9.
Абрам Моисеевич Фельдман сбросил темп бега лишь на вторые сутки. Он пробежал почти восемьдесят километров и искал водоем, чтобы наполнить водой свое животное тело, помыть его и что-то съесть. Зашел в одну почти заброшенную деревеньку, отыскал дом, из трубы которого вяло дымило, и покричал хозяевам.
На крыльцо выбралась пара пожилых лилипутов. Они смотрели на Фельдмана внимательно, особенно лилипут мужского пола, и оба испытывали взглядами чужой души потемки.
– Еврей? – спросил мужчина голосом мальчишки, у которого болит горло.
– Воистину! – подтвердил Абрам, поправив на голове кипу.
– Заходи! – разрешила лилипутка голосом сердитой девочки.
Семья бывших цирковых лилипутов, уехавшая доживать в деревню на чистый воздух, показала целое ведро воды в сенях, гость напился. Затем Фельдмана накормили настоящей говядиной.
– А правда, – поинтересовался маленький старичок, – что евреи Христа распяли?
– Правда, – подтвердил гость. – Не сомневайтесь.
– А за что?
– Я не знаю… – Горький опыт Фельдмана подсказывал, что ввязываться в такие разговоры вредно для здоровья, а соглашательская позиция делала его в глазах вероятных врагов нейтральным. – Две тысячи лет назад, говорят, это было… А вы каких кровей будете?
– Мы русские цирковые артисты!..
– Советские! Наша трупа работала в Кракове, когда все случилось, – уточнила жена. – Так мы в Польше остались доживать.
– А Сталин Троцкого убил! – зачем-то сказал Абрам.
– Знаем. Но мы ни при чем! – улыбнулся старичок.
– И я ни при чем! – Говядина была мягкой – грудинка, с прокладкой нежного жира. – Я про Христа.
– А у нас сын был. Молоденький. Офицер! – рассказала старушка. – Погиб как-то странно в чужой стороне, – она достала беленький платочек и промокнула кукольные глаза. – Давно уже. Нормального роста, даже выше вас, женатый. А внуков не успел…
Абрам вопросительно уставился на них:
– Разве у лилипутов бывают дети?!!
– Мы не лилипуты! – мальчишечьим злым голосом выкрикнул старичок. – Мы маленькие люди! Не гномы, не мальчики-с-пальчики, не смурфики! Просто маленькие люди!
– Миль пардон! – извинился Абрам.
– Маленькие люди!.. – поддержала мужа старушка. – И не изъясняйтесь дурными фразами, неуместными в этом доме! По-французски он! Скажите еще «данке-шманке-обниманке»! Француз!..
– Простите, – покраснел Фельдман. И что он так к этим людям? Вероятно, произошедшее двумя днями ранее напугало его так сильно – столько могущественных мира сего – а здесь два пожилых ребенка и мясо. Как будто расслабился он, избежал нехорошего. – Еще раз простите…
– Говорите по-французски? – спросил хозяин.
– Да, – признался Абрам Моисеевич.
– Видишь, Лара, человек просто говорит по-французски. Ничего дурного он сказать не думал. Он извинился на французском. Ты просто на нервах. Дать тебе валокордин?
– Не надо, Феликс! Все со мной будет хорошо. Сашу вдруг вспомнила…
Хозяева развели самовар с шишечками, поставили на стол простенькое печенье и пакетики с заменителями сахара.
Когда они уходили из труппы им вскладчину подарили целую коробку с такими пакетиками. К неоплачиваемой пенсии. С настоящим сахаром в мире обстояло совсем плохо. А директор Лазарь Лазерсон от лирических чувств отдал семье лилипутов миниатюрный мотоцикл с коляской – собственность цирка, – на котором они выступали семейным номером… На нем и ездили цирковые пенсионеры по сию пору, добывая пропитание на небольших местных ярмарках. Жонглировали кеглями и кольцами, смешили, изображая детей, ходили на руках и все такое, чему были обучены. У них имелись даже собственные плакаты, отпечатанные типографским способом, на которых по-польски было напечатано разноцветными буквами, что семья маленьких людей Бычковых развлекает польских детишек и их родителей.
– Непростая жизнь! – посетовал Фельдман, зевая в ладошку и сдерживая организм, чтобы не заснуть.
