На этот раз в столовой было тихо. Я бы даже сказал — непривычно и странно тихо, будто здесь и вовсе не кипело сражение — каких-то часа полтора-два назад. Хотя прочих напоминаний о случившемся на обеде побоище осталось немало: разбитая посуда, поваленные лавки, столы, стоящие не ровными рядами, а абы как, вкривь и вкось. Подносы, раскиданные ложки и вилки…
И, конечно же, остатки еды: котлеты, ошметки пюре, хлебные корки — они не просто валялись повсюду, но и, казалось, покрывали каждую пядь многострадального столового зала. Гимназисты растерли все это чуть ли не в кашу, да и подсохшие лужи разлитого супа добавляли не только колорита, а еще и этакой шумоизоляции: вместо привычного стука каблуков мои ботинки при каждом шаге издавали что-то глухое и невыразительно-хлюпающее.
И к тому же еще и прилипали к полу.
И весь этот бедлам предстояло убирать. Мне — древнему воителю, знахарю, магу, чернокнижнику, следопыту, отшельнику… в общем, человеку весьма далекому от любой профессии, связанной со шваброй и тряпками.
Впрочем, особого выбора у меня не имелось — если уж я собирался всерьез и надолго задержаться не только в шкуре гимназиста Володи Волкова, а еще и в его привычном бытие. За то, что мы устроили в столовой, можно было не только остаться после уроков или загреметь в карцер на полсуток, но и вовсе вылететь из гимназии без права поступления… Нет, лучше уж оценить милость Ивана Павловича — и потратить пару-тройку часов на хозяйственные работы.
Тем более, что заниматься уборкой на поле брани мне предстояло вовсе не в гордом одиночестве. Прикрыв за собой дверь, я увидел еще двоих несчастных: худощавого темноволосого парня, развалившегося на лавке у дальней стены — и уже знакомого мне Фурсова. И если первый не обратил на мое появление ровным счетом никакого внимания, то второй поприветствовал… взглядом.
Мрачным и тяжелым. Не то, чтобы сердитым, но уж точно не радостным. Я заступился за одноклассника, и драку мы скорее выиграли — однако особой радости ему это, похоже, не доставило… Скорее даже наоборот.
— И надо тебе было… геройствовать? — проворчал он вполголоса. — Так бы покуражились и отстали — а теперь до самого лета не слезут.
— Теперь десять раз подумают. — Я устроился на лавке напротив. — Крепко мы им врезали. А надо будет — еще врежем.
И в классе, и в столовой Фурсов сидел ко мне спиной, а во время драки пялиться на него было, мягко говоря, некогда. Зато теперь я мог как следует рассмотреть лицо одноклассника — простое, открытое. Пусть и без печати выдающегося интеллекта, но все же скорее приятное, с крупными угловатыми чертами. Ни капли смазливости и даже того, что принято называть брутальной мужской красотой. Да и фигура под стать: кряжистая, мощная, несмотря на худобу.
Я почему-то сразу представил Фурсова у наковальни или плавильной печи — таким сложением мог похвастать скорее кузнец или кочегар, но уж точно не профессиональный атлет. Ни раздутых тренировками и диетой мыщц, ни каких-то особенно эстетичных пропорций — все предельно функционально и просто, без излишеств. Крепкие плечи будто чуть опускались под весом больших рук, явно привыкших не к гирям в гимнастическом зале, а к тяжелому труду.
Такими в середине века — лет через тридцать-сорок — художники и скульпторы будут изображать рабочих или солдат. Фурсов словно сошел с какого-то барельефа советской эпохи: серьезный, хмурый, с застывшей между бровей складкой. Суровый — но уж точно не злобный.
— Ага, врежем… И сразу в карцер загремим — а то и на улицу с волчьим билетом. — Фурсов мрачно усмехнулся. — Себе дороже выйдет.
— Ну, так сейчас же не вышло. — Я пожал плечами. — Подумаешь, оставили после классов.
