Самое логичное после неудавшейся попытки самоубийства — немедля повторить ее более тщательно. Но когда Гоген, вконец обессиленный, вернулся с горы домой, он, как и большинство людей, переживших такое потрясение, не мог ни думать, ни поступать логично. Он попросту лег на кровать и погрузился в сон.
Но хотя Гоген постепенно оправился настолько, что временами убийственная боль в ноге совсем его отпускала, он чувствовал себя «живым мертвецом». У него не было ни сил, ни желания что-либо решать, он только мечтал о передышке, чтобы обо всем поразмыслить.
Однако в отличие от тех, кто уже покоится под землей, живой мертвец должен пить и есть. Кроме того, Гогену нужно было срочно раздобыть две с половиной тысячи франков и уплатить долги. Правда, в конце января 1898 года пришло семьсот франков от Шоде и сто пятьдесят от Мофра, одного из парижских покупателей его картин. Но этого хватило лишь на то, чтобы убедить китайского бакалейщика в Пунаауиа, у которого Гоген брал почти все нужные ему продукты, не лишать его кредита. Для расчетов с главным кредитором, Земледельческой кассой, не осталось ни сантима. А срок займа истекает в мае, и тогда директор кассы без жалости наложит арест на замечательный дом Гогена и продаст его…
Впервые после того, как он в 1883 году стал профессиональным художником, Гоген был даже готов бросить живопись, и когда он в конце марта 1898 года после долгого перерыва смог, не боясь приступов головокружения и обмороков, выходить из дома, то, чтобы справиться со своими затруднениями, можно сказать, перенесся на пятнадцать лет назад. Вышло так, что освободилась штатная должность казначея в Земледельческой кассе. Как бывший биржевой маклер, Гоген справедливо считал себя самым подходящим человеком во всей колонии на этот пост. К тому же, работая в кассе, будет легче получить отсрочку. Тем более что отсрочка нужна минимальная, ведь казначей получает в год четыре тысячи франков жалованья, да еще ему обеспечен приработок не меньше шести тысяч. Обычно счастливый обладатель этой должности, не перенапрягаясь, зарабатывал больше тысячи франков в месяц[177].
В централизованной по парижскому образцу колониальной администрации все важные посты распределялись губернатором. Поэтому Гоген, несмотря на горький опыт, запряг лошадь, отправился в город и еще раз оставил в губернаторской канцелярии свою визитную карточку, прося принять его. Губернатором с февраля 1898 года был бывший начальник Управления внутренних дел Гюстав Галле, повышенный в награду за успешное «усмирение» проанглийски настроенных туземцев Раиатеа. Увы, когда Гоген рассказал о своей давней работе на финансовом поприще, губернатор Галле, не очень-то сочувствующий людям со сложной и тонкой душой энергичный здоровяк, недоверчиво отнесся к его ничем не подтвержденным словам. И он не скрывал, что неспособность Гогена в условленный срок вернуть заем Земледельческой кассе обличает его далеко не с лучшей стороны.
Однако Гоген выглядел так скверно и отчаяние его было настолько искренним, что Галле в конце концов сжалился и предложил ему другую, более подходящую для него должность. Речь шла о скромном месте чертежника в Управлении общественных работ. Жалованье — шесть франков за рабочий день; другими словами, не оплачивались воскресенья и другие праздники, а также, — чтобы не было прогулов и мнимых болезней, — все остальные пропущенные дни. В месяц выходило около ста пятидесяти франков, только-только прокормиться, а уж об уплате долгов нечего и думать. И, как назло, его добрый друг Жюль Агостини, который долго возглавлял Управление общественных работ, всего два месяца назад перевелся в другую колонию[178]. Несмотря на все это, Гоген, как ни странно, принял предложение губернатора. А может быть, это и не так уж странно, может быть, как раз возможность с головой уйти в какое-то дело и отвлечься прельстила Гогена. Ведь знаем же мы случай, когда именно для этого известный разведчик Лоуренс тридцатью годами позже под чужим именем поступил рядовым в военно-воздушные силы. Иначе не объяснишь решение Гогена, потому что он не передумал, хотя вскоре получил от Даниеля де Монфреда 575 франков и ему на весьма льготных условиях продлили заем. Вообще оказалось, что он зря так маялся: как владелец участка стоимостью в три-четыре тысячи франков, Гоген по правилам Земледельческой кассы мог превратить свой годичный десятипроцентный заем в ипотечную ссуду из шести процентов годовых, сроком на шесть лет[179].
Ежедневно ездить на работу в Папеэте — тринадцать километров по скверной дороге — было, конечно, слишком утомительно, да и времени жалко. Поэтому Гоген забрал Пау'уру и прочие предметы первой необходимости, запер свою виллу-мастерскую и переехал в западное предместье столицы, Паофаи, в двухкомнатный домик с верандой, который ему очень дешево сдал один из его новых коллег, Виктор Лекерр. Предупредительность Лекерра объяснялась тем, что его девушка, Тераиехоа из Матаиеа, была лучшей подругой Теха'аманы[180]. С разных сторон, но не дальше ста метров, Гогена окружали не только старые друзья — семейства Дролле и Сюха, — но и новые знакомые, обитатели маленького поселка мадам Шарбонье. Больница тоже была под рукой; очень кстати, потому что теперь он мог основательно лечиться как амбулаторный больной. Гораздо дальше, километр с лишним, было до места службы, ибо Управление общественных работ находилось тогда на самом конце Фаре Уте, узкого мыса в восточной части лагуны (теперь оно размещается в центре города, рядом с больницей). Но это не играло особенной роли, ведь у Гогена была своя коляска. Он мог добираться и другим способом, которым часто пользовался, так как это был единственный посильный для него моцион: на легкой лодке через лагуну, обычно вместе с Виктором Лекерром.
Как и думал Гоген, работа оказалась убийственно нудной. У нас есть очень авторитетное описание того, как работалось правительственному чиновнику в середине девяностых годов, за полвека до того, как в Папеэте появились первые установки кондиционирования. Автор этой зарисовки — сам Жюль Агостини: «День начинается рано, в четыре часа утра горожане идут за продуктами на рынок около ратуши… Магазины и учреждения открываются между шестью и семью утра. Первым делом служащие выспрашивают друг друга о последних сплетнях и обмениваются множеством похабных историй, которые принес с рынка слуга, приятель или служанка. Истории помогают коротать время; правда, иногда от этого страдает работа…
Часам к десяти, когда солнце приближается к зениту и в деревянных строениях становится невыносимо жарко, беседа идет все более вяло, потом и вовсе прекращается. Но тут наступает время начальству и служащим покинуть свои конторы, магазины и пакгаузы и идти в город. Одни заходят в клуб, другие отправляются домой, чтобы перекусить в кругу семьи.
