3.
Абрам Моисеевич Фельдман продолжал быстро двигаться к городу Кшиштофу. Если взглянуть на глобус, то этот путь совсем не был кратчайшим к благословенному Всевышним Израилю. Но не все, что коротко, то правильно и хорошо. Иногда длинная нитка в руке портнихи может позвать себе жениха с проезжей дороги.
Абрам Моисеевич остановился на минуту возле трухлявого пня, снял бейсболку с надписью «NBA», отер пот со лба, поправил кипу и, открыв саквояж, выудил из него небольшую бутылочку, на которой имелась этикетка «Уксус». Но в ней Фельдман держал воду. С наслаждением глотнув из нее, завинтил крышечку покрепче, вернул бутылочку на место, засунув в кожаное кольцо с кнопкой на прошитой подкладке, специально предусмотренное для перевозки жидкостей, еще немного поискал в саквояже – и из-под часов с боем, выудил крошечное радио, обмотанное проводами наушника. Всунул наушник в правое ухо, хорошо слышащее, и включил УКВ. Радио работало исправно и сообщило Абраму Моисеевичу голосом простуженной дикторши, что в области, из которой он так вовремя ушел, ракетным обстрелом еропкинской артиллерии была целиком уничтожена Михайловская область. Жертвами обстрела стали все ее жители… Через час обещали полноценный отчет об усеянной трупами земле и полную картину разрушений. В заключение выступил руководитель Еропкинской области Игнат Игнатов, сообщивший, что победа полная и окончательная! Все население уничтожено. Военный потенциал и михайловская армия также канули в Лету.
Надо идти дальше, решил Моисеич, запер саквояж и бодро, надев бейсболку, вернулся на дорогу. Он было разглядел в жарком мареве Ваньку Иванова, мираж, почти пожалел его, сгоревшего вместе с Нюркой в адском огне тротила, но здесь вспомнил, что его почти глухое левое ухо –именно Ванькина заслуга: зачем-то сунул доброму еврею гнутую отвертку в слуховой проход. Да и грабил он Фельдмана постоянно, бивал с коллективом пропитых полудурков телесную часть. Душа и Дух всегда сохранялись нетронутыми, так как ботинки и сапоги могут причинить разрушение плотскому, но никак не эфирному, которое существует в другой реальности.
Продолжая скорым шагом двигаться к городу Кшиштофу, Моисеич мотнул головой и сплюнул назад – тем самым попрощавшись с михайловским прошлым и тамошними антисемитами.
– Скотобаза! – выругался еврей.
Шел Фельдман на польскую территорию не просто так, а по большой просьбе раввина города Кшиштофа для укомплектования миньяна, так как сам раввин Злотцкий занемог плохой болезнью легкого и отбыл на неизвестное время в Бахрейн на лечение. Фельдман не мог отказать Злотцкому, поскольку младшая сестра Фира была замужем за Сеней Вайнштейном, внучатым племянником Злотцкого, да и не имелось больше образованных евреев в Кшиштофе, чтобы помолиться хотя бы вдесятером.
Ох уж этот некошерный Кшиштоф…
Моисеич пересек границу с Польшей только к ночи, разглядев мигающей лампочкой пограничный столб. Луковичные часы показали десять часов тридцать минут, и надо было готовиться к ночлегу.
Абраму было не привыкать спать в полях, лесах, на железнодорожных станциях, бывали, впрочем, и пятизвездочные отели, палубы кораблей, пляжи; на природе он никогда не разводил огня – из осторожности: много плохих людей ночью, особенно в лесу. Хорошему человеку что делать-то в ночи – не попрется он в чащу!..
Фельдман обязательно метил территорию струей хорошего напора: от всякого лесного зверя отпугнуть.
Многое знал Моисеич об этой жизни, имел хорошее образование, как религиозное, так и светское – школьное, но то, что человеческая моча неспособна отпугивать хищное зверье, ведать не ведал. Как говорится, и на старуху…
Но дело не в отсутствии знания, а скорее в вере. Любая вера, даже граничащая с идиотизмом, лучше глухого темного безверия. За всю жизнь путешествий по миру Фельдман никогда не был подвергнут атакам хищников, только вера приносила ему счастье, а люди – почти всегда зло.
