
Бедная швея была влюблена.
Она была бледной, маленькой, в больших детских глазах поселился тревожный блеск, по вечерам она часто отпрашивалась у хозяйки. Так что мамзель вынуждена была предупредить ее:
— Смотри, Мария!
Она покупала билет и садилась подальше, к стене. Старалась не выделяться и в то же время страстно желала, чтоб дон Альфредо ее заметил и видел бы только ее. Уже скоро Мария знала наизусть все песни дона Альфредо и мурлыкала их под нос, пришивая пуговицы, — песни о караване, шагающем в песках пустыни, и об апельсиновых рощах.
Однажды она просидела всю ночь, делая из лоскутков шелка и бархата красную розу, а вечером пошла в кино, приколов ее на грудь.
Ей показалось, что дон Альфредо, поклонившись залу, заметил ее. Ушла она взволнованная и на следующий день чувствовала себя плохо. Под глазами синели легкие тени, личико казалось прозрачно-белым. Она то и дело больно колола иглой пальцы, и мамзель сказала:
— Смотри, Мария!
После кино она долго бродила по улицам и в парке, воображая, что дон Альфредо рядом. Вот он идет ей навстречу из-за деревьев, вот его отражение в пруду, вот, обнимая ее, он набрасывает шарф ей на плечи. Дон Альфредо, ослепительный мужчина с иссиня-черными волосами и страстным взором, от которого слабеют ноги. Всякий раз, когда кто-то догонял ее, сердце девушки билось сильней и она мгновенно оглядывалась. Она ждала…
Мамзель по-своему понимала страдания ученицы. Уперев руки в бока, она впилась в Марию взглядом.
— Он говорил уже с тобой?
— Нет еще, — прошептала Мария.
— Тогда ты должна сама с ним поговорить, если еще не поздно… — посоветовала мамзель.
Действительно, так не могло продолжаться. Каждый вечер ходила Мария в кино, слушала песни дона Альфредо и уходила.
— А фильм смотреть вы не останетесь, барышня? — с насмешкой спрашивала билетерша.
— Нет, — отвечала девушка едва слышно, понурив голову.
Она написала дону Альфредо много писем. Они лежали в ее бельевой корзине под кроватью. В письмах она, не таясь, говорила все, что приказывало ей любящее сердце. Иногда она по нескольку раз переписывала одно и то же письмо, если, перечитывая, находила его нескладным и глупым, и только тогда клала его в корзину к другим.
Лежа ночью с открытыми глазами, она представляла себя скачущей сквозь пустыню с доном Альфредо: он поет и поддерживает ее в седле впереди себя. Его широкое сомбреро защищает их обоих от палящего солнца, а высокие зеленые колонны кактусов укрывают их путь прохладной тенью. Им попадается змея, и дон Альфредо говорит: «Не бойся, ведь я с тобой, Мария…» — и сплетает вокруг нее руки.
Так не могло продолжаться.
Большая любовь делает человека смелым, и девушка решилась сама пойти к дону Альфредо. Когда она перед уходом завязывала ленты шляпки, мамзель оторвалась от своего шитья, ощупала колючим взглядом формы девичьего тела и зашипела угрожающе, держа булавку во рту:
— Смотри, Мария!
Она не знала адреса дона Альфредо и спросила в кассе кино. Ее направили на второй этаж, куда вела старая, истертая деревянная лестница.
— Идите, он сейчас там.
Дверь была открыта настежь, дон Альфредо стоял посреди комнаты, а пожилая женщина с крупным носом кричала на него:
— Хочешь, Антс, я скажу, какова тебе красная цена?!
— Я говорил с хозяином. Он не платит, — отвечал доп Альфредо устало. У него было старое лицо и лучи морщинок вокруг озабоченных глаз. И волосы вовсе не иссиня-черные, а редкие и желто-серые.
— Попроси его, Антс! Может, даст, — поучала женщина.
И мужчина устало отвечал:
— Он мне не дает ни гроша.
— Ты хочешь, чтоб дети умерли с голоду, — заплакала женщина.
— Отнеси что-нибудь в ломбард, — сказал мужчина, глядя в сторону Марии. Но девушка поняла, что он ее не заметил и даже не догадывается о ее присутствии.
— Может, отнести в ломбард твою гитару или парик? — зло спросила женщина.
— Он не платит… — повторил мужчина и закрыл лицо руками.
Это был не дон Альфредо. Дона Альфредо не существовало.
Мария спустилась вниз по лестнице. Когда она добралась до дома, ее лицо словно намочил сильный дождь. Она дрожала, а высокий ворот платья был расстегнут. И мамзель, которая видела достаточно много обманутых и несчастных девушек, сказала сердито:
— Этого следовало ожидать, Мария. Я не могу больше держать тебя здесь.
1962