Глава 17

На следующее утро я отправил Фоули записку, в которой сообщал, что переехал в Хиндлсхэм, и спрашивал дальнейших указаний. Ответа я ждал напрасно, но, когда я уже начал звереть от бездействия, откуда ни возьмись появилась Конни. С ее приходом настроение у меня улучшилось. Вторая половина дня у нее выдалась свободной, и она шла пешком от самого Хорсхита, поскольку иначе в Хиндлсхэм никак не добраться. Ей требовалось известить меня кое о чем, а так как писать она не умела, ей ничего не оставалось, как прийти самой.

На ее щеках играл румянец, кончик носа покраснел, и я догадался, что она промерзла до костей. Я усадил ее поближе к очагу и, чтобы она быстрее согрелась, приказал принести кувшин горячего вина, которое она стала потягивать, как мне показалось, с несколько скорбным видом. Я сел рядом с ней.

— Итак, милая Конни, какие новости принесла ты мне из Хорсхита?

Она вздохнула:

— Как же я рада, что улизнула оттуда на пару часов.

— Что так?

— Бывают такие дни, когда шагу не ступишь, чтоб не нарваться на неприятности. Утром миссис К. выбранила меня из-за леди Брадфилд. Та нашла солонку за одной из книг в библиотеке. Как выяснилось, ту самую, которую якобы я разбила в тот вечер, когда скончались его светлость. И вот я опять виновата — в том, что не заметила ее, когда на днях убирала комнату.

Я задумался.

— Приятного в этом мало, но странно, как солонка туда попала, — сказал я. — Зачем кому-то оставлять соль на книжной полке? Мужчина не мог поставить ее туда по рассеянности, ведь мужчины не носят с собой солонки, верно?

— Я этого не знаю и знать не хочу, — ответила Конни, отпивая из бокала вино. — Скорее бы Брадфилды покинули Хорсхит. Но надежды на это мало. Один мечтает о лошадях, другой еще кое о чем.

— Ты о ком говоришь? Кто о чем мечтает? Она сердито тряхнула головой.

— О Джордже, болван. Он истосковался по женскому обществу, а поскольку Роберт занят с Элизабет, он решил, что может лапать всех подряд.

— Всех подряд?

— Меня, например. Причем не говоря дурного слова. Сегодня утром подошел ко мне и… нет, лучше и не рассказывать, что он пытался сделать.

Видя ее возмущение, я не сдержался и хохотнул:

— То, что ты никогда не позволяла мне? Погладил тебя в неположенном месте, да? — Я глянул на нее исподлобья и подмигнул. Конни осушила свой бокал.

— И ничего в том смешного нет, Натаниел. Я пихнула его как следует и впредь не потерплю таких выходок. Ни от него, ни от тебя.

Я вновь наполнил ее бокал вином.

— Немудрено, что ты по мне соскучилась, — игриво парировал я.

Конни беззлобно ударила меня по плечу и улыбнулась:

— С какой это стати я должна скучать по тебе, Натаниел Хопсон?

— Разве я тебе не друг? Разве так мало значу для тебя?

— На что это ты намекаешь? Джон, лакей, гораздо внимательнее, и он живет рядом. — Позабыв свои прежние неприятности, она невинно таращилась на меня поверх бокала. Я знал, что она просто дурачится со мной, флиртует, как и я с ней. Это было безобидное озорство, доставлявшее удовольствие нам обоим.

— И он тебе тоже нравится, как я? — спросил я с притворной серьезностью в голосе, беря ее за руку.

— Пожалуй, больше. — Она немного опьянела, ее глаза сияли, как прозрачные кристаллы, и ей приходилось сосредоточиваться на каждом слове, которое она произносила. Она высвободила руку из моей ладони и погладила меня по щеке.

— Как бы то ни было, я пришла сюда не о Джоне разговаривать. Это мое дело, тебя не касается.

Я сделал несчастное лицо.

— Ты сегодня — воплощение неприступности. Наверное, я чем-то обидел тебя.

Конни весело рассмеялась.