Абрам наломал елового лапника, уложил его как толстый матрас, помолился Всевышнему, перекусил салом из жира бараньего курдюка и улегся спать, натянув на самые уши бейсболку с эмблемой «NBA». И снилась ему юная Рахиль, которой он в жизни никогда не видал, лишь образ создал в воображении. Но мироздание, ответственное за наши сны, рисовала Абраму полотно Рубенса, похожее на «Союз Земли и Воды», где Водой был он сам, а Землей – юная Рахиль, олицетворяющая собой богиню плодородия. Фемина, как и на картине живописца, явилась Моисеичу совершенно обнаженной, более юной и более трепетной. Она не глядела на Нептуна и оттого казалась вовсе непорочной, а нагота являла собой не бесстыдство, а…
Абрам Фельдман непроизвольно изверг семя в одежду, тотчас проснулся и, осознав весь ужас произошедшего, вскочил и побежал по лесу словно заяц с дробиной в заду. Долго бежал вприпрыжку, сердце чуть не загнал, пока не наткнулся на озерцо или болотину, вода которой поросла ряской, мгновенно разделся догола и, бросив сюртук, нательную рубаху, штаны и исподнее в воду, туда же кипу и бейсболку, сам сиганул следом, дабы совершить избавление от нечистоты.
Надо сказать, что с Моисеичем такая коллизия случилась не впервые, бывало, это и в юношестве, тогда мать просто забирала одежду на стирку. А в более позднем времени свою чистоту Абрам терял только при ночных встречах с Рахиль.
– Жениться вам надо, мой дорогой! – нежно указывал в Михайловске Исаак Исаакович Блюмин, последний друг-еврей. – Зайдите-ка вы рав Фельдман к Фире, к Эсфирь Михайловне на дом, которая в Кшиштофе проживает – ну вы знаете ее сами, полистайте альбомчики, там многие девы с фотографий залюбуются вашими глазами и захотят с вами под ручку стоять под Хупой1. А там – девчонки и мальчишки, а также их родители!..
– Так вы что, ребе, и пионером были?
– Что вы, уважаемый Абрам Моисеевич! Просто был грех, сбегал со школы в кино, чтобы посмотреть киножурнал «Хочу все знать». Там, знаете ли, детям про науку доступно. Очень я хотел быть конструктором батискафов, чтобы самому поглазеть на дно морское.
– Лучше все же глядеть в небо! – поддерживал беседу Фельдман. – Вверх!
– Это точно! Смотрите в небо, – подтвердил рав Блюмин. – И зайдите в Кшиштофе к Фире. К Фире!
Сколько раз он ни был у свахи, сколь часто ни перелистовал ламинированные страницы с фотографиями еврейских невест, какие красавицы ни были в том альбоме, какие наследницы несметных состояний ни взирали на него – сердце соискателя ни разу не дрогнуло, а во рту не пересохло…
– Экий вы, разборчивый! – серчала Эсфирь Михайловна. – Уже сороковой год вам, а все плюете в штаны. Фу!
От такой прямоты Абрам Моисеевич краснел ушами. Думал, расплавятся от стыда и стекут его уши прямо тут на паркетные полы воском… Он разводил руками: мол, никто его не влечет со страниц альбома еврейской свахи.
– Во так, – только что и смог выговорить смущенный Абрам.
– Есть у меня секретный альбомчик, – заговорщицки прищурилась Эсфирь Михайловна, – который я редко кому показываю. – И так она посмотрела на Фельдмана, что он испугался увидеть в нем не невест, а женихов.
– Охохох! – воскликнул Абрам Моисеевич, глянув на первый разворот. – Эхехех!
Таких толстых, жирнющих женщин в таком количестве он никогда не наблюдал. Также не ведал он о существовании усатых и бровастых, бородавочных и худых, как сосновая щепа, особей. Неосознанно искривился лицом, будто лимона пожевал.
– Поняла-поняла! – захлопнула секретный альбомчик Эсфирь Михайловна. – Поняла хорошо, что вы не из таких любителей! Выросли в моих глазах… на миллиметр!
Здесь, во спасение, отбили полдень фельдмановские часы, Моисеич сослался на неотложное, заспешил к выходу, но, суетясь, полой сюртука задел некую книжицу, которая, упав с вольтеровского столика, раскрылась своей тайной, оказавшись вовсе не книгой, а маленьким альбомом с фотографиями. Просто переплет был как у книги – кожаный.
