Углеградский антрацит был самым обычным углем Подмосковного бассейна и добывался с трудом. Без обогащения он горел в топках из рук вон плохо, а зольность его достигала порой тридцати процентов.
Недели полторы тому назад начальник шахты Костяника уехал с делегацией горняков за границу. Вместо него остался на Соловьинке Дергасов.
Акт комиссии, расследовавшей причины аварии, с этого и начинался, как будто отсутствие начальника шахты вызвало аварию. Неожиданный этот выпад чувствительно задел Дергасова, но оспаривать, препираться с Быструком вряд ли стоило.
«Авария могла произойти и при Костянике, — сердился он. — Всё в шахте было, как и при нем! А они пишут…»
Вслед за этим в акте отмечалось, что техника безопасности во время спуска и подъемки нарушалась многими. Назывались виновные — погибший электромеханик Журов, а из командиров производства, непосредственно отвечавших в то воскресенье за безопасность спуска в шахту, — маркшейдер Никольчик.
Чем дальше Дергасов читал, тем отчетливей видел, что Быструк руководствовался теми же соображениями, что и он сам.
«Мертвых не воскресишь, — думалось ему. — А живым — жить и работать…»
Таким образом, главным виновником аварии оказался Журов. Неосторожное признание Алевтины, что он накануне допил четвертинку, было заботливо внесено в акт и в нем выглядело уже совершенно определенно: электромеханик Журов был пьян, проходя мимо поднятого на-гора электровоза, самовольно взялся исправлять повреждение, пустил мотор и не смог остановить.
— Ну конечно! — благодарно воспрянул Дергасов, чувствуя, что с Быструком можно работать и дальше, как работалось до этого. — Иначе и быть не могло…
После такого вступления совсем по-другому выглядело и то, что электровоз находился не в ремонтном тупике, оборудованном специальным запором против угона, а в недопустимо опасной близости от вспомогательного ствола. Его только подняли на-гора и для ремонта должны были отвести в тупик.
Прочитав все, Дергасов облегченно перевел дыхание. Выходило, что руководство не виновато. Об этом не говорилось прямо, но вывод из всего возникал именно такой.
Никольчику, конечно, не избежать ответственности. В своем объяснении он откровенно написал, что заставил Журова ремонтировать электровоз, пообещав компенсировать день отдыха другим днем.
Озабоченно побарабанив пальцами по столу, Дергасов позвонил в горный надзор и, как обычно, с напускным добродушием заговорил:
— Григорий Павлович, ты не собираешься сегодня к нам на девятку?
Быструк действительно собирался. Нужно было проверить, что сделано после аварии и выполняется ли в соответствии с правилами безопасности все, что отмечено в акте.
— А что такое?
— Приезжай, пожалуйста. Тут у нас, брат, явная неувязка. Применительно к акту.
Неувязок Быструк не терпел. Все у него всегда было ясно и четко, а главное — правильно. Правда, после того, как что-нибудь произошло.
— Сейчас приеду, — пообещал он.
Дергасов не стал и прощаться.
— Жду-жду. Может, машину подослать?
Машины у него не было. Но можно было попросить в горкоме у Буданского или в исполкоме, там ему никогда не отказывали.
Обдуманного плана действий у него не было. Но Дергасов хорошо понимал: нужно переориентировать Никольчика в сознании того, как в действительности происходило дело.
«Мертвых не воскресишь, — всё так же, с холодным расчетом, думал он. — Так зачем же осложнять жизнь живым?»
В дверь постучали. Дергасов никогда не упускал случая напоминать, что его кабинет не конюшня, и подчиненные привыкли спрашивать разрешения, а потом входить.
Чуть помедлив, он коротко откликнулся:
— Да…
Никольчик казался не в себе. Чувство вины совершенно выбило его из привычной колеи.
Испытующе оглядев его, Дергасов поморщился и не предложил сесть.
— Что вы тут наобъясняли? — небрежно ворохнул он его записку. — Кто-нибудь прочтет — за голову схватится! Разве так все было? — сделав ударение на слове «так», негодующе добавил Дергасов, как будто сам был очевидцем случившегося и уличал Никольчика в заведомой лжи.
