Когда Григорий Евсеевич говорил о годах эмиграции, об участии в революции и гражданской войне, о создании Коминтерна, он был велеречив. Старался не упустить ни одной известной фамилии, ни одного значительного факта, свидетельствовавших в его пользу. Но когда его спросили о том, что он сделал более чем за год пребывания на посту заведующего культурно-издательским отделом, обошелся буквально тремя фразами. «В работе фракции и правления Центросоюза, — скромно ответил он, — я принимал сравнительно слабое участие. То же — и в работе нашей ячейки. Но те поручения, которые мне давали, я исполнял»600.

Так Зиновьев понял свою роль в чистке. И посчитал, что прошел ее.

Глава 21


Осенью 1929 года советские газеты давали как никогда разнообразнейшую информацию.

Писали о достоинстве перехода на непрерывную неделю: четыре рабочих дня, пятый — отдых, что приводило не к четырем, а шести выходным в месяц. О заборных книжках, то есть введении из-за кризиса своеобразной формы карточной системы. Об установлении единоначалия в промышленности. О борьбе с правым уклоном. О походе ледореза «Литке» к острову Врангеля, чтобы снять обосновавшихся там канадцев и восстановить суверенитет СССР над этой арктической территорией.

Писали о завершавшемся строительстве Волховской ГЭС, заводов сельскохозяйственного машиностроения в Ростове-на-Дону, тракторного в Челябинске, автомобильного в Нижнем Новгороде. О том, что кулачество — классовый враг — вновь пытается сорвать хлебозаготовки.

Писали о продолжавшемся с лета советско-китайском вооруженном конфликте, вызванным захватом нерегулярными войсками Чжан Сюэляна, диктатора Маньчжурии, КВЖД, принадлежавшей СССР.

Писали об очень многом, но больше всего о самокритике.

Еще 2 июня 1928 года ЦК ВКП(б) обратился ко всем членам партии, ко всем рабочим с призывом развернуть самокритику. «Задачи реконструктивного периода, — отмечал документ, — не могут быть решены без смелого, самого решительного, самого последовательного вовлечения масс в дело социалистического строительства, проверки и контроля со стороны этих миллионных масс всего аппарата, его очищения от негодных элементов.

Лозунг самокритики — невзирая на лица, критика сверху донизу и снизу доверху — есть один из центральных лозунгов дня».

«Обращение» содержало весьма важное разъяснение:

«Только последовательно проведенная внутрипартийная и профсоюзная демократия — подлинная выборность партийных и профессиональных органов, полная возможность смещения любого секретаря, любого бюро, комитета и т. д. — создаст постоянный контроль масс, сможет снять бюрократические наросты с нашего аппарата и уничтожить возможные проявления бюрократического зажима, компанейской “круговой поруки”, чиновной угодливости, самодурства, забвения интересов масс и мещанской успокоенности. Вне этих мероприятий лозунг критики и самокритики превращается в бумажную отписку»601.

Но посчитав «Обращение» недостаточным, 16-я партконференция (23–29 апреля 1929 года) отдельной резолюцией «О чистке и проверке членов и кандидатов ВКП(б)» развила первоначальную идею, потребовав провести критику и самокритику на основе «генеральной чистки» партии. Тем в завуалированной форме предложила избавиться от всех бывших оппозиционеров как «левого», так и «правого» толка уже к 16-му съезду ВКП(б).

Резолюция открыто пояснила:

«Предпринимаемая проверка и чистка рядов партии, таким образом, сделает партию более однородной, освободит ее от всего некоммунистического»602. Определять же, что есть «некоммунистическое», предстояло не только членам ВКП(б), но и «беспартийным рабочим (города — Ю. Ж.) и бедняцко-середняцким массам деревни», которые должны были присутствовать на открытых собраниях ячеек.

1.

О ходе именно такой кампании самокритики, призванной послужить основанием для исключения из ВКП(б) бывших оппозиционеров («сделать партию более однородной») и писали все газеты. Писали много, подробно. Но Зиновьев на статьи и заметки такого рода почему-то не обратил серьезного внимания. Вполне возможно, посчитал, что к нему, бывшему члену ЦБ, все это не имеет отношения. Во всяком случае, решил изложение своей биографии вполне достаточным, а резкую критику Троцкого и Бухарина — подтверждением своей приверженности генеральной линии, доказательством «коммунистичности».

Возможно, внушило Григорию Евсеевичу мысль о легком прохождении чистки и то, что за месяц перед тем «Правда» опубликовала его статью «Социал-демократический период мировой империалистической реакции и новый подъем» в двух номерах — от 5 и 7 сентября. Огромную — в целом семь колонок, да еще на престижных вторых полосах. Вроде бы претендующую на роль теоретической. На деле же оказавшуюся самой заурядной, которую легко мог написать любой профессиональный партийный журналист-пропагандист.

В статье Зиновьев основное внимание уделил беспощадному разоблачению лидера лейбористской партии Макдональда, возглавлявшего британское правительство с 24 января по 4 ноября 1924 года и снова занявшего пост премьера 8 июня 1929 года. Правда, доказывать советским читателям его предательскую роль по отношению к британским рабочим давно уже не было нужды. Особенно после провала всеобщей забастовки в мае 1926 года, так и не перешедшей к политическим требованиям.

Столь же заурядной оказалась и вторая тема статьи — об отсутствии стабилизации капитализма, которую отстаивал Бухарин. Зиновьев же попытался доказать наличие нового подъема международного рабочего движения. По его словам, свидетельствовавшего о приближении пролетарской революции в Европе на весьма немногочисленных примерах, скорее говоривших об обратном. Называл всеобщую забастовку в Великобритании в мае 1926 года, попытку коммунистического восстания в Австрии в июле 1927 года, майскую многотысячную демонстрацию в Берлине в 1929 году. Столь же неудачными выглядели и прогнозы

Зиновьева: «Китай еще недавно кипел и закипает вновь. А Индия кипит. А в странах Южной Америки дело также растет».

Отсюда Григорий Евсеевич и делал более чем оптимистический вывод. «Борьба обостряется, — писал он. — Борьба кипит. Успехи социалистического строительства в СССР еще больше разжигают злобу империалистов и злопыхательство с. — д. вождей. Главная демаркационная линия проходит между СССР — страной диктатуры пролетариата — и мировым империализмом».

Не ограничившись столь общими словами, пошел дальше. Используя события в Маньчжурии, прозрачно намекал: «Трудно еще сказать, чем непосредственно закончится конфликт на КВЖД, останется ли он в этой стадии “локальным” конфликтом. Но одно несомненно. От событий на КВЖД будет впоследствии вестись новая глава в международных отношениях. Борьба буржуазных сил вошла в новую стадию».

Об этой статье как о своем крупном достижении Зиновьев напомнил присутствовавшим на его чистке. Однако настроение зала не изменилось. Собравшиеся равнодушно восприняли его рассказ о далеком прошлом. О том, что он делал и десять, и двадцать лет назад. Все ожидали иного, ради чего и пришли — о сговоре оппозиционеров, об их закулисных интригах, о далеко идущих планах. О том, что же скрывалось за открытой борьбой на 15-м партсъезде. От Зиновьева ждали раскрытия тайн, но так и не дождались. И потому Озол, председатель Замоскворецкой РКК (районной контрольной комиссии), проводивший чистку, вынужден был отметить ее чисто формальный характер. Да, Зиновьев пришел, выступил, отвечал на вопросы. Но все время юлил, уходил от непременной самокритики, постоянно переводил разговор на Троцкого и Бухарина, умалчивая о себе603.

В результате такой оценки Зиновьеву две недели спустя, 23 октября, пришлось объясняться с Замоскворецкой РКК.

«Возможно, — писал он, — те или другие формулировки вышли неточными. Но, во всяком случае, я не хотел и не хочу в чем бы то ни было замазывать свои ошибки ссылками на ошибки Бухарина, и вообще в мои намерения не входило и не входит предпринимать какие бы то ни было диверсии подобного рода.

Я заявляю вам и готов заявить это всюду, что ЦК был прав, а я не прав:

1) в вопросе о строительстве социализма в нашей стране;

2) в крестьянском вопросе, в частности, о середняке;

3) в вопросе о фракционной работе моей в Питере;

4) в вопросе о моем блоке с Троцким

и во всех других вопросах, по которым я вел борьбу против ЦК.

Все решения ЦК против оппозиции, к которой я принадлежал, были правильными, как это доказано теперь опытом. Своими словами о Бухарине я ни в коем случае не хотел создавать впечатление, будто я боролся против Бухарина, а не против ЦК. Вред моей борьбы против ЦК признаю полностью… Я чрезвычайно огорчен тем, что был понят не так, как того хотел, и готов сделать абсолютно все возможное, чтобы ликвидировать недоразумение.

Я надеюсь, что РКК признает это мое заявление достаточным, чтобы ликвидировать инцидент, и что оно отвечает также требованию ячейки Центросоюза о полном, решительном, большевистском признании своих ошибок»604.

Иначе говоря, Зиновьев подписал полную и безоговорочную капитуляцию. Вторую за последние два года, почему и сумел добиться прощения еще раз.

12 ноября 1929 года Замоскворецкая РКК неожиданно отменила свое постановление от 10 октября — принятое практически сразу по прохождению Зиновьевым чистки. То самое, согласно которому Григория Евсеевича признали не только не прошедшим экзамена на самокритику, но еще и проявившим полное равнодушие к служебным обязанностям.

Новое постановление РКК, принятое на заседании ее президиума под председательством все того же Озола, установило прямо противоположное старому. О чистке: «Ввиду поступления заявления т. Зиновьева, разъясняющего и уточняющего» его выступление на собрании ячейки ВКП(б) Центросоюза, «вопрос считать исчерпанным». О работе: «Постановление президиума (РКК — Ю. Ж.) заслушать его личное объяснение и указание о недавней (всего лишь на протяжении почти полутора лет! — Ю. Ж.) работе в культурно-издательском отделе и загруженности, решение президиума в отношении т. Зиновьева отменить»605.

Такое могло произойти лишь благодаря вмешательству вышестоящих органов. Может быть, ЦКК, а может, и ЦК. Но о том знал только Озол.

Окрыленный происшедшим, Зиновьев поспешил заняться личными делами. В ноябре подписал с Соцэкгизом (государственным издательством социально-экономической литературы) договор на издание и переиздание своего перевода с немецкого книги Адольфа Гитлера «Моя борьба», более известной под названием на языке оригинала «Майн Кампф»606.

Книги, широко известной во всем мире как программа германского нацизма, излагавшей его основные идеи и задачи. В том числе — борьбу с большевизмом, уничтожение СССР. В руководстве ВКП(б) ее могли прочитать лишь те, кто свободно владел немецким. Но врага следовало знать, и для предельно ограниченного круга читателей, не знавших иного языка, кроме русского, и предназначался перевод Зиновьева, который он к тому времени практически завершил. Договор же с издательством требовался ему для того, чтобы получить гонорар, — в деньгах он остро нуждался все последнее время.

Покончив с проблемой оплаты выполненной работы, Григорий Евсеевич решил принять участие в обсуждении не просто далекого от его интересов, а совершенно незнакомого вопроса — о будущем города как такового, о том, каким должен стать город в эпоху социализма.

Дискуссия на эту тему началась в Комакадемии 31 октября, хотя архитекторы по заданию ВСНХ уже проектировали «социалистические города» при крупней

ших объектах пятилетки — в Кузнецке и Магнитогорске, Запорожье и Сталинграде, Нижнем Новгороде. Н. К. Крупская, Ю. Ларин, Г. М. Кржижановский, председатель Малого СНК РСФСР Н. А. Милютин, нарком здравоохранения РСФСР Н. А. Семашко, уже бывший нарком просвещения РСФСР А. В. Луначарский, виднейший экономист той поры С. Г. Струмилин, выступая, делали свой выбор между предложениями двух экономистов — урбаниста Л. Сабсовича и дезурбаниста М. Охитовича. Сходившихся только в одном — необходимо успеть подготовиться к уже недалекому, года через 3–4, будущему. Когда, выполнив пятилетний план, страна вступит в социализм, первую фазу коммунизма. Когда, согласно Марксу и Энгельсу, начнут отмирать государство и право, армия, семья.

Сабсович отстаивал сохранение города, но не существовавшего, а принципиально иного. Сформированного 50-100 домами-коммунами (они же жилые комбинаты), рассчитанными каждый на примерно тысячу человек. В них взрослому полагалась отдельная комната (жилая ячейка) с готовым набором мебели: кровать, стол, стулья, полка для книг, шкаф для одежды, в особых нишах умывальник и плита (электрическая или газовая) для разогревания готовой пищи, а также вся необходимая посуда. Кроме того, в доме-коммуне предусматривались общая столовая, в которую еда доставлялась из фабрики-кухни, клуб-кинотеатр, библиотека, комнаты для индивидуальных и коллективных занятий, физкультурный зал, плавательный бассейн.

Дети начиная с рождения должны были содержаться и воспитываться отдельно от родителей. Сначала в расположенных вдалеке от домов-коммун детских городках — в яслях и детских садах, затем в школьных, где помимо учебных зданий имелись спальные корпуса, физкультурные площадки.

Охитович же предлагал полностью отказаться от привычного города как территориального образования, создавая вместо него города-сады. Формируемые на обширном пространстве разбросанными по парку-саду, не имеющему обычных улиц, одноэтажными либо двухэтажными коттеджами. Предназначенными для жизни человека без семьи, получавшего только одну комнату, по убранству сходную с тем, о чем писал и говорил Сабсович.