— Подумаешь… Это ты у нас, брат, из благородных. А я, получается, на смену в вечер не успею. На первый раз рублем накажут, а на второй и вовсе попрут, — отозвался Фурсов. — У нас на складе за прогулы разговор короткий — даже спрашивать не будут, чего не пришел.
Я уже готовился едко ответить — но тут же прикусил язык. Чуйка не обманула: Фурсов действительно терпел нападки восьмиклассников совсем не потому, что струсил или не имел сил огрызнуться. Просто слишком хорошо знал, во что ему встанет драка в гимназии. И мое бесшабашное «геройство» на деле оказалось той еще медвежьей услугой.
— Думаешь, я бы ему сам зубы не посчитал? — Фурсов будто прочитал мои мысли. — Давно уже кулаки чесались. А теперь… Теперь черт его разберет, что будет. Кудеяр обиды не прощает.
— Да что это за Кудеяр такой? — буркнул я. — Его бы первого в карцер запереть — сразу тише бы стало.
— Запрут, как же… Держи карман шире. У него папка — купец первой гильдии. Ме-це-нат. — Необычное слово далось Фурсову с явным трудом. — Весь попечительский совет и самого директора в кулаке держит — не пикнешь. Считай, половина учителей тут с Кудеяровских капиталов оклад имеет… А ты, говоришь — в карцер.
Мне оставалось только молча кивнуть. Еще один кусочек мозаики встал на место, и теперь я сообразил, почему Кудеяров-младший даже с грозным Иваном Павловичем разговаривал так, будто ничуть того не боялся. Отцовский авторитет надежно защищал и от гнева инспектора, и от самых суровых наказаний, и вообще чуть ли не от всего на свете. Банда восьмиклассников творила, что хотела — а остальным приходилось терпеть.
А вот я терпеть уж точно не собирался.
— Ладно, разберемся с этим вашим Кудеяром, — вздохнул я. — А пока прибраться надо.
— Что, за швабру возьмешься? — Фурсов удивленно приподнял бровь. — Я думал, вам, благородным, такое по чину не положено.
То ли Володя Волков сверх меры кичился дворянским происхождением, то ли уже давно успел завоевать репутацию лентяя и белоручки. А может, и вовсе не имел особых знакомств с одноклассниками — разбираться у меня не было никакого желания.
Как и засиживаться в столовой до самой ночи.
— Тоже мне благородство — от работы бегать. — Я рывком поднялся на ноги. — Давай-ка лавки наверх закинем — проще будет полы отмывать.
Фурсов явно удивился, но говорить ничего не стал — молча встал и тоже принялся за дело, которое в четыре руки пошло даже быстрее, чем я думал. Не прошло и десяти минут, как грязные скатерти отправились в корзины у стены, а перевернутые лавки устроились на столах.
Третий «каторжанин» сначала сидел, напустив на себя демонстративно-горделивый вид, но потом все-таки поднялся и тоже стал помогать: сбегал на кухню, вернулся с двумя ведрами воды, лихо намотал тряпку на швабру и принялся оттирать пол у дальней стены — видимо, чтобы не мешать нам с Фурсовым. Опыт в подобных делах у него явно имелся.
На занятиях я его не видел, да и во время драки, кажется, тоже — парень то ли отсиделся в сторонке, то ли просто не попался мне не глаза. Хотя по возрасту для развернувшегося в столовой сражения вполне подходил — вполне тянул на побежденный восьмой класс, а выглядел, пожалуй, даже чуть постарше… Или только казался взрослым из-за щегольских тонких усов, закрученных кверху.
Вообще, они с Фурсовым смотрелись полной противоположностью друг другу. Если первый буквально всеми корнями вырастал из рабочего класса, то второй — наоборот — выглядел не просто изящным, а чуть ли не карикатурно-утонченным: небольшие кисти рук, лицо, к которому так и не пристал весенний загар, узкий заостренный подбородок и волосы. Не черные, как мне сначала показалось, а темно-каштановые, с рыжинкой. Волнистые и явно давно не стриженные — на пределе дозволенной гимназической прическе длины.