– Если ночевать останетесь, – прикинула Лара, – то за все про все… Тогда с вас тысяча пятьсот злотых!
Абрам тотчас расхотел спать. Думал, что маленькая старушка шутит, но у старика в маленьком кулачке был зажат маленький пистолетик, глядящий дулом прямо в левый глаз гостю.
– Бутафорский?
Феликс выстрелил в потолок. Сверху посыпалась щепа.
Последний раз Абрам Фельдман видел живые деньги много лет назад. И то пару мелких купюр. Он судорожно думал, как выпутаться из такой неожиданной ситуации. Еще он понял, что мир стал таким странным, перемешанным во всех смыслах. Страны перемешались с их границами, а особенно внутреннее устройство людей перестало прогнозироваться. Нет более понятия «хороший человек», как нет и «плохой». Нет границ четких между добром и злом. Добро покрывает зло как копировальная бумага. Пишешь доброе – а на конце все превращается в зло. И лилипуты тому пример. Накормили, рассказали о самом сокровенном – а сейчас, если он не расплатится, застрелят его, а потом, не дай Господь, да прибудет с Ним благость всего созданного, съедят кошерное тело еврея. Хотя какое оно кошерное, когда сей час не кошерной убоины наелся, а два дня назад… Он щелкнул замками и открыл саквояж. Сверху постиранных вещей лежал конверт, от которого исходил едва слышный запах клубного парфюма. Абрам приоткрыл бумажный козырек и увидел в нем купюры… Так вот что имел в виду человек, провожающий его из клуба Янека Каминского. Гонорар! Он сказал: «Гонорар»!
– Давайте все, что есть! – потряс пистолетом Феликс.
– Деньги? – уточнил Абрам.
– Есть что-то еще?
– Есть. Одежда, цицит, тфилин, личные штучки. Все белье стираное. Вы просили полторы тысячи злотых, они у меня есть. – Фельдман отсчитал из конверта сумму, не доставая его из саквояжа, и протянул купюры Ларе. Она ловко их проверила крохотными пальчиками с аккуратно подстриженными ноготками, и по ее глазам было видно, что она желает отобрать все, но пока еще не решилась окончательно на грабеж. – А вы сами в кого верите?
– Ни в кого, – отозвался Феликс, все еще уверенно сжимая рукоять пистолета.
– А что про Христа спрашивали?
– Для разговора…
– Значит, не верите в Него?
– Ни в кого! – подтвердила Лара.
– Значит, ваш сын Саша… Э-э-э… Бычков, правильно? Так получается, что сынок ваш сейчас нигде. Не встретитесь вы с ним никогда. Получается, что смысла в жизни нет, что не существует Всевышнего, который подарил вам, лилипутам, нормальное человеческое дитя!..
– Маленькие люди! – вскричал Феликс, но сейчас его рука с оружием, то ли от усталости, то ли от горькой жизни маленького человека, то ли еще отчего, бессильно опустилась под стол. – Маленькие…
– Вы – да! Вы маленькие! Но ваш сын родился и вырос в нормального человека, в солдата и, получается, погиб без чьей-то воли и за так, и вся сложная коллизия случилась сама собой, без замысла и архитектуры, в честь небытия?..
– Ваш народ распял Христа, – плакала циркачка Лара, выронив деньги на пол.
– Полно вам! Верьте в любого Создателя, в любой Завет, даже Новейший! В Аллаха и Будду! Не дайте Саше Бычкову сгинуть в Ничто. Ничто бесплатно – цену имеет лишь знание и память.
Феликс выронил пистолет, закрыл лицо рукой и тоже заплакал как маленький старенький мальчик.
– Выйдете из деревни – там сплошь вдоль дороги маковые поля заброшенные, рассказала Лара. – Мак сейчас поспел. Проголодаетесь – мак накормит.
– Спасибо за угощение, – улыбнулся Фельдман и вновь щелкнул замками, закрывая саквояж. – И правда, пойду я.
Его не задерживали более, и Абрам Моисеевич быстрым шагом пошел прочь из деревни. Метров через сто ему послышались два щелчка. Он еще ускорил шаг, решив, что Феликс убил жену Лару, а потом застрелился сам. Ушли на встречу с сыном. Или лилипуты печь разжигают сухими щепками, а они трескаются под огнем, постреливая.
