«Не в официальном порядке, а Вам лично, тов. Сталин, позволяю себе сказать еще следующее.

Чисто литературная работа моя тоже протекает в довольно трудной обстановке. Я слишком в стороне от всех и от всего. Сотрудничество в “Правде” идет туго. Работа в “Большевике” тоже наталкивается на трудности. Обзоры у меня не ладятся из-за такой мелочи, что не могу доставать всей мировой иностранной литературы — все вынужден выпрашивать по кусочкам и т. п. Обращался к Культпропу ЦК — безуспешно. Культпроп же задержал переиздание моей книжечки о Либкнехте в Партиздате (а тем и всякую работу для Партиздата). Ей-ей, теперь нет абсолютно никаких оснований к тому, чтобы ставить мою литра- боту в такие условия.

Очень, очень прошу 1) улучшить обстановку моей литературной работы и 2) это главное — дать дополнительную нагрузку не только по линии литературной работы».

Перечитав написанное, Григорий Евсеевич явно понял — вышла откровенная жалоба, да еще и со слезливой просьбой ему предоставить некий пост. И переписал письмо, резко сократив:

«Обращаюсь к ПБ и Вам лично, тов. Сталин, с горячей просьбой: если возможно, дать мне теперь какую-либо постоянную работу кроме писательской. Любую работу, которую ЦК мне поручит, я постараюсь выполнять хорошо и оправдаю доверие партии, непременно и во что бы то ни стало».

Сталин письмо Зиновьева получил, прочитал и решил отделаться от настойчивого попрошайки. Резолюция оказалась предельно краткой — «Арх(ив). Ст(алин)»1. Вроде бы свидетельствовала, что для генсека «вопрос» окончательно «закрыт». И все же по его поручению Зиновьева ввели в состав обновленной редколлегии «Большевика». Сокращенной с десяти до четырех человек. Включавшей, помимо Григория Евсеевича, ответственного редактора В. Г. Кнорина — директора Историко-партийного института, А. И. Стецкого — заведующего Агитпропотделом ЦК, решительно отмежевавшегося от Бухарина и примкнувшего к Сталину, и П. Н. Поспелова, недавно закончившего учебу в Институте красной профессуры и недолго проработавшего в «Правде».

Новая редколлегия приступила к работе, подписав к печати журнал № 7 от 15 апреля.

Казалось, Зиновьеву о лучшем пока и не стоит мечтать. И все же он оказался неудовлетворенным. 11 мая вновь направил Сталину послание-просьбу о своей работе.

«Очень прошу, — писал Григорий Евсеевич, — извинить меня, что я обращаюсь еще раз по тому же вопросу. Разумеется, я очень рад работе для “Большевика” и усердно буду вести здесь всякую работу, в том числе и самую черновую. Но главная моя беда осталась: я опять только за письменным столом.

Я просился (и прошусь) в “Правду” в надежде на то, что если бы я работал там, я мог бы иметь более живую связь с практической жизнью, мог бы поездить по нашим стройкам и т. д.

Решивши раз навсегда говорить Вам все начистоту, я хочу высказать просьбу: может быть, ЦК счел бы возможным дать мне, кроме работы в “Большевике”, еще какую-нибудь работу? Если не сейчас, то, может быть, несколько позже подвернется такая работа, которую Вы сочтете возможным мне поручить. Всякое поручение ЦК постараюсь исполнить как следует».

На этот раз Сталин не выдержал. Передал письмо Кагановичу с такой резолюцией: «Я за удовлетворение т. Зиновьева, нужно только выяснить — какую работу хочет он получить»674.

Каганович, давно поднаторевший в решениях кадровых задач, устроивших бы не просителя, а генсека, ломать голову в поисках подходящего для Зиновьева места не стал. Рассудил: коли тот уже работает членом редколлегии «Большевика», пусть там и остается. Ведь ездить по стране ему категорически не следует — что он еще наговорит при встречах с людьми, которые до сих пор помнят его, ценят, прислушиваются к его мнению. И Каганович спустил дело на тормозах. Просто забыл о нем.

Зиновьеву, так и не дождавшемуся ответа, ничего не оставалось, как продолжать порученную ему ЦК работу «как следует». Работу, если судить по его письму к Сталину, давно уже ставшую поденщиной.

Еще в № 2 за 1934 год «Большевик» опубликовал ту самую статью-покаяние «Международная значимость истекшего десятилетия», корректуру которой посылал Кагановичу, обратясь с просьбой допустить его на съезд и разрешить выступить на нем.

В № 3–4 поместили очень важную, чрезвычайно значимую для дальнейшего отстаивания чистоты ленинизма статью Зиновьева «Уроки гражданской войны в Австрии» (два месяца спустя она со значительными дополнениями была опубликована в Харькове как уже брошюра). В ней автору пришлось проявить блестящее владение приемами софизма только ради того, чтобы иметь возможность и впредь продолжать обличать вождей австрийской социал-демократии Отто Бауэра и Карла Реннера. Невзирая на то, что именно шуцбунд — вооруженные формирования австрийской социал-демократической партии, а не коммунисты, с 12 по 15 февраля 1934 года вели на улицах Вены и Линца кровопролитные бои с правительственными войсками. Тщетно пытались не допустить утверждения в Австрии режима, до деталей повторявшего итальянский фашизм: канцлер Энгельберт Дольфус уже распустил парламент и объявил о создании корпоративного государства с авторитарной системой управления.

На введение его в редколлегию «Большевика» Зиновьев откликнулся в № 7 далеко не лучшим образом. Откровенно подхалимской статьей «Из золотого фонда марксизма-ленинизма (о книге Сталина «Марксизм и национально-колониальный вопрос»). Разумеется, восхвалял раскрытие генсеком столь значимой для Советского Союза проблемы, якобы уже блестяще решенной.

А в № 13–14, целиком посвященном двадцатилетию начала мировой войны, журнал опубликовал солидную теоретическую работу Зиновьева «Большевизм и война», по замыслу призванную раскрыть один из аспектов учения Ленина.

Прогнозируя самое ближайшее будущее, Зиновьев исходил из главного — угрозы войны для СССР. Прежде всего, со стороны нацистской Германии, стремящейся «одним ударом выправить свое (внутреннее) положение». Отметил автор и не менее очевидное — возможную коалицию ее с империалистической Японией.

Но далее высказал так и не оправдавшееся предположение. Почему-то счел возможным утверждать: оба потенциальных союзника выступят «под руководством и протекторатом английского империализма». Даже лишний раз повторил, подчеркивая — «Ключ к вопросу о сроках и месте новой войны больше всего в данный момент находится в Англии».

Однако Зиновьев не проявил пессимизма. Уверенно заявил: «Предотвратить новую войну, в которой убито и покалечено будет 80 и более миллионов людей, может только пролетарская революция в решающих империалистических странах (выделено мной — Ю. Ж. )». Мало того, Григорий Евсеевич дал прогноз того, как такое произойдет. «Если единый фронт во Франции, — писал он, — осуществится, тогда… французский пролетариат расправит свою спину и покажет дорогу рабочим Англии, Германии, Австрии и ряда других стран. Крик галльского петуха в нынешней напряженной атмосфере встретил бы могучий отклик рабочих всего мира, среди которых усиленно зреет “идея штурма”».

Итак, Сталин считал войну неизбежной и готовил к ней Советский Союз на свой лад. Индустриализацией, создававшей основу оборонной промышленности. Дипломатическими переговорами, которые вел в Париже советский полпред В. С. Довгалевский с министром иностранных дел Франции Л. Барту о создании Восточного пакта, завершившиеся подписанием в мае следующего года советско-французского договора о взаимной помощи — оборонительного, антигерманского.

Возможно, старавшийся быть предельно осторожным Зиновьев что-то недоговорил? Нет, он упорно писал: «Рост вооружений давно привел бы к войне, если бы за войной не стояла революция еще больше, чем за вооруженным миром… Новые пролетарские революции возможны и без новых империалистических войн. Но новые империалистические войны уже невозможны без новых пролетарских революций»675.