— А разве не так? — обескураженно удивился тот. — Я хотя непосредственно и не был на месте, но бросился к стволу сразу же, как услыхал. Разрешите? — и, не ожидая ответа, налил воды, залпом выпил половину стакана. — Жжет! Третий день…
— Сядьте, — наконец как можно мягче сказал Дергасов, хотя считал мягкость с подчиненными совершенно ненужной, вредной для дела. — Успокойтесь, вспомните все как следует.
Дверь распахнулась. Быструк словно ожидал, что увидит в кабинете Никольчика.
— Ну, что у вас тут еще? Здравствуйте!
Вместо ответа Дергасов протянул ему объяснительную записку маркшейдера.
— Да вот, — и, напоминая о телефонном разговоре, вздохнул: — Как ни верти — явная неувязка.
Застегивая форменную куртку, Быструк сел рядом, неторопливо прочел объяснительную записку, перевернул, точно искал что-то еще на обратной стороне, и, сразу сообразив все, односложно и многозначительно произнес:
— Да-а…
Никольчик присел на краешек стула, уставился на них напряженно остановившимся взглядом.
— Я знаю, что виноват. Мне нет оправдания!
Быструк поморщился, повертел его объяснение.
— Ответственности с вас никто не снимает. Но нагородили вы тут черт те что! — И, немного помедлив, словно втолковывая Никольчику, сказал: — Вы, наверно, собирались вызвать Журова для исправления электровоза, а он сам увидал его и стал ремонтировать.
— Понимаете, со-би-ра-лись, — подхватил Дергасов еще более вразумляюще. — А он сам… понимаете, сам — шел ми-мо, увидел и взялся исправлять!
Никольчик глядел и вроде не мог уразуметь — чего от него добиваются? Какое это в конце концов имело значение: сам Журов взялся ремонтировать электровоз или он попросил его? Все же написано в объяснительной записке — так, как было.
— Я же написал обо всем, Леонид Васильич, — вспыхивая так, что краска стала растекаться по шее и за воротник, напомнил он. — И вины с себя не снимаю… нисколько!
— Да кому она нужна, ваша вина? — не сдержался Быструк. — Ведь получается черт те что! Все говорят: Журов был пьян, шел мимо и по пьяному делу взялся исправлять электровоз. Вот акт, показания очевидцев. А вы что пишете?
— Что было, то и пишу, — все еще не понимал его Никольчик. — А пьян Журов не был. Иначе я бы ни за что не допустил его к работе.
— Все утверждают, что Журов был пьян, а вы — нет. Кому же должна верить комиссия? Всем или вам?
— Н-не знаю.
— Тут и знать нечего. Конечно, всем!
— Ну, пускай, — убежденный неотразимостью его доводов, согласился Никольчик. — Что из этого?
Быструк жестко хлопнул ладонью по его записке.
— А то что, хотите вы этого или не хотите, получится — хуже некуда!
— Не понимаю. Ничего я не понимаю…
— Получится, что дежурный командир не только допустил, а и заставил пьяного ремонтировать электровоз в опасной близости от шахтного ствола, — принялся втолковывать ему Дергасов. — И загремите вы, ей-богу, лет на пять, не меньше! А с вами и еще кто-нибудь.
Наконец-то до Никольчика дошло все. Как ни был он потрясен случившимся, а понял роковое противоречие между тем, что написал сам и что утверждали другие, и, холодея, опомнился. Ему протягивали руку помощи. Спасения она не принесет, да он, Никольчик, и не ждет спасения. И как гибнущий хватается за что угодно, так и Никольчик безотчетно поддался тому, что от него требовали.
— Мертвые не воскреснут, а вам совсем ни к чему совать голову в петлю, — с явным облегчением проговорил Дергасов, видя наконец, что Никольчик, кажется, уразумел все, как надо. — Вы только хо-те-ли вызвать Журова, а он сам… понимаете, сам!
Растерянно достав платок, Никольчик вытер лоб, лицо и скомкал его, забыв спрятать в карман. Он поднял веки и увидел, что Дергасов тоже встревожен, может быть, даже не меньше, чем он сам, но только скрывает это.
«Ему-то чего бояться? — недоумевал Никольчик. — Греметь-то мне. А он — сбоку припека…»
Быструк поднялся, расстегнул куртку.
— Идите и напишите заново. А то поставите всех в дурацкое положение.
Точно желая удостовериться, что дело сделано, Дергасов подхватил:
— Поняли?