Лилипутка Лара рассказала правду. По обеим сторонам дороги к Блявицу, где имелись две синагоги, одна маленькая и старенькая, а другая огромная, современная, действительно простирались маковые поля, испускающие в этот чрезмерно реальный мир легкий дурман, превращающий момент банальной жизни в легкую приятную летнюю прогулку. Фельдман хоть и помнил о своей телесной нечистоте, но в дороге он преисполнился приподнятого состояния души, в которой оживала уверенность, что все грязное смоется, а то, что чисто само по себе, никогда не испачкается. В Блявице он рассчитывал на теплый прием единоверцев и огромную микву желал испытать. А послезавтра Шаббат, и он выпьет и поест кошерного, предварительно вдумчиво помолившись… А потом – в Тель-Авив, к его царице Рахили… От мечты исполнить долг соблюдающего, от близости свершения желаемого вновь обрести чистоту, жизнь уже не казалось такой непредсказуемо опасной, и Фельдман шел по ней с комсомольской уверенностью.
К вечеру он свернул вглубь насаждений мака, смял еще сочные стебли, устроив себе нечто вроде лежанки, нарвал головок с коронами, будто поотрывал головы эльфам и феям, почистил их, посыпав внутренности заменителем сахара украденным у лилипутов в счет оплаты, а потом съел, поморщившись от приторного вкуса. У него имелась в саквояже бутылочка, которую он умудрился незаметно наполнить водой из ведра у маленьких циркачей. Абрам сделал глоточек и подумал, что надо съесть еще немного, чтобы задать желудку работу на ночь, чтобы производили кишки тепло для тела путем сжигания калорий. Почем опиум для народа?.. Он засунул горсть семян в рот, пожевал – и услышал неприятный, гадкий звук сломавшегося зуба. Абрам немедленно выплюнул содержимое в ладонь, отделил от мака сломанный зуб – пятерка, не улыбнешься теперь, – а еще обнаружил некий малюсенький камешек, который стал причиной драмы на маковом поле. Фельдман хотел было зашвырнуть каким-то образом попавшее в маковую голову инородное тело в поле, но что-то его остановило, и в гаснущим свете вечерней зари, в ее всполохах, он попытался разглядеть инородца, сделавшего его рот неполноценным. Покатал крупинку, похожую на круглый черный перец, между большим и указательным пальцами и старательно вгляделся в нее. Одно он понял: что это не спрессовавшийся мак, и вообще даже не растительного происхождения штука. А еще – что находка и не камень вовсе, а скорее металл, тяжелый для своего размера, сверкнувший в последнем всполохе вечера золотым отблеском…
Фельдман вытащил из саквояжа часы-луковицу с репетиром, открыл заднюю крышку с надписью «А роза упала на лапу Азора» и спрятал в них свою необычную находку. Он долго и усердно молился перед сном, а потом всю ночь крепко проспал. Было у него краткое видение о дантисте, который просверлил ему зуб до нерва. Абрам охнул от боли, но не проснулся прежде, чем лучи солнца не резанули по его глазам.
Надо было торопиться в Блявиц, чтобы успеть сделать все задуманное до Шаббата. Завтракать маком Абрам не стал, отбило охоту навсегда, он опять почти бежал, чтобы успеть ко времени, трогая языком расколотый остов зуба.
Большой город встретил Фельдмана колокольным звоном и гомоном площадных торговцев. Не обращая внимания на достопримечательности, так как он их знал совсем неплохо, Абрам Моисеевич устремился к улице Юзефа Пилсудского, на которой семнадцать лет назад была возведена большая современная синагога с тысячелитровой миквой рядом, куда он жаждал окунуться и забыться от мирской жизни.