Сталин никак не отреагировал на возвращение Зиновьева к пропаганде своих прежних взглядов. Тех, от которых, если судить по его обращениям в ЦК и генсеку, по выступлению на 17-м партсъезде, он якобы окончательно отрешился. Ведь твердое упование прежде всего на мировую революцию дискредитировало идею построения социализма в одной стране — в СССР. И все же Григория Евсеевича привела к полному, окончательному краху отнюдь не эта теоретическая статья, переполненная ссылками на работы Ленина, а маленький комментарий к старому письму Энгельса.

4.

В. В. Адоратский, директор Института Маркса-Энгельса-Ленина (образованного в 1931 году слиянием двух институтов — Маркса-Энгельса и Ленина), предложил редколлегии «Большевика» для номера, посвященного двадцатилетию начала мировой войны, никогда не публиковавшуюся на русском языке статью

Энгельса «Внешняя политика царской России». Казалось бы, вполне нормальная рекомендация никак не могла вызвать возражений. Ну как же, работа классика марксизма, у которого учились большевики, любившие при всякой возможности опираться на его идеи, ссылаться на него. Но возражения все же появились, и весьма серьезные, обоснованные.

Статья Энгельса почему-то прежде всего оказалась у Сталина. В Сочи, где он проводил длительный, двухмесячный отпуск. Вернее, укрывался от мелких повседневных дел, перепоручив их Кагановичу. Генсек внимательно изучил работу классика и решительно отверг ее. Изложил причины того в обстоятельной записке, направленной членам ПБ 19 июля.

Сталин посчитал: то, что написал Энгельс в 1890 году, для своего времени было вполне верным, даже до некоторой степени провидческим, но спустя сорок с лишним лет оказалось не просто устаревшим, а глубоко ошибочным.

Действительно, как можно было после бесславного поражения царизма в мировой войне всерьез воспринимать такие утверждения Энгельса: Россия — самое мощное в военном отношении государство, внушающее страх, идущее к мировому господству; Россия — последняя твердыня общеевропейской реакции; опасность мировой войны исчезнет в тот день, когда русский народ сможет поставить крест на традиционной завоевательной политике своих царей.

Процитировав такие положения, изложенные в статье Энгельса, Сталин вполне справедливо отметил: «упущен один важный момент, сыгравший потом решающую роль, а именно — момент империалистической борьбы за колонии, за рынки сбыта, за источники сырья, имевший уже тогда серьезнейшее значение, упущена роль Англии как фактора грядущей мировой войны, момент противоречий между Германией и Англией».

Не ограничившись тем, Сталин отметил еще три серьезнейших недостатка в статье Энгельса: «переоценка роли стремления России к Константинополю в деле назревания мировой войны», «переоценка роли буржуазной революции в России… в деле предотвращения надвигающейся мировой войны»; переоценка роли царской власти как «последней твердыни общеевропейской реакции».

Закончил же свою записку Сталин так:

«Видимо, Энгельс, встревоженный тогда (1890–1891 годы) французско-русским союзом, направленным своим острием против австро-германской коалиции, задался целью взять в атаку в своей статье внешнюю политику русского царизма и лишить ее всякого доверия в глазах общественного мнения Европы и прежде всего Англии, но, осуществляя эту цель, он упустил из виду ряд других важнейших и даже определяющих моментов, результатом чего явилась однобокость статьи».

И пришел к единственному, по его мнению, выводу: «Стоит ли после всего сказанного печатать статью Энгельса в нашем боевом органе, в “Большевике”, как статью руководящую или, во всяком случае, глубоко поучительную, ибо ясно, что печатать ее в “Большевике” — значит дать ей молчаливо именно такую рекомендацию? Я думаю, не стоит»676.

Каганович, представлявший Сталина в Москве, разослал записку членам ПБ, которые на заседании 22 июля согласились с мнением генсека и «признали нецелесообразным публиковать статью Энгельса»677. Согласился с такой рекомендацией и ответственный редактор журнала Кнорин, получивший данное решение и записку Сталина678. Тем не менее, он принял новое предложение Адоратского — поставить в номер вместо отвергнутой статьи Энгельса другую неизвестную его работу — письмо румынскому социалисту Иоанну Надежде, написанное в январе 1988 года. Ее редакция журнала сдала в набор 20 июля, то есть до решения ПБ, а 25 июля, после ставшего ему известным решения, подписали номер к печати.

Разумеется, члены редколлегии «Большевика» и особенно Кнорин должны были понимать последствия произведенной ими замены. Понимать, что по сути письмо Энгельса мало чем отличается от его же статьи, не рекомендованной Сталиным. Ведь обращаясь к Надежде, «величайший теоретик революционного пролетарского социализма, вместе с Марксом положивший основание марксизму», как характеризовала Энгельса «Малая советская энциклопедия» в томе 10-м, вышедшем в 1932 году, хотя и несколько ранее, но давал такую же оценку царской России. Утверждал, что она — «главный резерв европейской реакции», «кошмар, тяготеющий над всей Европой»; ее ближайшая мечта — «завоевание Константинополя».

Единственным отличием письма к И. Надежде от статьи «Внешняя политика царской России» стало то утверждение Энгельса, которое, скорее всего, и заставило редколлегию «Большевика» посчитать возможным его публикацию. «В настоящий момент, — писал Энгельс, — союз (России, Германии и Австрии — Ю. Ж. ), по-видимому, распался, война (между ними — Ю. Ж.) неминуема. Если даже и вспыхнет война, то лишь для того, чтобы привести к повиновению непокорные Германию и Австрию. Я надеюсь, что мир будет сохранен, в подобной войне нельзя было бы сочувствовать ни одному из сражающихся. Наоборот, можно было бы только пожелать, чтобы все они были разбиты, если это только возможно. Эта война была бы ужасна, но что бы ни случилось, все, в конце концов, пойдет на пользу социалистическому движению и приблизит победу рабочего класса». И добавил: «Революция в России в данный момент спасла бы Европу от бедствий всеобщей войны и явилась бы началом всемирной социальной революции»679.

Журнал «Большевик» не только опубликовал письмо Энгельса к И. Надежде, но и сопроводил редакционным комментарием. Всего лишь пересказавшим более простым языком его, чтобы сделать содержание понятным, доступным для читателей, плохо или совсем не знавших новейшей истории. Да разбавил такой пересказ многочисленными цитатами из различных работ Ленина и Энгельса, упоминавших возможность революции в России680.

И снова последовала мгновенная реакция Сталина. Уже 5 августа, сразу по получению им данного номера журнала, он направил членам ПБ, а также Адоратскому, Кнорину, Стецкому, Зиновьеву и Поспелову собственную рецензию на публикацию в равной степени и самого письма, и комментария.

Сталин писал: «Редакция “Большевика” скрыла от читателей, что Энгельс не понимал империалистического характера грядущей войны… Что Энгельс спустя 2–3 года после письма к Иоанну Надежде… изменил свое отношение к войне и стал высказываться уже не за поражение, а за победу Германии… Что между пассивным пораженчеством Энгельса («пожелать, чтобы все они были разбиты»), от которого он, как сказано, отказался потом в пользу оборончества, и активным пораженчеством Ленина («превращение империалистической войны в войну гражданскую») никак нельзя провести знак равенства… Тот несомненный факт, что Ленин, и только Ленин дал принципиально новую и единственно правильную установку как в вопросе о характере войны, так и в вопросе о политике марксистов в связи с войной.

Так обстоит дело с фокусами редакции “Большевика”… Не может быть сомнения, что только неуважение к марксизму и его основоположникам могло продиктовать редакции “Большевика” политику замазывания и припрятывания фактов, политику умолчания роли Ленина в деле выработки новой установки марксизма в вопросе о характере войны и политики марксистов в связи с войной».