— По-нял, Леонид Васильич, — поспешно вставая, заверил Никольчик. — Сейчас перепишу и принесу…
— Нет-нет, напишите заново, — потребовал Быструк, видя, что тот хочет взять у него объяснительную записку. — А эта пускай полежит тут.
Никольчику не оставалось ничего другого, как согласиться.
— Хорошо. Я напишу заново.
Почти удовлетворенно барабаня пальцами по столу, Дергасов чувствовал: теперь беда заденет его лишь по касательной. Все-таки, что ни говори, Быструк не подвел, сразу понял все.
«Укажут, конечно, на недостаточное внимание к технике безопасности, и правильно. Не следили, распустили людей! Никольчика будут судить, но, пожалуй, тоже по касательной. Он ведь находился в дежурке и не мог знать, чем там во дворе самовольно занимается Журов, да к тому же еще — пьяный. Привлекут, наверно, и машиниста Янкова. А тот действительно заслуживает снисхождения: Журов непосредственно отвечал за технику, за ее исправность…»
Дергасов был уверен в том, что поступал правильно, как только можно поступать в сложившихся обстоятельствах. Принять необходимые меры, чтобы не повторилось случившееся, всегда можно. В этом он был убежден по опыту жизни, а опыт в подобных случаях — великое дело.
«А оставь все, как написал Никольчик, — не миновать беды, — думал он. — Загремели бы мы с ним куда Макар телят не гоняет — ну, на пять не на пять лет, а года на два определенно! А кому польза? Журову? Светлой и незабвенной его памяти?..»
Дергасов никогда не задумывался над тем, что такое в нравственном отношении тот или иной из его подчиненных. Сам он во всех случаях привык поступать, руководствуясь выгодой или невыгодой того или иного для себя лично, и не представлял, что у других могут быть какие-либо иные побуждения, кроме той же выгоды-невыгоды.
«Тетеря! — снисходительно обозвал он Никольчика, почти представляя себе уже, как выпутается из того положения, в котором оказался. — Растерялся, как мальчишка! Хоть и хороший маркшейдер, опытный, ничего не поделаешь: своя рубашка, как говорится, ближе…»
А для Никольчика все это не имело никакого значения. Объясняя, как было дело, он не собирался выгораживать себя и оговаривать Журова. Правда случившегося была для него единственной правдой, не оставлявшей места для кривотолков и побочных умозаключений.
Он был настолько потрясен случившимся, что даже не задумывался об ответственности, а тем более о том, как обезопасить, выгородить руководство шахты. Вернувшись к себе, в горный отдел, он собрался написать объяснительную записку наново, начал — и не смог. Память Журова нужно было не чернить, а защищать от напраслины и клеветы. Тот был трезв, что бы ни утверждали все, и взялся исправлять электровоз не самовольно, а по его приказу. Что же касается техники безопасности, то ее в шахте нарушали на каждом шагу. Виноваты в этом в первую голову они — командиры производства, не требовавшие от подчиненных соблюдения установленных правил.
В этом и только в этом была та правда, которую Никольчик не хотел и не мог в силу душевных своих качеств замалчивать и перетолковывать по-другому. Почти физически ощутимо он представлял себе огромное, впервые угадавшееся простирание: нужно идти в него не по касательной, а вкрест, совершенно точно и безошибочно вкрест, не то произойдет большая и вряд ли поправимая ошибка.
И как в маркшейдерии Никольчик не решил бы свою задачу иначе, так и теперь он не мог поступать по-другому, чем поступал.
«Вкрест, только вкрест, — стиснув до боли побелевшие, обескровленные губы, мысленно твердил он себе, почти забыв, чем вызвано это единственно возможное решение. — Иначе ничего у меня не получится…»
Вспомнив об Алевтине, Никольчик решил поговорить с ней. От нее ведь пошли слухи, что Журов был пьян и пьяный ремонтировал электровоз.
«Зачем ей это понадобилось? — недоумевал он. — Сболтнула разве по глупости. Или выдумала? С какой целью?»
Утренняя смена кончилась. Заступавшие на работу спускались в шахту, отработавшие поднимались на-гора. Клети ходили без остановки; звонили звонки, лязгали двери. Как всегда во время пересмены, у вспомогательного ствола было многолюдно, шумно.
Садясь в клеть, шутники бросали рукоятчице то сочувственные замечания, то рискованные шуточки.