На здании, украшенном звездами Давида, на его стене, возле парадного входа с дежурящими полицейскими, была прикреплена табличка, на которой было указано имя Энзовича, того еврея, который пожертвовал всю сумму на строительство Малого святилища. Еще Энзович строил в Лос-Анджелесе регбийные поля и имел самую длинную яхту в мире. Дизайн ее казался по меньшей мере странным, так как нос судна имел не привычно острое окончание, а был будто обрублен или обрезан. Не было еврея на земле, который бы не пошутил, что не только Энзович обрезан, но и его яхта тоже. Яхта-еврей, хоть и с голландских верфей…
Он прошёл металлодетектор, охрана похлопала по его телу руками, и Абрам был впущен в родной дом, где на входе улыбался всем, позабыв о зубе и собственном грехе. Фельдман открыл саквояж и, засунув оставшиеся деньги в пластиковый короб «На нужды», ритуально умылся и направился к алемару – на возвышение, где располагался Главный свиток Торы в роскошном золотом убранстве, с белыми лентами и красным бархатом с кистями, прошептал коротко необходимое, затем прошел к шкафу, где хранились свитки Торы уже без облачения. Перед шкафом стояли столы с зелеными лампами и лавками, где можно было сесть молиться долго и по существу. Что Фельдман и сделал, прежде закрепив на лбу тфилин. Его душа почти тотчас слилась с потоком, уносящим священные слова прямо к Всевышнему, он плыл и растворялся в этом информационном поле около двух часов, а затем своими словами попросил Его, да прибудет с Ним мир, простить его. Еще он благодарил за посланные в крайний час деньги, за Рахиль, единственный чистый свет души его, за недлинность жизни перед вечными царскими покоями для него и жены, для детей их и внуков…
Помещение для миквы находилось рядом. В него вел стеклянный переход, а сама миква была спроектирована американским дизайнером, караимом по происхождению, столь изыскано, что прямо «Ах» в перехваченном восторгом горле, и была миква огромной, как сама синагога, такой громадной, что можно было спутать ее с олимпийским бассейном.
Фельдман зашел в душевую, разделся догола, выбросил в бак для мусора цивильную одежду, подаренную паном Каминским, и залез под горячие струи воды. Он долго тер свое тело жесткой щеткой, особенно интимные места, отмыл сальные волосы до благородного блеска, обтер насухо белую кожу, поморщившись от боли в еще не зажившей от побоев спине. Сел на скамеечку и вытащил из саквояжа чистое белье, а также маникюрные ножницы, которыми красиво обстриг ногти на руках и ногах. После этого блудный еврей совершил омовение в микве, закончив его за пять минут до начала Шаббата.
Впитав в свое бренное тело чистоту, с надеждой на то, что совершил мицву, доброе дело, оставив все свои деньги другим, одетый как положено еврею, Абрам Моисеевич вернулся в синагогу, где был подхвачен ашкеназами и опять молился вместе с собратьями, уже прославляющими Шаббат. Они танцевали, взявшись за руки, и пели, объединенные общей радостью. Все в пригожих сюртуках, отглаженных штанах, белых рубахах и шляпах.
Неожиданно в одном из танцующих Фельдман приметил знакомое лицо, а потом понял, что принадлежит оно Эли Вольперту, слова которого он несколько дней назад переводил с идиша на английский, быть может, в самый великий момент истории человечества.
Не обознался ли он? Старый миллиардер улетел! Было немудрено ошибиться, после стольких событий, несвойственных жизни соблюдающего еврея.
В ресторане его посадили в противоположной стороне. Мужчины много ели, празднуя наступление субботы. Накрыто было очень богато, хотя с прежними временами сравнить количество блюд было невозможно…
Фельдман знал кое-что такое, владел знанием, которого не имел почти никто в этом мире, всего несколько человек, и за этим праздничным столом еще один еврей имел такое же знание, как Абрам. Миллиардер Эли Вольперт, сидящий рядом с раввином Плоткиным, что-то болтающим в стариковское ухо. Видимо, денег просит.
Миллиардер давно приметил своего недавнего переводчика, но отдавал свое время как бы всему столу, стараясь улыбаться сразу всем. За шаббатным столом каждый был равен каждому, не было ни бедных, не богатых. Только в синагоге царила истинная демократия, если быть точнее – во всех синагогах царило ощущения возможности любого выбора для любого человека.
Старик Вольперт сам подошел к Фельдману и обнял его, расцеловывая в обросшие щетиной щеки.
– Ты пахнешь сейчас гораздо лучше, чем тогда, когда мы познакомились.
– А вы как здесь? Я думал, вы улетели…
Они выпили по рюмочке водки.
– Полетал я над родными краями и решил остаться здесь на эту неделю. Повспоминать что-то, понюхать воздух родины, своего детства… Ты знаешь, что мой отец был сапожником в этом городе?
– Нет, – признался Фельдман. – Хорошим?
– Говорят, да. На него работало пять человек… Я не вспоминал его почти тридцать лет… Сапоги разлетались как пирожки с говяжьей печенью.