А далее Сталин сделал вывод, что в данном случае редакция «Большевика» исходила из троцкистско-меньшевистских взглядов, и ставших корнем ошибки. Выразил твердое мнение, что «журнал “Большевик” попадает (или уже попал) в ненадежные руки… Редакция как бы в пику указаниям ЦК поместила уже после предупреждения ЦК такую заметку, которая не может быть квалифицирована иначе, как попытка ввести читателей в заблуждение насчет действительной позиции ЦК. А ведь “Большевик” является органом ЦК.

Я думаю, что пришла пора положить конец такому положению»681.

Если записка Сталина носила, скорее всего, чисто теоретический характер и лишь в последних фразах сверкали молнии гнева генсека, то отправив в тот же день, 5 августа, телеграмму Кагановичу, потребовал оргвыводов.

«Я думаю, — сообщал генсек, — что комментарий редакции “Большевика” не случайность. Мне кажется (выделено мной — Ю. Ж. ), что это дело рук Зиновьева. Если редакция будет ссылаться на то, что она не получила одобренных ЦК моих предыдущих замечаний насчет статьи Энгельса о внешней политике царизма, то это будет формальная отписка, ибо она их несомненно знала через Адоратского.

Я думаю, что дело это серьезное. Не можем оставить “Большевик” в руках таких олухов, которых т. Зиновьев всегда может околпачить. Надо выяснить виновников и удалить их из редакции… Лучше всего будет убрать т. Зиновьева»682.

Почему же Сталин, еще не зная наверняка, кто же решил опубликовать письмо Энгельса и кто автор комментария, сразу же сделал агнцем жертвенным не Адоратского, передавшего редакции оба материала, не Кнорина — на то и ответственного редактора, чтобы отвечать за все ошибки, а именно Зиновьева?

Возможно, генсек счел, что представился удобный случай, чтобы еще раз (а может, и навсегда), избавиться от бывшего идейного противника. А может быть, делая виновным лишь Зиновьева, пытался прикрыть Кнорина, Стецкого, Поспелова. Может быть… Но есть и иной ответ на такой вопрос, для чего придется вернуться несколько назад.

Посвященный двадцатилетию начала мировой войны номер «Большевика» открывался пятью статьями на одну тему. Двумя — членов редколлегии Кнорина «Международное рабочее движение в эпоху 1914–1934 годов», Зиновьева «Большевизм и война». Третья, передовая, традиционно выражала взгляды всех членов редколлегии. Все три статьи справедливо указывали как на главную опасность угрозу новой войны. Однако рассматривали возможность ее предотвращения лишь благодаря мировой революции.

Передовая: «Никакие дипломатические договоры, даже те, которые заключает Советский Союз, разумеется, с намерением добросовестно выполнять все взятые на себя обязательства, не могут гарантировать мир… Необходима мобилизация рабочих и крестьян против опасности войны для того, чтобы в случае невозможности предупреждения войны превратить войну империалистическую в войну гражданскую»683.

Кнорин: «Мир идет не только к войне, мир идет, прежде всего, к новому туру пролетарских революций, которые зреют под тяжелым гнетом капиталистической эксплуатации и фашистского террора… Коммунистический интернационал, основание которого в начале первой империалистической войны было положено Лениным, который в 1919 году был создан Лениным, вырос в крупнейшую политическую силу, мобилизующую пролетариев угнетенных всех стран на борьбу против войны за революцию, за власть советов во всем мире»684.

Зиновьев: «Предотвратить новую войну, в которой убито и искалечено будет 80 и более миллионов людей, может только победа пролетарской революции в решающих империалистических странах»685.

Вместе с тем, сии авторы дружно приветствовали необходимость единого фронта трудящихся, одновременно подвергая самой беспощадной критике те самые социал-демократические партии, с которыми коммунистам следовало вступить в политический блок — совместно противостоять наступлению фашизма, победившего в Италии, Германии, Австрии, рвущегося к власти в Великобритании и Франции.

Наконец, во всех трех статьях не было и намека на необходимость — в условиях надвигающейся войны — крепить оборону СССР. Зачем? Передовая восклицала с гордостью: Красная армия и без того «лучшая в мире». Ей вторил Зиновьев: «Страна социализма имеет стоящую на высоте эпохи вооруженную силу, имеет Красную армию второй пятилетки, дающую возможность Советскому Союзу спокойно смотреть в будущее». И продолжил: «Под руководством Сталина партия выпестовала Красную армию, Красный флот, Красную авиацию, стоящие на уровне второй пятилетки и вполне отвечающие тем запросам, которые предъявляет нам история»686.

Именно такое утверждение и должно было вызвать праведный гнев Сталина. Ведь в минувшем 1933 году план военных заказов полностью был выполнен лишь по производству авиабомб. Выпуск винтовок и пулеметов, самолетов и танков оказался сорван и чуть превышал половину предусматривавшегося, 687 не говоря уже о том, что заводы все еще выпускали устаревшую технику — это обнаружилось всего через два года, во время гражданской войны в Испании.

Разумеется, обо всем этом в «Большевике» писать не следовало, но требовалось найти такие слова, чтобы не расхолаживать население страны, не заниматься шапкозакидательством. Надо было призывать к напряжению всех сил для скорейшего повышения боеготовности страны, находиться всегда начеку. Вот почему Сталин и потребовал 9 августа от Кагановича: «Зиновьева надо снять не просто, а с подходящей мотивировкой. Кнорина можно снять и заменить Стецким»688. Иначе говоря, предложил избавиться от самых авторов, кто и внушал читателям бездумный оптимизм, упование на мировую революцию. Да еще и повторял то, что было до некоторой степени верно в 1918, 1923 годах, но никак не годилось в 1934-м, когда Гитлер пришел к власти: «Германия есть и остается решающей страной с точки зрения пролетарской революции в Европе»689.

Глава 24


Покинул столицу Сталин, и надолго, не ради отдыха или лечения. Просто отрешился от повседневных дел, чтобы вместе с ближайшими единомышленниками — Кировым, Ждановым — продумать продолжение тех реформ, которые начал незаметно, без особой шумихи.

Мартовскими постановлениями ЦК о преподавании в средней школе гражданской истории и географии, о восстановлении исторических факультетов в университетах. Публикацией во всех газетах страны, но уже в августе, замечаний по поводу конспектов учебников «Истории СССР» и «Новой истории».

Созданием в июле Всесоюзного пушкинского комитета, дабы достойно отметить столетие со дня смерти «почему-то» забытого величайшего русского поэта. Организацией Союза писателей СССР, объединившего воевавшие прежде различные литературные группы, и проведением в августе Первого съезда советских писателей.

Вступлением СССР в Лигу обществ Красного Креста.

Поездкой советских футболистов в Испанию для проведения дружеских матчей.

Решением ЦК, пока не подлежавшим публикации, о предстоящем вскоре вступлении СССР в Лигу наций, еще характеризовавшейся как инструмент империализма и колониализма.

Такие решения, как индустриализация, коллективизация, должны были коренным образом преобразить страну. Окончательно избавить ее от радикализма. Как «левого», так и «правого» толка, в равной степени ориентировавшегося на мировую пролетарскую революцию.

И именно в такое непростое время журнал «Большевик» опубликовал статьи, выражавшие устремления крайне левого толка. Запутывавшие читателей, вносившие смуту в их умы.

Что это — фронда или нечто более серьезное? В любом случае генсеку следовало реагировать. И как можно быстрее, решительно.

1.

8 августа Зиновьева познакомили в редакции «Большевика» с двумя оценками, данными Сталиным как его опубликованному комментарию, так и не увидевшей света статье Энгельса. Ощутив, как под ним содрогнулась земля, Григорий Евсеевич поспешил объясниться. Признать свою вину, но вместе с тем как бы и отвергнув ее. Написал Сталину «объяснительную», но отправил ее на следующий день не непосредственно генсеку, проводившему отпуск на юге, а через Кагановича — так уж было заведено.

«Ясно, — каялся Зиновьев, — что моя ошибка в оценке позиции Энгельса велика… Конечно, если бы я раньше был ознакомлен с Вашими указаниями, я не написал бы такой заметки (выделено мной — Ю. Ж. )

Позволю себе только сказать несколько слов о фактическом положении дела, ибо эти факты доказывают, что злой воли на моей стороне, во всяком случае, не было, а была только ошибка.