— Не тужи, краля! Гореванье не милованье…
— Пойдем с нами, ежели рисковых не боишься, — и подмигивали так, что окружающие покатывались.
— Да ну, не замай! А то по кибернетике схлопочешь…
И, не дошутив, со смехом проваливались в дышавшую мраком бездну.
А другие выходили на-гора — измазанные, мокрые, посвечивали рукоятчице в лицо разрядившимися шахтерками и, не глядя на усталость, притопывали по железному настилу, будто собираясь пуститься в пляс.
— Уголь, уголь, уголек! Ты навек меня завлек…
— Ну, как оно тут, на солнышке? Жить можно-о?
В куртке нараспашку, из-под которой виднелась татуировка, Салочкин, обращаясь к Алевтине, пообещал:
— Погоди, стану министром — заморской едой тебя буду кормить, на моторольке раскатывать!
Она давно привыкла ко всему этому и то отмалчивалась, то отшучивалась, умела постоять за себя.
Наконец из клети показался Тимша, а за ним — Волощук, Ненаглядов и Косарь. Щурясь от солнечного света, щедро бившего в распахнутые двери, они ступили на железный настил и вздохнули. Волощук и Ненаглядов кивнули Алевтине как старые знакомые, Тимша — даже не взглянул, потому что был молод и считал ниже своего достоинства оглядываться на женщин, а Косарь, пропустив всех, вполголоса бросил:
— Приходи вечером! Знашь куда…
Она против обыкновения не отвернулась, не закрылась платком, только сверкнула глазами.
— После экзамена.
Поняв, что пока Алевтина работает, поговорить не удастся, Никольчик решил подождать, когда она сменится. А чтобы не исчезла, предупредил:
— Зайди ко мне, Журова. Как освободишься…
Она удивленно поправила платок.
— Это в горный отдел, что ль?
В шахту спускали крепеж, цемент, бетонные тюбинги; поднимали подходивших из дальних выработок. Звонки, лязганье дверей, гуд подъемной машины не прекращались.
Минут через двадцать Алевтина распахнула дверь горного отдела. Вместо брезентовой спецовки и брюк на ней было то самое цветное, открытое платье, в котором она ходила раньше только по праздникам, а на голове — голубая косынка, завязанная по-девичьи под подбородком.
— Ну? Зачем я понадобилась?..
— Василь Васильич, — сказал Никольчик участковому маркшейдеру Чистякову. — Сходите-ка утрясите в материально-техническом складе наши требования.
Тот с готовностью взял папку.
— Хорошо, Петр Григорьевич. Боюсь только, не найдут они все, что мы выписали.
Алевтина помнила, что Никольчик дежурил в то воскресенье, когда произошла авария, и, естественно, считала его виновником гибели Журова. Об этом говорила и общая молва. Но первая горечь горя прошла, живая жизнь со всеми ее радостями и соблазнами брала свое и не к чему было ворошить отгоревшее.
— Садись, Журова, — заметно волнуясь, сказал Никольчик, мучительно не зная, с чего начать разговор. — Сюда, сюда… поближе.
Она настороженно села, ожидая, что будет дальше. То ли после душа, то ли отчего еще лицо ее шло жаркими, перемежавшимися пятнами, губы запеклись.
— У меня, между прочим, и своя фамилия есть, — точно недовольная тем, что Никольчик называл ее Журовой, обиженно заметила она. — Отцова еще: Скребницкая…
Он смутился.
— Извини, не знал. А позвал тебя вот зачем, — и как все не слишком волевые люди выложил без подготовки и напрямик. — В акте комиссии во всех показаниях говорится: Журов был пьян и в нетрезвом виде взялся ремонтировать электровоз. Это действительно так?
Алевтина замялась. Не хотелось возвращаться к тому, что отошло, стало забываться, но приходилось ворошить все снова.
— Не знаю. Раз все говорят — значит, так и было.
— Но ты ведь должна знать лучше всех.
— Я и знаю.
Разговор явно не получался. Никольчик не мог понять почему.
— Что ты знаешь? — попробовал он преодолеть отчуждение, мешавшее им. Но Алевтина не поддалась.
— Что знаю, то знаю.
— Ты пойми: нужно снять с него вину за случившееся. Ведь если Журов был пьян, самовольно взялся исправлять электровоз — вся вина падет на него.
Алевтина не поддалась и на это.