– И что же?
– Он умер, когда мне было всего пять. Я просто его не помню совсем, а то, чего не помнишь, вспоминать невозможно. Может, он был хорошим человеком, как рассказывала мать, но я его все равно не помню. Эти воспоминания материнские. Нельзя верить в чужие воспоминания, они всегда неверны, впрочем и собственная память искажается столь кардинально, вплоть до противоположности тому, что было. А тут неожиданно образ отца, четкий, даже волоски из носа торчат…
Эли попросил Абрама, чтобы они пересели в кресла перед книжными стеллажами. Подозвав шабесгоя, старик распорядился принести винограда и пива японского.
– Нет у нас пива японского, – удивился шабесгой. – Может, «Праздрой»?
– Поспрошай там на кухне. Я бочку привез! Японского, не чешского!
Официант исчез, но скоро вернулся с подносом и бурными извинениями.
– Нашел! – радостно возвестил он.
– Ну и молодец! Не сильно прятали!
Рукой, кожа которой была сплошь в пятнах старческого пигмента, Эли ухватил гроздь черного винограда, оборвал все ягоды с нее во фруктовую вазу, потом мощно глотнул из кружки пива «Кирин», а затем, напихав туда виноградин, столовой ложкой принялся давить их, смешивая все в кашу.
Он жадно выпил – или съел – свой коктейль, слегка чавкая, а Фельдман с неким сомнением думал о японском пиве, что не кошерное оно вполне, а шабесгой, поляк Франчишек, наблюдающий со стороны, удивился порче одновременно двух продуктов, каждый на вес золота. Поляк и не знал, что в Японии есть пиво…
Миллиардер, откинувшись на спинку кресла, закрыл на минуту глаза, переживая странный вкусовой стимулятор, и шевелил языком, собирая им оставшиеся во рту кусочки, молекулы почти наркотического прихода… Он открыл глаза и, утирая их влажной салфеткой, пояснил, что лет с тридцати позволяет себе раз в неделю пить такой вот своеобразный коктейль, который вставляет ему в мозги почище кокаина или героина.
– Японское пиво – лучшее пиво в мире. «Кирин». Сейчас этот бренд принадлежит мне.
«Недаром говорят: у богатых свои причуды», – подумал Фельдман.
– Когда в молодости я жил в Японии, то как-то раз увидел жирного полуголого якудзу с полностью татуированным драконами телом. Так вот, раскрашенный кусок жира, этот якудза мыл для своего босса виноград пивом. Тогда мой мозг осознал, что пиво с виноградом – мой наркотик. Почувствовал мгновенное скопление слюны во рту… Осуждаешь, что не кошерное использую?
– Не мне кого-то осуждать. Тем более вас! – заверил Фельдман.
– Мое пиво кошерно. Не слушай тех, кто говорит про какие-то там добавки, загустители. Им бы подискутировать! Евреям часто все равно, о чем дискутировать, главное – произвести глубинные изыскания по любому вопросу. Конечно, на религиозную тему. А потом следующая дискуссия: стоил ли предыдущий вопрос изысканий и был ли он религиозным. И так без конца…В Израиле никто из соблюдающих в кино или театр не ходит. Лучше проповедника послушать. Как-то, лет сорок назад, я показывал американскому партнеру Иерусалим. Он в восторге: здесь Христос остановился под тяжестью креста, там… Храм Гроба Господня, Аль-Акса. Мы, кстати, на нее глядели в дни, когда в мечеть никого не пускают. А я знал учителя Корана для мусульманских деток, он нас в перемену пустил к окну, а класс располагался напротив Аль-Аксы: выглянули из окна – как открытка. Американец аж ахнул от моих возможностей. Гуляем утром следующего дня, а он ржет не переставая. Я не понимаю, в чем дело, а друг указывает на бегущих молодых евреев, в ермолках, в гольфах белых из ажурных тканей, и хохочет, объясняя, что опаздывает молодежь в школу! Я в ответ рассмеялся: они никуда не опаздывают. У них изучение Торы. Они не хотят зря терять время при ходьбе и бегут, чтобы побыстрее оказаться с Книгой… Пиво, как и вино, как вода – самый естественный и простой напиток, спасибо Всевышнему. Как вино происходит от виноградной лозы – так пиво происходит из ячменя, а процесс брожения – самый кошерный процесс в мире. Мешать вино с пивом тоже можно… – Фельдман непроизвольно поморщился. – Вот и я говорю. Важно то, что ты смешиваешь в своей жизни, а сомневаешься– возьми с полки Талмуд и узнай, что правильно! – Старик вытянул руку и сам вытащил с книжной полки толстенную книгу, одним движением открыл ее наугад и протянул Фельдману. – Читай сверху!