1. Ни редакция, ни, в частности, я не были инициаторами предложения о напечатании в “Большевике” статьи Энгельса “Иностранная политика царизма”. Дело было так. Редакция просила дирекцию ИМЭЛ дать к антивоенному номеру “Большевика” то, что дирекция считала бы наиболее подходящим. Сначала разговор шел о статье Энгельса “Может ли Европа разоружиться”. Перечтя ее, и т. Адоратский, и я (я заходил к т. Адоратскому по поручению редакции) пришли к выводу, что печатать эту вещь в “Большевике” нельзя по ряду мотивов. Во время разговора т. Адоратский сказал, что он послал в ЦК рукопись статьи “Иностранная политика царизма” с запросом о том, можно ли ее печатать в “Большевике”. Самого текста этой вещи я не получил от ИМЭЛ и не перечитывал ее уже много лет. Когда прошло несколько дней и ответа еще не было, из дирекции ИМЭЛ мне посоветовали постараться поторопить ответ через т. Поспелова. Затем т. Кнорин показал нам на заседании редколлегии выписку ПБ о том, что напечатание этой статьи в “Большевике” признано нецелесообразным. Обсуждения никакого у нас по этому поводу не было. Замечаний Ваших по существу этой статьи, как уже сказано, никто из нас до вчерашнего вечера не знал.

2. Что касается письма к Надежде, то оно было дано дирекцией ИМЭЛ для напечатания и затем было подтверждено, что его печатать в антивоенном номере можно. Я предложил в редколлегии печатать его без послесловия, ограничившись маленьким вступлением дирекции ИМЭЛ. Но члены редколлегии нашли, что надо дать приписку “от редакции”, и поручили мне написать текст ее. Я выполнил это поручение. Когда редакция одобрила текст этой вещи, гранки были посланы т. Адоратскому. Тот дал согласие, внеся только одно малосущественное замечание в начале (о Меринге), после чего письмо и заметка пошли в печать.

Привожу эти факты, конечно, не для того, чтобы в какой бы то ни было мере смягчить существо ошибки, которая Вами так справедливо осуждена, а лишь для того, чтобы подтвердить, что во всем этом не было никакой преднамеренности»690.

Спустя день, 10 августа, поняв по гробовой тишине, что послание его не дошло до Сталина, Зиновьев написал Кагановичу: «Очевидно, я в своей записочке к Вам не ясно выразился. Моя просьба заключалась в том, чтобы мое письмецо было передано товарищу Сталину возможно более скорым способом. Вместе с тем, я хотел бы, конечно, чтобы письмо это было прочитано и Вами, и остальными членами ПБ»691.

Зиновьев явно стремился оправдать себя. Надеялся в лице Сталина найти беспристрастного, справедливого судью. И определившего бы вину каждого, причастного к трагическому событию. Не случайно назвал прежде всего Адоратского, а также Кнорина и Поспелова. Но как раз именно этого Каганович и не хотел.

Он не послал в Сочи «объяснительную» Зиновьева. Вместо того сообщил генсеку собственную трактовку ее, выдав за свое расследование. И сознательно подталкивал Сталина к самым жестким мерам.

Каганович — Сталину, 9 августа: «Как выяснилось, примечания от редакции действительно написаны Зиновьевым. Адоратский согласился с этим комментарием. Перед печатанием он был просмотрен Кнориным и Поспеловым за исключением мелких замечаний. Они главного не заметили и пропустили заметку… Письмо Ваше членам ПБ разослано. Завтра примем решение… Необходимо будет снять Зиновьева, поставить на вид Кнорину и Поспелову. Лучше бы всего Кнорина как редактора заменить Стецким».

Сталин — Кагановичу, 9 августа: «Зиновьева надо снять не просто, а с подходящей мотивировкой. Кнорина можно снять и заменить Стецким».

Каганович — Сталину, 9 августа: «Редакция, конечно, признала свою ошибку, но это не может умалить их вину, ибо Зиновьев у них занял место главного специалиста по международным делам. Сам он — Зиновьев — ведет себя жульнически. Вчера он, конечно, плакал, что я-де не знал, Адоратский одобрил». И солгал: «Несмотря на то, что мы ему предложили написать объяснение, он сегодня их еще не дал, уехал на дачу и вроде как пишет. Мы повторно потребовали письменных объяснений, но важно то, что он жульничает, ибо если бы он честно считал комментарий неправильным, то ему нечего задумываться над написанием объяснения в ЦК. У него это даже не вырвалось, а совершенно естественно вытекает из его гнилого нутра. Я Вам посылаю его книгу, изданную в 1931 г., “Учение Маркса и Ленина о войне”. В этой книге он развивает еще шире эти взгляды, особенно на стр. 178–179. Это показывает, что у него комментарий в “Большевике” не случаен».

Каганович — Сталину. 11 августа: «Что касается Зиновьева, то я думаю, что он все же сознательно хотел вступить в открытую дискуссию с Энгельсом, с тем, что он становится защитником Энгельса. Он, конечно, не ждал такого резкого реагирования и теперь бьет отбой».

Сталин — Кагановичу, 12 августа: «В резолюцию о “Большевике” надо внести пункт о снятии т. Кнорина с поста ответственного редактора. Нельзя все валить на т. Зиновьева (выделено мной — Ю. Ж. ). Тов. Кнорин отвечает не меньше, а больше, чем т. Зиновьев»692.

Только 16 августа, через четыре дня, ушедшие у Кагановича, пытавшегося быть святее папы, на разгадывание потаенных мыслей генсека, ПБ утвердило текст постановления ЦК, все же сделав главным виновником Зиновьева:

«ЦК ВКП(б) считает грубейшей политической ошибкой редакции журнала “Большевик” помещение написанной т. Зиновьевым редакционной заметки по поводу письма Энгельса Иоанну Надежде. Написанные Зиновьевым комментарии являются выражением троцкистско-меньшевистской установки, которая не признает того нового, что внес Ленин в сокровищницу марксизма».

Постановляющая часть, естественно, и исходила из именно такой оценки при определении и ответственности за «грубейшую политическую ошибку», и мер наказания: «1. За напечатание политически ошибочных комментариев т. Зиновьева от имени редакции объявить выговор редакции журнала “Большевик”. 2. Вывести т. Зиновьева из состава редакции “Большевика”. 3. Снять т. Кнорина с поста ответственного редактора “Большевика”»693.

Кагановичу удалось и жестоко наказать Зиновьева, и выполнить пожелание генсека — «не валить все» на него.

Сам же Григорий Евсеевич, судя по его дальнейшим поступкам, не очень огорчился. Видимо, посчитал, что на этот раз все обойдется, ведь никаких особенно репрессивных мер, кроме снятия с работы, не последовало. Более того, несмотря на страшное по своим возможным последствиям обвинение в следовании «троцкистско-меньшевистской установке» не завершилось исключением из партии. Да и Кнорин отделался очень легко. Вскоре его вернули в ЦК, заместителем заведующего Отделом агитации и пропаганды.

Зиновьев, получив путевку в правительственный санаторий им. 10-летия Октября, отправился в Кисловодск. И лишь возвратившись в Москву, решил добиваться нового назначения. 18 ноября обратился с очередным посланием к Сталину. Сначала, как часто делал, подготовил черновик, изложив все, что хотел. Униженно. Подобострастно.

«Уважаемый т. Сталин, — писал Зиновьев. — Не откажите мне, очень прошу Вас, в личном свидании на 1/4 часа. Я уверен, что в несколько минут рассею предположение о нарочитости моей ошибочной заметки в “Б-ке”, если такое подозрение еще есть. А главное, я убежден, что Ваши личные указания помогут мне с пользой для дела работать в дальнейшем на той работе, которую, я надеюсь, ЦК мне даст.