— Вовсе нет. — Она без стеснения заключила мое лицо в теплые ладони и неуклюже, но смачно поцеловала в губы, неловким движением плеснув вино из бокала на лиф своего платья. Конни прыснула от смеха, и я, хохоча во все горло над ее озорством, принялся носовым платком промокать красную жидкость на ее одежде. Веселясь, я случайно обернулся — то ли шорох услышал, то ли почувствовал чье-то присутствие — и увидел ее. Говоря «ее», я конечно же подразумеваю Элис Гудчайлд. Она была одета по-уличному — синяя накидка, капюшон, муфта. В складках материи белела бледная, как гипс, кожа, взгляд предвещал грозу.

В ту же секунду, как я заметил ее, она вызывающе вскинула подбородок.

— Ба, мистер Хопсон, так это вы? А я уж думала, обозналась. Впрочем, я и не ожидала застать вас за другим занятием. Вы везде найдете себе достойное развлечение: и в городе, и в деревне, — сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Мгновение я сидел, словно громом пораженный. От унижения я сначала побелел, потом покраснел, снова побледнел.

— Элис! — Я вскочил на ноги и бросился за ней в коридор. — Подождите. Зачем вы так? Вы не поняли. Позвольте, я все объясню…

Поздно. Я лишь успел увидеть, как она скрылась в одной из комнат наверху.

Я вернулся к Конни. Она выливала из кувшина последние капли вина. Взгляд у нее был несколько остекленелый. Она беззаботно махнула рукой в ту сторону, где исчезла Элис.

— Не расстраивайся, Натаниел. Она тебя простит. Красивая женщина. — Конни поставила бокал на стол. — И гордая. Почему ты никогда не говорил, что у тебя есть возлюбленная?

— Возлюбленная? — закричал я на нее. — Вовсе нет. Мы просто друзья. Она моя знакомая, хозяйка лесного двора, с которой мне случается общаться. Не пойму только, с чего она засмущалась.

Конни, да благословит ее Господь, не обиделась. Она рассмеялась в ответ на мою грубость и смятение и, пошатываясь, встала на ноги.

— По-моему, ты смущен больше, чем она. А у меня кружится голова. Придется в другой раз навестить тебя, чтоб рассказать свои новости. Впрочем, это все ерунда. Пустяки. Выдумки, не более того…

В свете того, что случилось позже, мне теперь стыдно, что тогда я не придал значения ее словам. Даже не задумался о них, не спросил, что ее встревожило. Разве мог я слушать Конни, когда мне не терпелось выпроводить ее и пойти мириться с Элис? Будь я менее беспечен, более проницателен и благоразумен, расспроси Конни вовремя, возможно, я скорее вывел бы верное заключение и предотвратил еще одну трагедию.

Но в своем безрассудстве я ничего этого не сделал. Я отпустил Конни в Хорсхит-Холл и тут же позабыл о ней. Потом, словно провинившийся щенок, помчался наверх вымаливать прощение у Элис.

— Элис, — громко позвал я через закрытую дверь, — вы все не так поняли. Это была Конни, служанка из Хорсхита. Она пришла как раз перед вами, чтобы сообщить мне новости.

— Новости, которые вынудили вас заняться ее корсетом. Видать, любопытные были новости и глубоко личные.

Я пыхтел под дверью, разъяренный ее нежеланием верить мне. Подергал ручку. Закрыто.

— Элис, не глупите. Что случилось? Откройте дверь. Разве мы не друзья? Почему вы не хотите меня выслушать?

— Однажды я поверила вам, и что из этого вышло? Сначала мадам Тренти, потом, подозреваю, Молли Буллок, а теперь вот приезжаю и вижу, как вы тискаете еще одну женщину. Отдаю вам должное, Натаниел: вы просто воплощение постоянства — в своем непостоянстве!

— Это мадам Тренти и Молли Буллок ввели вас в заблуждение, а не я. Что касается Конни, она просто моя знакомая. Вам случилось зайти, когда с ней произошла неприятность. Она облила себя вином, и мы смеялись над ее оплошностью.

— Тогда можете быть уверены, Натаниел, что с вами так и будут происходить всякие неожиданности. Что касается меня, я переночую здесь, выполню то, зачем приехала, и сразу отправлюсь домой… — Ее голос сорвался.

— Элис, объясните, что привело вас сюда. Завтра, если хотите, я готов повсюду вас сопровождать.