– Ах! – воскликнул Фельдман, наклонившись над раскрывшимся альбомом, на развороте которого была запечатлена одна юная особа. На нескольких фотографиях одна и та же. Тут – в аристократический профиль, здесь – в полоборота: дивная красота шеи, ключицы, угадывающиеся под скромным платьем и черными длинными волнистыми волосами, обрамляющими потустороннюю красоту лица. И что за улыбка! Чудо непревзойденное! Чуть-чуть губки разошлись. – Ах!.. Вот она! Вот же она, моя желанная, приходящая во снах, – побледнев, почти простонал он.
– Так что же вы сидите на полу?
– А что делать? – глуповато улыбался Абрам Моисеевич, поднимаясь с раскрытым альбомом, чувствуя приходящее к нему огромное счастье. В мгновение ока и Хупа привиделась, и детки уже побежали в школу. И…
– Что делать? Как что? – удивилась Эсфирь Михайловна. – Берите лопату и срочно бегите на кладбище!..
Фельдман скакнул к двери, но, остановившись, обернулся:
– А зачем? Зачем на кладбище?
– Будете себе невесту из могилы выкапывать! – и захохотала, как старая жаба заквакала. – Не волнуйтесь, Фельдман!.. Шучу! Это прабабка моя на фотографиях!
– Как прабабка?!
– Она самая! Рахиль Соломоновна! При родах рассыпалась2 не до конца, а оттого после родин вскоре померла.
– Рахиль! – затрясся всем телом Моисеич. – Рахиль…
– Да что с вами, мой дорогой? Не припадок ли?
– Нет-нет, – прошептал – и вывалился за порог.
Всю ночь Фельдман плакал в гостевой комнате раввина Злотцкого. Сказать «плакал» – ничего не сказать. Он рыдал всем своим существом. Ноги, руки его колотились о железный остов кровати, он желал физической боли, дабы заглушить душевную муку – но где там! Хотя Абрам и знал, что физической мукой никак не перебить душевную, что нельзя фаршмаком накормить душу – только брюхо насытить, но в данный момент все философские рассуждения не работали, а из костяшек пальцев рук уже сочилась кровь, а голова искала стену, чтобы бахнуться об нее и забыться.
Стены были тонкими, а старческий сон раввина – нежным и деликатным. Спугнуть его было простецким делом, и Злотцкий, накинув халат, выбрался от жены Миры, которая могла дрыхнуть на танковой броне, вышел в коридор и отправился в гостевую к Фельдману, где обнял его физическое тело и душу одновременно. Он ничего не говорил, уста его были немы, лишь сердце сострадало гостю, хоть и не знало оно, уже изрядно пожившее и постучавшее миллионы раз, в чем причина муки такой. В этом и есть прекрасная грань человеческого существа, грань наиредчайшая, такая выдана одному на миллион – сострадать молча и всецело, не узнав причины.
Завидев где-нибудь плачущее дитя, женщина сначала спросит «Что случилось, малыш?» – и только потом хватает его на руки и зацеловывает, пока ребенок не заорет еще громче.
Поднять старика, упавшего на дороге, грязного, с безумными глазами, несущего околесицу, брызжущего слюной, не каждый сможет. Старость, особенно неимущую, почти всегда сопровождает отвращение. Никто не станет представлять себе девяностолетнего описавшегося старика ребенком, девяносто лет назад родившимся розовым и пахнущим раем, который соску сосал, затем ходил в школу, любил своих детей и жену, сотворил прекрасные стихи, полотно какое-то написал значительное и многое чего еще сделал – а сейчас состарился, поглупел и, потеряв равновесие, упал кому-то под ноги, да еще и в лужу. Его даже поднимать не будут. Какая-нибудь опять-таки женщина спросит:
– Вам плохо?
А другой неспешно, чаще мужчина, вызовет «скорую». И у собравшейся вокруг случившегося толпы непременно будет лицо с выражением брезгливости, смешанной с любопытством. И приходить в этот мир нелегко, и уходить тяжко.
А Злотцкий распахивал душу всякому, чтобы в нее мог мигрировать каждый. Его душа была маленькой страной, крошечным райским садом, в котором не требуют оснований для миграции, и не перед кем не закроется пограничный шлагбаум.