Общим для этих взаимоисключающих проектов оказалась максимально возможная коллективизация быта. Та самая идея, которая в эйфорическом ожидании окончания пятилетки и якобы незамедлительного вступления советского общества в социализм завоевывала все большее количество приверженцев. Разумеется, прежде всего среди молодежи, комсомольцев. Уже на деле начавших переходить к новым нормам жизни — без быта, без семьи. Так, только в Ленинграде к концу 1929 года существовало примерно 110 таких коммун, которые объединяли более 10 тысяч человек607.

В немалой степени способствовали таким воззрениям превратно понятые материалы пленума ЦК, прошедшего 10–17 ноября 1929 года. Ведь одна из принятых им резолюций — по докладам Кржижановского и Куйбышева, «О контрольных цифрах народного хозяйства на 1929–1930 год», еще не успевших учесть возможные страшные последствия только что, 22 октября, начавшегося мирового экономического кризиса, отметила:

«Дело построения социализма в стране пролетарской диктатуры может быть проведено в исторически минимальный срок». Потому, среди прочего, потребовала «решительного выравнивания фронта социально-культурной работы с новыми количественными и качественными задачами хозяйственного строительства»608.

Резолюция означала только то, что в ней говорилось.

Для четырех тысячелетий цивилизации «исторически минимальный срок» — это и двадцать, и пятьдесят, и сто лет, если не больше.

«Выравнивание фронта социально-культурной работы» подразумевало в условиях индустриализации и коллективизации прежде всего скорейший культурный подъем всего населения СССР. Подразумевало уничтожение неравенства между городом и деревней, в которой жило 86, 6 % всего населения, искоренение отсталых, полуфеодальных форм быта на Кавказе и в Средней Азии, завершение ликвидации неграмотности. (По переписи 1926 года в СССР грамотность составляла у мужчин 66 %, у женщин 37, 3 %, причем в европейской части РСФСР — соответственно 75, 8 и 44, 4 процента, а в Туркменской ССР — 16 и 7, 5 процента; поэтому во исполнение резолюции с 1 сентября 1930 года было введено всеобщее обязательное бесплатное начальное — четырехлетнее — образование).

Однако Зиновьева такое нормальное понимание документа не устроило. Как и все «левые», он продолжал жить в плену иллюзий, рожденных еще в Октябре. Мечтал при жизни увидеть торжество идеалов, за которые боролся в революцию и гражданскую войну. Только ради того он вроде бы отказался от упования на непременную и скорую победу пролетариата в Европе, от критики Сталина за отстаивание возможности построения самими социализма в одной, отдельно взятой стране. Вот почему Зиновьев решительно поддержал предложения Сабсовича, задания ВСНХ приступить к проектированию и строительству социалистических городов, домов-коммун.

В первых числах января 1930 года Григорий Евсеевич быстро написал статью под многозначительным названием «От утопии к действительности», а двухнедельный журнал «Революция и культура», издававшийся газетой «Правда», опубликовал ее уже в первом номере.

Зиновьев привычно постарался предельно обезопасить свою позицию, использовав для того множество огромных цитат из работ Энгельса — «Жилищный вопрос», Ленина — «Удержат ли большевики государственную власть», «Аграрный вопрос». Сослался и на опубликованное 5 января постановление ЦК о темпах коллективизации, но главным образом воспользовался резолюцией ноябрьского пленума о контрольных цифрах. Но именно тут пошел на злостную подтасовку. Завершил фразу о «выравнивании фронта социально-культурной работы» отсебятиной. Выражавшей мнение не членов ЦК и ЦБ, а его собственное: «и коренная перестройка быта трудящихся масс на социалистических началах»609.

Сегодня невозможно понять, почему сотрудники редакции журнала и представитель Главлита (цензуры), обязанные тщательнейше выверять все цитаты, допустили халатность. Не заметили вставленных в цитату шести слов, отсутствовавших в официальной публикации газетой «Правда». Но именно такой ловкий трюк и позволил Григорию Евсеевичу от имени всей партии, вселяя беспочвенные надежды, утверждать:

«Что старый быт необходимо переделать в социалистический, а затем и коммунистический быт — это большевистская партия, авангард рабочего класса, прекрасно знала и накануне Октября, и назавтра после завоевания власти. И если только теперь она может поставить и этот вопрос, то это не случайно.

Именно теперь создаются основные материальные предпосылки для такой постановки вопроса о переделке быта…

Индустриализация плюс коллективизация являются важнейшими предпосылками для всесторонней переделки быта на коммунистических (сначала на социалистических) началах. Но и обратно. Коммунистическая переделка быта является одной из серьезнейших предпосылок для успехов индустриализации и коллективизации. Взаимозависимость здесь диалектическая. Под этим углом зрения только и можно ставить “частный” вопрос о социалистических городах…

Социалистические города, которые мы начинаем строить, сыграют свою, и немалую, международно-пропагандистскую роль. Не искусственные “утопические” колонии… а наши родные, подлинно социалистические города, создаваемые коллективным трудом и умом рабочего класса, стоящие обеими ногами на почве учения Маркса и Ленина — так идет и пойдет новейшая мировая история. Недалеко то время, когда наши социалистические города станут местами паломничества для многочисленных рабочих делегаций из других стран. Надо, чтобы эти города были достойны своего имени»610.

Зиновьев полагал, что внес свою лепту в пропаганду необходимости строительства соцгородов. И просчитался.

Эйфория, порожденная пятилеткой, длилась недолго. Мировой кризис накрыл и Советский Союз.

Надежды, столь недолго кружившие головы, быстро таяли. Надо было трезво оценить положение, определить тот минимум строек, которых нельзя было ни бросить, ни приостановить даже на небольшой срок — ведь иначе идея индустриализации превратится в заурядное прожектерство. В очередную утопию.

Словом, предстояло любой ценой продолжать выполнять утвержденный, хотя и не полностью, план второго, «решающего» года пятилетки. И для того тратить деньги не на создание соцгородов с домами-коммунами, а на более важное — на выплаты по займам и кредитам, покупку остро необходимых станков, прочего оборудования, на зарплату иностранным инженерам.

И 16 мая 1930 года ЦК утвердило постановление «О работе по перестройке быта». Указавшее:

«… Наряду с ростом движения за социалистический быт имеют место крайне необоснованные, полуфантастические, а потому чрезвычайно вредные попытки отдельных товарищей (Сабсович, отчасти Ю. Ларин и др.) “одним прыжком” перескочить через те преграды на пути к социалистическому переустройству быта, которые коренятся, с одной стороны, в экономической и культурной отсталости страны, а с другой — в необходимости в данный момент максимального сосредоточения всех ресурсов на быстрейшей индустриализации страны, которая только и создает действительные материальные предпосылки для коренной переделки быта.

К таким попыткам… относятся появившиеся за последнее время в печати проекты перепланировки существующих городов и постройки новых исключительно за счет государства, с немедленным и полным обобществлением всех сторон быта трудящихся: питания, жилья, воспитания детей с отделением их от родителей, с устранением бытовых связей членов семьи и административным запретом индивидуального приготовления пищи и др.

Проведение этих вредных, утопических начинаний, не учитывающих материальные ресурсы страны и степени подготовленности населения, привело бы к громадной растрате средств и дискредитации самой идеи социалистического переустройства быта»611.

Строительство соцгородов там, где оно уже шло — в Магнитогорске, Кузнецке, при Автозаводе, сразу же прекратилось.

Зиновьев, не упомянутый в постановлении, сразу же понял: он вновь оказался среди тех, кого партия осудила. И поспешил забыть об «ошибочной» статье, но запомнил, что теперь может быть поставлен в один ряд с Сабсовичем, Лариным и прочими «утопистами». Просчитался же Григорий Евсеевич лишь потому, что никогда не интересовался всерьез экономикой. Ни зарубежной, ни отечественной. А в последние месяцы не следил за положением в народном хозяйстве СССР, за данными по его внешней торговле, доступными многим.

2.

После чисто случайного прохождения чистки Зиновьев, наконец, осознал: его фактическая синекура в Центросоюзе в любой момент может обернуться ловушкой, из которой ему во второй раз уже не выбраться. И вознамерился как можно скорее поменять место работы. Правда, это зависело не столько от него, сколько от Учетно-распределительного отдела ЦК, занимавшегося принудительным на деле трудоустройством членов партии, от Орготдела ЦК, но более всего — применительно к нему — от генерального секретаря.

11 декабря 1929 года Зиновьев добился встречи со Сталиным612. Обратился с просьбой предоставить ему иную работу — политическую, с которой он достаточно хорошо знаком. Сталин проявил на редкость доброжелательное отношение к давнему знакомому, хотя тот почти всегда противостоял ему в цековских схватках. Пообещал в течение недели подыскать Григорию Евсеевичу новую должность. Может быть, в Коминтерне, может быть, в редакции «Правды». Новую встречу назначил на 26 декабря, еще не зная, что поведает ему в те дни Л. М. Каганович — кандидат в члены ПБ, секретарь ЦК, в июле 1928 года сменивший пост генсека ЦК КП(б) Украины на должность заведующего Учетно-распределительного отдела.

В условленный день Зиновьев явился к Сталину, но узнал, что его в тот день в ЦК не будет, почему и просил передать Григорию Евсеевичу, что тому следует зайти к Кагановичу. Там же Зиновьеву пришлось ожидать более часа в приемной, прежде чем его пригласили в кабинет. Минут через пять туда же вошел и Сталин.

Оба секретаря ЦК обрушили на голову Григория Евсеевича ушат ледяной воды. Сообщили, что на него поступило заявление, в котором некий Чарский уведомлял: он, Зиновьев, «вел с ним фракционные разговоры»; сказал, будто его «заявление в газетах о полной правоте ЦК он писал в надежде, что его не будут печатать», что «заявление это есть» с его стороны «только маневром»; что он стоит «за блок с возвращенными (из ссылки — Ю. Ж.) бывшими троцкистами или даже с троцкистами вообще»; что «среди зиновьевцев появившееся в газетах» его «заявление вызвало-де недовольство» и что он «успокаивал их в указанном выше смысле»613.

Новое, теперь уже совершенно бездоказательное обвинение, да еще относящееся к началу 1928 года, основанное всего лишь на доносе никому неизвестного Чарского, почему-то показалось и Сталину, и Кагановичу достаточно убедительным. И не только им, но еще и членам ПБ — Ворошилову, Калинину, Куйбышеву, Рудзутаку, Рыкову, Томскому. Они-то в заседании 25 декабря по докладу Кагановича утвердили следующее решение:

«В связи с поступившими новыми материалами о закулисной фракционной работе главным образом Зиновьева, а также и Каменева, признать необходимым применить по отношению к ним более строгий курс. Предложить Учраспреду предоставить Зиновьеву работу вне Москвы»614.

Теперь Зиновьеву прежде всего следовало оправдаться. Обелить себя. И 4 января 1930 года он пишет председателю президиума ЦКК Орджоникидзе:

«Мой вопрос, новый, находится в положении очень для меня тяжелом. Выписки ПБ до сих пор не получил. По телефону мне прочитали: поручить секретариату подыскать работу в Москве или вне ее. Значит, недоверие осталось. Я допускаю, что хотя история с Чарским и выяснилась, остались другие обвинения и подозрения. Но, т. С/ерго/, в этом случае прошу и умоляю: назначьте и проведите следствие, расследуйте все до конца. Я со своей стороны дам ответы абсолютно на все вопросы, убежден — исчерпывающие и убедительные.

Войдите в мое положение. Какую бы то ни было фракционную работу против ЦК я теперь считаю равносильной вредительству. Нашептывание и «зудение» против ЦК — позором для большевика. Я не только побежден в определенной борьбе, в которой я был неправ, но убежден в правоте ЦК»615.

Орджоникидзе не ответил. Проигнорировал обращение. Тогда Зиновьев попытался встретиться с Кагановичем. Но не добившись свидания, 10 января написал ему. На этот раз о двух своих проблемах, крайне обеспокоивших его, вне какой-либо логики перемешав их.

«ПБ, — отметил Григорий Евсеевич, — поручило Секретариату ЦК подыскать мне новую работу. С просьбой о новой работе я обращался и сам (имел в виду встречу со Сталиным — Ю. Ж. }, и, нечего говорить, что я совершенно радостно принял бы любое поручение ЦК, которое дало бы мне возможность работать с пользой для дела и делом же доказать, что от моей былой оппозиционности к линии и составу ЦК не осталось никакого следа».

Затем зачем-то напомнил о том, что услышал две недели назад от адресата:

«Однако за последнее время произошло событие, которое побуждает меня несколько видоизменить мою просьбу к ЦК. Для меня выяснилось с несомненностью, что у ПБ осталось еще много недоверия ко мне. История с Чарским, по-видимому, разъяснилась (Зиновьев исходил из того, что его так и не вызвали в ЦКК — Ю. Ж. }. В этом для меня не могло быть сомнения с самого начала. Но дело не в ней. Все ж таки доверия нет. Подозрения остаются. Для меня ясно, что при таком положении вещей я должен ждать».

И только после такого отступления вернулся к главному.

«Ввиду этого, — добивался Зиновьев, — я прошу ЦК 1) оставить меня пока на прежней работе в Ц/ентро/союзе; 2) разрешить мне писать в наших газетах и журналах, причем мои писания, я надеюсь, лучше всего будут подтверждать мою преданность генеральной линии партии; 3) разрешить мне отпуск, т. к. тяжелый грипп отразился на сердце и всем состоянии».

Не ограничившись лишь такой, понятной просьбой-предложением, да еще окрашенной явной ипохондрией, Григорий Евсеевич попытался получить гораздо большее, возвращавшее его, до некоторой степени, к прежней роли в партии — «Был бы очень рад, если АПО (отдел агитации и пропаганды — Ю. Ж. ) ЦК поручал мне время от времени составление тех или иных тезисов и т. п. работу».

Посчитав почему-то такую просьбу уже исполненной, самоуверенно заключил: «Думаю, что к вопросу о новой работе я смогу вернуться лишь спустя продолжительное время. В течение же этого времени я посвящу досуг какой-либо академической партработе»616.