В полдень магазины снова принимают покупателей, часом позже открываются конторы. Но работать теперь еще тягостнее, чем утром, потому что стало еще жарче, и зной вкупе с процессом пищеварения скорее побуждает служащих предаться сиесте, чем отмерять ткани или заниматься какой-то бумагой, которая вполне может подождать, даже лучше, если она полежит. Наконец, в пять бьет час избавления. Не мешкая ни минуты, все — управляющие и служащие, начальники и подчиненные — срываются с места с такой поспешностью, словно их после долгого заточения выпустили из тюрьмы. Что значит невыносимо долгий и напряженный трудовой день!
Каждый ищет себе развлечение по вкусу. Для многих это означает прогулку до Фаа или Фаутауа, где можно встретить всевозможные экипажи, веселых и крепких всадников и очаровательных велосипедисток, которые либо, не торопясь, работают педалями, либо мчатся очертя голову. Для других это партия в карты или домино, причем перед игрой или во время оной, как положено, выпивается аперитив. Самые тертые калачи, не задумываясь о завтрашнем дне, выкуривают трубку опиума. Около часа занимает ужин, после чего опять идут в клуб или, позевывая, бродят по почти опустевшим улицам»[181]
Сам Гоген без особой горечи называл свое новое существование «оглупляющим», а работу «мало интеллектуальной». Помимо присутствия в конторе, где он преимущественно снимал копии с чертежей и планов, ему вменялось в обязанность инспектировать дороги, что было еще скучнее и утомительнее. Характер его службы несколько изменился после того, как сердитый сержант артиллерии, исполнявший обязанности начальника Управления общественных работ, потерял надежду привить своим подчиненным понятие о воинской дисциплине и первого мая 1898 года вернулся в казарму. После него место начальника, тоже временно, занял техник очень скромного Управления коммунального хозяйства Папеэте, Жюль Оффрэ, обладавший прямо противоположным недостатком: он был слишком уступчив и мягок. Зато Оффрэ разбирался в технике и был неплохим художником-любителем, в молодости даже учился в Академии художеств в Париже, да только не оправдались его надежды стать великим живописцем. Впрочем, и он не нашел лучшего применения талантам Гогена. К тому же, по его понятием, Гоген вообще не обладал талантом, ведь мерилом художника Оффрэ было высокое академическое искусство, которое он смолоду сделал своим идеалом.
Зато исполняющий обязанности начальника Оффрэ был доволен, что в конторе есть грамотный человек, которому можно поручить переписку. Пусть она не очень обширна, но правильно составить письмо и написать его без ошибок — не так-то просто. Поэтому он не особенно придирался к Гогену, когда тот опаздывал на работу или вдруг, невесть почему, впадал в мрачность и даже демонстрировал свое дурное настроение, хлопая дверью[182]. (Последующие поколения чиновников, как ни ревностно они искали, не нашли в архивах Управления ни одного чертежа или хотя бы рисунка на полях, выполненного рукой Гогена. Дело не столько в том, что чертежника превратили в писаря, сколько в том, что в 1906 году циклон сровнял с землей здание конторы и разметал все бумаги по горам и по морям.)
До службы в Управлении Гоген все время жил особняком, не входя ни в какие профессиональные или общественные группы, религиозные или политические союзы. Конечно, он много раз страдал от того, что неоткуда было получить помощь и поддержку. Правда, зато его не затрагивали постоянные яростные схватки, которые происходили между различными группами, и прежде всего между поселенцами и правительственными чиновниками. Те немногие люди, с кем Гоген сам общался, невзирая на их классовую, расовую или групповую принадлежность, воспринимали его как равного, а некоторые, например лейтенант Жено, семья Дролле и романтик Оливен, даже преклонялись перед ним. Но как только он занял место чертежника в правительственном учреждении, его тотчас снабдили ярлыком и отнесли к определенной группе. Большинство друзей Гогена среди поселенцев перестали его признавать; с их точки зрения, он завербовался к врагу. А в чиновничьей иерархии, к которой он теперь принадлежал, Гоген, увы, стоял на самой низкой ступеньке. Судьи и начальники отделов, капитаны и лейтенанты, охотно общавшиеся с художником Гогеном, считали ниже своего достоинства разговаривать с конторщиком Гогеном. Многие даже смущенно отворачивались в другую сторону, когда им случалось увидеть его во главе бригады туземных рабочих на улицах города или в пригороде.
Изоляция Гогена усиливалась еще из-за того, что, в отличие от 1891 года, когда у него была официальная миссия, низкий чин не позволял ему стать членом клуба «Сёркл Милитер». (Для этого требовалось звание не ниже младшего лейтенанта или соответствующий гражданский чин.) А среди мелких служащих, которые могли и хотели с ним знаться, лишь трое сколько-нибудь его привлекали. Мы уже упоминали его товарища по работе, Виктора Лекерра, но тот был слишком молод (всего двадцать лет); разве что послать за чем-нибудь или попросить что-то отнести. Столь же преданным, но гораздо более интересным приятелем — слово «друг» и здесь вряд ли оправдано — оказался один бывший солдат, бретонец по имени Пьер Лёвёрго. Он участвовал в военных действиях на Раиатеа, был ранен в руку копьем и, когда его вскоре демобилизовали, в награду за проявленную доблесть получил медаль и приятную должность вестового в губернаторской канцелярии. Гогена в нем больше всего привлекало то, что Лёвёрго готов был без конца слушать рассказы о Бретани. Самым развитым и высокопоставленным членом тройки был писарь Франсуа Пикено; Гоген знал его давно, однако до сих пор как-то мало с ним общался[183]. Оба отбывали воинскую службу на флоте, и это тоже их сближало.
Еще более грустно и одиноко стало Гогену, когда от него ушла Пау'ура. Что Коке работал простым чертежником, конечно, не играло никакой роли. Скорее всего эта простая душа и не подозревала, что он переменил профессию, ведь Гоген по-прежнему большую часть времени «делал картинки», как говорят таитяне. Для нее вся разница заключалась в том, что теперь Коке на целый день оставлял ее одну. Вот это ей никак не нравилось. Если бы еще он, уходя утром на службу, оставлял ей побольше денег, чтобы она могла веселиться. Но Коке, увы, совсем обнищал. И бедная, томящаяся бездельем одинокая Пау'ура все сильнее тосковала по Пунаауиа и своим друзьям и близким. Кончилось тем, что она не выдержала, связала в узелок свое нехитрое имущество и села в дилижанс. Возможно, повлияло и то, что она забеременела в августе 1898 года и, в отличие от Коке, опять хотела ребенка.