– «Правильно то, что делает цадик», – прочитал Абрам. «Каббалист, – подумал он о старике Вольперте. – Или праведник. Или то и другое!»
Уж кого-кого, а Вольперта почти весь еврейский мир считал праведником, кроме прибалтийских экстремистов, которые и Израиль бы уничтожили, дай им волю! Эли многое вложил в память о замученных евреях. Не только деньги – свою боль и душу… Он еще в институте читал книги Януша Корчака, обожал «Короля Матиуша», а когда узнал историю любимого писателя, который был еврейским подвижником, отдавал сердце детям-сиротам и ушел вместе с ними в газовую камеру, имея пропуск на выход из Треблинки, рыдал как малое дитя безутешно. Вольперт поучаствовал в создании всех памятников Корчаку, даже в Варшаве… Вся благотворительная деятельность Вольперта осуществлялась анонимно, и он сам решал каждый вопрос, касающийся денег, без всяких фондов, которые плодят богатеи, чтобы даже не заморачиваться, куда пошли деньги и зачем. Хотя богатому человеку без собственного фонда нельзя. Юридическое сопровождение в огласке добрых дел дает многие преференции, в том числе и государственные…
– А знаешь, что будет дальше? – спросил Эли у Фельдмана.
– Я бы еще лососика поел… Вы не хотите? Обжаренный, с вкуснейшей кожей. Я люблю кожу рыбью!
– Через три дня ты работаешь моим переводчиком!
– Где? – почему-то испугался Абрам.
– Там, где судьбы человечества решаться будут! В Кшиштофе! Забыл?
– Нет, – побледнел Фельдман. – Никак не смогу! – Он вспомнил тот день, сколько в нем одном, в двадцати четырех часах, перемешалось ужасного для души Абрама, а после омовения события принимали в воспоминаниях более драматическое восприятие произошедшего. Он вспомнил Светку Размазню – и так ему дурно сделалось, что желудок сжался до теннисного мяча, а Миша Маркс казался ему сейчас проституткой, работающей на антисемита Янека Каминского. – Нет! – еще раз, теперь уверенно, заявил Абрам. Его даже чуть было не стошнило, и он схватил последнюю виноградину, оставшуюся в вазе, и сжевал ее, вскрикнув от боли в сломанном зубе…
А Вольперт почему-то улыбался, делаясь в восприятии Абрама все меньшим душкой – скорее старым гнилым дедом, склоняющим его к жизни гоя.
– Нашкодничал там? – поинтересовался Эли. Он глядел Фельдману в самые глаза, казалось в душу заглядывал, прямо в ее сырой подвал. Фельдмана будто на детском аттракционе закрутило с ног на голову и обратно. Цадик точно все знает! – Вижу, что набедокурил! Я так тебе скажу: если ты грязен, то никакая миква не очистит, никакие жертвенные деньги не отмоют… А если ты чист, то, не попробовав простой человеческой жизни, не вкусив ее грязи, не поплавав в ней вдосталь, ты просто не поймешь, где она, эта самая чистота, и зачем она сама, жизнь. Только личный опыт и знание контраста между обыкновенной жизнью и еврейской дадут тебе выплыть туда, куда ты на самом деле стремишься… Ты не пчела, которой Всевышним жестко определены ее функции: быть ли трутнем, кормящей пчелой, рабочей, да хоть самой королевой. А тебя Всевышний, мир Ему, сделал человеком и разрешил делать ошибки, входящие в свободу выбора. Ты не пчела!.. А на встрече, как я думаю, ничего интересного не случится. Этот узкоглазый возомнил себя богом, и хотя он и умный, но он неадекватно умный. Он убийца, садист и извращенец!