Подобную самоуверенность Зиновьева можно объяснить только одним: он безосновательно уверился в чуть ли не полном прощении, окончательном забвении своей роли в оппозиции. Но ошибся. Новые подозрения, порожденные всего лишь обычным доносом, оказались удивительно живучими. О них не забыли и полгода спустя, напомнили о них, к тому же публично.

Выступая 3 июля на заседании 16-го партсъезда, Е. М. Ярославский припомнил события, относившиеся к началу 1928 года. Ссылаясь на «свидетельство одного из бывших сторонников ленинградской оппозиции», передал слова Зиновьева. Он якобы допускал следующую возможность: «если выпрямится линия “правых” и линия Троцкого, то тогда известное сближение возможно, но это сближение может быть достигнуто только между основными кадрами, то есть старыми большевиками, которые работали при Ленине и с Лениным»617.

Цель такого заявления Ярославского не вызывает сомнения — постараться вбить клин между основной массой членов (партии, членами ЦК, ЦКК) и небольшой группой тех, кого уже называли «ленинской гвардией», противопоставить их друг другу.

Об этом Зиновьеву стало известно 6 июля — сразу же после публикации речи Ярославского в «Правде». Но он еще не узнал о более серьезном обвинении. Ставшим решающим для возобновления недоверия к нему в конце декабря 1929 года. Тогда работники ОГПУ при обыске у бывшего оппозиционера Бланкова нашли выдержки из дневника Зиновьева, относившиеся к ноябрю 1927 года, то есть к кануну 15-го партсъезда, а Секретариат ЦК поспешил сделать их копии и разослать всем членам ЦК.

Хотя содержание этих выписок не давало каких-либо оснований для предъявления новых обвинений, все же они весьма негативно характеризовали Зиновьева, да еще и проливали свет на технологию закулисной работы оппозиции618. Потому-то и не оказалось ничего удивительного в том, что Григорий Евсеевич вместо ответа Кагановича получил выписку из решения ПБ от 5 февраля отнюдь не положительного содержания:

«Назначить т. Зиновьева ректором Казанского университета»619.

Такое решение означало понижение в должности и перевод на работу из Москвы. Несколько дальше, нежели в Калугу, как было при его первой ссылке. И Григорий Евсеевич пустился во все тяжкие, лишь бы остаться в столице. Начал упорную, растянувшуюся на два года, борьбу за иной пост, и непременно в Москве. А использовал для того… свое здоровье, неожиданно оказавшееся очень плохим.

Начал Зиновьев свою битву за Москву с того, что поспешил использовать испрашиваемый у Кагановича, но официально так и не оформленный отпуск. Уехал в Кисловодск, в недавно открытый цековский санаторий «Имени десятилетия Октября». А вернувшись, 16 апреля получил в поликлинике Лечебно-санаторного управления Кремля, от которой его, как и от кремлевской столовой лечебного питания, так и не открепили, справку, подписанную профессором Крамером и доктором Левиным:

«Дано сие тов. Зиновьеву в том, что он страдает резкой нервной депрессией и пониженной работоспособностью, миастенией сердца, артритом, хроническим люмбаго (радикулитом — Ю. Ж.). Нуждается в данное время в полном отдыхе от работы в течение четырех-шести месяцев с пребыванием вне города (на даче, в деревне)»620.

На следующий день вместе со справкой послал в Секретариат ЦК заявление:

«Я вернулся, — обстоятельно объяснял Григорий Евсеевич, — после лечения в Кисловодске с ухудшением. Миастения сердца, о которой пишут врачи в заключении, посланном т. Кагановичу перед моей поездкой в Кисловодск, ухудшилась, подорвав работоспособность. Врачи уже давно говорили мне, что нужно с полгода серьезно и систематически лечиться, уехав в деревню, отказавшись от чтения газет и т. п. Говорили они не раз, что лучше всего мне поехать за границу для серьезного лечения. О последнем, конечно, не может быть и речи. Но в первом, они, к моему сожалению, оказались правы. Вчерашний осмотр привел к тому же выводу. Волей-неволей пришлось прийти к заключению, что не полечившись систематически в течение нескольких месяцев, я не стану на ноги.

Моя просьба заключается в следующем: я прошу отсрочить мою поездку в Казань до осени с тем, что я буду, согласно указанию врачей, жить в деревне и лечиться.

Я надеюсь, товарищи, что в этой моей просьбе не будет отказано. Тем более, что занятия в Казанском университете прекращаются с началом июня до сентября.

Мне очень не хотелось вновь возвращаться к этому вопросу — о моей поездке в Казань. Я все эти дни перемогался, готовясь ехать. Но я вынужден обратиться с изложенной просьбой, ибо болезнь принуждает. Моей вины тут нет»621.

Свое отношение к заявлению Зиновьева выразили два секретаря ЦК. Мнение Молотова, не очень, видимо, верившего нытику со ссылками на состояние здоровья, оказалось твердым и категоричным — «Предложить выполнять решение Политбюро». Сталин, чтобы не брать на себя ответственность за возможные последствия (а вдруг Григорий Евсеевич действительно тяжело болен?), посчитал наилучшим не торопиться — «Обсудить надо в ПБ»622. А при обсуждении 25 апреля члены ПБ утвердили довольно мягкое решение: «Предоставить т. Зиновьеву трехмесячный отпуск для лечения в деревне»623.

Получив отсрочку, Григорий Евсеевич выиграл первое сражение, но все еще незавершенную борьбу продолжил, и весьма оригинально. Написал саморазоблачительную статью, весьма выгодную для ЦК — «Генеральная линия партии и ошибки бывшей ленинградской оппозиции». Демонстративно послушно направил ее в Секретариат, и лишь получив 15 июня разрешение ПБ, 624 передал в редакцию «Правды».

Доказав таким образом свою благонамеренность и готовность трудиться во благо партии, 7 сентября Зиновьев обращается непосредственно к Молотову.

Как и в предыдущем заявлении — об отпуске. Точнее, о продлении его, так как тот кончился еще месяц назад.

«Мне приходится, — писал Григорий Евсеевич, — обратиться к Вам со следующим. ЦК предоставил мне три месяца для лечения в деревне. Этот срок истек, но состояние мое по-прежнему плохое (врачи предупреждали меня, что нужен больший срок). Ввиду этого я надеюсь, что товарищи не будут возражать, чтобы я еще на некоторое время занялся кабинетной работой (т. е. продолжил писать пропагандистские статьи — Ю. Ж. ), продолжая лечение»625.

Молотов, не забыв о недавней просьбе Григория Евсеевича, 10 сентября провел через ПБ теперь уже предельно жесткое решение: «Продлить отпуск т. Зиновьеву на один месяц, с обязательным выездом после этого в Казань»626.

Зиновьев для себя твердо знал: Москву он не покинет ни в коем случае. И потому 20 октября, по истечении второй отсрочки, сделал весьма хитроумный ход. Снова обратился в ЦК, только на этот раз не к Молотову, а к П. П. Постышеву. Человеку в столице новому. До июля возглавлявшему компартию Украины, а после 16-го съезда утвержденному секретарем ЦК да еще и заведующим отделом.

В очередном заявлении Григорий Евсеевич представил дело так, будто вопрос о его отъезде в Казань, о чем Постышев наверняка не знал, вроде бы отпал сам по себе. И речь идет лишь исключительно о трудоустройстве.

«Дорогой товарищ, — писал Зиновьев. — Насчет работы.

Когда поправлю здоровье (сейчас приходится сказать, еще и если поправлю), я буду просить большей нагрузки и возьму любую черновую работу. Пока же приходится просить работы легкой. Может быть, было бы возможно следующее:

1. Я слышал, что при Комакадемии образуется маленький новый научный институт (кажется, человек на 30) для изучения колоний. Нельзя ли мне поручить это дело?

2. Может быть, возможно дать мне редакционную работу в ГИЗе (Государственном издательстве — Ю. Ж.), отдел или подотдел? 3. То же в Большой советской энциклопедии. 4. То же в Малой советской энциклопедии.

5. Может быть, возможно дать мне небольшую работу в “Правде” по иностранному отделу? Например, небольшой отдел (редакционный, без подписи) “Хроника предательства мирового социал-фашизма»?»

Зиновьев не униженно просил, как делал прежде. Нет, выбирал. Был уверен, что ему обязательно пойдут навстречу. Завершал же заявление, явно чувствуя за собой некую силу:

«Охотнее всего я совместил бы 1 и 5. Через пару дней позвоню Вам. Перед назначением очень просил бы созвониться со мной или вызвать меня»627.

Ни звонка, ни приглашения Зиновьев так и не дождался. Явно переоценил свою значимость. И ему не оставалось ничего иного, как ждать — когда о нем вспомнят, если, конечно, вспомнят. А пока писать пропагандистские статьи. Писать о том, что он действительно знал, правда, по зарубежным газетам — о положении в Германии.

Дождался Григорий Евсеевич назначения лишь год спустя.

8 декабря 1931 года ПБ постановило: «Утвердить т. Зиновьева зам. председате

ля ГУСа (Государственного ученого совета, высшего методического органа Наркомпроса РСФСР — Ю. Ж.) и членом коллегии НКПроса РСФСР»628. Снова дали ему работу, в которой он не разбирался, ничего не смыслил.

Глава 22


Только в конце 1931 года бывшему главе Коминтерна удалось вполне официально закрепиться в Москве. Получить, наконец, руководящую работу в столице, хотя и не такую, о которой мечтал последние четыре года, вымаливая ее у Сталина, мечтая вернуться во власть. Нет, не в Коминтерн или в газету «Правда», журнал «Большевик». И, конечно же, публиковаться, высказывая свой взгляд на происходящие события, без чего не мыслил своей жизни. Во всего лишь республиканский наркомат.

8 декабря последовало решение ПБ: «Утвердить т. Зиновьева Г. Е. заместителем председателя ГУС (Государственного ученого комитета — Ю. Ж.) и членом коллегии НКПроса РСФСР»629. Должность весьма незначительная, да еще и связанная с тем, чему ему никогда не приходилось заниматься. Ведь ГУС являлся высшим методическим органом Наркомпроса, утверждал учебные планы, программы, учебники и пособия. Словом, вынуждали Зиновьева работать в той области, от которой он, не имеющий ни образования, ни опыта педагога, был всегда далек.

Мало того, теперь трудиться предстояло «под» наркомом А. С. Бубновым, знакомство с которым состоялось еще в октябре 1917 года и оставило неприятные впечатления. Когда Зиновьев вместе с Каменевым опубликовал в горьковской «Новой жизни» печально знаменитое письмо, Бубнов вместе с Дзержинским, Свердловым, Сталиным и Урицким вошли в Военно-революционный партийный центр, сразу же ставший ядром Петроградского военно-революционного комитета. С тех пор Бубнов поменял немало должностей, пока не сменил в начале 1924 года В. А. Антонова-Овсеенко, бескомпромиссного сподвижника Троцкого, на посту начальника Политуправления РККА, а в 1929 — А. В. Луначарского, не скрывавшего своих симпатий к «правым», став наркомом просвещения РСФСР.

Но вместо того чтобы, обосновавшись в новом кабинете здания наркомата на Чистопрудном бульваре, знакомиться с выпавшими на его долю проблемами, Зиновьев погрузился в высокую политику. Читал и перечитывал, обдумывал доклады и выступления делегатов 17-й партконференции, открывшейся 30 января 1932 года. Призванной рассмотреть весьма непростое положение, сложившееся с выполнением плана развития народного хозяйства. Вступившим в четвертый, последний год — ведь по призыву 16-го партсъезда пятилетку предстояло завершить в четыре года, то есть к концу наступившего, сделав его решающим. Но как бы ни хотелось руководству ВКП(б) вскоре пафосно рапортовать о победе на хозяйственном фронте, намеченные цели оставались не достигнутыми.

1.

Так и не вступили в строй, не дали продукции те самые предприятия, которые должны были стать становым хребтом индустрии — Магнитогорский и Кузнецкий, Нижне-Тагильский и Криворожский, Ново-Краматорский металлургические комбинаты. Только близилось к завершению строительство других металлургических заводов — Азовстали (Мариуполь) и Запорожского. Возведение Ново-Липецкого решили отложить на более поздний срок, а про Хоперский как бы забыли вообще.

Потому-то запланированное производство черных металлов отстало чуть ли не вдвое. Страна к концу 1931 года получила чугуна 4, 8 млн т вместо плановых 1 млн стали — 5, 6 млн т, а не 10 млн проката — 4, 1, а не ожидавшихся 8 млн. Такое же положение сложилось и с добычей угля. Два крупнейших бассейна, Донецкий и Кузнецкий, «выдали на гора» не 75 млн т, а лишь 56, 7 млн630.

И все же за три года Советский Союз стал иным. Сошли с конвейера первые тракторы Сталинградского, Харьковского, Челябинского, комбайны Саратовского заводов, первые автомобили Нижегородского и Московского. Заработали, хотя еще и вполсилы, Уральский (Свердловск) и Краматорский машиностроительные заводы. Луганский и Харьковский паровозостроительные выпустили образцы новых мощных паровозов — «ФД» для товарных составов и «ИС» для пассажирских. Начали давать остро необходимые металлорежущие станки заводы в Москве, Нижнем Новгороде, Харькове, искусственный каучук — завод в Ярославле. До ввода в строй Днепрогэса оставались считаные недели…

Отставание от широко разрекламированного плана никто и не думал скрывать. О том постоянно писали газеты, а теперь вот заговорили на партконференции. Искали и находили причины срыва. Признавали, что принятый в 1929 году план был крайне необходим, только время, определенное на его воплощение в жизнь, оказалось недостаточно. Не четыре, и даже не пять лет требовалось для его выполнения, а гораздо больше. Но выполнить его стало долгом чести.