Гоген много раз ездил в Пунаауиа, уговаривал Пау'уру вернуться, но она предпочитала жить среди своих. И, пожалуй, она вполне справедливо считала себя вправе ночевать в доме Гогена и пользоваться его посудой и утварью. Но хозяин думал иначе, он выгнал ее и покрепче заколотил окна и двери. А приехав в следующий раз, обнаружил, что Пау'ура с помощью родственников и друзей взломала двери. Тут он решил воспользоваться случаем, чтобы как следует ей отомстить, и подал в суд, обвинив Пау'уру во взломе. Следствие показало, что она совершила страшное преступление — украла кольцо, кофейную мельницу и пустой мешок. И сколько Пау'ура ни твердила, что она остается вахиной Гогена и нелепо обвинять ее в краже у самой себя, ее присудили к штрафу в 15 франков и семи дням тюремного заключения. Один сведущий в законах сосед, который осуждал Гогена и его поступки, помог ей обжаловать приговор, и Пау'уру оправдали[184]. Возможно, тут сыграло роль то, что с 1898 года правосудием на Таити руководил бывший друг Гогена, прокурор Эдуард Шарлье, хорошо знавший, как много Пау'ура сделала для Коке.
Взять кого-нибудь взамен Пау'уры Гогену было не по карману. Даже для того, чтобы иногда навещать танцевальную площадку и «мясной рынок», где он так славно повеселился в свои первые месяцы на Таити в 1891 году, требовались ноги поздоровее и бумажник потолще. Когда одиночество делалось совсем уже невыносимым, оставалось только пойти выпить кружку пива или рюмку абсента в одном из семи трактиров города, где основными посетителями были моряки, солдаты, приказчики и туземцы. Судя по многочисленным свидетельствам, Гоген в такие вечера основательно напивался и по малейшему поводу и без повода затевал ссору, а то и драку.
Когда же он в конце концов в нерабочий день вспомнил о кистях и палитре, то лишь затем, чтобы, заработав немного денег и рассчитавшись с самыми нетерпеливыми заимодавцами, обеспечить себе несколько более спокойную жизнь. Один из кредиторов, Амбруаз Милло, сам заказал ему картину. Мсье Милло заведовал одной из двух городских аптек и, очевидно, решил, что он просто обязан поддержать своего лучшего клиента, так как предложил цену, намного превосходящую долг Гогена. Правда, зато он попросил написать «понятную и доступную картину».
Видно, Гоген и впрямь старался угодить аптекарю, потому что вскоре принес ему «Белую лошадь», которая считается одной из его самых доступных и простых картин. Тем не менее мсье Милло негодующе воскликнул:
— Но ведь лошадь зеленая! Таких лошадей не бывает!
С большим достоинством и самообладанием Гоген ответил:
— Любезный мсье Милло, вы никогда не замечали, каким зеленым все кажется, когда вы вечером удобно сидите с полузакрытыми глазами на веранде в своей качалке и любуетесь игрой света в природе?
Милло едко возразил, что коли уж он тратит на картину несколько сот франков, то желает получить за эти деньги полотно, которым можно любоваться при дневном свете, не садясь в кресло и не щурясь. Сделка не состоялась, и со временем картина попала в парижскую мастерскую Даниеля де Монфреда, где скопилось столько непроданных полотен Гогена[185]. Там она оставалась до 1927 года, когда Лувр купил ее у Монфреда. Как известно, теперь «Белая лошадь» висит на почетном месте в гогеновском зале музея.
На столь же видном месте в лондонской галерее Тейт давно экспонируется «Фаа ихеихе», вторая из двух или трех картин, созданных Гогеном в эту пору, когда он опять, как во время службы на парижской бирже, мог заниматься живописью лишь в нерабочие дни. (Связь между этим полотном и «Белой лошадью» подчеркивается тем, что мы видим на них одного и того же всадника.) Сходство с фреской и светлые, радостные краски дали повод считать эту вещь, так сказать, жизнеутверждающим противовесом трагической монументальной картине «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?». Название (вернее писать Фа'аи ей е) подтверждает такое толкование; это широко употребительный каузативный глагол, означающий «украшать, наряжать, возвеличивать». Разумеется, на Таити найти покупателя на это полотно оказалось так же невозможно, как и на «Белую лошадь».
Выбор мотива и весь характер картины позволяют заключить, что Гоген в это время пришел к оптимистическому выводу: все-таки стоит жить на свете. У него в самом деле были веские причины смотреть в будущее более уверенно, чем в начале года. Шоде превзошел сам себя и один за другим прислал два перевода на общую сумму тысяча триста франков. Тут и Даниель взял реванш за неудавшуюся в прошлом году попытку организовать закупочную артель и продал частным лицам картин на 65 франков. Благодаря неожиданным поступлениям Гоген в августе 1898 года смог вернуть кассе первые четыреста франков, а в сентябре снова лечь в больницу[186]. Уже через три недели он почувствовал себя настолько лучше, что стал надеяться на полное излечение. Конечно, это была тщетная надежда. Если внимательно изучить долгую историю болезни Гогена, видно, что мучительные приступы и временные улучшения равномерно сменяли друг друга через шесть-восемь месяцев, и ни тщательный уход, ни полное пренебрежение здоровьем не влияли серьезно на ход болезни, которая развивалась по своим внутренним законам.
Вот и теперь, в полном соответствии с этой дьявольской схемой, не успел он решить, что бросит службу, как в незалеченной ноге начались дикие боли, заглушаемые только морфием, да и то ненадолго. В декабре 1898 года положение было таким же отчаянным, как год назад, и Гоген с тоской спрашивал себя и Даниеля: «Разве не в сто раз лучше умереть, если нет надежды на выздоровление? Ты укорил меня за безумный поступок (попытка самоубийства), считал это недостойным Гогена. Но если бы ты знал, что делается у меня на душе после трех лет мучений! Если я буду лишен живописи — единственного, что у меня есть в жизни теперь, когда жена и дети мне безразличны, — на сердце останется одна лишь пустота». Здесь же Гоген, как всегда неожиданно и нелогично, сам отвечал на свой вопрос: «Итак, я осужден жить, хотя у меня нет больше для этого никаких духовных оснований». В январе 1899 года от Даниеля поступила еще тысяча франков; это позволило Гогену расстаться с нудной службой и уехать в свой дом в Пунаауиа.
К его безграничному удивлению — и, конечно, большой радости, — Пау'ура, как ни в чем не бывало, тотчас пришла и деловито принялась вместе с ним убирать и приводить в порядок дом, основательно пострадавший от крыс и термитов. И ведь, в сущности, в их отношениях ничего не изменилось; покидая Папеэте, Пау'ура уезжала не от Коке, а от городской жизни. Она была уже на пятом месяце, и тут пришел ее черед удивляться: Гоген искренне радовался тому, что вскоре опять станет отцом. «Это счастливое событие для меня; может быть, ребенок возвратит меня к жизни, сейчас она мне кажется невыносимой». Девятнадцатого апреля Пау'ура родила ему сына, и Гоген настолько воодушевился, что назвал его, как старшего сына от Метте, Эмилем[187]. И в этот раз, как в декабре 1896 года, когда Пау'ура родила впервые, он написал две очень похожие картины, одну из которых назвал «Материнство», хотя Пау'уре отведено куда более скромное место, чем на прежних полотнах с тем же сюжетом. В глаза бросаются две стоящие таитянки, одна в красной, другая в синей набедренной повязке, а Пау'ура неприметно сидит на корточках у их ног и кормит ребенка грудью. И в этом случае одна из параллельных картин очутилась в СССР (в Эрмитаже), другая — в США.