— Не хочу, — крикнула она, внезапно распахивая дверь, так что я не устоял и упал в ее объятия. Она оттолкнула меня, будто стряхнула таракана. — Я достаточно натерпелась от вас оскорблений, Натаниел. Еще и прижимается.

Я покраснел как рак и отступил на почтительное расстояние, хотя это не соответствовало моим желаниям.

— Я не специально, Элис. Простите ради бога. Я только хочу, чтобы вы перестали сердиться и презирать меня. Давайте оставим этот разговор. Прошу вас.

В конце концов, после долгих пререканий, она неохотно впустила меня, позволила сесть и, категорически запретив даже заикаться о Конни и Молли, объяснила причину своего визита.

Дело было в том, что на запрос Элис о Марте, дочери Джеймса Барроу, который она отправила священнику Кембриджского прихода, пришел быстрый и весьма оптимистичный ответ. Марта Бантон (такова была ее нынешняя фамилия) по-прежнему жила в этой местности. Священник уверял, что она с радостью ответит на все вопросы об отце и окажет нам всяческое содействие. Поскольку встреча с ней обещала стать результативной, Элис приняла скоропалительное (и, как она теперь считала, глупое) решение поехать в Кембридж и найти меня, чтобы вместе со мной нанести визит Марте Бантон. В Хорсхит-Холле ей сообщили, что мне пришлось неожиданно переселиться на постоялый двор в Хиндлсхэме, куда она и последовала.

Все это Элис изложила мне подчеркнуто сухим, если не сказать сердитым, тоном. Несмотря на то что она впустила меня в комнату и согласилась объяснить причину своего приезда, я не тешил себя иллюзиями. Ярость ее не утихла, она по-прежнему не доверяла мне. Но даже в такой напряженной обстановке я не мог не любоваться ею, и это меня настораживало. Кожа ее светилась, волосы были уложены на голове кольцом, из которого выбивался, падая сбоку, один локон, сиявший, будто начищенная медь. Я почувствовал, как во мне просыпается желание. Я был в плену ее чар, но, перехватив ледяной взгляд, сразу протрезвел и преисполнился решимости вести себя с безупречной осмотрительностью.

В примирительном тоне, как мне казалось, я поведал ей обо всем, что произошло со мной в Хорсхит-Холле. Рассказал о своих ночных приключениях и о том, как меня бесцеремонно выставили за дверь. Я был рад, что мне выпала возможность поговорить с Элис с глазу на глаз, не отвлекаясь на кого-то еще, ибо знал, что беседа с ней поможет мне осмыслить случившееся, а ее, я надеялся, заставит позабыть про свой гнев. Но я мог бы с таким же успехом говорить со статуей. Она не реагировала на мои шутки, мольбы и рассказ о полуночных похождениях. Каменное выражение ее лица не смягчала даже тень улыбки. Все свидетельствовало о том, что она испытывает ко мне глубокую неприязнь. И когда наконец мое повествование иссякло, она решительно отказалась поужинать со мной. Вместо этого попросила передать на кухне, чтобы ей принесли легкий ужин в номер, так как она намерена пораньше лечь спать.

На следующее утро, после завтрака, Элис выглядела скорее подавленной, чем сердитой. Я счел это добрым знаком. Может, она раскаивается в том, что была вечером неприветлива со мной. Однако очень скоро стало ясно, что я напрасно тешу себя надеждой. Когда мы вышли к повозке, которую я заказал, она отклонила предложение сесть рядом со мной и устроилась за сиденьем кучера, и я, как обычный возница, вынужден был погонять лошадь в одиночку.

В неловком молчании мы доехали до аккуратного домика на окраине Кембриджа. Я распряг и привязал лошадь, спрашивая себя, улучшится ли когда-нибудь настроение Элис или отныне между нами так и будет властвовать отчуждение. Элис тем временем уверенным шагом приблизилась к дому и постучала в тяжелую дубовую дверь.

На пороге появилась молодая коренастая женщина с черными волосами и смуглой, как у цыганки, кожей. На руках она держала круглолицего малыша; еще один ребенок — тоже смуглый и кудрявый — выглядывал из-за ее юбки.

— Миссис Бантон? — спросила Элис. — Да.

— Позвольте представиться: Элис Гудчайлд. Это я делала запрос из Лондона относительно вашего отца Джеймса Барроу и сиротского приюта. Со мной мой друг Натаниел Хопсон, — представила она меня без тени иронии в голосе. — Он тоже принимает участие в расследовании.