Правда, прежде всего следовало исправить множество ошибок. Наладить работу железнодорожного транспорта, по вине которого срывалась своевременная поставка оборудования на строительные площадки. Резко повысить производительность труда — компенсировать нехватку квалифицированных рабочих. Ведь их приходилось привозить из деревень — либо завербованных, либо высланных кулаков, и обучать в работе. Не хватало и инженеров, знающих и новейшую технологию, и новейшие машины, и новейшее производство…

Вот о том и говорили на конференции. А потому и решили, не обманывая себя, считать работы 1929-32 года ПЕРВЫМ пятилетним планом, а их завершение в 1933-37 годах — ВТОРЫМ.

Но имелись и иные, столь же важные, неотложные проблемы, о которых на партконференции не обмолвились ни словом, ни намеком.

Прежде, до начала выполнения пятилетнего плана, для обеспечения народного хозяйства поступали предельно просто. Все, что могли, отправляли на экспорт. Почти половину его в 1927-28 хозяйственном году составляли пушнина — 17 %, нефть и нефтепродукты — 15, 4 %, лесоматериалы, включая спички — 12, 6 %. Во вторую, второстепенную группу товаров, предназначенных для вывоза, вошли яйца — 6, 4 %, масло — 6, 2 %, зерно — 5, 4 %, лен и кудель — 3, 3 %, жмыхи — 2, 6 %, мясопродукты — 2, 2 %, сахар — 1, 6 %1.

Именно доходы от внешней торговли и должны были покрывать расходы на индустриализацию. Так, во всяком случае, полагали и глава правительства СССР А. И. Рыков, и нарком внешней и внутренней торговли А. И. Микоян. Однако мировой экономический кризис, начавшийся в октябре 1929 года, то есть с начала осуществления пятилетнего плана, спутал все расчеты. Теперь ни одна страна не желала покупать, а стремилась лишь к одному — продавать. И продавать как можно больше, подороже. Между тем, всего за три года — 1929-31, чтобы индустриализировать страну, Советскому Союзу уже пришлось заплатить американским фирмам — «Форду», «Катерпиллеру», «Джон Диру», «Дженерал электрик», «МакКи» — 350 млн долларов; германским за поставку строительных машин и механизмов — свыше миллиарда марок631, еще так и не рассчитавшись за сделанные и предстоящие заказы по уже подписанным договорам. А потому самым острым, но обсуждавшимся только в ПБ стал вопрос: откуда же взять валюту?

Чтобы спасти положение, пришлось идти на самые крайние меры. Продать золота на 40 млн рублей. И тайно продать Калусту Гульбекяну, владельцу одной из крупнейших в мире нефтяных компаний «Ирак петролеум», и Эндрю Мэллону, миллиардеру и министру финансов США, 34 ценнейшие картины старых европейских мастеров из ленинградского «Эрмитажа». В том числе холсты Ботичелли, Боутса, Ван Эйка, Веласкеса, Перуджино, Рафаэля, Тициана, Тьеполо.

Помимо денег Москва получила за такую операцию важные льготы. Гульбекян начал продавать на давно поделенном мировом рынке как якобы свою советскую нефть, передавая Внешторгу всю выручку за нее. Мэллон же, нарушая законы своей страны, позволил ввоз в США советских спичек, марганца, а также содействовал заключению Нефтесиндикатом договора с одной из наиболее мощных нефтяных компаний США, «Стандарт ойл оф Нью Йорк», выступавшей в Европе как «Англо Америкен», позволившего продавать советские нефть, мазут, солярку и бензин в таких портах, как Суэц и Порт Саид, Коломбо, Сингапур.

Затем тот же Нефтесиндикат, используя появившиеся связи, сумел добиться фактической монополии по продаже бензина на автозаправках Великобритании и Германии.

Но даже такие экстраординарные меры оказались недостаточными для дальнейшего финансирования индустриализации, которую уже нельзя было даже приостановить, не избежав при том краха всей советской экономики. И тогда, также тайно, СССР договорился с Германией об оплате своих долгов… хлебом. Только потому, что тому имелись вроде бы все предпосылки.

Экспорт хлеба в 1928-29 году был небольшим — всего 0, 3 млн ц из купленных государством у крестьян 107, 9 млн ц. А 1930 год оказался на редкость урожайным. Было собрано 835 млн ц, почему крестьяне, и колхозники, и единоличники не напрягаясь смогли продать государству уже 221, 4 млн ц, из которых на экспорт ушло 48, 4 млн ц.

Однако следующий, 1931 год, из-за сильнейшей засухи, охватившей все хлебопроизводящие регионы — Украину, Северный Кавказ, Среднее и Нижнее Поволжье, Северный Казахстан, принес всего 694 млн ц. Тем не менее, договорные поставки в Германию приходилось выполнять. И тогда вспомнили о том, что писал еще в 1926 году Е. А. Преображенский, видный экономист и ближайший соратник Троцкого: «Мысль о том, что социалистическое хозяйство может развиваться, не трогая резервов мелкобуржуазных, в том числе крестьянских, хозяйств, является, несомненно, мелкобуржуазной утопией»632. Вспомнили и слова Сталина, сказавшего в 1929 году: «Смешно было бы теперь надеяться, что можно взять хлеб у кулака добровольно»633.

Осуществить такое предложение, против которого решительно возражали «правые», удалось, лишь прибегнув к репрессивным мерам. Только они и позволили государству в ходе хлебозаготовок получить от крестьян при меньшем урожае значительно большее количество зерна, нежели в минувшем году, — 228, 3 млн ц, а вывезти за рубеж уже 51, 8 млн ц.

Разумеется, крестьяне, у которых не столько покупали, сколько отбирали хлеб, пусть те и были зажиточными, даже кулаками, оставаться равнодушными к насилию, терпеливо сносить происходившее никак не могли. Только в 1931 году ОГПУ зарегистрировало свыше 13 тысяч крестьянских бунтов, которые, однако, ничего не изменили. В ответ ОГПУ около 2 миллионов человек — раскулаченных и членов их семей — принудительно отправило на Север, Урал, в Сибирь634.

О том газеты не писали, не говорили о том и на 17-й партконференции, но все же слухи расползались по стране и «правые» стали поговаривать о конце союза рабочих и крестьян, о крахе советской системы, о пренебрежении к заветам Ленина, обвиняя во всем ЦК и генерального секретаря.

Ну а как же Зиновьев оценивал сложившуюся ситуацию — ту, к которой должны были привести и его призывы еще в декабре 1925 года, в канун и в ходе 14-го партсъезда?

2.

Наученный горьким опытом «опросов» в ЦКК, он старался не оставлять письменных свидетельств своих взглядов, которые при желании можно было бы истолковать как доказательства его антипартийного поведения. Старался выражать свое мнение лишь устно, в разговорах с ближайшими единомышленниками. А на «опросах» в парткомиссии, допросах в ОГПУ, показаниях на суде рассказы

вал только о самом очевидном, бесспорном, но при том как бы со стороны, с высоты положения во власти, которого он давно лишился.

Именно так Зиновьев отвечал на вопросы в ходе следствия 3 января 1935 года, всячески избегая любых рассуждений об экономике, в которой он действительно не разбирался, доверяя судить о ней Каменеву:

«Обстановка трудностей 1932 года, — показывал Зиновьев, — колебание отдельных членов партии из остатков бывших оппозиционных групп, рецидивы антипартийных взглядов у этих элементов, слухи об антипартийных настроениях среди лиц, раньше не бывших ни в каких оппозициях, в частности в Институте красной профессуры… в среде якобы старых большевиков… говорили о разногласиях в украинской руководящей верхушке. Все это усиливало мои колебания…»635.

Но то, что не желал признать сам Зиновьев, за него рассказывали его ближайшие соратники.

Из показаний Г. Е. Евдокимова на суде 15 января 1935 года:

«Мы (Евдокимов имел в виду и себя, и Зиновьева — Ю. Ж.) в первую очередь обращали внимание на те громадные препятствия, которые, естественно, стояли на путях партии, рабочего класса, масс деревни при проведении такого исторического вопроса (как коллективизация — Ю. Ж.). Основной нашей оценкой было следующее. Мы считали безумием, как мы выражались, авантюрой считать возможным за несколько лет — в 3–4 года — мелкого хозяйчика превратить в социалистического земледельца».

Иными словами, в группе Зиновьева при явном потворствовании его, остававшегося бесспорным лидером, осуждали не саму коллективизацию, не своеобразную борьбу с кулачеством и превращение труда крестьян в один из источников финансирования продолжения индустриализации, а только те конечные результаты коллективизации, которые ставили перед партией сохранившиеся леворадикалы.

«В первую колхозную весну (1930 года — Ю. Ж. ), — продолжал Емельянов, — сопровождавшуюся естественным образом большими трудностями, как мы реагировали на эти трудности?..

Весной того года я был в командировке на Северном Кавказе, ездил по колхозам. Я говорил, что вывезет до известной степени на этот раз нас только то обстоятельство, что климатические условия были таковы, что они расширили возможные сроки сева на целый месяц и даже больше — тогда была очень ранняя весна. Я говорил, что если бы не это обстоятельство, то та громадная борьба, которая шла между кулаками и теми, кто шел за нашей партией с тем, чтобы закончить эту первую колхозную весну выполнением поставленных перед посевной кампанией задач, что если бы не это обстоятельство — удлинение сроков колхозного сева, то в этом первом севе партия потерпела бы крах…

Партия… не скрывала таких фактов — каких громадных потерь стоили нам те недочеты, какие мы имели во время уборочной кампании. Назывались очень большие цифры этих потерь. Мы же это самое явление расценивали… как явление, которое подкрепляет то положение, которое мы выдвигали. Мы считали безумием коллективизировать деревню такими темпами, как это делала партия (выделено мной — Ю. Ж.)».

Итак, разногласия Зиновьева и его группы с ЦК сводились лишь к темпам. Но проистекало то только из-за незнания величины и сроков погашения советского долга Германии.

Сходную позицию как Зиновьев, так и Евдокимов, Бакаев занимали и по отношению к проблемам индустриализации.

«Мы, — Евдокимов продолжал говорить как от своего, так и Зиновьева имени, — подбирали факты, а когда фактов не было, мы высасывали их из пальца, пользовались разными слухами и слушками с тем, чтобы найти в окружающей обстановке все то, что могло бы, по нашему мнению, подкрепить нашу оценку действительного хода индустриализации…

Мы только подбирали эти факты… показывающие, что партия при неправильном руководстве, осуществляемом Центральным комитетом во главе со Сталиным, на этом пути — пути индустриализации — несет излишние громадные накладные расходы и экономического, и политического характера…

Мы говорили, что индустриализация проводится без точного учета ресурсов страны, без должного сосредоточения и усиления на действительно решающих звеньях и объектах, что поэтому сами планы являются планами нереальными, перенапряженными, и что это ведет к громадным неувязкам отдельных решающих элементов народного хозяйства.

Например, мы брали затруднения на железнодорожном транспорте и выводили заключение, что если бы индустриализацию проводить не так, как она проводится при данном руководстве, а проводить бы так, как мы бы предложили, то достижения были бы больше»636.

Иными словами, все разговоры группы Зиновьева сводились к брюзжанию тех, кого отодвинули от власти. Людей, считавших себя более компетентными для проведения индустриализации, хотя не являлись ни плановиками-экономистами, ни инженерами. И Евдокимову вторил Бакаев: «Теперешнее руководство не в состоянии справиться с теми трудностями, перед которыми стоит наша страна и международное рабочее движение»637.

Зиновьев не только с упоением занимался «малой», «домашней», если так можно выразиться, политикой — в кругу своих ближайших единомышленников, по-прежнему считавших его своим непререкаемым вождем. Еще ему приходилось служить — вернее, лишь числиться — в Наркомпросе. Но несмотря на чуть ли не демонстративное пренебрежение им своими обязанностями, ни ПБ, направившее его на эту должность, ни Бубнов почему-то не реагировали на отсутствие Григория Евсеевича на рабочем месте. Подчас неделями. Между тем, Зиновьев все свое рабочее время отдавал литературному труду. Более привычному, доставлявшему истинное наслаждение.

За 1932 год Зиновьев завершил перевод получившей мировую известность книги Гитлера «Моя борьба», более известной под названием на немецком — «Майн кампф». Перевод сделал по договору с Соцэкгизом (государственным издательством социально-экономической литературы), заключенному в ноябре 1929 года638. Машинистка, переписывавшая рукопись Григория Евсеевича, отметила окончание своей работы январем 1933 года.

Переводом Зиновьев не ограничился. Тогда же написал — если судить по объему в машинописных страниц — брошюру «К вопросу об иностранной политике германского фашизма», статью «К вопросу о “приходе” германского фашизма», развернутую рецензию на труд германского политолога К. Хайдена «История национального социализма», шесть маленьких библиографических заметок о книгах, вышедших в Германии.

Всеми своими материалами Зиновьев бил только в одну цель — в идущую к власти, завоевывавшую популярность в немецком народе нацистскую партию. И разоблачал захватнические устремления Гитлера, объявившего себя бескомпромиссным борцом с большевизмом, который и обещал сокрушить, начав с разгрома Советского Союза и его ликвидации как независимого государства.

Работал Зиновьев дома — в пятикомнатной квартире на Арбате, дом 35, где находились его огромные библиотека и архив, время от времени посещал библиотеки Института Маркса и Энгельса да ИККИ, где знакомился со свежей немецкой прессой. На выходные же уезжал на дачу в Ильинское, где делил двухэтажный дом с неразлучным Каменевым. Там-то, в один из последних августовских дней и произошло то, что слишком явно противоречило утверждению Бакаева — Зиновьев, мол, говорил, что «Центральный комитет недостаточно борется с руководителями правого уклона»639.