Но не радость отцовства наполнила новым смыслом и содержанием жизнь Гогена, а представившаяся ему вскоре возможность отыграться за частые унижения.
Все началось с открытия, что за десять месяцев, пока он жил в городе, из дома исчезло гораздо больше того, что взяла Пау'ура, причем воры по старой привычке продолжали наведываться по ночам. Но на месте преступления ему удалось схватить только одну женщину (вероятно, какую-нибудь из подруг Пау'уры, а то и его собственную знакомую), и проступок ее был столь же незначителен, сколь необычен: она, по словам самого Гогена, «среди ночи ходила и подметала веником между кустами на участке, со всех сторон огороженном стальной проволокой». Гоген решил для острастки примерно наказать ее и обратился в полицию, но туземный полицейский и французский жандарм пальца о палец не ударили.
Тогда он поехал в Папеэте к прокурору Шарлье, который прямо сказал, что из чистого доброжелательства выбросил иск в корзину, так как предыдущий иск против Пау'уры уже сделал Гогена посмешищем. И вообще, нельзя обвинять во взломе человека, который подметал участок веником. Гоген пришел в ярость и, потрясая кодексом, стал доказывать Шарлье, что есть много подходящих параграфов. Обвинение в некомпетентности, естественно, возмутило прокурора, и он выставил заявителя за дверь.
К сожалению, ночные посещения и кражи продолжались именно потому, что жулики остались безнаказанными. Гоген опять пошел в полицию и снова обратился к прокурору. На сей раз Шарлье переслал его заявления туземному полицейскому в Пунаауиа и велел основательно расследовать дело. Полицейский, понятно, не был склонен выступать за европейца против своих земляков и без конца оттягивал расследование. Тогда взбешенный Гоген написал длинное письмо на имя прокурора, но отправил его не Шарлье, а редактору ежемесячника «Осы», выходившего в Папеэте под гордым девизом: «Право выше силы»[188]. Редактор поместил письмо в июньском номере, однако в редакционном примечании предусмотрительно снимал с себя ответственность. Название журнала подходило к случаю, потому что Гоген был зол, как шершень, и решил как следует ужалить Шарлье. Уже первые строки задавали тон:
«Мсье Шарлье,
Я не знаю, обзавелось ли наше правительство колониями для того, чтобы освоить их. Зато я знаю, несмотря на свое невежество во многих вопросах, что есть люди, у которых хватает смелости стати поселенцами. Как поселенец я ежегодно плачу немалые налоги, и как поселенец я требую, чтобы мое владение было ограждено от незваных гостей, ибо по закону у меня есть не только обязанности, но и право на защиту.
Допустим, власти колонии просто не могут предотвратить мошенничество и кражи, а также расследовать их, когда они совершены. Однако всех поселенцев Таити несомненно удивит, что Вы отказываетесь карать воров, пойманных нами на месте преступления. Эта процедура, введенная Вами, возможно, кажется Вам гениальной, нам же она, к сожалению, приносит большой ущерб. Благодаря Вашей защите туземцы безнаказанно обкрадывают нас… Здесь в области всякому известно, что меня можно грабить и преследовать, и этим пользуются ежедневно. Кончится тем, что власти окажутся повинными в нападении, а мне расплачиваться за это.
Полагаясь на здравый смысл и силу общественности, я решил высказаться на этих страницах, ибо я хочу, чтобы закон защищал меня, — как он меня покарает, если я окажусь преступником. Я владею и пером и шпагой, и я требую, чтобы все, в том числе прокурор, относились ко мне с должным уважением».
Изложив историю с веником и не менее загадочный случай, когда исчез ключ от почтового ящика, Гоген снова бросает перчатку.
«Могут ли поселенцы нашей области впредь чувствовать себя в безопасности, если они подвержены произволу местных вождей, которые откровенно пристрастны и подчинены вашей деспотической единоличной власти? У Вас нет таких полномочий, зато у Вас есть обязанности.
Когда речь идет о моих правах, я тверд, потому что дело касается также моего достоинства. Вот почему я прошу Вас сообщить, может быть, Ваше отношение ко мне объясняется нелепым желанием наступить мне на ноги (они и без того болят). То есть, Вы так действуете, чтобы сделать из меня дурака? Тогда имею честь прислать к Вам своих секундантов.
Или же — что более вероятно — Вы должны признать, что Вам не по силам осуществлять правосудие… что Вами движут тщеславие и глупость, ибо иначе Вы бы не внушали себе, что Вы значительное лицо. Кроме того, Вы явно убеждены, что Ваши покровители всегда будут выручать Вас из затруднений, в которые Вас то и дело вовлекают Ваши промахи.
Если это так, я буду ходатайствовать перед Правительством, чтобы Вас отозвали во Францию и дали Вам возможность повторить Ваш университетский курс и хорошенько усвоить азы Вашей профессии.
С приветом
Поль Гоген Пунаауиа».
А чтобы стало совсем ясно, что Шарлье — плохой и нерадивый прокурор, Гоген уговорил поселенцев по соседству, у кого были такие же жалобы, послать коллективное письмо губернатору. Правда, не все поселенцы владели слогом, поэтому он на всякий случай облегчил им задачу, составив образец письма:
«Мсье Губернатор!
Настоящим имеем честь сообщить Вам, что по жалобам, которые мы направляли в жандармерию и которые затем пересылались прокурору, до сих пор не принято никаких мер.
Поскольку такая пассивность приносит нам, колонистам, большой ущерб, а мы полагаем, что закон существует для того, чтобы нас охранять, мы настоятельно просим Вас обдумать, что Вы можете предпринять, чтобы исправить столь прискорбное положение на Таити.
С искреннейшим почтением
(ПОДПИСИ)[189]
То ли из милосердия, то ли потому, что он был неплохим тактиком, прокурор Шарлье ничего не ответил. Гоген, который, видимо, был искренне убежден, что доблестно сражается за правое дело, и уже сочинил речь на семь страниц, даже разочаровался. «Что касается меня, результат равен нулю: ни дуэли, ни суда. Как же все прогнило в колониях!» Однако ему явно полегчало от того, что он дал выход своему гневу, и Гоген продолжал в том же духе — в июльский номер «Ос» он написал длинную статью с не менее резкими нападками на другого человека, возмутившего его своим высокомерием, а именно самого губернатора Галле. Достаточно привести конец статьи, чтобы представить себе ее содержание: «Для них дела колонии все равно что дела какой-нибудь захудалой мелкой фирмы… Поневоле усомнишься в способности государственных служащих понимать нужды колонии и ее населения, когда вспомнишь, что они всего лишь временные гости, которых волнуют только их собственные доходы и благополучие». И он заканчивает такими словами: «Правительственные чиновники — вот подлинные враги поселенцев».