Фельдман выплакивал раввину свои сны о Рахили, о том, что Всевышний посмеялся над ним, представив невестой покойницу, а Злотцкий давал всецело выговориться несчастному еврею, гладил Фельдмана по волосам, как сына своего бы приласкал в тяжкую минуту.
Потихонечку Абрам поведал о Рахили, о том, как грезил ее ликом и женой представлял, а Злотцкий вдруг ответил успокаивающейся душе гостя, поведал отцовской нотацией, наполненной нежным – «жизнь наша и время линейны, но только для тела человеческого, все это и самому пану Фельдману известно с иешивы, Всевышний имеет на каждого свой план и что если будет на то воля и желание – и время и тело станут нелинейными, неизмеримыми, и что случится в жизни гостя она – Рахиль, и детишки, бегущие в школу, случатся».
– Образно шепчете? – всхлипывал Фельдман.
– Отчего же, – тихо засмеялся раввин. – Истину глаголю!
– И Аз воздам.
– Вот, вы уже шутите…
Пока сохла одежда, Моисеич прыгал, чтобы не замерзнуть, от одной сосны до другой. Потихоньку светало, и одежда достаточно подсохла.
Не успел Моисеич одеться, даже водички не попил, от хлебушка не откусил, как различил здоровым ухом собачий лай. И лай тот был не одинок. Тявканья десятков собак слились во единый вой так, что жути нагнали в пустой желудок Моисеича предостаточно.
Охотники, сообразил он, то ли лису гонят, то ли зайца обыкновенного. Но ему что за дело. С охотничьей тропы надо убираться подобру-поздорову! Затравят шляхтичи и еврея заодно.
Полезу на дерево, решил Фельдман, и ловко вскарабкался на высоченную ель, укрылся в густых лапах и затаился, нюхая шишки – свежие, маслянистые.
Собачье тявканье и голоса приближающихся охотников хоть и пугали странника, но казалось ему, спрятанному на высоте, что не он добыча, и не лиса с зайцем, а шла охота на кабана. А в ней есть загонщики: собаки и обычно крестьяне с шумными приспособлениями – трещотками, колокольцами и иным; есть и принимающая сторона, аристократическая, прячущаяся с ружьями на своих номерах. Они как раз и стреляют в загнанных секачей.
Одна из гончих отбилась от стаи и, подняв морду внюхивалась в струи воздуха, пытаясь отыскать утерянный след. Кабаном не пахло, зато пахло Моисеичем, спрятанным деревом.
Гончая призывно залаяла и принялась неутомимо подпрыгивать, подвывая на всю округу.
Фельдман не сомневался, что скоро его еврейскому счастью прибудет, хорошо помня, что поляки – записные антисемиты, злые и опасные.
Охотники не заставили себя ждать. Сначала прибежал на собачий зов молодой парнишка с рогатиной и все пытался высмотреть снизу, кто там спрятался на дереве. Может, медведь забрался от страха.
Анжей, так звали молодого человека, страсть как любил лакомиться медвежьими котлетами. Правда, как-то раз он съел вместе с медвежатиной и какую-то бактерию, чуть было не помер в больнице, даже исповедаться успел, но антибиотики и пан Ворчицкий – доктор медицины, спасли его молодой организм, а страсть к медвежьим котлетам сохранилась, только мать больше чеснока добавлять в мясо стала.
Следом за Анджеем прибыли и остальные охотники. Собаки орали во все легкие, прыгали в небо, рискуя спятить от охотничьего гона.
– Там! – указывал на ель Анджей. – Медведь!
Стрелки, человек пятнадцать молодых людей и несколько панов постарше, находились в отвратительном настроении, так как, несмотря на кучи кабаньего помета, множества верениц следов, оставленных копытцами косачей, свиноматок с детенышами, не сумели отыскать и превратить в трофей ни одного свинячьего хвоста. Им, ретивым, дышащим азартом, требовался реванш, ружья были заряжены картечью, и стволы их смотрели вверх – туда куда указывал палец Анджея.
– Окота тцех3! – приказал старший в компании Ян Каминский. Говорили, что его прадед владел этим лесом – Раз!..