Лицо миссис Бантон расплылось в широкой улыбке.

— Ну конечно. Его преподобие говорил о вас. Проходите к огню и спрашивайте, что вас интересует.

Она провела нас в кухню и усадила в резные деревянные кресла, положила младенца в колыбель и, сев рядом, стала его баюкать. Старший ребенок опустился на колени у ее ног и принялся возить туда-сюда по полу деревянную лошадку.

— Так что же вы хотите узнать о моем отце?

Элис быстро глянула на меня, давая понять, что оставляет инициативу мне.

— Нас интересует событие, произошедшее в период открытия приюта. Полагаю, один мой друг — он имеет некое отношение к лорду Монтфорту из Хорсхит-Холла — был помещен туда в первый день работы этого заведения… — начал я.

— Вполне возможно. Сама я тогда была совсем еще девчонкой и не могла запомнить всех несчастных детей, которых приняли в приют.

— Нет, конечно. Этого от вас никто и не требует. Но ребенок, о котором идет речь, отличался от остальных. Прежде всего, возрастом. Ему было около четырех лет, и по правилам приюта он считался слишком взрослым, чтобы быть принятым. Тем не менее я убежден, что по той или иной причине его все-таки взяли. Может, его привели не вместе с остальными? Может, ваш батюшка просто нашел его? Не припоминаете?

Миссис Бантон ответила не сразу, но, когда заговорила, ее голос звучал уверенно.

— Мой отец был очень добр по отношению к детям. Если бы он нашел на крыльце брошенного ребенка, он непременно позаботился бы о нем, я в том уверена. У него никогда не хватало духу отправлять сирот в работные дома. Он всегда с осуждением отзывался об этих заведениях, считал, что поместить туда ребенка — все равно что подписать ему смертный приговор. — Она замолчала и, глядя на играющего малыша, потрепала его по голове. — В общем, ребенка, о котором вы говорите, я не помню. Видите ли, отец очень часто приводил домой уличных детей и затем пытался пристроить их в какую-либо семью.

— Вам когда-нибудь доводилось слышать о том, что лорд Монтфорт отправил в тот приют какого-то ребенка? Миссис Бантон покачала головой.

— От нас до Хорсхит-Холла миль десять. С этим поместьем меня ничто не связывает, и я понятия не имею о том, что там происходит.

— Ваш отец оставил какие-либо записи о том времени, когда он работал в приюте, записи, которые могли бы пролить свет на это дело?

Она от души расхохоталась.

— Писать он обожал так же, как и возиться с детьми. У меня есть огромная коробка с его бумагами. Я привезла их с собой из Лондона, но перебрать до сих пор не удосужилась и об их содержании знаю столько же, сколько и вы. Можете взглянуть, если хотите.

Следом за миссис Бантон мы прошли в маленькую гостиную, где она извлекла из сундука коробку и вручила ее мне. До той минуты Элис хранила молчание, но, когда хозяйка спросила, не желает ли она посидеть с ней на кухне у очага, тепло поблагодарила и сказала, что вдвоем мы просмотрим бумаги гораздо быстрее.

Я всегда думал, что каждый молодой человек, поскольку он еще не нажил мудрости, считает себя относительно бессмертным. Юноше моего возраста безразлично, сохранится ли после него нечто такое, в чем будут запечатлены его мысли, идеи, верования, сущность его натуры. Пожалуй, только с годами начинаем мы сознавать, сколь мимолетна человеческая жизнь, и тогда в нас просыпается желание оставить свой след на земле. Наверно, это и побуждает нас рожать детей, сооружать памятники, писать дневники или создавать еще что-то такое, что, как нам представляется, должно пережить нас.

Я упоминаю об этом своем наблюдении только потому, что, увидев архив Джеймса Барроу, я понял, что в смерти он оказался столь же щедрым человеком, каким был при жизни. Он оставил после себя множество свидетельств своей исключительной добропорядочности. В коробке хранились его письма родственникам, детям и жене; переписка с доблестным капитаном Корэмом — основателем приюта; записные книжки, в которых он комментировал, одобрял или критиковал господствующие тенденции, высказываясь, среди прочего, о благотворительности, о последних новшествах в моде на головные уборы, о новой модели экипажа и по поводу придворных сплетен о его величестве короле Георге II; дневники, в которых он записывал даты рождения всех своих детей и наблюдения об этапах их развития: кто когда прочитал первое слово, разбил первую тарелку и тому подобное.