Подбодренный интересом, который вызвали его писания, Гоген решил, что месть будет вдвойне сладкой, если он сможет получать за них деньги. Так родился четырехполосный ежемесячник, конечно, иллюстрированный, названный им «Улыбка». Большую часть первого номера, вышедшего 21 августа 1899 года, занимали нападки еще на одного человека, который, на взгляд Гогена, скверно с ним обращался, — адвоката Гупиля. Повод подвернулся превосходный, так как Гупиль задумал основать акционерное общество, чтобы осуществить старую грандиозную мечту, а именно, провести от Папеэте до Матаиеа железную дорогу. Не только Гоген, но и многие другие граждане колонии подозревали, что главная цель намеченной дороги — перевозить кокосовую крошку, производимую на фабриках Огюста Гупиля. Поэтому атака Гогена выразилась в язвительном описании вымышленной поездки по новой железной дороге в день ее открытия. С нарочитым удивлением автор обнаруживал, что каждая станция, где останавливался поезд во время своего триумфального рейса, не что иное, как фабрика кокосовой крошки. Узловая станция показалась ему чрезвычайно знакомой — и неспроста: это было роскошное поместье Гупиля. Не называя владельца по имени, Гоген описывал поместье так, что ошибиться было нельзя: «Оно стоит на бугре и напоминает кучу консервных банок, выложенных ярусами, словно плотник задумал сотворить копию дворца. В духе цивилизации, совсем как в Версале, сад украшают статуи. Есть и ворота, и великолепные псевдометаллические вазы на колоннах с жидкими растениями алоэ, выполненными из цинка! Заглянув в дверь, я как будто в дальнем конце различил две руки, играющие на гитаре. И мне почудился голос, исполняющий прелестный припев: «Люблю я эти денежки»..» В заключение все высокопоставленные лица приглашаются Гупилем на роскошный банкет, меж тем как простолюдины, включая Гогена, закусывают за свой счет в станционном буфете, где подают… кокосовую крошку.
Больше всего статьи Гогена пришлись по душе главному конкуренту Гупиля, мэру Папеэте, Франсуа Карделла (Гоген явно это предвидел, потому что прислал мэру экземпляр первого номера «Улыбки» с собственноручной надписью)[190]. Карделла родился на Корсике и был истый корсиканец нравом — горячий и вспыльчивый. Он учился на медицинском факультете, когда его призвали в армию и отправили подручным фельдшера в Мексику, куда французские войска вторглись в 1863 году. Оттуда Карделла, уже как судовой врач, добрался до Таити, и здесь ему так понравилось, что он, как и многие до и после него, отслужив свой срок, осел на острове. Не тратя больше времени на учение, он открыл аптеку, которой при Гогене, как уже говорилось, заведовал Амбруаз Милло, бывший правительственный служащий. Аптека оказалась прибыльным делом, но по-настоящему Карделла разбогател, когда заполучил монопольное право выращивать опийный мак на острове и сверх того открыл скотобойню. Один из немногих в колонии, у кого было вдоволь и времени и денег, он почти все свои зрелые годы посвятил политике. С 1890 года, когда Папеэте получил статут города, Карделла был бессменным мэром. Но застать его чаще всего можно было не в мэрии, а на веранде его аптеки, очень удобно расположенной в центре города (номер 20 на карте Папеэте); здесь-то Гоген, который часто наведывался в город за лекарствами, и познакомился с ним[191]. И в той же аптеке Гоген впервые встретил редактора «Ос», владельца типографии и часовщика по имени Жермен Кулон.
Карделла возглавлял местную партию, которая называла себя католической, потому что большинство ее членов считались католиками. Естественно, оппозиционная партия называлась протестантской; ею руководили консул Гупиль и два миссионера-кальвиниста. Обе партии, не имевшие ни определенной программы, ни твердых организационных форм, возникли в 1885 году, когда колония получила известную автономию, и с тех пор ожесточенно сражались за восемнадцать мест в генеральном совете, как был назван этот миниатюрный парламент. Депутаты избирались всеобщим прямым голосованием, но на этом сходство с современной демократией кончалось, потому что кандидатами могли быть только лица, умеющие говорить и писать по-французски. Иначе говоря, туземцы чуть ли не полностью отпадали; впрочем, они отнюдь не считали это вопиющей несправедливостью. Напротив, они охотно голосовали за французов, лишь бы их не заставляли платить налоги и вообще не трогали от выборов до выборов. И никто их не трогал.
Рупором католической партии были как раз «Осы», принадлежавшие Карделле и другому богатому дельцу, Виктору Раулю[192]. Оппозиция располагала двумя газетами: «Французская Океания» (собственность консула Гупиля) и «Таитянский вестник», принадлежавший другому местному адвокату, Леону Бро, который позже стал норвежским консулом. Самое замечательное в этих политических органах не содержание — оно сводилось к нудным мелочным перепалкам, — а то, что издатели с великим трудом, достойным лучшего применения, ухитрялись набирать и печатать их, располагая лишь самыми примитивными машинами.
Как ни сражались между собой составлявшие прочное большинство обеих партий французские купцы, трактирщики и плантаторы за честь заседать в совете, торговой и сельскохозяйственной палатах, в одном вопросе всех поселенцев объединяло трогательное единодушие: они считали, что им куда больше пристало управлять колонией, чем присылаемым из Парижа чиновникам. Самые жаркие стычки происходили в генеральном совете, где были представлены обе стороны. Численное превосходство бесспорно принадлежало поселенцам: восемнадцать против одного-единственного представителя властей, а именно, начальника Управления внутренних дел. Но на самом деле власти располагали решающим козырем, так как губернатор или министр колоний в любую минуту мог отменить постановления совета. Выдержка из книги одного бывшего правительственного чиновника лучше долгих объяснений показывает, как работал местный парламент.
«Заседания Генерального совета — желанное развлечение для местных жителей, которым недостает увеселений. В зале, где густо стоит копоть от керосиновых ламп, ведут дискуссию двенадцать граждан под председательством почтенного купца. Здесь же начальник Управления внутренних дел. Вход в зал свободный, и публика запросто переговаривается с избранниками народа, среди которых столяры, пекари, часовщики, — виноторговцы, бакалейщики, мясники и так далее. Интеллигенция представлена двумя-тремя адвокатами, которые еле-еле сдали экзамен, но держатся словно видные юристы, и двумя-тремя флотскими офицерами, обосновавшимися на Таити после выхода на пенсию.