3.

… 14 сентября 1932 года в ЦКК поступило заявление, вернее — заурядный донос, сообщивший об антипартийном поступке М. Н. Рютина. Бывшего члена ВКП(б), бывшего секретаря Краснопресненской районной парторганизации столицы, а теперь скромного экономиста объединения «Союзэнерго». Семь лет боровшегося с «левой» оппозицией, почему и прослывшего как рьяный «правый». Так и не отказавшегося от прежних взглядов, весьма близких бухаринским и рыковским. Не пожелавшего смириться с проведением сплошной коллективизации, противоречившей, с его точки зрения, заветам Ленина.

Весной (скорее всего, в марте) 1932 года под влиянием событий, происходивших в деревне, Рютин изложил свой анализ положения в стране в двух документах. Коротком, прокламации «Ко всем членам ВКП(б)», имевшим гриф «Прочти и передай другому», подписанным «Всероссийская конференция союзов марксистов-ленинцев». И в пространном, почти на 200 машинописных страницах, своеобразной политической «платформе» — «Кризис пролетарской диктатуры и Сталин».

В обоих документах Рютин прежде всего изливал копившуюся несколько лет ненависть к Сталину. Ту самую, что высказывал еще в 1930 году перед своим исключением из партии: «Политика правящего ядра в ЦК партии во главе со Сталиным губительна для страны… Безусловно, к весне 1931 года наступит полнейшее банкротство этой политики… Сталина никто не поддержит и политика этого шулера и фокусника — Сталина будет разоблачена».

Правда, тогда же, в ЦКК, Рютин признал: «Высказывая свои обиды на Сталина за снятие меня с партийной работы, допустил грубейшую политическую ошибку»640.

За последующие два года Рютин нисколько не изменился, только еще больше озлобился. Писал о Сталине еще резче, категоричнее. С ненавистью уже чисто патологической. Собрав все отрицательное, что относилось на счет генсека, начиная с «Письма к съезду» Ленина и кончая оценками, даваемыми его идейными противниками-троцкистами. Да еще добавив высказывания, характерные для «правых» после апрельского 1929 года пленума ПК и 16-й партконференции, окончательно утвердивших курс на коллективизацию и индустриализацию, снявших Бухарина и Томского с занимаемых ими постов.

В прокламации Рютин пафосно отмечал: «Партия и пролетарская диктатура Сталиным и его кликой заведены в невиданный тупик и переживают смертельно опасный кризис»; «Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики»641.

В «Платформе» Рютин продолжал оплевывать генсека: «Сталин стал подлинным предателем партии… все подчинив интересам своего честолюбия и властолюбия»; «Сталин, несомненно, войдет в историю, но его “знаменитость” будет знаменитостью Герострата»; «Ограниченный и хитрый, властолюбивый и мстительный, вероломный и завистливый, лицемерный и наглый, хвастливый и упрямый — Хлестаков и Аракчеев, Нерон и граф Калиостро — такова идейно-политическая и духовная физиономия Сталина»642.

Завершил же Рютин вызывающе злобную характеристику генсека тем, что поставил его в один ряд с такими диктаторами-антикоммунистами той поры, как Муссолини в Италии, Пилсудский в Польше, Примо де Ривера в Испании, Чан Кайши в Китае.

Следует признать, обличал Рютин не одного Сталина. Рассыпал по тексту «Платформы» фамилии тех, кого причислил к его «клике». Ими оказались глава правительства СССР В. М. Молотов, председатель Госплана В. В. Куйбышев, его заместитель В. М. Межлаук, нарком финансов Г. Ф. Гринько, заместитель наркома тяжелой промышленности А. Л. Серебровский, секретари ЦК Л. М. Каганович и Е. М. Ярославский.

Лишь смешав Сталина с грязью, Рютин попытался обосновать «преступность» и генсека, и его «клики» тем кризисом, в который «ввергли» они народное хозяйство страны. Что же писал Рютин об экономике? Дал самую мрачную, бесперспективную картину:

«Несмотря на постройку десятков крупных заводов по последнему слову техники и наличие ста тысяч тракторов в деревне, мы имеем подрыв самых основ социалистического строительства… Индустриализация повисла теперь в воздухе».

«Страна в течение последних трех лет (1929–1931 годы — Ю. Ж. ). кипит восстаниями. То там, то здесь, несмотря на невероятный террор по отношению к рабочему классу, вспыхивают забастовки… Массы членов партии, рабочих и основных слоев деревни (бедняков и середняков — Ю. Ж.) горят возмущением и ненавистью к Сталину и его клике. Обострение классовой борьбы налицо. Но это обострение связано не с нашим движением вперед по пути к социализму, а… с движением назад и в сторону от социалистического общества».

«Сталин вырывает автомобильную промышленность, электротехническую, машиностроительную и еще пару подобных и на них строит заключение. Но это молодые отрасли промышленности, они имеют еще ничтожные объемы производства».

«Сталин заявляет, что выполнение плана зависит теперь исключительно от нас самих. Это чистейший вздор, безграмотность… От сталинской реальности плана остается пустое место. Вместо выполнения плана — фразы о выполнении плана. Результаты 1931 хозяйственного года это и подтвердили».

И сделал слишком широкое обобщение собственных домыслов, выдаваемых за реальность: «Индустриализация, доведенная до абсурда, превратилась в собственную противоположность — из орудия могучего роста материального благосостояния трудящихся масс она превратилась в подлинное народное бедствие и проклятие для народных масс»643.

Еще непригляднее, страшнее по Рютину стала картина положения в сельском хозяйстве: «Деревня в настоящее время представляет сплошное кладбище… Крестьян загоняют в колхозы с помощью террора, прямых и косвенных форм принуждения и насилия. Колхозы держатся исключительно на репрессиях»; «Политика насильственной коллективизации потерпела полное банкротство… За последнее полугодие снова начался быстрый распад колхозов»644.

Обрушиваясь на политику партии и Сталина, Рютин до некоторой степени был прав — иначе в критике не обойтись. Действительно, страна, на собственные средства начавшая индустриализацию, проходила неизбежный этап трудностей. Понимаемых и принимаемых партией, трудящимися. Готовыми идти на новые жертвы ради создания собственными руками, собственной волей будущего. Знавшими о том, что происходит, лучше Рютина и отнюдь не из его документов. Для того не нужно было читать «Платформу». Следовало читать газеты да ходить в магазины, в которых еще с февраля 1929 года в городах отпускали хлеб по карточкам, а с января 1931 года нормированное потребление и продовольствия, и промтоваров проводили по так называемым «заборным книжкам». Но уже год спустя, в мае 1932 года, вскоре после 17-й партконференции, планы государственной заготовки зерна были значительно сокращены, а крестьянам позволили продавать излишки по рыночным пенам.

Тем не менее, Рютин в «Платформе» призывал: «Устранение Сталина и его клики нормальными методами, гарантированными Уставом партии и советской Конституцией, совершенно исключено». А коли так, чтобы избежать окончательной гибели пролетарской диктатуры, необходимо «силой устранить эту клику и спасти дело коммунизма»645.

Оба рютинских документа не только делали все, чтобы опорочить Сталина, призывая к его «свержению». Они еще и дискредитировали общенародный порыв, выразившийся в невиданном прежде энтузиазме, стремлении, несмотря на все новые и новые трудности, как можно скорее выполнить и первый, и второй пятилетние планы. И потому уже 27 сентября, менее чем через две недели после получения доноса, ЦКК завершила расследование. Но, как тут же оказалось, то был лишь его первый этап. Второй начался незамедлительно.

Парткомиссия — орган Президиума ЦКК, занимавшаяся исключительно персональными делами коммунистов, а точнее, один Е. М. Ярославский, поспешила принять обязательное в таких случаях постановление. Им четырнадцать человек, включая Рютина, присутствовавших на обсуждении прокламации и «Платформы», одобривших и оба документа, и предложение создать «Союз марксистов-ленинцев», исключили из рядов ВКП(б) (даже Рютина, уже не состоявшего в партии) «как разложившихся и ставших врагами коммунизма и советской власти, как предателей партии рабочего класса, пытавшихся создать подпольным путем под обманным флагом “марксизма-ленинизма” буржуазно-кулацкую организацию по восстановлению в СССР капитализма и, в частности, кулачества». Под последним названным грехом подразумевался отказ от коллективизации и индустриализации, на деле означающий возвращение к НЭПу.

Второй пункт постановления оказался более важным для продолжения расследования: «ЦКК предлагает ОГПУ выявить не- выявленных еще членов контрреволюционной группы Рютина, выявить закулисных вдохновителей этой группы и отнестись ко всем этим белогвардейским (? — Ю. Ж.) преступникам, не желающим раскаяться до конца и сообщить всю правду о группе и ее вдохновителях, со всей строгостью революционного закона»646.

4.

Не дожидаясь помощи ОГПУ, Е. М. Ярославский продолжал собственное, сугубо партийное следствие. «Опросил», как в ЦКК называли допросы, Н. А. Угланова. До 1929 года — кандидата в члены ПБ, секретаря ЦК, руководителя столичной партийной организации, а затем наркома труда СССР, через десять месяцев переведенного с понижением в Астрахань председателем госрыб- треста, потом возвращенного в Москву — начальником сектора товаров широкого потребления Наркомтяжпрома. Всегда подчеркивавшего свою идейную близость к Бухарину.

Еще накануне принятия постановления ЦКК, 26 сентября, Ярославский выяснил: Угланов получил оба рютинских документа. На следующий день вызнавал: когда Угланов встречался с Рютиным, о чем говорил. Наконец, 1 октября попытался добиться признания опрашиваемого, что он являлся своеобразным посредником между Рютиным и лидерами «правых», в чем и преуспел.

Председателю парткомиссии не составило труда узнать от Угланова, что тот и не думал скрывать: да, он встречался по партийной работе не только с Рютиным и Бухариным, но и с учениками последнего.

С Я. Э. Стэном. До 1930 года — членом ЦКК, заместителем директора Института Маркса-Энгельса, заместителем заведующего Агитпропа ИККИ. Затем объявленным «воинствующим идеалистом» и переведенным на работу в Институт энергетики. Показавшим на допросе в ОГПУ, что знаком с обоими рютинскими документами, получил их от уже арестованного Г. Е. Рохкина, сотрудника ОГИЗа (Объединенного государственного издательства), члена «Союза марксистов-ленинцев».

С А. Н. Слепковым. Заведующим Агитпромом ИККИ, членом редколлегий газеты «Правда» и журнала «Большевик». В 1928 году снятого со всех должностей и отправленного в Ростов-на-Дону, преподавателем местного пединститута.

А так как Слепков в период расследования трудился вне Москвы, Ярославский смог представить рютинский «Союз» не как столичную организацию, а охватывающую страну. И потому с этого момента «дело Рютина» стало «делом Рютина-Слепкова». Так звучало солиднее, значимее. Столь важное «достижение» помогло буквально в последний момент внести коррективы в постановление объединенного пленума ЦК и ЦКК, принятое 2 октября. Гласившее:

«1. Одобрить постановление ЦКК об исключении из партии членов контрреволюционной группы Рютина-Слепкова, именовавшей себя “союзом марксистов-ленинцев”. 2. Пленум ЦК ВКП(б) и Президиума ЦКК поручает Политбюро и Президиуму ЦКК принять самые решительные меры для полной ликвидации деятельности белогвардейской контрреволюционной группы Рютина-Слепкова, их вдохновителей и укрывателей».

Под «вдохновителей» участники пленума надеялись с помощью Ярославского и ОГПУ подвести Бухарина, а «укрывателями» должны были стать все, кто читал рютинские документы. О необходимости таких лиц говорил последний пункт постановления:

«3. Пленум ЦК ВКП(б) и Президиума ПКК считает необходимым немедленное исключение из партии всех, знавших о существовании этой контрреволюционной группы, в особенности читавших ее контрреволюционные документы и не сообщивших об этом в ЦКК и ЦК ВКП(б), как укрывателей врагов партии и рабочего класса (выделено мной — Ю. Ж.)»647.

Содержало ли данное постановление какое бы то ни было нарушение законности? Отнюдь нет. Ведь предлагая устранение силой Сталина и других членов руководства страны, создавая для того тайную организацию, Рютин — хотя бы как бывший секретарь райкома — обязан был знать Уголовный кодекс РСФСР. Знать: с этого момента он и остальные участники его «Союза» подпадают под статью 58-1, определявшую такой «союз» как контрреволюционную, то есть преступную организацию:

«Контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских советов и избранных ими на основе Конституции Союза ССР и конституций союзных республик рабоче-крестьянских правительств Союза ССР».

Кроме того, статья 58–10 предусматривала: «Пропаганда или агитация, содержащая призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти… а равно распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания влекут за собой лишение свободы на срок не менее шести месяцев».

Наконец, статья 58–12 гласила: «Недонесение о достоверно известном готовящемся или совершенном контрреволюционном преступлении влечет за собой лишение свободы на срок не ниже шести месяцев»648.

Все это Рютину следовало не просто знать, но и твердо помнить. Сознавать, что рано или поздно им и его сотоварищами займется и партколлегия, и ОГПУ. Непременно раскроют его нелегальную организацию, с участниками которой он столь безжалостно поступал. Найдут, скорее всего, и очень скоро, тех, кто успел прочитать оба его опуса. И все же Рютин не думал о последствиях своих деяний.

Между тем среди близких к Рютину по духу, по взглядам началась паника. Свидетельством того стало заявление в ПБ Бухарина уже на следующий день, 7 октября, по возвращению из отпуска. Чуть ли не впервые писавшего, ничуть не заботясь ни о столь прославившем его стиле, ни об элементарной логике. Еще бы, приходилось себя спасать.