Критику моей ошибки, которую Вы дали в письме от… я продумал и усвоил. Преодолеть приверженность к догматическому “марксизму” постараюсь во что бы то ни стало. А сказанное мною в выступлении на XVII съезде постараюсь доказать делом.

Еще раз возобновляю просьбу дать мне возможность переговорить с Вами по вопросу о моей дальнейшей работе. В августе и сентябре я много раз обращался с этой просьбой через Ваших помощников, но Вы были очень заняты, затем уехали. Ввиду плохого состояния сердца я затем вынужден был уехать лечиться (о чем известил Вашего помощника), а теперь еще раз обращаюсь с той же просьбой — принять меня. Мне незачем говорить Вам, как тяжело оставаться без работы в такое время, как теперешнее. Вы сами это отлично понимаете. Поэтому я не сомневаюсь, что Вы теперь уделите мне несколько минут и тем поможете продвинуть решение вопроса в ЦК партии.

Одновременно с обращением к ПБ позволю себе обратиться и к Вам лично. Я надеюсь, что в близком будущем в ПБ будет рассматриваться моя просьба о работе и поэтому одновременно обращаюсь к Вам лично.

Мне крайне необходимо было бы повидать Вас лично. Я уверен, что если бы при назначении меня в ред. “Б” я мог Вас увидеть лично и получить от Вас указания, со мной не произошел бы тяжелый инцидент в “Б”. И теперь я уверен, что если бы я мог лично переговорить с Вами, то у Вас в несколько минут рассеялись бы остатки противор. о нарочитости, а я получил бы от Вас указания, которые помогли бы мне избегнуть новых злоключений, и включился бы наконец в общую работу. Поэтому я позволяю себе просить Вас, т. Сталин, примите меня на 1/2 часа в любое время.

Но если свидеться не удастся, примите во внимание следующее.

Во время XVII съезда мне показалось, что Вы и другие тт. из ПБ поверили в то, что я искренне хочу включиться в работу, и это было для меня крайне отрадно. Но вот уже спустя только несколько месяцев со мной происходит инцидент в “Б-ике” и, по-видимому, моя искренность опять заподозривается. Иначе моя ошибка была бы исправлена без снятия меня с работы. Так мне кажется.

Не хочется еще раз затруднять Вас восстановлением всех фактов, сопровождавших появление моей злосчастной заметки в “Б-ике”. Вины сознательной не было.

У нас не принято апеллировать к прошлому, но я все-таки вынужден это сделать. Хочу работать. Дайте работу. И давши работу, скажите: как я должен себя вести.

Я уже писал, что свою вину в вопросе о ревизовании взглядов Э. на войну (к концу его жизни) я понял после прочтения. В письмах от… За истекшие месяцы я много раз продумал эти письма и постановление ПБ от… и, надеюсь, усвоил эти важнейшие документы полностью. Корень моей ошибки в том, что Вы справедливо называете приверженностью к “догматическому марксизму”. Излечиться от этой болезни, как видно, нелегко. Но я постараюсь излечиться и от нее.

Одному еще и еще раз прошу Вас верить: никакой нарочитости, никакого желания противопоставить личное мнение мнению ЦК в моей заметке не было, и быть не могло. Я работал в “Б-ике” добросовестно и был уверен, что встречу одобрение ЦК и Ваше лично. Если я этого не достиг, то это моя беда, но не вина. И долголетний отрыв от партии не прошел для меня даром. Верьте, я хочу учиться и теории, и истории марксизма у Вас. Учиться никогда не поздно».

Все? Отнюдь нет. Только две трети послания. И далее Зиновьев продолжал изливать накипевшее в душе:

«Теперь я должен опять обратиться в ЦК партии и к Вам лично с просьбой разрешить вопрос о моей работе.

Мне очень прискорбно, что вместо того, чтобы работать, я должен опять говорить о работе. Вам, вероятно, даже странно читать жалобы на отсутствие работы теперь, когда у всех руки полны дела. Мое положение в этом отношении крайне исключительно тяжелое. Для меня создалось положение (конечно, по моей собственной вине), когда без ЦК я не могу получить даже самой маленькой работы. А между тем, я горячо хочу работать, хочу быть полезен делу, хочу приложить руки к той работе, которая ведется под Вашим руководством.

Какой работы я прошу у ЦК? После случившейся со мной аварии в “Б-ике” мне трудно ответить на этот вопрос. М. б., проще всего — на культурно-просветительном участке работы, около книг. М. б., в области издательского или библиотечного, или архивного дела? Я бы пошел, например, заместителем к Невскому (директор Библиотеки им. Ленина — Ю. Ж.) или Берзину (управляющий Центральным архивным управлением СССР и РСФСР — Ю. Ж.). Но, само собой разумеется, что если бы Вы, невзирая на происшедшее со мной, сочли возможным опять дать мне актуальную политическую работу, я с радостью пошел бы на нее (например, в “Правду”).

Итак, моя первая просьба: дать работу.

Вторая просьба: разрешить мне по-прежнему время от времени печататься в “Правде” и “Б-ике”. Я имею основание опасаться, что без указания со стороны ЦК ни одна редакция теперь не будет печатать меня. В частности, м. б. в “Б-ке”. Я мог бы работать на тех же началах, на которых я работал там до введения в редколлегию (отдел “По страницам зарубежной литературы”).

Третья просьба: принять меня, очень прошу Вас, лично на несколько минут. Я убежден, что двух минут будет достаточно, чтобы Вы абсолютно убедились в том, что в инциденте с “Б-иком” никакой нарочитости не было. Я уверен, что Ваши личные указания спасли бы меня от дальнейших ошибок и злоключений.

Буду ждать с величайшим нетерпением и уверен, что никто из тт. не пожелает осудить меня на самое тяжкое — т. е. на полную бездеятельность»694.

Вот таким оказался первый вариант послания Зиновьева Сталину. Некий поток сознания. Но был и второй вариант. Тщательно отредактированный, деловой. С ясным пониманием — для кого он предназначен. Сухой, в три раза короче. Излагавший без повторов суть очередной просьбы.

«Обращаясь к Вам, — писал Зиновьев, — с просьбой рассмотреть вопрос о моей дальнейшей работе, хочу сказать Центральному комитету следующее.

Осуждение со стороны Политбюро ЦК есть важнейший урок для каждого большевика. Тем более значителен и важен такой урок для меня — ввиду моих прошлых ошибок. С горечью я должен был убедиться, что одного желания следовать линии партии еще недостаточно, как бы оно ни было искренне. Еще и еще раз прошу Вас верить, что ошибка, допущенная мною в “Большевике” и справедливо осужденная решением Политбюро, была только ошибкой, что никакой преднамеренности, никакого желания протащить что-либо “свое” против мнения ЦК с моей стороны не было и быть не могло.

Теперь, когда у всех товарищей новый руководитель, я должен снова ставить вопрос о работе вместо того, чтобы работать, как работают все. Винить в этом мне некого, кроме самого себя. Но я горячо прошу Вас, товарищи, не оставлять меня долго без нагрузки и решить вопрос о моей работе как можно скорее. Недостатка в энергии, в стремлении оправдать Ваше доверие, в готовности учиться у ЦК с моей стороны не будет на любой работе, которую ЦК мне назначит.

Независимо от того, какую работу Вы сочтете возможным мне сейчас поручить, особенно прошу о следующем: оставить мне также возможность время от времени писать в “Правде” и “Большевике”. В частности, может быть, Вы признали бы возможным, чтобы наряду с какой-либо другой нагрузкой я работал в “Большевике” на тех же началах, на которых я работал там до назначения меня в редколлегию (т. е. по отделу “По страницам зарубежной печати”). И очень прошу дать мне возможность поговорить лично с одним из секретарей ЦК раньше, чем решится вопрос обо мне»695.

Ни хотя бы формального отрицательного ответа, ни, тем более, приглашения в ЦК Зиновьев так и не получил.

2.

Проведя два месяца в Кисловодске, Григорий Евсеевич опоздал со своим обращением в ЦК. Как оказалось, навсегда. Ведь он и не мог вообразить, какая трагедия произойдет в Смольном, как она повлияет на его судьбу.