Даже движениями наш товарищ по несчастью напоминал мушкетера из романов Дюма. И пусть вместо шпаги в его руках была самая обычная швабра с намотанной грязной тряпкой, орудовал он ею с какой-то поистине аристократической небрежностью — резво, ловко и разве что не приплясывая.
Видимо, ему тоже не слишком-то хотелось засиживаться в гимназии до ночи.
— Тебя как звать, братец? — поинтересовался я, подхватывая с пола ведро.
— Петропавловские мы. А зовут — Константин Андреевич, — отозвался «мушкетер».
Он зачем-то представился по полной форме — да еще и со странным «мы». Но куда больше меня удивили не слова, а интонация — протяжная, даже распевная, будто одноклассник вдруг затянул начало какого-нибудь псалома. Да и фамилия у него оказалась под стать. Такие еще сотню с лишним лет назад называли «семинаристскими» — в моем мире… Да и в этом, пожалуй, тоже.
— Из духовников будешь, никак? — поинтересовался Фурсов, будто прочитав мои мысли. — Поповский сын?
— А как же, — с ухмылкой отозвался Петропавловский. — В четвертом поколении священнослужитель… Мог бы быть.
Теперь, когда беседа уже началась, наш товарищ по несчастью поддерживал ее с явным удовольствием. Сказать он успел пока еще немного, но манеры и сами слова определенно выдавали любителя позубоскалить.
Не самое плохое качество… конечно же, если речь не идет о будущем священнике.
— А чего ж в семинарию не пошел? — Фурсов от любопытства даже перестал возить по полу шваброй. — Тебе ж на роду написано.
— Почему не пошел?.. Пошел. Только отчислили, — Петропавловский снова перешел на картинно-распевный тон, — за грехи наши тяжкие… Выходит, буду теперь в гимназиях, среди мирян.
Я не удержался и захихикал — слишком уж не вязалась протяжная и монотонная речь неудавшегося семинариста с озорным блеском глаз и чуть ли не бандитской ухмылкой. Даже Фурсов заулыбался, хоть до этого хмурился почти без остановки.
— А сюда как попал? — спросил он. — Тоже за драку?
— Никак нет. Курил на третьем этаже. — Петропавловский жестом изобразил папиросу в зубах. — И был пойман почтенным Никитой Михайловичем.
— И за такую ерунду — сюда? — удивился я.
За курение, а уж тем более прямо в здании гимназии, наказание вполне могло оказаться и куда более суровым… если бы незадачливого любителя табака изловил кто-нибудь другой. Но учитель естественной истории производил впечатление того, кто скорее не обратил бы внимания на подобную мелочь — или ограничился выговором.
— Да уж, сущая ерунда вышла, судари, — протянул в ответ Петропавловский. — Я папиросу за окно выкинул, а она возьми да свались на Ивана Павловича. Прямиком во-о-от сюда, на лысину — а оттуда за шиворот…
Когда Петропавловский постучал себя пальцем по макушке, Фурсов уронил швабру и согнулся пополам. И не просто засмеялся, а именно что заржал — так громко, что во всей столовой зазвенели не только стекла в окнах, но и остатки посуды на столах. За ним громыхнул и сам горе-семинарист, а потом и я — слишком уж красочной получилась тут же возникшая в голове картина: грозный гимназический инспектор, с воплями скачущий с папиросным окурком за воротом кителя.
— Да уж… потешил, брат, нечего сказать. — Фурсов вытер рукавом выступившие от смеха слезы. — Видать, талант у тебя такой — влипать, куда не следует.
— Еще какой… брат, — тоскливо отозвался Петропавловский, шагая чуть ближе к окну. — А сегодня и вы со мной влипли.
— Чего это? — Фурсов непонимающе потряс головой. — Почему — с тобой?
— Со мной, не со мной — а дело плохо, судари… Чую, накостыляют нам сегодня так, что не унесем. — Петропавловский вытянул руку и палкой от швабры осторожно сдвинул в сторону занавеску на окне. — Сами посмотрите.