Слова о возможности понимания себя через душевную нечистоту потрясли Фельдмана. Сказать, что у него не было этого понимания раньше, еще с Иешивы – невозможно. Вывод Эли – для маленьких детей… Но то, что чистота, ее степень, может быть определена количеством грязи, в которой ты осознанно оказался, как на Светке Размазне… Это же весы Добра и Зла. Сначала, когда ты рождаешься, чаша Добра лежит на столе, а чаша Зла – журавль в небе. Затем, с годами, чаши выравниваются, и ты стремишься жить так, чтобы чаша Добра как минимум перевешивала. Ты соблюдаешь заповеди, как нам установил Всевышний. Заучив их с детства, становишься просто пчелой, которая выполняет инструкции… Эли предлагает включить разум, научиться видеть себя со стороны. Взирая со стороны, оценивать качество своего поступка и стараться избегать несоблюдения законов, понимая их и исполняя осмысленно…
– И что, по-вашему, случится? – спросил Фельдман, сдерживая порыв броситься в объятия к старику, чтобы тот навсегда закрыл его своим телом и духом.
– Дурак ты, уж извини! Я не праведник. И уж точно не кокетка. Жить ты сам должен. Тебе, балбесине, лет сорок, поди? – Они выпили еще по рюмке водки. На сегодня для миллиардера она была последней!
– Через месяц, перед Йом-кипуром9.
– А мне знаешь, сколько лет?
– Официально говорят, что скоро восемьдесят!
– Мне девяносто четыре года… Неофициально! Я чуть младше Корчака. Я еще ни разу не делал трансплантации. И не сделаю. Я не Давид Рокфеллер, который семь сердец поменял. Это как семь жен!.. Может ли быть у человека семь половинок тела?.. Давид… Я живу – а он нет… Его призывают в шестьдесят, а он отказывается – сердце новое принимает! И так семь раз. Ты нужен отцу, он на смертном одре, зовет тебя прощаться каждый считаный до смерти день – а ты не приходишь… Если ты не уважаешь отца своего, то… Ну да дальше сам разберешься!
– И что вы думаете по поводу саммита в Кшиштофе?
– Саммит. Смешно… Да ничего, кроме балагана, там не будет. Половина не приедут, другие же будут общаться с позиции силы, но никак не убеждения. Мысли у всех отвратительные, намерения еще более омерзительны… Такой ресурс не может принадлежать ни одному человеку, ни группе, тем более какой-нибудь стране.
– А про мысли вы откуда, простите, знаете?
– Поставь, милый, себя на их место, поживи недельку для понимания, сколь ты важен миру с таким ресурсом… И сам поймешь… А у меня связи есть, силовой ресурс всей страны. Уже перед первой встречей во всех помещениях клуба были расставлены скрытые камеры, вся охрана принадлежала мне, а не пану Каминскому, как он думал. Может, поляки и работают с Моссадом, но я Моссаду отец… При этом мои специалисты обнаружили сто с лишним камер, как я понимаю, других представителей на встрече. И камеры твоего товарища детства Янека были повсюду, для сбора компромата на VIP-лиц. Их мы не тронули – зачем нервировать постороннего…
– Вы все про мою жизнь знаете? – поинтересовался Фельдман, ощущая себя молекулой перед вселенским серым веществом.
– Я знаю, где ты вырос, что случилось с твоими родителями, как жил, как учился, как вернулся разделить участь своих сограждан…
– Я же жив!
– Тебя отправили в путь, потому что твое время, типа, не пришло. «Типа» я сказал, чтобы градус пафоса снизить.
– Мне нужен дантист, – схватился за щеку Абрам. – С такой болью я вам не помощник!
– Завтра придется терпеть, а в воскресенье я тебе устрою врача. Пей болеутоляющее! – старик слегка приподнял руку – и шабесгой Франчишек тотчас нарисовался. Румяный и готовый жить в синагоге хоть до смерти. – Тащи, пацан, нурофен моему помощнику. Упаковку неси!.. – Официант умчался выполнять заказ. – Ты же не умрешь в субботу?
– Надеюсь, нет. У меня невеста под Тель-Авивом. Рахиль. Умирать мне нельзя…
Франчишек, пятнадцатилетний балбес, узнав на кухне, что старик которого он обслуживает, миллиардер, да еще и все знает об этом мире, экстрасенс, решился задать «святому» еврею вопрос, который мучил его уже пару лет. Он несколько раз подходил к беседующим, но не решался, а теперь, когда старик встал и отправился в комнату отдыха, отважился. Он вошел в тот момент, когда Эли вытирал салфеткой руки. Неожиданно перед мальчишкой вырос охранник с глазами навыкате, как у золотой рыбки, которая решила стать пираньей.