1 декабря в 16 часов 30 минут в Ленинграде, в Смольном, в нескольких шагах от своего кабинета был убит Киров. Стрелял Л. В. Николаев. Малограмотный, но, тем не менее, бывший комсомольский и партийный работник, оставшийся без работы. Психологически неуравновешенный, что доказали его дневник и письма «к партии», которые он постоянно носил с собой.

На одном из далеко не первых допросе Николаев, не очень понимая, что говорит, заявил: на его решение убить Кирова до некоторой степени повлияло общение с давними товарищами по работе в комсомоле. С Н. Н. Шатским — исключенным за участие в «ленинградской оппозиции» из партии еще в 1927 году. С И. И. Котолыновым — студентом Политехнического института, прежде членом ЦК ВЛКСМ и исполкома Коммунистического интернационала молодежи. Со многими иными.

За такими «показаниями» тут же последовали аресты всех, кого назвал Николаев. Тех, кто на допросах беспечно рассказывал о том, что и не думали скрывать — о своих прежних, довольно давних знакомых, работавших в Ленинградском губкоме партии, в Северо-Западном бюро ЦК РКП(б). Среди прочих прозвучала фамилия А. М. Гертика. Уже переехавшего в Москву, трудившегося помощником управляющего Объединенным научно-техническим издательством.

Гертика арестовали 8 декабря и практически сразу узнали от него о его «связях». О тех, с кем он прежде работал в Ленинграде и остался в приятельских отношениях, время от времени встречался. С И. П. Бакаевым — в 1923–1924 годах председателем Петроградской губернской контрольной комиссии, активным участником «ленинградской оппозиции», в дальнейшем занявшим пост управляющего арматурной сетью Главэнерго наркомата тяжелой промышленности. С Г. Е. Евдокимовым — в 1923–1924 годах заместителем председателя Петросовета, то есть Зиновьева, с 1925-го — секретарем Ленинградского губкома партии, в 1926-м — секретарем ЦК ВКП(б), членом Оргбюро, одним из лидеров «ленинградской оппозиции», затем начальником главного управления молочно-жировой промышленности наркомата пищевой промышленности. Другими бывшими руководителями парторганизаций Ленинграда.

Теперь предварительное следствие, которое весьма умело и профессионально вели заместитель наркома внутренних дел Я. С. Агранов, начальник экономического отдела (ЭКО) НКВД Л. Г. Миронов, заместитель начальника секретно-политического (СПО) отдела НКВД Г. С. Люшков, стало больше всего напоминать то, что называют эффектом домино. Чуть ли не каждый новый допрос давал новые фамилии, которые, в конце концов, замкнулись на Зиновьеве.

14 декабря его фамилия впервые появилась в протоколах допросов, а через день за ним пришли. Григорий Евсеевич, не чувствуя за собою никакой вины, тут же написал Сталину:

«Сейчас (16 декабря в 7 1/2 вечера) т. Молчанов (начальник СПО — Ю. Ж.) с группой чекистов явился ко мне на квартиру и производит у меня обыск.

Я говорю Вам, товарищ Сталин, честно — с того времени, как распоряжением ЦК я вернулся из Кустаная, я не сделал ни одного шага, не сказал ни одного слова, не написал ни одной строчки, не имел ни одной мысли, которые я должен был бы скрывать от партии, от ЦК, от Вас лично. Я думал только об одном — как заслужить доверие ЦК и Ваше лично, как добиться того, чтобы Вы включили меня в работу.

Ничего, кроме старых архивов (все, что скопилось за 30 с лишним лет, в том числе и годов оппозиции), у меня нет и быть не может.

Ни в чем, ни в чем, ни в чем я не виноват перед партией, перед ЦК, перед Вами лично. Клянусь Вам всем, что только может быть свято для большевика, клянусь Вам памятью Ленина.

Я не могу себе и представить, что могло бы вызвать подозрение против меня. Умоляю вас поверить честному слову. Потрясен до глубины души»696.

И действительно, Зиновьев не мог догадываться, что следствие, руководимое Аграновым, решило принести его в жертву своим амбициям. Своему устремлению значительно расширить заговор тех, кто якобы готовил убийство Кирова. Создав — но только на бумаге — два подпольных террористических центра. Один — «ленинградский», включающий уже арестованных четырнадцать человек вместе с Николаевым. Другой — «московский», во главе с Зиновьевым и Каменевым.

Потому-то Зиновьева все же арестовали и на следующий день, 17 декабря («Красной стрелой»?) доставили в Ленинград, где следствие продолжилось. А 20 декабря Григория Евсеевича практически автоматически исключили из партии, так как существовавшие неписаные правила не допускали отдачи под суд члена ВКП(б).

Только через три недели после выстрела в Смольном, 22 декабря, центральные газеты страны опубликовали сообщение «В наркомате внутренних дел СССР». Оно информировало, что предварительное расследование убийства Кирова завершено и дело передано в Военную коллегию Верховного суда СССР. Отмечало весьма важное: «Убийство Кирова было совершено Николаевым по поручению террористического подпольного ленинградского центра». Иными словами, виновными сделали нисколько непричастных к преступлению четырнадцать человек, проживавших в Ленинграде, в давние времена работавших с Николаевым в комсомольских и партийных организациях.

А что же ждет уже арестованных москвичей? То же самое или нечто более страшное?

Следующее сообщение НКВД, опубликованное через день, 24 декабря, оказалось неожиданное более мягким. «Следствие, — отметило оно, — установило отсутствие достаточных данных для передачи» Зиновьева и Каменева суду. Их дела «переданы на рассмотрение Особого совещания НКВД для ссылки их в административном порядке»697. Несомненно, такую милость мог оказать только Сталин. Пока не пожелавший обагрять кровью прошлое партии, прошлое Коминтерна.

Зиновьев понял, что в последнюю минуту судьба послала ему соломинку, за которую можно ухватиться и спастись. 28 декабря он направил в ПБ очередное послание. Написанное в спешке, крайнем волнении, почему и выглядело набором давно сложившихся у него штампов, использованных уже не раз:

«В ДПЗ (доме предварительного заключения, т. е. следственный изолятор — Ю. Ж.) от следователя узнал я, как совершено было убийство С. М. Кирова. Ужас и сожаление охватили меня. Ужасом и оцепенением скован я до этой минуты. И чем больше подробностей узнаю я из обвинительного акта (по делу Николаева и его якобы соучастников — Ю. Ж. ) о том, как и в каких обстоятельствах подготовлялось и совершалось это злодейское преступление, тем больший ужас охватывает меня».

Далее Зиновьев, балансируя между необходимым признанием правоты партии и полной непричастностью, как своей лично, так и своих единомышленников, писал: «Антипартийная группа, связанная с моим именем, как всем известно, и в самые худшие свои времена и в мыслях не допускала террора. И, тем не менее, партия права, когда говорит, что политическая ответственность за совершившееся преступление лежит на бывшей “зиновьевской” группе, в частности, на мне».

Григорий Евсеевич пытался взывать к разуму членов ПБ и решительно отвергал выводы следствия. Напомнил им о хорошо известных взглядах своих разновременных соратников по оппозиции: «Громадное большинство состоявших, согласно обвинительному акту, в “ленинградском центре”, вышло из группы “левых” (или “безвожденцев”), порвавших с “зиновьевской” группой перед XV съездом, что наложило свой отпечаток на все дальнейшие взаимоотношения с ними. В течение годов я не видел этих людей, ничего не слышал о них и никогда не мог подозревать, что они выросли в группу фашистских убийц».

И все же, следуя правилам игры, признал: «И, тем не менее, морально политическая ответственность за случившееся лежит на нас, в частности, на мне (выделено мной — Ю. Ж.)».