Но главное, в коробке было множество отчетов о работе приюта. Барроу подробно рассказывал о системе отбора детей, ведь мест в приюте было меньше, чем претендентов. (Женщинам предлагалось тянуть из мешка разноцветные шары. Тех, которые доставали белые, отправляли с их чадами в смотровой кабинет, где детей обследовали на предмет заболеваний; вытащивших черные шары отсылали из приюта — их детям было отказано в приеме.) Перечислялся состав персонала: две кормилицы, две няньки, посыльный, принимающая сестра-хозяйка, охранник, привратник. Все эти бумаги лежали в стопках без определенного порядка, и мы несколько часов перебирали их, тщетно выискивая интересующие нас материалы. С лица Элис не сходило непроницаемое выражение, она избегала встречаться со мной взглядом и односложными фразами пресекала все мои попытки вовлечь ее в разговор.

Казалось, мы уже полдня в напряженном молчании роемся в архиве Барроу. Наконец коробка была опорожнена; на дне осталось лишь несколько листочков, вероятно, выпавших из какого-то его дневника. Наши усилия ни к чему не привели и, кроме того, как я с неудовольствием отметил, отчужденность между нами тоже не исчезла. Унылый, мрачный, я взял один смятый листок, приставший к боковой стенке. Судя по дате, запись была сделана в феврале 1751 года, спустя десять лет после открытия приюта. В тот год Джеймс Барроу скончался. Написанный дрожащей рукой текст почти не поддавался прочтению, и я уже хотел отложить листок, не вникая в его содержание, как вдруг, по счастливой случайности, в глаза мне бросилось одно слово: Партридж.

Послание предназначалось для отправки в таверну «Старый колокол» в Холборне и было адресовано «Ш. или любому другому заинтересованному лицу».

Пишу это теперь, поскольку опасаюсь, что жар у меня усилится, а он наверняка усилится, и чужая тайна умрет вместе со мной, что может принести кому-то ненужные страдания. Речь идет о ребенке, принятом в сиротский приют на незаконных основаниях, о чем ведаю только я и еще несколько человек, имена которых я не вправе разглашать.

Я рассказываю о событии десятилетней давности, когда я наткнулся на маленького мальчика, брошенного на крыльце приюта. В сравнении с остальными принятыми детьми у него было два отличия. Во-первых, его привели на день раньше; открытие приюта было назначено на следующий вечер. Во-вторых, он не был младенцем. Все, кому хоть что-то известно о сиротском приюте, знают, что в наше заведение принимают детей не старше двух месяцев, а этот ребенок уже мог ходить и говорить. Я предположил, что ему около четырех лет.

На основании этих двух несоответствий я обязан был отвергнуть его. Но не смог. И вы не стали бы осуждать меня, если бы видели, какая погода стояла в тот вечер. Хлестал дождь, бушевал ветер. Оставить его на улице в такую погоду значило бы обречь малыша на верную смерть. Поэтому я поступил так, как должен бы поступить любой христианин: я умышленно пренебрег правилами и впустил его.

Я расспросил мальчика об его обстоятельствах. Как и всякий ребенок, неожиданно оказавшийся один-одинешенек на улице, он был в шоке и поначалу молчал, но спустя некоторое время немного оттаял и разговорился. Я выяснил, что его зовут Джон и в приют его привели потому, что его мать умирает от чахотки и о нем некому заботиться. Я осмотрел его и пришел к выводу, что кормили его неплохо. При нем я обнаружил два предмета: половинку кольца с посвящением «На память Ш.» и сверток с весьма необычным опознавательным знаком, о котором я расскажу позже. В свертке лежала записка следующего содержания: «Умрет этот ребенок или выживет, прошу через месяц сообщить о его судьбе в трактир „Колокол“ в Холборне. Послание адресуйте Ш.» (мальчик не смог объяснить, почему она указала именно это заведение).