– Тебе чего, малыш? – спросил Вольперт.
– Так вот, нурофен принес, как просили.
– В туалет?! – миллиардер посмотрел на поляка. – Ну давай спрашивай, что хотел, – и еле заметным движением головы отправил охранника наружу.
– А можно поляку спрашивать у еврея?
– Ты человек?
– Отец с матерью говорят, что я свинья!
Эли Вольперт давно так не смеялся, но легкие его были по-стариковски слабы, и он, кашлянув, спросил: – Сам-то, что думаешь?
– Конечно человек! – без сомнений в голосе ответил Франчишек. – Немного повзрослею и стану человеком! – уточнил.
– И я человек. Хотя для родителей в детстве тоже, может, был свиненышем. Спрашивай!
– Вот мне часто ночью снится… – шабесгой покраснел от интимности того, что хотел поведать, но переборол себя. – Мне снится, что я с прекрасной незнакомкой, что у нас с ней любовные отношения, мы голые и вспотевшие, самый-самый пик, я вот-вот приеду в пункт назначения, кран открыт – и… И я просыпаюсь… Кран открыт, но в нем пусто, и как бы я ни дергал его, он как будто не мой совсем, принадлежит не мне, а сну в голове, и сон еще не развеялся… Во сне я тот же Франчишек! Как так? Во сне одна жизнь, просыпаешься – другая. Пытаешься их соединить… А член и во сне стоит, и наяву. Во сне у него секс, а проснешься – твердый бесчувственный огурец. И как мне с этим быть?
«Не знаешь, где найдешь, где потеряешь! – еще раз убедился старик. – Вот тебе от гоя вопрос – как выстрел в десятку. Вот о чем евреям надо дискутировать долго, и обложиться умными книгами, чтобы ответ дать. А здесь польский мальчик нащупал словами одну из самых важных тем, для кого-то гипотез: о множестве реальностей, о возможности перехода из одной в другую, в третью… Пусть его вопрос звучит как призыв к возможности плотской разрядке, чтобы прыщей меньше стало – а на самом деле он сам себя спрашивает: где я был во сне?»
– И ты не можешь разрядиться? – уточнил Вольперт.
– Не могу… Не получается до того момента, пока сон не развеется окончательно.
– А потом можешь?
– Потом – да.
– Сон, малыш, нельзя перенести в реальность!
– Но если стоит во сне?
– Лучше говорить «эрекция»… Представь себе, что ты погрузился в мечты заиметь сто тысяч злотых и о том, что ты на них купишь. В воображении у тебя появляются прекрасный мотоцикл, часы, девушка и много чего еще. Они уже твои, ты с ними сроднился. Твое тело вибрирует, мозг возбужден до предела. Но от твоих реальных чувств, истового желания сто тысяч тебе не обломятся, и ни тело, ни голова твоя не получат ожидаемой разрядки… И перестав воображать, ты чувствуешь себя идиотом…Так и сон, наяву: он лишь воображение наше – а от воображения что?
– Ни хера! – ответил Франчишек.
– Точнее не скажешь! Время изменчиво! – напоследок сказал старик. – Иди уже, принеси какую-нибудь конфетку кисленькую…
– Может, кофе, чай, рюмочку?
– Нет, конфетку, если отыщешь – лимонную сосалку. Раньше их на площади продавали… Лет сто назад…
Но не мелодраматические воспоминания о далеком детстве, родной земле и пьянящем воздухе кшиштофских предместий заставили миллиардера остаться.
Эли еще на первом саммите узнал в русском представителе пчелиной королевы продавца конфет. Больно колоритная внешность. Лысый череп во вмятинах, рытвинах и ухабах. Потом он узнал его фамилию. Чисто русскую, из классической прозы – Протасов. Этот русский может переходить из одного сна в другой, этот знает, что время изменчиво… Личность Протасова явилась причиной, чтобы Эли Вольперт остался в Польше посмотреть, как русский будет влиять на процесс… Параллельно дети Моссада изучали жизнь компаньонов: как косоглазого киргиза, так и персонажа с литературной фамилией.
9Судный день.