Фельдман знал по-польски достаточно, чтобы понять, что на счет «три» его тело разнесется в клочья по кронам деревьев еврейским тартаром и что вороны склюют останки его уже к вечеру. Он заорал во всю мощь, что не медведь он, а человек!
– Не стреляйте! – вопил. – Не стреляйте!
– Поляк? – крикнули снизу. – Русский?
– Еврей, – откликнулся Фельдман. – Абрам Моисеевич!
– Отчего же не стрелять, Абрам Моисеевич? – недобро поинтересовался Ян Каминский.
Его вопрос одобрительным гулом поддержала остальная ватага.
– Так не медведь я! Из меня котлет не налепишь!
– Зато удовольствия сколько! – не отступал шляхтич. – Нам сейчас невесело!
Товарищи его одобрительно заулюлюкали и засвистели.
– Толку-то! – продолжал цепляться за жизнь Абрам. – В чем радость?
– А в чем радость от луча солнца? – продолжал изгаляться шляхтич. – В чем ее измерить?
– Так в чем? – спросил Фельдман, стараясь выиграть время.
– В евреях и измерим…
Здесь охотники заржали в голос, азарт от неудачной охоты из крови быстро испарялся, некоторые достали из охотничьих сумок фляги с «Духом пущи» – так для красоты звали обыкновенный самогон и уже по разу глотнули этого самого духа.
– В евреях получится только один… – грустно подытожил Абрам.
Здесь ему глаза будто песком бросили.
…Он сидел болваном на пружинном матрасе Злотцкого, тер глаза, и в голове как будто мозги окаменели.
А раввин пейс на палец накручивает, глядит в окошко, за которым ночь уступает место утру, и в этот самый миг пронзает темную комнату первый луч солнца. У Фельдмана отвисла челюсть. А за первым лучом все помещение золотом забрызгало. Наступило утро.
– Так правда в лучах солнца радость человеческая? – зашептал Моисеич. – И можно ли эту радость в евреях измерять?
– Солнце для всех! И для евреев тоже. Вы, рав Фельдман, как не свой! Что-то нехорошее приснилось? – За стеной кто-то грузно встал на пол – так, что половицы во всем доме запищали. – Мира проснулась! – сообщил раввин. – Пойдет в порядок себя приводить. Грустно ей: дети разъехались, приезжают редко, а нам так хочется внуков поглядеть да побаловать… Знаете, Абрам, мы тут с женой признались друг другу перед тем, как я в Бахрейн уехал от плохой болезни исцеляться, что внука Якова, Яшку, больше чем сына любим. Испугались сначала, а потом приняла. Так Всевышнему угодно.
Фельдман глядел на Злотцкого, словно Господь новое чудо сотворил. Смотрел на раввина как на Мессию, вдруг открывшегося миру – даже не миру, а лично ему.
– Я же, – пролепетал еврей, – я же к вам для Миньяна прибыл, так как вы в Бахрейн на лечение уезжаете… Не хватало одного для молитв… В Кшиштоф… Зачем я здесь?
– Мира пошла на кухню сырники жарить. Знаешь, какой у нас творог!.. А сметана! Угодили нам с коровой Плоткины. Хорошую продали…
Краткая повесть о сырниках и корове не смогла стереть глупое и недоуменное выражение с лица Фельдмана:
– А куда ж время пропало?.. Я ж к вам из Михайловской обрасти топаю, так как вы занемогли и нужен был еще…
Злотцкий поднялся на ноги, оправляя спальное исподнее.
– Мира не любит неопрятности, так что умоемся и пригладимся.
– Меня шляхтичи хотели убить! – признался Фельдман. – Как медведя!.. А тут вдруг амнезия или помешательство. – Вы, ребе, были в Бахрейне?
– Помогли мне там, – подтвердил раввин. – Хорошие, грамотные врачи!
– Да что же произошло?! – вскричал Абрам Моисеевич Фельдман, уверенный в своем полном выбытии из себя.
Злотцкий обернулся в дверях, зажмурился от солнечного света, чуть было не чихнул, вырвал торчащий из носа волос.
– Время изменчиво. Очень изменчиво, – произнес он и вышел из гостевой.
1Балдахин, под которым в синагоге во время брачной церемонии стоит еврейская пара.
2Разродилась.
3На счет «три»!