— Ему теперь все равно. Прав ли, виноват ли…
— Ну, это не совсем так, — попробовал переубедить ее Никольчик. Хотелось сказать: дело даже не в самой вине, а в памяти, которую незачем чернить и после смерти. Но, глядя на подведенные ресницы, на выщипанные в ниточку ее брови, он чувствовал, что на Алевтину могут подействовать разве что только самые простые, материально-земные доводы. — Когда Журов был у меня, в дежурке, я, например, не заметил, что он пьян.
— Вы вообще ничего не заметили, — с неожиданной горечью упрекнула она и достала носовой платок. — Ни того, что воскресенье было, ни того, что мы к близнятам шли!
Никольчик боялся — заплачет, и обрадовался, увидев, с чего нужно было начинать. Стараясь заглянуть ей в глаза, он напомнил о детях.
— Подумай хорошенько: у тебя сын и дочка. Ведь, если Журов виноват во всем, ты не получишь на них того, что полагается.
Алевтина спрятала платок, решительно перевязала косынку.
— Как это не получу? Мне Леонид Васильич твердо обещал…
— Вопрос о пенсии будут решать судьи. А они взвесят всё.
— Верно, они взвесят, — вынуждена была согласиться она. Внезапно на лицо ее снова набежала недоверчивая отчужденность. — И зачем вы в это путаетесь? Вас ведь совсем за другое виноватят.
Никольчик нашелся не сразу.
— Я знаю, в чем виноват, — не скрывая, что нуждается в помощи и ждет ее, вздохнул он. — Но я не хочу, понимаешь, не хочу, чтобы всё взваливали на того, кто искупил свою вину, и выгораживали настоящих виновников.
Кажется, Алевтина начала понимать его. Теперь оставалось убедить ее, чтобы она опровергла все показания.
— Пойдем завтра в прокуратуру, — стал убеждать Никольчик. — Заявишь, что комиссия ошиблась: во-первых, Журов не был пьян, а во-вторых, взялся ремонтировать электровоз не самовольно, а после того как я приказал взяться за ремонт.
— Что вы ему там приказывали, я не знаю, — несогласно повела плечом Алевтина. — Я сидела на лавочке, ждала. А потом Журов вышел с инструментом, в комбинзоне, сказал: «Иди к близнятам одна, я заступаю на работу».
— Пусть так, — согласился Никольчик, увидев в этом хоть какой-то проблеск правды, которую решил отстаивать во что бы то ни стало. — Почему ты об этом не сказала Быструку?
Она потупилась.
— Он спросил только: «Верно, что Журов был пьян с утра?» Я удивилась даже: «Кто это вам нанес?» А он: «Неважно, дескать, кто. Люди говорят!» А Журов действительно допил ночью начатую четвертинку, после того как мы повздорили. Но утром ничего не пил и не был пьян нисколечко.
Не позволяя себе радоваться, Никольчик попытался выяснить все до конца.
— Из-за чего же вы повздорили?
— Этого я не скажу. Хотя, что уж теперь! Из-за одного человека. — И, подняв откровенно смятенные глаза, неожиданно горько призналась: — Ревновал он меня до смерти! А я… ну, ничего поделать не могла.
Все это походидо на исповедь. Никольчик почувствовал даже неловкость.
А Алевтина будто забыла, зачем пришла, и, прикрыв глаза подведенными тушью ресницами, мечтательно и совсем не по-вдовьи вздохнула.
— Теперь уж всё. Чему быть, тому быть… живому жить!
Будто упершись в незримую стену, Никольчик понял: ей совершенно безразлично, что думают о памяти погибшего мужа, как защитить ее от оговора и клеветы, — и не ошибся. Алевтина точно опомнилась, провела загорелой рукой по волосам и ломко проговорила:
— Никуда я не пойду. Мое счастье тоже чего-нибудь стоит. Погляжу, чего Дергасов наобещал. Тогда уж!
— Тогда будет поздно, — не скрывая отчаяния, предостерег он. — Пойми: Журова оклевещут — и ты проиграешь!
Она прищурилась, глянула, как под солнце, и, вызывающе поправив на плече выехавшую бретельку, усмехнулась.
— И-и! Хороший вы мужик, Петр Григорьевич, а не знаете, что ли: любая женщина никогда не гадает, где найдет, где потеряет. — И уходя, обернулась от двери. — Или рисковых не уважаете?