Можно услышать много забавного. Например, просит слова пекарь. Держа в руках бюджет колонии, он горестно отмечает, что доходы занимают всего две страницы, а расходы — двадцать восемь! Все от души смеются. Поступает запрос начальнику Управления внутренних дел, что это за роскошный, весь расшитый серебром мундир он надевает по торжественным случаям. Начальник, как может, старается оправдать необходимость такого наряда. Потом следуют резкие выпады против колониальной администрации и полиции, и вдруг кто-то восклицает:
— Долой аресты на имущество!»[193]
Католическая партия пришла к власти в 1890 году и располагала надежным большинством — ей принадлежало одиннадцать мест, протестантам всего семь, но в конце 1899 года случилось нечто совсем неожиданное. В этом году губернатор Галле, побывав в Париже, убедил министра колоний провести реформу, и десятого августа был издан декрет, объявленный через два месяца в Папеэте[194]. По этому декрету количество выборных депутатов в генеральном совете сокращалось до одиннадцати, по числу округов на Таити и Моореа. Семь представителей Туамоту, Мангарева, Маркизских и Австральных островов назначались губернатором. Мотивировка была очень пространной и сводилась к тому, что названные архипелаги с несравненно более отсталым и примитивным населением, чем цивилизованные Таити и Моореа, в последнее время подверглись совершенному пренебрежению со стороны своих депутатов — французских купцов, постоянно проживающих в Папеэте. Приводимые в декрете цифры из бюджета красноречиво подтверждали это. Четыре запущенных архипелага давали вместе больший доход, чем Таити и Моореа, тем не менее генеральный совет лишь одну десятую годового бюджета обращал на благо их жителей, а девять десятых шли на строительство домов, совершенствование порта и реконструкцию улиц Папеэте[195]. Словом, реформа губернатора Галле была не такой уж антидемократической, как может показаться на первый взгляд, и нет сомнения, что он и впрямь хотел устранить вопиющую несправедливость.
Из одиннадцати депутатов от католической партии шесть представляли те архипелаги, которые по декрету лишались избирательного права. На Таити и Моореа исстари прочно стояли протестанты, так как здесь протестантские миссионеры успели обратить туземцев в свою веру задолго до того, как острова стали французской колонией. И когда 19 ноября 1899 года состоялись новые выборы, исход был предрешен. В генеральный совет прошло всего четыре католика (все от Папеэте) и семь протестантов[196]. Большинство представителей, назначенных Галле, тоже оказались протестантами. Карделла распорядился, чтобы декабрьский номер «Ос» вместо четырех вышел на шести полосах, содержащих яростный протест против скандальной политики губернатора. И последующие номера всецело были направлены против Галле.
К сожалению католиков, в их рядах было мало хороших журналистов, и Карделла явно считал, что именно поэтому кампания не дает результата. Самым сильным полемистом в колонии показал себя Поль Гоген, который не прекращал дерзко задирать власти как в своем ежемесячнике, так и в статьях для «Ос». Правда, Карделла лично был не очень расположен к Гогену, но он понимал, что его талант нужен партии и газете, а потому в январе 1900 года преспокойно предложил художнику стать редактором «Ос»[197]. Жалованье — какое он заслужит. Гоген в это время остро нуждался в помощи, кончились все холсты и краски, и он опять сидел без денег. Неплохой спрос на его картины в 1898 году ободрил Гогена, но с января 1899 года он не получил из Парижа ни сантима. Отсутствие переводов от Шоде объяснилось в январе 1900 года, когда с очередной почтой пришло известие, что сам Шоде умер, а галерея закрыта. «Улыбка» приносила не больше пятидесяти франков в месяц, в итоге Гоген всюду задолжал[198]. Враги католической партии были его врагами, накопившаяся ярость требовала выхода. Поэтому он тотчас принял предложение Карделла и засел писать бранные статьи для февральского номера «Ос». Из семи статей этого выпуска Гогену принадлежат шесть, и в них достается на орехи чуть ли не каждому из противников Франсуа Карделлы.
Вероятно, больше всего владельца «Ос» обрадовал лихой выпад Гогена против протестантских миссионеров. Обрушиваясь на недавно принятый властями указ, новый редактор заодно высмеял губернатора Галле. Указ был совсем ненужным, даже необъяснимым, ибо направлялся против «бродяжничества», которого на острове вовсе не существовало. Скорее всего, сей загадочный акт попросту был одним из тех многочисленных законов, которые, будучи изданы правительством в Париже для метрополии автоматически распространялись на колонии, где все было по-другому. Так или иначе, Гоген не упустил великолепной возможности побичевать «диктаторские методы проконсула» и подчеркнуть, что на островах есть лишь один разряд людей, к которым приложимо определение «бродяги», — протестантские миссионеры. Против них, продолжал он, оправданы самые строгие меры, ибо эти преступные лица, «маскирующиеся под религиозных пуритан», не только набивают свои карманы деньгами, вымогаемыми у туземцев, но и нагло ведут антифранцузскую пропаганду. Задыхаясь от возмущения, Гоген гневно заключал: «Вот где подлинное и опасное бродяжничество, но на него наши правители склонны закрывать глаза. Вот мысль, которую мы желали высказать, не очень надеясь, что кто-нибудь с ней посчитается, так как отлично известно, — когда ветер дует из Лондона или Женевы, некоторые лица своим первым долгом считают борьбу против католической религии». Трудно представить себе более решительный пересмотр взглядов, которые он три года назад с не меньшим жаром и красноречием провозглашал в своем пространном эссе о современном духе и католической церкви.
Главный враг партии, губернатор Галле, невольно помог сделать дебют Гогена в роли редактора «Ос» особенно примечательным. Невзирая на нападки, он продолжал свою реформаторскую деятельность и в середине февраля перекроил торговую палату по образцу генерального совета. Гоген оправдал оказанное ему доверие. В рекордно короткий срок (всего через пять дней!) он выпустил экстренный номер на одной полосе, поперек которой самым крупным шрифтом было набрано: «ТОРГОВАЯ ПАЛАТА РАСПУЩЕНА!». Текст был остроумнее заголовка. Метко окрестив губернатора «мсье Долгорукий», Гоген ловко намекнул, будто Галле думал лишь о том, чтобы отомстить заправилам католической партии. Статья заканчивалась предупреждением: «Мсье Долгорукому полезно было бы поразмыслить над старой поговоркой: повадился кувшин по воду ходить — там ему и голову сломить!»
Время и место не позволяли как следует развить эту тему в экстренном номере, и весь очередной, мартовский номер Гоген тоже посвятил разоблачению подлых мотивов губернатора Галле. Почти всю первую полосу занимала подписанная передовица, где реформы губернатора назывались «сплетением алогичных противоречий», а их автор «деспотическим самодуром». Впрочем, тут же Гоген, используя оригинальное сравнение, не совсем последовательно заявлял, что деспотизм Галле «пугает лишь воробьев, это похоже на человека, который, боясь одиночества, громко поет ночью». На следующей полосе была своего рода вторая передовица; здесь Гоген уточнял, в чем состоят смертные грехи губернатора: он-де душит «всякий прогресс, всякую свободу и всю торговлю колонии».
Из номера в номер Гоген продолжал беспокоить такими атаками действительных и мнимых противников католической партии. По-моему, в оценке этих статей не может быть двух мнений: они очень скучны и однообразны. Только два раза он отвлекался от нудных вопросов местной политики. В первом случае попросту оживил номер коротким анекдотом:
«Когда я пьян (прошу простить), я становлюсь шутником. И вот однажды, проходя мимо величественного здания Французской Академии, я вздумал заглянуть к привратнику. Напустив на себя подобающую важность, я спросил почтенного Цербера:
— Мсье Золя здесь?