Самоосуждение, принятие только такой вины Зиновьев развивал и объяснял так:

«Моя вина безмерна. Она заключается в том, что, не поняв полностью антипартийности моей обанкротившейся “платформы” (1927 года — Ю. Ж.), я уже после того, как партия разоблачила ее, путался в ногах, заигрывал с другими антипартийными группками, не сумел круто оборвать все прошлое, не сумел сказать своим близким ясно, без оговорок, по-честному, что мы оказались банкротами, не сумел до конца и по-настоящему внутренне признать правоту и величие Сталина».

Зиновьев снова извертывался. Да как он мог писать иначе? Припомнить членам ЦК, что именно они, а не он, совершили крутой зигзаг? Сначала осудили его как «левого», поддержав Бухарина в 1927 году, а затем взяли тот самый курс, который он, а не они, защищал от «правых». Обвинить тех, кому писал, в конформизме, в готовности следовать за большинством, куда бы оно ни вело? И потому Григорий Евсеевич вынужден был каяться, полагая — только в том и заключается его защита.

«Умоляю Вас, — канючил Зиновьев, — поверить мне в следующем. Я не знал, абсолютно ничего не знал и не слышал, и не мог слышать о существовании за последние годы какой-либо антипартийной организации или группы в Ленинграде. Никаких связей с Ленинградом уже целый ряд лет не имел, не искал, не мог искать. На следствии я показываю и буду показывать все, что я знаю и помню, ничего не утаивая, не щадя ни себя, ни других. Ряд высказываний (в разное время), которые в ходе следствия приписывают мне другие арестованные, являются либо ошибкой памяти (особенно насчет дат), либо попытками отыграться на мне как на главном политическом обвиняемом».

Казалось, тем Зиновьев завершил исповедь. Но нет, снова вернулся к тому, что больше всего волновало членов ПБ — не было ли попытки создать единый блок оппозиционеров?

«Мы (в частности я), — писал Григорий Евсеевич далее, — были искренне против политики “правых”, и все-таки мы имели известный “контакт” с Бухариным, Томским, Рыковым. Как это могло быть? Действовала логика положения. Недовольные (хотя бы и по разным мотивам) ищут друг друга. Сначала, когда Бухарин, Рыков и Томский были еще членами ПБ, стимулом для нас было еще и желание быть в курсе дел, получая через них политическую информацию».

Зиновьев попытался еще раз объяснить свое сближение со старыми товарищами неуемным интересом к происходившему в горних сферах: «Я все-таки тянулся к вопросам большой политики, в частности политики Коминтерна, вместо того, чтобы взяться за какую-либо практическую скромную работу на культурно-просветительском участке или в этом роде. Я пробовал обратиться к другой работе. Я занялся литературной критикой — сел работать над Щедриным, Пушкиным и т. п. Но целиком уйти в нее не смог».

Завершил же послание Григорий Евсеевич ставшим привычным для него нищенским выклянчиванием: «Если за последние годы честной работы могу просить ЦК еще о чем-либо, то прошу и умоляю — откройте мне хотя бы маленькую надежду на прощение со стороны партии, дайте хотя бы маленькую возможность где бы то ни было работать. До последнего вздоха буду думать только об этом и надеяться на это».

Слишком уж не хотелось Григорию Евсеевичу отправляться в третью ссылку.

Через день Зиновьев получил машинописный экземпляр своего послания с пометой — его «прочли члены ПБ Сталин, Куйбышев, Орджоникидзе, Молотов, Чубарь, Калинин, Ворошилов, Каганович»698. Только прочли, не более. Почему же они столь равнодушно отнеслись к воплю о спасении? Да потому, что у них не было больше ни малейшего желания верить в искренность Григория Евсеевича. Во-первых, потому, что он уже не раз, и не два каялся, или, говоря по-партийному, «разоружался». Во- вторых, Сталину стали известны показания арестованных, свидетельствующие об обратном699.

Котолынов И. И., 12 декабря: «Все мы, зиновьевцы, продолжали поддерживать организационные связи, и все декларации Зиновьева об отказе от своих антипартийных взглядов и от борьбы с партией рассматривали как маневренную тактику… Руководят организацией Зиновьев, Каменев и связанные с ними Евдокимов, Бакаев, Харитонов и Гертик»700.

Румянцев В. В., 13 декабря: «Левин заявил, что вожди — Зиновьев, Каменев — настроены непримиримо к партруководству, что пребывание Сталина… у руководства ВКП(б) совершенно нетерпимо, что ясна необходимость свержения этого руководства и Сталина»701.

Горшенин И. С., 25 декабря: «Московский центр зиновьевской организации хотя и не имел своей организационной программы, которая противостояла бы генеральной линии партии, но вместе с тем критическое отношение нашего центра к решениям ЦК ВКП(б) по большинству вопросов внутренней и внешней политики создало единство мнений среди членов нашей организации и целую систему антипартийных контрреволюционных взглядов»702.

Гессен С. М., 25 декабря: «В устах Зиновьева, Каменева и других зиновьевцев обычными были резкие выражения по адресу Сталина и других руководителей партии»703.

Правда, сам Зиновьев на допросе 22 декабря отмел все подобные утверждения. Объяснял их в послании 28 декабря либо обычными ошибками памяти, либо сознательными наветами. Злостными со стороны «безвожденцев» Румянцева, Котолынова, других его бывших соратников. Тех, кто после подачи им в декабре 1927 года заявления XV съезду партии с просьбой о восстановлении в партии сочли его капитулянтом, отказались признавать своим вождем.

Но что бы и как бы Зиновьев не объяснял, и свои ошибки, и то, что говорили на допросах о нем, надежды, что удастся избежать ссылки, не говоря уже о более худшем исходе, с каждым днем таяли.

Следствие по его делу не только не прекратилось, но и продолжилось с новой силой.

3.

К новому, 1935 году Я. С. Агранов полностью взял в свои руки и ведение следствия, и подталкивание его к запланированным результатам. К превращению действий убийцы-одиночки Николаева в крупномасштабный «террористический, контрреволюционный заговор» «зиновьевцев». 2 января доложил ПБ и лично Сталину о том, кто арестован по делу об убийстве Кирова. Таких оказалось 104 человека, из которых 84 проживали в столице, почему и могли быть названы «московским центром».

Весьма своеобразно выглядела краткая характеристика, данная замнаркома Зиновьеву. Исключавшая все положительное, сделанное тем в долгой жизни, но сохранившая — в более чем гипертрофированном виде, да еще и с негативной трактовкой — лишь ошибки, допущенные Григорием Евсеевичем:

«1883 г. рожд., член ВКП(б) с 1901 г., исключался из партии XV съездом ВКП(б) как организатор оппозиции и вторично — за связь с рютинской организацией и распространение к. р. документа этой организации в ноябре 1932 года, вторично восстановлен в июне 1933 года. Исключен в третий раз из ВКП(б) в 1934 г.

Арестован в Москве и доставлен в Ленинград 17 декабря 1934 года.

Изобличен показаниями: Румянцева В., Котолынова, Мясникова В., Мандельштама, Назимова, Евдокимова, Куклина, Бакаева, Гессена, Федорова, Гертика, Браво, Горшенина, Сафарова, Харитонова, Перимова, Николаева, Антонова, Звездова, Боровикова, Толмазова, Башкирова, Тартаковского, Рэма, Дмитриева Т.

в том, что являлся организатором и руководителем к. р. организации и московского центра.

Виновным себя признал в том, что до 1932 года был антипартийно настроен и делал попытки к сговору с другими антипартийными группами»704.

В показаниях двадцати пяти человек не содержалось ничего крамольного. Да, по их словам Зиновьев в узком кругу единомышленников высказывался критически по адресу партруководства и Сталина. Да, якобы стоял во главе только что придуманного, измысленного в кабинетах Лубянки некоего «московского центра», не имевшего ни членов, ни какой-либо организационной структуры. Да, встречался и беседовал не только со старыми соратниками по оппозиции, но и с идейными противниками — «правыми», и отнюдь не тайно. Только все это никак не давало возможности обвинить Зиновьева ни в контрреволюции, ни в терроризме, ни в причастности к убийству Кирова.