«Имею заявить, — обращался Бухарин к членам ПБ, — следующее. 1. Я не могу не протестовать против упоминания моего имени некоторыми товарищами в таком контексте, который бросает на меня хотя бы какую-либо тень. 2. Само собой разумеется, что мое отношение к контрреволюционным документам и организациям, о которых шла речь на пленуме, и о существовании которых я впервые узнал из рассказа тов. Рыкова о закрытом заседании, может быть только одно.

Я полагаю также, что и простое несообщение о такого рода возмутительных контрреволюционных документах даже в том случае, если оно субъективно объясняется крайним легкомыслием, есть объективно величайшее преступление против партии. Существование этой контрреволюционной группы, получение от этой группы ее документов, недоведение об этом до сведения партии, чем содействовали ее деятельности (так в тексте — Ю. Ж.)»649.

И хотя на допросе в ОГПУ в тот же день член «Союза» В. Б. Горюнов — директор треста «Киномехпром» Союзкино — и утверждал о знакомстве с рютинскими документами и самого Бухарина, и его «учеников» Слепкова и Марецкого, бывший ведущий идеолог партии сумел по непонятной причине избежать причисления к «делу Рютина-Слепкова». Кара настигла другого, не менее, а более популярного деятеля большевистской партии. Да еще и получившего широчайшую известность во всем мире из-за печально памятной британской фальшивки.

5.

В конце сентября 1932 года Зиновьев и помыслить не мог, что пришел очередной крах его надежд, жизненных планов. Наступила пора новых унизительных покаяний, подобострастных просьб о восстановлении в рядах ВКП(б). И только потому, что «наступил на те же грабли», как и четыре года назад. Когда оказался виновным, говоря языком Уголовного кодекса, в «недоносительстве», не сообщив ни в ЦК, ни в ЦКК о содержании записи Каменева о беседе с Бухариным.

И вот снова точно такая же ситуация.

1 октября Угланов, в недавнем прошлом — четвертый человек в партийной иерархии — дал в ЦКК показания на Стэна.

2 октября Стэн показал в ОГПУ, что знакомил с рютинскими документами Зиновьева.

3 октября Зиновьев пока лишь в разговоре с Ярославским поначалу всячески выгораживал Стэна, памятуя дореволюционные годы и незыблемое правило никого не выдавать. Заявил: «он никаких подобных документов не получал от Стэна. В личных беседах со Стэном, с которым он встречался несколько раз летом этого года в Ильинском, на даче, Стэн говорил ему о том, что он видел документ за подписью “марксистов-ленинцев”, и другой, без подписи. Что оба документа производят впечатление, что они исходят из одного источника. Самих документов Стэн Зиновьеву не передавал, а передавал лишь содержание».

Но когда Ярославский сослался на показания Стэна, Зиновьев невозмутимо продолжил:

«Я не сказал с самого начала, что видел эти документы, из чувства неправильного понимания затруднить положение Стэна, у которого, по-моему, и без ареста можно было все узнать, что знал он. Оба названных документа я видел. Конечно, я оценил их как самые подлые контрреволюционные документы».

Два дня спустя, 5 октября, во время «опроса» у Ярославского несколько дополнил, изменив, ранее сказанное:

«Стэн позвал меня в комнату мою и говорит: есть новинка. Я пошел, он дал прочитать эту вещь (короткую прокламацию — Ю. Ж.). По-моему, он тут же сидел, Каменева не было, или он не пришел, или был внизу… Прошел день, второй. Тогда Стэн нам сказал, что мы скоро сможем убедиться, что это “правые” письма. Есть-де толстый комментарий, и сказал, что скоро получит этот комментарий, и привез этот комментарий, после чего никто уже не мог возражать. Было вполне ясно, что это “правые” писали…

Я спрашивал Стэна, откуда у него такие бумаги. Он сказал, что ему дал один парнишка, и прибавил, что парнишка получил от какого-то старого члена партии, по-моему, скорее 1904 или 1906 года, которого он не назвал мне, говоря, что не знает». И чуть ли не сразу, не смущаясь, дал иное объяснение: «Я тогда его спросил: от кого же вы получили? Он сказал: от Рохклина. Эта фигура мне известна. Я его давно знал, в Берне, когда он был бундовцем, секретарем студенческой библиотеки»650.

То же самое, только с иными подробностями, поведал и Каменев, но 9 октября:

«Незадолго до моего отпуска я поздно вечером приехал на дачу к себе часов в 10. Зиновьев повел меня наверх — он живет наверху. Там я застал Стэна. Когда я вошел, Зиновьев показал мне несколько листов, написанных на машинке, и сказал: прочти и скажи мне, кто, по твоему мнению, написал так.

Я стал читать… Прочитав, сказал, отвечая на вопрос, который мне задали, что, по-моему, написали какие-то озверевшие троцкисты. При этом Зиновьев сказал, обращаясь к Стэну: вот видите, мы совпали, даже не говоря ничего. Когда я спросил, что значит “совпали”, он мне ответил, что вот Стэн полагает, что это исходит от “правых”…

Все это продолжалось минут 15… Я приехал в город на следующее утро, несколько дней не возвращался в Ильинское и уже накануне своего отъезда, 15 числа, я приехал на дачу, чтобы собрать вещи. Встретил Зиновьева, он мне говорит, что ведь Стэн-то оказался прав, бумажки действительно от “правых”. Оказывается, Стэн принес большую тетрадь вроде теоретического предисловия, из которого было совершенно ясно, что это “правые”…»651.

Так Ярославский смог удостовериться: Зиновьев, как и Каменев, читали рютинские документы, получив их от Стэна. Узнал и иное — почему Зиновьев не стал сообщать о том в ЦК или ЦКК.

«Если бы мне могло прийти в голову, — 3 октября заявил Григорий Евсеевич, — что у ЦК и ЦКК нет еще документов, написанных, повторяю, весной — то есть полгода назад, я, конечно, немедленно дал бы об этом знать всем. Но я был уверен, что вижу эти вещи одним из последних ввиду моей изолированности, а не первый из старых товарищей.

Переехав в город, я стал звонить товарищу Кагановичу. Три раза звонил и получал от его секретаря ответ, что после пленума ЦК (проходившего с 28 сентября по 2 октября — Ю. Ж. ), вероятно, буду принят. Конечно, это не оправдание. Прошу, однако, учесть мое изолированное положение в партии — я никого из руководящих товарищей давно не имел возможности видеть, и то, что при других условиях выходило бы само собой, теперь получается иначе».

А 5 октября, также у Ярославского, Зиновьев объяснил и свою готовность читать нелегальную литературу, и свое «недоносительство» по-иному. «Конечно, — говорил он, — я интересуюсь, я хочу знать всякие контрреволюционные и антипартийные документы, с которыми знакомился десятками, чтобы знать врага. У меня есть интерес как политика, который всякими вещами интересуется. Я знаю, вопрос серьезный, но я говорю, что не чувствую за собой вины»652.

Между этими двумя устными заявлениями — 4 октября — появилось еще одно. Письменное, совершенно иное по тону. Направленное Зиновьевым в Секретариат ЦК с пометкой «Просьба передать тов. И. В. Сталину срочно». В нем Григорий Евсеевич чуть ли не умолял:

«Дорогой товарищ!

Я обращаюсь к Вам с большой просьбой принять и выслушать меня по поводу предъявленных мне обвинений. Я невиновен. А если я невольно принес вред, то готов сделать все, чтобы это исправить. Очень, очень прошу меня выслушать. Я твердо надеюсь, что в этой просьбе Вы мне не откажете, и буду ожидать с нетерпением.

телефон Арбат 1-16-24 С ком. приветом Г. Зиновьев»653.

Ни звонка, ни приема Григорий Евсеевич так и не дождался. Получив записку, адресованную генсеку, Каганович, испытывавший к Зиновьеву острую неприязнь, не передал ее адресату. Тому, кто одной только фразой резолюции мог изменить судьбу просителя к лучшему, но не сумел сделать того.

9 октября состоялось заседание Президиума ЦКК в полном составе. Присутствовавшие на нем, в том числе председатель ЦКК Я. Э. Рудзутак, его заместители Н. М. Анцелович и А. И. Кривицкий, единогласно утвердили постановление, несколько отличавшееся от варианта, одобренного объединенным пленумом ЦК и ЦКК 3 октября. Прежде всего, во второй раз изменили название подпольной организации, ставшей «группой Рютина-Иванова-Галкина».

Такая корректива, сохранившая прежнюю суть, появилась как результат профессионального следствия, ведшегося под контролем члена коллегии ОГПУ Б. А. Балицкого, отказавшегося от «географического» подхода Е. М. Ярославского. Как оказалось в действительности, фактически рютинскую группу возглавлял М. С. Иванов, и проводивший заседания, и занимавшийся распространением обоих документов. Ну, а П. А. Галкин являлся не только членом руководства группы, но и директором одной из московских типографий, то есть вполне мог начать тиражирование прокламации и «Платформы».

Теперь постановление выглядело так:

«I. Исключить из рядов партии следующих членов и пособников контрреволюционной группы Рютина-Иванова-Галкина как предателей партии и рабочего класса, пытавшихся создать подпольным путем под обманным флагом “марксизма-ленинизма” буржуазную кулацкую организацию по восстановлению в СССР капитализма и, в частности, кулачества».

Иными словами, сохранялось понятное всем — возвращение к НЭПу. Во-вторых, далее следовал список, включавший уже не 14, а 20 фамилий. Его увеличили как за счет действительных участников группы, выявленных ОГПУ, так и в прошлом видных партийных деятелей, уличенных в знакомстве с рютинскими документами, то есть в «недоносительстве». Среди них оказались еще один «бухаринский ученик» — Д. П. Марецкий (брат известной актрисы театра и кино) и, разумеется, Зиновьев с Каменевым.

Второй пункт постановления вводил своеобразную дифференциацию «преступников»: «II. Исключить из рядов ВКП(б), предоставив им право через год — в зависимости от их поведения — возбудить вопрос о пересмотре настоящего решения: Я. Э. Стэна, П. Е Петровского (сотрудника аппарата ИККИ, сына сопредседателя ЦИК СССР — Ю. Ж. ), Н. А. Угланова».

Наконец, третий пункт, не подлежавший публикации, гласил: «Президиум ЦКК ВКП(б) предлагает коллегии ОГПУ по отношению ко всем организаторам и участникам деятельности контрреволюционной группы Рютина-Иванова-Галкина и др. (тем, кто лишь прочитал рютинские документы и не сообщил о них — Ю. Ж.) принять соответствующие меры судебно-административного характера, отнесясь к ним со всей строгостью революционного закона»654.

10 октября данное постановление утвердило ПБ, a 11 октября Особое совещание НКВД СССР приговорило всех упомянутых к различным срокам наказания. М. Н. Рютина — к 10 годам тюремного заключения, Г. Е. Зиновьева — к ссылке в город Кустанай на три года655.

Кустанай — окружной центр Казахской АСС на реке Тобол, станция Самаро-Златоустовской железной дороги. 25400 жителей, главным образом русских. Крупная летняя ярмарка по продаже хлеба и скота с оборотом 1 миллион рублей.

«Малая советская энциклопедия», т. 4, М., 1929.

Собирался Зиновьев столь далеко и на долгий срок полтора месяца. Лишь 3 декабря, накануне отъезда, направил в Секретариат ЦК и Сталину прощально-покаянное послание.

«Много и много раз, — писал Григорий Евсеевич, — передумав все случившееся со мной, я сознал и признаю свою вину, сформулированную в постановлении ЦКК относительно меня. Я заявляю, что все мои думы направлены и будут направлены только на то, чтобы ЦК вернул меня в партию и дал возможность бороться за общее дело в рядах большевиков. Я вижу и признаю, что партия и ее ЦК ведут единственно правильную политику и что все достигнутые громадные успехи завоеваны в борьбе против контрреволюционного троцкизма и правого уклона. Я понял до конца, что совершившееся сплочение партии и всего Коминтерна вокруг тов. Сталина есть дело всемирно-исторического значения, ибо т. Сталин действительно оказался лучшим учеником и верным продолжателем дела Ленина.

Я ясно отдаю себе отчет в том, что если бы после всего происшедшего я когда-либо опять нарушил дисциплину партии, это означало бы навсегда вычеркнуть себя из рядов ВКП(б), а кто разрывает с большевистской партией, тот погиб как коммунист.

Никогда не допущу я больше, чтобы на меня могли “возложить надежды” группы и лица, в какой бы то ни было мере противопоставляющие себя линии партии и ее руководству, и тем более — прямые враги партии. Я сделаю абсолютно все шаги, которые покажут всем и каждому, что я для себя вопрос раз навсегда решил, что я честно и до конца подчинился партии.

Под руководством ленинского ЦК идет работа великого, всемирно-исторического значения. Десятки миллионов напрягают все силы, чтобы преодолеть неизбежные трудности и скорее продвинуться по пути, указанному Лениным и Сталиным. Ближайшие два-три года будут иметь в этом отношении решающее мировое значение. Сеять скептицизм, путаться в ногах или стоять в эти годы в стороне — позор для того, кто хочет быть большевиком.

Я прошу Вас, товарищи: вернуть меня в партию и дать работу в общих рядах.

С товарищеским приветом Г. Зиновьев»1.

4 декабря 1932 года поезд, отошедший от одной из платформ Казанского вокзала, увез Зиновьева в ссылку. Как оказалось, не на три года, а всего на шесть месяцев.