На что он еще более важно ответил:
— Мсье Золя никогда не войдет в Наш Дом».
Во втором случае Гоген наконец обратился к предмету, представляющему более широкий интерес и частенько обсуждаемому до сих пор: сделали ли успехи техники нас более счастливыми. Так как Гоген здесь, похоже, говорит то, что думает, стоит привести характерные выдержки:
«Нам говорят, что за последнее столетие мы распространили цивилизацию, достигли нового прогресса и т. д. Допустим даже, что это верно — к чему тут столь гордо употреблять слово «мы»? Так и подмывает спросить: «Кто это — вы?» Как и я, вы ничто. Завершив роскошное гуманитарное образование, мы являемся на свет, словно гусеницы, превратившиеся в бабочек, — блестящие субъекты, сверкающие с ног до головы, способные толковать обо всем на свете. Но это, увы, попросту означает, что мы страшные глупцы.
Все создано исключительными людьми. Один лишь бог творит гения, а гений двигает нас вперед. Вот почему великий художник сказал на похоронах Пастера:
«Сколько времени понадобится природе, чтобы создать новый мозг, равный этому?»
Со времен Менеса до христианской эры, в ту варварскую эпоху, когда никто и не помышлял о том, чтобы просвещать народ, как развивался Египет? Страна вся, от края до края стала одним огромным памятником, который кажется созданным не людьми, но богами.
Возьмем, к примеру, Эйфелеву башню — вправду ли она олицетворяет прогресс по сравнению с Иерусалимским храмом? Но ведь у нас есть велосипеды и автомобили, возразит кто-нибудь. Конечно, и они, бесспорно, новое явление. Но сколько предметов и сколько секретов производства утрачено? Скажем, закалка бронзы, металла куда более прочного, чем наша современная совершенная сталь. А в философии были Будда, греки, божественный Платон, наконец Иисус. Может быть, Лютер и Кальвин олицетворяют прогресс?
Но мы цивилизованные люди! Да, вчера пользовались пращой и стрелами, сегодня у нас есть ружья и пушки. И варварские орды, которые в прошлом путешествовали бы пешком или верхом, теперь садятся на поезд или пароход. В чем же заключаются перемены?
Только когда наше общество будет жить в благодатном мире, когда оно будет пожинать плоды интеллектуального труда, когда будет установлено справедливое распределение для трудящегося и для одаренного, только тогда его можно будет назвать цивилизованным обществом».
Так как редактировать «Ос» оказалось намного доходнее, чем ценой огромного труда и времени писать, иллюстрировать, гектографировать и распространять свою собственную «Улыбку», Гоген сделал апрельский номер последним и сосредоточил все силы на «Осах». Одним из многих преимуществ, связанных с должностью редактора четырехполосной неиллюстрированной газеты, выходящей раз в месяц, было то, что Гоген мог даже не переезжать в город. И, отлично сознавая, как в нем нуждается партия, он, вместо того чтобы самому запрягать и ехать в Папеэте, часто вызывал своих сотрудников в Пунаауиа. Радуясь тому, что вновь стал уважаемым и почитаемым членом общества, Гоген старался не замечать вульгарности и необразованности новых друзей и даже устраивал для них пирушки[199]. Весьма кстати самый могущественный после Карделлы человек в партии, Виктор Рауль, был крупнейшим импортером французских вин и ликеров и охотно поставлял нужные напитки. Товарищ Гогена по службе в Управлении общественных работ, бывший бретонский солдат Пьер Лёвёрго, теперь перебрался в Пунаауиа и иногда бывал на этих пирушках. Его воспоминания представляют также и психологический интерес: «Гоген в это время производил впечатление богатого человека, у него всегда были в запасе дома спиртные напитки и всякие консервированные продукты. Чуть ли не каждое воскресенье он приглашал нескольких друзей на тамара'а (угощение, приготовленное на таитянский лад в земляной печи). Блюда всегда были безупречны, и обед проходил чинно и достойно. Но после обеда прибывали еще гости, гулянье начиналось всерьез и длилось обычно всю ночь. Гоген любил потешиться, подбивая гостей на всякие глупости (например, уговаривал женщин раздеться). Хотя он пил много, но никогда не выглядел пьяным и сохранял власть над собой»[200].
Вершины своей политической карьеры Гоген достиг в воскресенье 23 сентября 1900 года, когда выступил с речью на митинге, устроенном католической партией в главном зале мэрии Папеэте. Митинг был направлен против вторжения китайцев в колонию. Уже несколько лет подряд чуть ли не каждое судно привозило когда троих-четверых, когда десять-двенадцать китайских иммигрантов, и власти позволяли им оставаться, так как приезжие — справедливо ли, нет ли — утверждали, что прибыли к родственникам среди китайских семейств, давно обосновавшихся к Папеэте. А местные китайцы с неизменным радушием принимали и устраивали новичков. Трудолюбие и сплоченность китайцев постепенно сделали их опасными конкурентами французских торговцев, которые потребовали, чтобы власти запретили дальнейшую иммиграцию. Митинг был объявлен за несколько недель в афишах и листовках, и к половине девятого утра, когда он начался, собралось чуть ли не все население города. (Наверно, многие пришли прямо из какого-нибудь китайского ресторанчика, которых столько расплодилось в городе.) Открытым голосованием председателем избрали Виктора Рауля, заместителем председателя — Гогена. Оба были в списке ораторов, но первым взял слово Гоген. Вот как он сам в октябрьском номере «Ос» излагает единственную произнесенную им политическую речь:
«Господа!
Прежде всего позвольте поблагодарить вас за то, что вы вняли нашему призыву и пришли на этот митинг. Я вижу перед собой не заурядное скопление людей, которое можно наблюдать где угодно и когда угодно, но сплоченную семью, отряд друзей, которые собрались вместе здесь, вдали от родины, все полные твердой решимости своим трудом и своим мужеством — как того требует от нас родина — обеспечить благо себе и всей колонии, все гордые тем, что они французы. Именно и прежде всего как француз, считая это звание почетным для себя, я, поборов свою застенчивость, теперь осмеливаюсь на несколько минут занять ваше внимание. Я приехал недавно и по профессии художник, поэтому не могу говорить о частностях, это сделают после меня более сведущие ораторы. Мне же хочется только в общих чертах сказать о серьезной проблеме, этой всем известной китайской проблеме, серьезной потому, что она угрожает Таити. Будем надеяться, что еще не поздно, и ваш долг помочь ее решению, приняв на этом митинге резолюцию, тщательно и ярко составленную и хорошо мотивированную.
Статистика показывает, что в область Тихого океана вторглось не меньше двенадцати миллионов китайцев, которые постепенно захватывают в свои руки всю торговлю в Южных морях…
Если не принять мер, Таити скоро погибнет. Господа, вам в самом деле хочется, чтобы вас схоронили еще до вашей смерти? Нет, конечно же, вы не хотите этого, и здесь достаточно вспомнить пример наших славных предков, которые своей кровью оплатили нашу свободу.