Что мне было делать? Как я уже писал, я знал, что беззащитный ребенок не выживет на улицах Лондона, а если я отправлю его в работный дом, там он тоже наверняка умрет. Тем не менее, для приюта он не подходил.

Я привел его домой и следующие два вечера обдумывал, что с ним делать. В результате я принял решение, которое представлялось мне единственно верным. Я зарегистрировал его в приемной книге, внес в список наряду с другими детьми, которые были приняты по решению комитета. Записал все данные о нем, не указал только возраст. Меня не мучила совесть, ибо я счел, что совершил бы гораздо более тяжкое преступление, если бы обрек ребенка на смерть. И потом, в глазах Господа, цель оправдывала средства.

Через неделю я поручил его заботам одной из нанятых приютом кормилиц в деревне и попросил ее ничего не говорить о его возрасте. Четыре года он воспитывался — на средства попечителей приюта — добрыми людьми, дышал чистым воздухом, сытно питался. Все это время меня не покидал страх, что комитет узнает о незаконно принятом ребенке и прогонит его. Поэтому я постарался скрыть сведения о его существовании. В связи с этим мне пришлось также проигнорировать просьбу матери, умолявшей в оставленной с мальчиком записке адресовать известия о его судьбе в «Старый колокол». Я убедил себя, что мать, наверно, уже умерла, и для ребенка будет лучше, если его местонахождение и судьба останутся для всех тайной.

Когда ему исполнилось восемь лет, первые подкидыши начали возвращаться от своих кормилиц, чтобы продолжить образование в приюте, и я приказал привезти мальчика в Лондон. Следующие несколько лет он был старшим братом остальным детям, помогая им учиться и исполнять прочие нехитрые обязанности. К тому времени члены комитета уже привыкли к мальчику, полагая, что я нанял его помощником. Не догадываясь о том, что на самом деле он — обычный подкидыш, они и не спрашивали о его возрасте. Наконец пришла пора определять его в ученики, и я рассказал о нем господину Хогарту (который, вероятно, решил, что этот ребенок — мой сын). Он заметил, что мальчик хорошо рисует, и сказал, что ему нужно подыскать ремесло, в котором он сумеет проявить свои способности. Таким образом, мы отдали его в ученики молодому краснодеревщику, некоему господину Чиппендейлу, с которым был знаком господин Хогарт.

Последний раз я видел этого мальчика несколько лет назад, когда он покидал приют, чтобы начать новую жизнь. Я проводил его, искренне полагая, что выполнил свой долг перед ним. Только в последние недели, с тех пор как ко мне прилипла эта зараза, я стал иначе оценивать свои действия в отношении этого ребенка. Мысли о нем не дают мне покоя. А может, я просто не могу забыть письмо его матери? Какова бы ни была причина, меня мучает совесть из-за того, что я пренебрег ее просьбой и ни разу не послал сообщения о нем в указанный трактир. Теперь мне кажется, что я поступил неверно. А вдруг она не умерла и пытается его разыскать? Или какой-то родственник узнал о его существовании и хотел бы предложить ему кров? Своими действиями я лишил их такой возможности. Спасая ребенка, я предал забвению его подлинную личность.

И вот теперь, чтобы исправить свои ошибки, я пишу это письмо и посылаю его в трактир, как меня просили. Всякий, кто желает узнать о местонахождении мальчика, оставленного на крыльце сиротского приюта десять лет назад, за день до его открытия, пусть обращается в мастерскую Томаса Чиппендейла.

Мальчик отправился туда под именем Джона Партриджа. Я назвал его так из-за содержимого свертка, который был найден при нем. Как я уже говорил, это была весьма необычная памятка — кусок дерева породы партридж, о чем свидетельствовала метка на нем.

Да простит меня Господь за то, что я нарушил правила приюта.

С уважением,

ваш покорный слуга,

Джеймс Барроу.

Я передал письмо Элис.

— Очевидно, письмо так и не было отправлено в «Старый колокол», — заметил я, когда она закончила читать.

— Судя по почерку, он уже был сильно болен, когда писал его, — рассудила она. — Должно быть, он вскоре умер, и после похорон письмо затерялось среди его вещей.

Я нахмурился, размышляя над содержанием письма.