Глава 23


Оказавшись вдали от столицы, лишенный политических новостей, без которых не мыслил своего существования, Зиновьев не стал предаваться отчаянию. Не впал в тоску и меланхолию лишь оттого, что за окнами выла сибирская вьюга. Занялся любимым делом — литературной работой. Но не располагая свежими газетами, журналами и книгами, изданными в Германии, посвятил свободное время, которого было слишком много, доступному. Стал трудиться над воспоминаниями. Правда, никак не напоминавшими написанное в сентябре 1929 года, когда он готовился к «чистке» в парторганизации Центросоюза. Старался запечатлеть события, относящиеся не столько к нему, сколько к партии.

К 24 апреля завершил два небольших фрагмента. Один — о VI (Пражской) конференции РСДРП, на которой не только присутствовал как делегат от московской организации, но и был избран в ЦК. Другой — о Малиновском. Видном большевике, слишком поздно разоблаченном как провокатор, агент царской охранки. И в обоих клочках воспоминаний старался ненавязчиво подчеркнуть свою близость к Ленину656.

А затем, движимый чувством самосохранения, обратился к эпистолярному жанру. К более важному для себя в тот момент. К тому, что — как он полагал — поможет ему вернуться в Москву и занять подобающий пост.

1.

8 мая 1933 года Зиновьев направил в ЦК и ЦКК пространное заявление с очередным (которым по счету!) признанием своих ошибок, полным раскаянием, с нескрываемой надеждой на полное прощение.

Начал с главного греха. С того, о чем ему последние годы постоянно напоминали: «Мою октябрьскую 1917 года ошибку В. И. Ленин назвал “неслучайной”, а в момент совершения ее он справедливо обрушился на меня самым беспощадным образом».

Только потом перешел к другому греху. Однако сознательно и тщательно избегал раскрывать его суть — о борьбе с Бухариным и Рыковым, с правым уклоном в целом и отстаивании необходимости форсированной индустриализации, финансируемой за счет, преимущественно, крестьянства.

«Когда Владимир Ильич умер, — писал Зиновьев, — и каждому из нас пришлось заново испытывать свои силы, я в новой и трудной обстановке сделал ряд новых тяжелых ошибок, которые связаны с моей ошибкой октября 1917 года. Моей в корне ошибочной установке 1925–1927 гг. большинство тогдашнего ЦК партии во главе с т. Сталиным дали решительный отпор. Вместо того, чтобы понять и признать свои тяжелые ошибки, вместо того, чтобы преклониться перед решениями и мнениями ленинского ЦК — штаба и мозга мирового коммунизма, я зарвался и стал полагать, что правда на стороне моей (как то и было в действительности — Ю. Ж.) и небольшого меньшинства, разделявшего мои ошибочные взгляды, а не на стороне партии, ее ЦК, ее вождя тов. Сталина, истинного продолжателя дела Ленина».

Пойдя на столь очевидную и грубую лесть, Зиновьев был уверен: она не помешает. Ведь его заявление станут читать члены ЦК, ПБ, которых он столь своеобразно обелял за крутой поворот линии партии, а не только генсек, и добившийся такого поворота. Покончив на том с общим, Григорий Евсеевич перешел к тому, что действительно всегда разделяло его, твердокаменного защитника идеи мировой революции, которая только и поможет строительству социализма в СССР, со Сталиным, пропагандировавшим возможность перехода Советского Союза к новому социально-экономическому строю без поддержки пролетариата, победившего хотя бы в Германии.

«Из моих теоретических и политических ошибок, — отмечал Зиновьев, — несомненно, была ошибка в вопросе о возможности построения социализма в одной отдельно взятой стране. Отрицая эту возможность, я воображал, что зову партию идти по ленинскому пути. Между тем, на деле я тащил ее на путь троцкизма, на путь социал-демократии… В этом основном вопросе теории ленинизма вся тяжесть борьбы после смерти Ленина с самого начала легла на тов. Сталина».

И здесь Зиновьев не кривил душой. Писал чистую правду о теории Сталина, поначалу — единственного ее сторонника. Признав столь бесспорное, Григорий Евсеевич логично обосновал свое поражение: «Этот вопрос разрешен и теоретически, и практически целиком против моих ошибок и колебаний». А далее процитировал Сталина, сказавшего на январском 1933 года пленуме ЦК: «Итоги пятилетки показали, что вполне возможно построить в одной стране социалистическое общество, ибо экономический фундамент какого общества уже построен в СССР».

Все же Зиновьев не был бы Зиновьевым, верным и последовательным учеником Ленина, если вслед за тем не написал бы: «Новые победоносные пролетарские революции в других странах придут неизбежно. Вся работа ВКП(б) как главного ударного отряда Коминтерна приближает их и помогает им в небывалой степени».

Далее заявление Зиновьева содержало признание и других, вроде бы менее значительных ошибок — в вопросе о крестьянстве, о политике Коминтерна, обвинений партии в перерождении и национальной ограниченности. Менее значительные лишь потому, что логически неизбежно проистекали из того признания, о котором Григорий Евсеевич писал выше. Такой ход позволил ему дважды покаяться. Во-первых, перед партией:

«Моя главная вина и моя главная беда в том, что я, пробывши так долго в партии и ее руководящих учреждениях (Зиновьев скромно не уточнил, что был членом ЦК с 1921 по 1927 год, членом ПБ в 1917, 1921–1926 годах, председателем

ИККИ в 1919–1926 годах — Ю. Ж.), не сумел, попавши в меньшинство, удержаться от антипартийного поведения, не сумел понять, что я должен уважать дисциплину по отношению к ЦК партии больше, чем всякий другой… И за это я больше всего наказан. При разбирательстве моего дела в Президиуме ЦКК в октябре 1932 года я выслушал много горьких для меня слов по этому поводу. Я их передумал, и я вижу, что они вполне заслужены мной и совершенно справедливы».

Во-вторых, лично перед Сталиным: «Я был одним из тех, кто много выступал, писал и агитировал против т. Сталина, и так как этот вопрос имеет, конечно, не личное, а глубоко политическое значение, то я хочу здесь сказать и об этом.

Я должен заявить открыто и честно, что во всей моей агитации против т. Сталина я был кругом неправ… Нападки на т. Сталина в действительности вызваны только тем, что он является самым выдающимся теоретическим и политическим представителем ленинизма и потому самым опасным противником для всех врагов ленинской линии партии. Нападение на т. Сталина является нападением на все партруководство, на всю партию, на весь Коминтерн, сплотившийся вокруг т. Сталина также безраздельно и беззаветно, как раньше был сплочен вокруг Ленина. Имя Сталина есть знамя всего пролетарского мира».

Завершил же Зиновьев свое заявление так: «Я прошу Вас верить, что я говорю вам правду, и только правду. Я прошу Вас вернуть меня в ряды партии и дать возможность какой-либо работы для общего дела. Я даю Вам слово революционера, что буду одним из самых преданных партийной линии членов партии и что сделаю все, что только возможно, чтобы хотя бы отчасти загладить свою вину перед партией и ее ЦК»657.

Не ограничившись лишь официальным заявлением, в тот же день Зиновьев отправил еще одно уничижительное письмо, лично Сталину.

«Дорогой товарищ! — писал Григорий Евсеевич. — Я знаю, что люди, идущие против партии, не имеют никаких оснований ожидать от Вас снисходительности. Но я знаю также, что человеку, до конца понявшему свои ошибки и проступки против партии и действительно желающему честно исправить их, Вы никогда не откажете в известной помощи, как бы тяжелы ни были предыдущие ошибки и проступки этого человека. Вот почему меня не оставляет надежда, что и мне Вы не откажете в помощи.

Я отсылаю сегодня письмо в ЦК партии и позволяю себе обратиться к Вам лично. Если я решаюсь это сделать, то только потому, что с моей стороны изжита абсолютно та полоса, которая привела меня к отщепенству от партии. Я пишу Вам это с тем же чувством, с каким писал бы Владимиру Ильичу…

Я не раз проверил себя за эти 6 месяцев и могу сказать только одно: что бы ни случилось, никогда я больше ни в поступках, ни в настроениях не отойду от ленинской линии ЦК, возглавляемого Вами, никогда не допущу не только нелояльности или двусмысленности по отношению к руководящим органам партии, но не допущу и малейшей пассивности, выжидательности и т. п., если только смогу когда-нибудь где-нибудь, в какой-либо области работать для партии. Ни одного шага, ни одного слова, идущего вразрез с линией, решениями, мнениями партии, от меня никто не увидит и не услышит…

Мое решение сделать все, чтобы заслужить доверие ЦК и лично Ваше, есть абсолютно твердое решение, и я прошу об одном: дать мне хоть какую-нибудь возможность доказать это на деле.

Тов. Сталин, прошу Вас товарищески принять мое заявление, что я был с самого начала и до конца во всем неправ против Вас лично, и не видеть в соответственных местах моего письма в ЦК ничего другого, кроме заявления, которое я честно выносил и делаю с открытой душой…

Я очень прошу разрешить мне вернуться из Кустаная. Не хотелось бы говорить и о чисто личном, но не могу не сказать, что здоровье крайне подорвано, что о лечении здесь не может быть и речи, что здешний климат мне очень вреден, что обстановка морально тяжела до последней степени.

И еще об одном очень прошу Вас: если моя просьба будет уважена, но все-таки мне нельзя будет остаться в Москве или под Москвой, то я буду проситься в какой-либо город на Ср. Волге или в ЦЧО (Центральной черноземной области — Ю. Ж. ). Но все-таки пусть я буду выслушан раньше, чем вопрос обо мне в дальнейшем будет решаться. Горячо прошу о том, чтобы мне было разрешено в Москве повидать кого-либо из членов ЦК или ЦКК, ибо я хочу устно досказать то, что никак не скажешь в письме»658.

Сегодня невозможно установить, что больше всего повлияло на Сталина. То ли унижение человека, десять лет назад свысока смотревшего на него, не принимавшего всерьез, а затем на равных боровшегося с ним, то ли полное — во всяком случае на словах — раскаяние идейного противника, готового любой ценой заслужить прощение. А может, и желание услышать от Григория Евсеевича нечто столь важное, что он не решился написать, зная — всю его почту перлюстрируют.

Во всяком случае, прочитав оба письма из Кустаная, генсек убедился: Зиновьев капитулировал. Стал ручным, послушным. И простил.

Исполняя поручение Сталина, заведующий Секретным отделом ЦК (вернее, личной канцелярией генсека) А. Н. Поскребышев 19 мая письменно уведомил членов и кандидатов в члены ПБ Кирова, Куйбышева, Микояна, Андреева, Петровского, Чубаря и председателя ЦКК Орджоникидзе:

«По поручению тов. Сталина рассылаются два письма т. Зиновьева. Тов. Сталин, Ворошилов, Молотов, Калинин, Каганович предлагают отменить в отношении Зиновьева ссылку и разрешить ему приезд в Москву для определения вопроса о его работе»659.

Возражений не последовало, почему и появилось неформальное решение ПБ «опросом», даже без записи его хотя бы задним числом, как то бывало не раз. Поэтому-то уже на следующий день первое письмо Григория Евсеевича — в ПБ и ЦКК — опубликовала «Правда». Полностью. Одновременно Г. Г. Ягода, заместитель председателя ОГПУ СССР, направил в Алма-Ату — В. А. Каруцкому, постоянному представителю ОГПУ в Казахской АССР, и копией в Кустанай — начальнику городского и районного отделения ОГПУ, телеграмму, повторившую решение ПБ:

«Зиновьеву ссылка отменяется, разрешите выезд в Москву, окажите всемерное содействие»660.

2.

Возвратившись в столицу, в свою уютную квартиру на Арбате, Зиновьев не стал терять тремя на отдых. Прежде всего добился встречи со Сталиным. Она состоялась 31 мая, в присутствии Кагановича, Молотова и Ворошилова661. И, конечно же, письменно не фиксировалась. Но все-таки можно воссоздать суть этой беседы. Зиновьев просил работу в Москве и получил ее. Рядовым сотрудником теоретического органа ЦК ВКП(б), журнала «Большевик». С правом публиковаться, и не только в нем, но и в «Правде». Кроме того, Григорий Евсеевич хотел еще, чтобы ему позволили выступать в различных аудиториях, но четкого согласия на то не получил.

Окрыленный таким бесспорным успехом, Зиновьев несколько дней просидел в библиотеке Коминтерна, знакомясь со свежей прессой. Через две недели «Правда» начала публиковать его большие, в полтора «подвала», статьи. 16 июня — «Две партии», содержавшую жесткую критику лидеров немецких социал-демократов, способствовавших приходу нацистов к власти, и противопоставлявшую им тактику и стратегию большевизма. 23 июня — «К вопросу об иностранной политике германского фашизма», излагавшую захватнические планы Гитлера по его книге «Майн кампф».

Появление двух статей Зиновьева в центральном органе ВКП(б) означало очень многое. Для него самого — ставило в один ряд с другими авторами газеты, среди которых постоянно присутствовали члены ПБ и ЦК. Для читателей — как знак того, что Зиновьев реабилитирован, пользуется доверием партийного руководства. И все же публикации в «Правде» оказались всего лишь прелюдией более значимого. 19 июня Григория Евсеевича официально зачислили в штат журнала «Большевик»662. Дали тем самым достаточно ответственную работу, хотя и поставили под контроль далеко не дружественной ему редколлегии. Включавшей его недавних открытых идейных противников. Таких, как Бухарин и Стецкий — «правые», Е. М. Ярославский — ведший следствие по его «делу».

Несмотря на столь сложные условия, Зиновьев начал честно «отрабатывать» и преждевременное — раньше на два с половиной года! — возвращение из ссылки, и доверие, оказанное ему, оставленному в Москве, трудоустроенному более чем хорошо для бывшего видного оппозиционера.