Помимо текущих проблем, связанных с китайским вторжением в нашу прекрасную колонию, несомненно возникнут и другие. Я подразумеваю следующее поколение, которое будет наполовину китайским, наполовину таитянским. Даже больше чем наполовину китайским, потому что физически и духовно китайские черты всегда берут верх. От рождения дети будут французскими гражданами, со временем они получат то же право голоса, что мы…
Я пытаюсь убедить себя, оставляя за вами право думать иначе, что правители колонии желают нам только лучшего и трудятся на благо колонии, ради ее процветания сегодня и завтра. Но, к сожалению, они увлечены политическими распрями, которые могут погубить колонию. Или же они настолько загружены работой, что им просто некогда разобраться во всех проблемах. Но ведь есть другие люди, знакомые с колониальными проблемами, обладающие большим опытом в этих делах, и они только из чувства долга, без всякой корысти, исключительно стараясь поддержать правое дело трудолюбивых поселенцев, путем кампании в печати, привлекали внимание наших властей к опасности, кроющейся в китайском вторжении, и потребовали защиты, на которую они имеют право. Однако все эти усилия оказались тщетными.
Кто-нибудь скажет, что протесты исходили от двух-трех склочников, которых хлебом не корми — дай пожаловаться, и они не представляют общественности. Вот почему наш долг перед лицом полного и абсолютного молчания властей призвать всех истинных патриотов поддержать нас. От вас, господа, зависит спасение колонии.
Когда вы выразите свое мнение и подпишете петицию, которая будет вам вручена, народ Франции узнает, что в далеком уголке земного шара есть французская колония, где живут французы, достойные этого звания, не желающие стать китайцами. И нельзя попирать их права, не беря при этом на себя чудовищную ответственность».
Приведенные выше выдержки ясно показывают, кто были врагами Гогена. Но за кого он стоял? Только за французских купцов? Эти вопросы стоит задать, потому что в обильной литературе о Гогене то и дело встречаешь утверждение, будто он в бытность журналистом горячо защищал бедных угнетенных туземцев. Ограничусь короткими цитатами из двух самых известных и читаемых книг о Гогене, написанных Раймоном Коньятом и супругами Хансон[201]. В первой говорится коротко и ясно, что французские поселенцы «считали Гогена, так сказать, отступником, потому что он шел против них на стороне туземцев. Всеобъемлющая справедливость и мораль были противопоставлены классовой морали; конфликт был неотвратим». Лоуренс и Элизабет Хансон пишут с искренним участием: «Местные французы, которых Гоген надеялся побудить изучить его обвинения и протестовать против обращения с туземцами, только посмеивались над очередной выдумкой отуземившегося бесноватого художника. Они с удовольствием читали его статьи и ничего не делали».
Хотя я заранее был уверен в ответе, я прочитал все выпущенные Гогеном номера «Ос», чтобы проверить, есть ли там хоть что-нибудь, подтверждающее всеми принятые постулаты. Кстати, это было не просто. В отличие от «Улыбки», которая выпущена недорогим факсимильным изданием, нигде, даже во французской Национальной библиотеке, не было полного комплекса «Ос», и лишь после долгих поисков мне удалось собрать двадцать три из двадцати пяти номеров, где Гоген выступал либо редактором, либо автором.
Тщательное изучение этих номеров показывает, что за два года туземная проблема обсуждалась на страницах газеты четыре раза. Один из случаев — уже цитированная речь Гогена против китайской иммиграции. Он безусловно прав, это неконтролируемое вторжение было опасным (в наши дни из сорока пяти тысяч жителей Таити — семь тысяч китайцы, и они упорно не поддаются ассимиляции), но его главной заботой были убытки французских купцов из-за китайской конкуренции, а не бесстыдная эксплуатация таитян. Во втором случае Гоген яростно обрушивается на бестолковую систему школ для туземцев, не учитывающую местных особенностей. Но он же считал, что исправить дело легко, надо лишь поручить преподавание католическим миссионерам вместо туземных учителей-протестантов, которые не только не годились в учителя, но еще и нагло позволяли себе вмешиваться в политику и поддерживали не ту партию. Вот выдержка, из нее видна суть его рассуждений: «Кто избирает этих людей, кичащихся тем, что за них большинство? Всюду отвергнутые, они избраны туземцами, которых явно сами Считают варварами — ведь они требуют школ для их цивилизации (с помощью туземных пасторов, не знающих ни слова по-французски), школ, которые мы, налогоплательщики, должны содержать.
Разве не очевидно, сколь смехотворно со стороны властей полагаться на лиц, до такой степени лишенных здравого смысла, требующих, чтобы мы платили за обучение тех, кто нас нравственно превосходит? Столь нелепая политика неизбежно приведет к финансовому и моральному краху, вызовет ненависть к нам, европейцам, со стороны туземцев, и поощрит их безнаказанно обдирать нас»[202].
В третьем случае речь идет всецело о том, чтобы помешать таитянам красть у поселенцев. Эту проблему Гоген знал по своему опыту, и предлагаемое им решение весьма сурово: «Конечно, разместить в каждой области французского жандарма будет дорого. Но это полезная мера, и этого требуют поселенцы»[203]. Особенно показателен четвертый случай. В иронической статье Гоген комментирует выдвинутый одним протестантским миссионером в генеральном совете проект — положить конец разнузданному пьянству в деревне, запретив французским трактирщикам продавать спиртные напитки в розлив. С негодованием Гоген заверяет, что такой шаг «только поощрит туземцев пить еще больше. Лишенные возможности выпивать понемногу каждый день, они в конце концов отправятся в Папеэте, чтобы там основательно упиться. Словом, запрет трактирщикам продавать в розлив не возымеет желаемого действия, а только приведет к опасной давке на дорогах и лишит дохода целый слои населения.»[204]
Печальный, но неизбежный вывод таков: Гоген от начала до конца служил всецело интересам своих реакционных работодателей и последовательно, с большой лояльностью, содействовал их далеко не всегда чистым делам. Вряд ли его обеляет то, что сам он не верил и в половину написанного им. От внимания противников Гогена не ускользнул его истинный мотив — отомстить своим личным врагам и заодно подзаработать денег. Один из них очень красноречиво выразил мысли всех, когда в открытом письме протестовал против журналистской деятельности Гогена: «Вы, мсье Гоген, взялись за плату распространять ложь и клевету на невинных. Бесстыдно злоупотреблять доверием людей и общественности — поистине странное занятие для художника!»[205].
Теперь, полвека спустя, конечно, трудно проникнуться таким же моральным негодованием, тем более что все эти газетные кампании оказались впустую. Гораздо больше оснований сожалеть, что великий художник не мог иначе заработать себе на жизнь и на два года был оторван таким вздором от творчества.