— В нем ничто не указывает на связь Джона Партриджа с Монтфортом. Напротив, история матери, умирающей от чахотки, идет вразрез со всем, что нам известно. Сомневаюсь, чтобы миссис Фиггинс, кормилица, которую нанял Монтфорт, поехала бы в Лондон в предсмертном состоянии.

Мысли Элис были сосредоточены на предметах, упомянутых в письме.

— Можно сказать наверняка, что Партридж смастерил шкатулку в форме храма из куска дерева, который был оставлен ему. Шкатулку нашли в руке мертвого Монтфорта. В ней хранилось кольцо, упомянутое в письме. Разве это не доказательство их родственных связей?

Я энергично покачал головой.

— Нет, это лишь свидетельствует о том, что Партридж приезжал к Монтфорту и подарил ему шкатулку, так как считал его своим отцом и думал, что шкатулка будет иметь для него значение. Но на основании этого нельзя утверждать, что Монтфорт действительно был его отцом или что он понимал значение шкатулки и заключенного в ней кольца.

Элис удивленно посмотрела на меня.

— Вы полагаете, шкатулка не представляла для Монтфорта никакой значимости?

— Уверен, что нет.

— Почему же тогда он держат ее в руке в минуту смерти? Я задумался. Наличие шкатулки на месте трагедии и впрямь не имело объяснения.

— Может, Монтфорту случилось взять ее в руки как раз в ту минуту, когда в него выстрелили? — нерешительно предположил я.

Элис склонила голову набок, холодно глядя на меня.

— Маловероятно. А может быть, вы просто не желаете допустить, что отцом вашего друга был столь гнусный тип?

Ее замечание вселяло тревогу. Мне не хотелось признавать, что подобная мысль уже приходила мне в голову.

— Я стараюсь судить беспристрастно.

Элис едва заметно улыбнулась, давая понять, что мои слова ее не убедили.

— Не исключено, что с помощью шкатулки хотели бросить тень на Партриджа. Возможно, убийца знал, что эта вещь сработана им, и специально вложил ее в руку Монтфорта, дабы в убийстве заподозрили Партриджа.

На лице Элис отразилось сомнение, но в ответ она лишь заметила, что мы засиделись у миссис Бантон. У меня стучало в висках оттого, что она упрямо отказывалась понимать логику моих рассуждений. Однако я знал, что, не имея убедительных доводов, отстаивать свою точку зрения бессмысленно. Сердитые друг на друга, мы попрощались с хозяйкой и отправились назад, в Хиндлсхэм.

Ехали мы в напряженном молчании, отчуждение между нами нарастало. Почему она постоянно подвергает сомнению мои суждения, недоумевал я, почему вызвалась сопровождать меня, когда абсолютно ясно, что я ей ненавистен? Мне хотелось коснуться ее щеки, стиснуть ее ладонь, но я инстинктивно сдерживался, прекрасно понимая, что сейчас не время для ухаживаний, что Элис не такая, как Конни, Молли и все остальные, и если я в этот момент посмею притронуться к ней, она обрушит на меня всю силу своей ярости.

С этой мыслью пришло и понимание природы моего смятения. Меня не покидало ощущение, что моя жизнь перестала мне подчиняться, что я утратил контроль над собственным существованием. В связи со смертью Монтфорта и Партриджа мне пришлось узнать массу нелицеприятных истин. Выяснилось, что в судьбе моего друга не так уж много белых пятен, как я полагал, а мой хозяин — вероломный лицемер, о чем я и вовсе не догадывался. Роберт Монтфорт оказался двуличным человеком. Он предал своего отца, вступив в порочную связь с мачехой Элизабет, которая отнюдь не была обманутой скромницей, какой она мне представлялась. Элис демонстрировала завидное непостоянство, была переменчива, как ветер, но меня почему-то влекло к ней, отчего я чувствовал себя одновременно глупцом и рохлей. Словом, мой упорядоченный мир таял, как сосулька, превращаясь в зыбкую муть, в которой все менялось и искажалось. Я хотел вернуться к своему налаженному бытию, хотел, чтобы люди вокруг меня соответствовали моим представлениям о них. Если окажется, что Партридж был совсем не таким, каким я его считал, значит, возможно, и о других людях у меня неверные представления. Кому же тогда верить? Неужели Фоули, мисс Аллен, Конни, миссис Каммингз такие же притворщики, как и все остальные? А Элис?

Загрузка...