Теперь чуть ли не ежемесячно стали появляться его материалы. Статьи на страницах «Большевика»: в № 13, от 15 июня — весьма актуальная для тех дней «Из истории борьбы большевизма с меньшевизмом и народничеством», к 30-летию II съезда РСДРП, в № 23, от 15 декабря — «Об одной философии империализма», разоблачавшая расистские, антикоммунистические взгляды тогда самого модного немецкого философа Освальда Шпенглера, которыми была пронизана новая его книга «Годы, которые решают». И 13 сентября, но уже в «Правде» — «Куда идет современная социал-демократия?», обрушившаяся на вождей Второго интернационала Карла Каутского и Отто Бауэра.

Кроме того, Зиновьев опубликовал в «Большевике» привычные для него обширные библиографические обзоры: «Литература германских фашистов перед приходом к власти» в №№ 14 и 15–16, «Новый крах социал-демократии в новый этап нашей борьбы с ней» (по страницам зарубежной печати) в № 18.

Три статьи и два обзора за шесть месяцев — очень много, хотя все они рассматривали только две темы: борьба с меньшевизмом, он же социал-демократия, и положение в нацистской Германии. Но следует учесть, что Зиновьеву приходилось обдумывать каждую фразу, чтобы не допустить ни малейшей политической ошибки, никакого отклонения от «линии партии», от того, что писал и говорил Сталин.

Но все статьи и обзоры — не только необходимость, но и потребность души, привычка, даже образ жизни, сформировавшийся, как Григорий Евсеевич указывал в анкетах, профессией «литератор», которой занимался с 1905 года. Работая, постоянно помнил Зиновьев о том, что стояло за его трудом, — скорейшее возвращение в ряды партии. И не только думал о том, но и действовал. Делал все необходимые для того шаги.

Старался не допускать со своей стороны даже намек на критическое отношение к ходу коллективизации, выполнению пятилетнего плана. Встречался только с самыми близкими, не раз проверенными старыми товарищами. Такими, как Каменев, Евдокимов, Бакаев, Куклин, Гессен, которым полностью доверял, был уверен в них, как в самом себе. И потому позволил себе снова обратиться к Сталину. Только 8 декабря — после двухмесячного отпуска, проведенного, как стало для него давно привычным, в Кисловодске. В правительственном санатории им. 10-летия Октября.

«Дорогой товарищ, — писал Зиновьев. — Обращаюсь к Вам лично и через Вас к Политбюро с горячей просьбой — помочь теперь моему восстановлению в правах и обязанностях члена партии. Со времени опубликования моего обращения в ЦК партии от 7 мая (явная ошибка, надо 8 мая — Ю. Ж.) 1933 года прошло 7 месяцев. Я сознаю, что за эти месяцы мне мало удалось сделать для подтверждения действием всего того, что сказано в этом обращении. С одной стороны, мешала болезнь (2 консилиума врачей потребовали немедленного отъезда для лечения и полного отдыха — только сейчас вернулся в Москву). С другой стороны, литературная работа при теперешнем моем положении наталкивается на большие трудности, а к устным выступлениям (о которых предположительно говорилось, когда я был у Вас в мае) совсем не было возможности.

Нечего и говорить, что сделаю все для реализации всего того, что сказано в моем заявлении от 7 мая (снова ошибка — Ю. Ж.) 1933 года. Если бы это было сочтено возможным, то я был бы крайне рад изложить непосредственно перед 17-м партсъездом всю историю моего антипартийного периода и вскрыть до конца корни моих отступлений от партийной линии.

Я не стал бы сейчас перед партсъездом беспокоить Вас какой бы то ни было просьбой, если бы дело не шло о таком вопросе, как восстановление в партии. Вы отнеслись с доверием к моему письму в ЦК от 7. V. 33 г. (опять ошибка на один день — Ю. Ж.), и я надеюсь впрячься по-настоящему в работу. Все, что я хотел бы теперь, — это получить настоящую “упряжку”, чтобы и я мог везти какой-либо “воз” по указанию ЦК партии.

Очень прошу уделить мне несколько минут для личного свидания, по возможности в ближайшие дни, и помочь в изложенном»663.

Сталину, как можно предположить, польстило новое проявление лояльности, но более всего — готовность Зиновьева рассказать о своих ошибках, раскаяться перед съездом. Но для того следовало восстановить кающегося грешника в партии, и генсек, не допуская и мысли о новой встрече с Григорием Евсеевичем, пишет на письме, рассылая его для ознакомления предельно узкому кругу: «Членам ПБ. Как быть: ввести в партию? И. Ст.».

Орджоникидзе тут же добавил и свое мнение — «По-моему, придется вернуть в партию, раз мы его вернули из ссылки»664.

12 декабря фиксируется решение ПБ: «Предложить ЦКК оформить прием в члены партии тт. Зиновьева и Каменева в одном из районов Москвы, где чистка уже окончена»665. То, что вместе с фамилией Зиновьева была поставлена фамилия и Каменева, не удивительно. Они всегда шли вместе — и при осуждении, и при прощении. Ну, а указание, как выбрать район, также явилось не случайным. Руководство не желало, чтобы рядовые коммунисты обсуждали происшедшее.

14 декабря Президиум ЦКК по представлению Е. М. Ярославского послушно исполнил волю Сталина и Орджоникидзе. Постановил, не прибегая к обсуждению, поскольку не мог объяснить толком то, что делал: «Предложить Московскому горкому ВКП(б) оформить прием тт. Зиновьева и Каменева в члены партии в Октябрьском районе (по месту их работы), выдать им партбилеты, в которых отметить перерыв пребывания в рядах партии после XV съезда партии Зиновьеву — с ноября 1927 г. по июнь 1928 г., Каменеву — с декабря 1927 г. по июнь 1928 г., и обоим в период с 9. Х. 32 по 12. XII. 1933. Наклеить марки о прохождении чистки»666.

Столь же просто и быстро, без какого-либо обсуждения решили вопрос и о выступлении Зиновьева (а также и Каменева) на 17-м съезде, открывшемся 26 января 1934 года. Правда, Григория Евсеевича о том не поставили в известность, что вынудило его пройти через новые унижения. Просить теперь уже Кагановича.

«Я, — писал Зиновьев 30 января секретарю ЦК, — не решаюсь обратиться к президиуму съезда с просьбой о разрешении присутствовать на съезде и получить слово

по причинам, которые понятны. Но товарищи, которые находятся в более или менее аналогичном со мной положении, допущены на съезд, и я хочу просить о том же.

Позвольте мне попросить Вас, если Вы найдете это возможным, поставить перед президиумом съезда мою просьбу: дать мне возможность присутствовать на съезде и получить слово по одному из пунктов порядка дня. Я был бы счастлив, если бы товарищи дали мне возможность перед съездом партии подвергнуть критике все мои ошибки и заявить с этой трибуны о своей полной и абсолютной преданности линии партии.

Я написал в начале января на эту тему статью для “Большевика” (прилагаю корректуру), но я не уверен, появится ли эта статья скоро, да статья не может заменить выступления на съезде»667.

Видимо, выполняя распоряжение Сталина, Каганович наконец-то известил Зиновьева о возможности придти на съезд, выступить перед делегатами. И Григорий Евсеевич поспешил исполнить необходимую формальность. Передал в президиум съезда записку. Весьма жалостливую: «Если возможно, прошу записать меня к слову по докладу тт. Молотова и Куйбышева и разрешить мне говорить минут 30–40. Я имею в виду, говорить конкретно о своих ошибках (к сожалению, не мог выступить по докладу т. Сталина). Просьба дать ответ через подателя… Жду ответа здесь — у дверей (выделено мной — Ю. Ж.)»668.

Зиновьеву и пришедшему с ним с той же просьбой Каменеву пришлось изрядно ожидать. Не сразу, но все-таки передали от А. С. Енукидзе, члена секретариата съезда, благоприятный ответ. Слово им будет предоставлено, почему и вручаются гостевые билеты.

Волнения, переживания Григория Евсеевича оказались напрасными. Сталину, судя по всему, непременно требовалось его присутствие, его выступление на съезде, уже в ходе работы названном «съездом победителей». И не столько потому, что выполнили, пусть и в весьма урезанном виде, пятилетний план, изменивший облик страны, сделавший Советский Союз из аграрного индустриально-аграрным. Главным образом, по иной причине.

В отчетном докладе, говоря о партии, Сталин сказал: «Съезд проходит под флагом полной победы ленинизма, под флагом ликвидации остатков оппозиционных группировок»669. При этом он не назвал поименно никого из тех, кто потерпел полное поражение. Более того, им, кроме высланного из страны Троцкого, предоставили возможность выступить на съезде, продемонстрировав то самое полное единение с ЦК, о котором сказал генсек. Не только одному Зиновьеву. И «правым», и «левым», и «лево-правым» по выражению Кирова. Бухарину и Ломинадзе, Рыкову и Преображенскому, Томскому и Пятакову, Каменеву и Радеку. Всем тем, кто совсем недавно противостоял друг другу, большинству ЦК, Сталину. Теперь же создавших впечатление полного единения партийных рядов.

Но далеко не все испытывали победную эйфорию. Так, после выступлений Ломинадзе, Бухарина, Рыкова, Преображенского и Томского слово взял Киров. Задался риторическим вопросом: «Стоило ли останавливаться на выступлениях, которые мы слышали здесь со стороны бывших лидеров правой и троцкистской оппозиции?» И ехидно охарактеризовал их нынешнее поведение: «Они, товарищи, выходит, пытаются тоже вклиниться в это общее торжество, пробуют в ногу идти, под одну музыку, поддержать этот наш подъем. Но как они ни стараются, не выходит и не получается». И добавил, унизив их: «Надо войти в положение людей, которые целые годы, решающие годы напряженной борьбы партии и рабочего класса сидели в обозе»670.

Все же Сталин продолжал настаивать на своем. Сказал в заключительном слове: «Прения на съезде выявили полное единство взглядов… Возражений против отчетного доклада, как знаете, не было никаких. Выявлена, стало быть, необычайная идейно-политическая и организационная сплоченность рядов нашей партии»671.

Тем не менее, кроме Кирова нашелся еще один человек, пожелавший во что бы то ни стало напомнить всем о расколе в совсем недавнем прошлом. Е. М. Ярославский. Приведший далеко не приятные цифры. ЦКК исключила из партии 146 троцкистов, 197 правых оппортунистов; по 13 краевым организациям, охватывающим 65 % членов ВКП(б), привлечены за антипартийные и оппозиционные уклоны почти 40 тысяч человек, из которых 15 441 исключен из партии. Но опять же постарался уйти от личностей. Назвал по фамилии только двух — Троцкого да бывшего секретаря Читинского райкома Спирина672.

После столь разнородных выступлений получил слово — 5 февраля, за пять дней до закрытия съезда — и Зиновьев. Сначала восславил Сталина, затем, как и обещал в письмах, занялся самокритикой. Перечислением своих ошибок.

«Я имел претензию навязывать партии свое особое понимание ленинизма, свое особое понимание “философии эпохи”».

«Я попытался нарушить основные законы марксизма-ленинизма, основные законы диктатуры пролетариата».

«Когда Стэн показал мне махрово-кулацкую, контрреволюционную “правую” платформу, то я… стал хранить секрет Стэна, который на деле оказался конспирацией Рютина и Ко».

«Я сблизился с троцкизмом».

«Основным теоретическим узловым вопросом, на котором я сбился… был вопрос о построении социализма в одной стране».

«В свое время употребил совершенно ошибочную формулировку, сказав, что “вопрос о роли крестьянства… является основным вопросом большевизма-ленинизма”».

«Мной совершена целая цепь ошибок и в коминтерновском, и в иных вопросах. Достаточно назвать крики о так называемом будто бы недемократическом режиме в нашей партии… подход к “законности” фракционной борьбы».

Хотя Зиновьев курил фимиам Сталину все время, пока выступал, завершил речь все таким же славословием:

«Товарищи, сколько личных нападок было со стороны моей и других бывших оппозиционеров на руководство партии и, в частности, на товарища Сталина! И мы знаем теперь: в борьбе, которая велась товарищем Сталиным на исключительно принципиальной высоте, на исключительно высоком теоретическом уровне, что в этой борьбе не было ни малейшего привкуса сколько-нибудь личных моментов. И именно когда я глубже, по выражению товарища Кагановича, понял свои ошибки и когда я убедился, что члены Политбюро и в первую очередь товарищ Сталин, увидев, что человек стал глубже понимать свои ошибки, помог мне вернуться в партию, именно после этого становится особенно стыдно за те нападки, которые с нашей стороны были.

Настоящий съезд есть триумф партии, триумф рабочего класса»673.

Сошел Зиновьев с трибуны под аплодисменты. И нельзя было понять: относятся они к покаянной речи или стали свидетельством глубочайшего уважения к ближайшему соратнику Ленина, к человеку, семь лет возглавлявшему Коминтерн — всемирную коммунистическую партию.

3.

Многие из бывших лидеров оппозиций различного толка, публично раскаявшиеся в своих ошибках и заблуждениях, признавших правоту ЦК, после 17-го съезда получили хоть и не прежние, чрезвычайно высокие, но все же достаточно солидные должности. Бухарина утвердили ответственным редактором газеты «Известия» — официоза, органа ЦИК СССР; Каменева — директором Института мировой литературы; Пятакова — первым заместителем наркома тяжелой промышленности; Ломинадзе — секретарем Магнитогорского горкома партии. Сохранили свои посты Рыков — нарком связи СССР, Радек — заведующий Бюро международной информации ЦК ВКП(б).

Конечно же, хотелось повысить свой статус оставшемуся в забвении и Зиновьеву. Чем он хуже, скажем, Бухарина, оказавшегося кругом неправым со своей ориентацией на зажиточных крестьян, со своим отнюдь не забытым лозунгом «Обогащайтесь». 4 апреля, обуреваемый желанием напомнить о себе, Григорий Евсеевич решил снова обратиться к Сталину. Письменно, так как на встречу больше не надеялся. Сначала набросал черновик:

Загрузка...