Агранов не обращал ни малейшего внимания на такие «мелочи». Как и на то, что допрашиваемые вспоминали сказанное — всего лишь сказанное, а не сделанное — Григорием Евсеевичем не неделю и не месяц назад, а на рубеже 20-30-х годов, самое позднее — в 1932 году. За что, собственно уже дважды подвергся наказанию — его высылали то в Калугу, то в Кустанай.

Замнаркома вполне устраивало, что подследственные, беседуя с ним, по простоте душевной попросту «топили» и Зиновьева, и самих себя, обрекая тем на неминуемую расправу. Но, понимая, откуда ветер дует, Агранов действовал профессионально и добросовестно. Делал все для дискредитации давно никому не нужного, не игравшего ни малейшей роли в жизни партии Зиновьева. И вместе с тем — для устранения приверженцев идеи мировой революции. Ради того не останавливался ни перед манипулированием услышанным на допросах, ни перед ловкими подтасовками и прямым искажением того, что ему говорили, внося в протокол допросов.

И все же Зиновьев продолжал защищаться. Не собирался брать на себя чужую вину, хотя и не скрывал если и не общеизвестное, то и не являвшееся тайной для ЦКК, для НКВД. Показал на основном допросе, 3 января:

«Обстановка трудностей 1932 года, колебания отдельных элементов в партии из остатков бывших оппозиционных групп, рецидивы антипартийных взглядов у этих элементов, слухи об антипартийных настроениях среди лиц, ранее не бывших ни в какой оппозиции… все это усиливало мои колебания и создавали почву для оживления остатков различных оппозиционных групп.

В это время со стороны различных антипартийных групп делаются попытки к политическому сговору в целях организации блока для борьбы с партийным руководством. В этом направлении делается ряд шагов:

1) Стэн связывается со мной и передает “платформу” от рютинцев для информации и зондирования; 2) Каменев встречается с Шляпниковым и Ломинадзе (в 1925-26 гг. секретарь Исполкома Коммунистического интернационала молодежи, в 1925-29 гг. — член президиума ИККИ; не разделяя политики Сталина, пытается вместе с главой правительства РСФСР Сырцовым создать “праволевый блок”, а в 1932 г. со Стэном — оппозиционную группу — Ю. Ж.) по инициативе последних в конце лета 1932 года в Гаграх, где имел с ними — с Шляпниковым и Ломинадзе — разговор, во время которого они, по существу, искали блока с нами, так называемыми зиновьевцами, на основе борьбы с партией и со Сталиным. Эти их поиски блока вуалировались предложениями о взаимной связи и обменом политической информацией; 3) с Евдокимовым связываются троцкисты в лице И. Н. Смирнова… предложили Евдокимову для взаимного выяснения точек зрения по затронутым вопросам встретиться с ним — Смирновым, Мрачковским и, кажется, Ваганяном. Евдокимов рассказал мне все это… 4) Моя встреча с Сафаровым… летом 1932 года у меня на даче в Ильинском, мы с Сафаровым обменялись своими антипартийными настроениями по поводу положения в стране. Сафаров также рассказывал мне о работе Коминтерна в отрицательном духе…

Давали повод различным антипартийным группам искать со мной сближения и пытаться вокруг меня сколотить блок антипартийных групп следующие обстоятельства: а) мои и моих ближайших единомышленников колебания и антипартийные настроения; б) уверенность у антипартийных групп в том, что мы их не выдадим партии; в) антипартийные группы видели в лице моем и Каменева людей с политическим именем, которые могут возглавить борьбу против партруководства.

Знали о переговорах Каменев, Евдокимов и частично (об обращении Стэна) Бакаев и Куклин… Общее настроение у всех нас было послушать настроения различных антипартийных групп, быть в курсе их, выждать и посмотреть, не устанавливая с ними организационных связей…

После снятия моего с работы в журнале “Большевик” Мадьяр (сотрудник аппарата ИККИ — Ю. Ж.) передавал мне, что товарищ Орджоникидзе, встретившись в отпуске с товарищем Сталиным, якобы спросил у него: означает ли снятие меня с работы в “Большевике” политическое уничтожение, на что товарищ Сталин ответил отрицательно, сказав, что мне будет дана другая работа»705.

Последней фразой Зиновьев попытался намекнуть Агранову, что с ним еще не кончено, что, возможно, он сумеет восстановить до некоторой степени свое положение. Не получилось.

Спустя десять дней следует заявление Зиновьева следствию с очередным покаянием. В нем он пытается «додумать» и «досказать» то, что, в его понимании, от него ждут. Пишет:

«Я утверждал на следствии, что с 1929 г. у нас в Москве центра б. “зиновьевцев” не было. И мне часто самому думалось — какой же это “центр”, это просто Зиновьев плюс Каменев, плюс Евдокимов, плюс еще два-три человека, да и то они уже почти не видятся и никакой систематической антипартийной фракционной работы уже не ведут.

Но на деле — это был центр.

Так на этих нескольких человек смотрели остатки кадров б. “зиновьевцев”, не сумевших или не захотевших по-настоящему раствориться в партии (прежде всего, остатки “ленинградцев”).

Так на них смотрели все другие антипартийные группы и группки. У некоторых из нас (прежде всего, у Каменева и меня) в прошлом было крупное политическое имя. В 1932 году, когда началось оживление всех антипартийных групп, сейчас же в этой среде заговорили о “ленинском” Политбюро (т. е. о том Политбюро, которое было-де при Ленине — с участием моим и Каменева, и Рыкова, Бухарина, Томского). Великодушно “соглашались” и на то, что в нем должен быть и т. Сталин…

Следствие требует сказать прямо: был или не был в Москве центр б. “зиновьевской” группы. Ответ должен быть: да, был, хотя и мало оформленный, в последние годы мало активный, без ясной платформы, но был. И роль его на деле была антипартийной, т. е. контрреволюционной.

Состав его в начале был: я, Каменев, Евдокимов, Бакаев, Куклин, Шаров, Федоров, до известного времени Залуцкий и Харитонов. Затем, в 1932 году, состав менее определенен. В общем, без последних двух…

Тов. Агранов заметил мне, что я проявляю особую боязливость, когда перехожу на допросах к этому пункту (о Ленинграде — Ю. Ж.), и что это настраивает следствие особенно недоверчиво ко мне.

Да, это верно. Я проявлял и проявляю в этом вопросе особенную боязливость… Действительно, я очень боюсь — боюсь перед историей — попасть в компанию выродков и фашистских убийц С. М. Кирова, попасть в положение человека, который чуть ли не разжигал терроризм по отношению к вождям партии и советской власти. Вот почему с первого допроса я так страстно возмущался — как я могу быть смешиваем с негодяями, дошедшими до убийства С. М. Кирова.

Но факты — упрямая вещь. И узнавши из обвинительного акта против “ленинградского центра” (опубликованного в газетах) все факты, я должен был признать морально-политическую ответственность б. “ленинградской оппозиции” и мою лично за совершившееся преступление — в том смысле, в каком это изложено в моих предыдущих показаниях».

Зиновьев не только настойчиво подчеркивает свою лишь морально-политическую ответственность, а не какую-либо причастность к убийству. Он свято верит во все, связанное с делом «ленинградского центра» — и в показания обвиняемых, и в доказательства следствия. Только потому упорно отвергает все попытки Агранова напрямую связать его со своими ленинградскими сторонниками.

«Я действительно, — продолжает Григорий Евсеевич, — не знал в последние годы о существовании организации б. “зиновьевцев” в Ленинграде. Но я знал, и не мог не знать, что в Ленинграде сложились антипартийные настроения б. “зиновьевцев”, что, вероятно, они встречаются.

Знал и молчал. Скрыл от партии. И объективно это имеет большее значение, чем то, что я не знал об организации последних годов».

Тем Зиновьев открыто подыгрывает следствию, подчеркивая: «Гвоздь вопроса в этом последнем».

И все же Григорий Евсеевич не был бы самим собой, если бы не стал вновь каяться, умоляя о прощении. «Я готов сделать все, — обещает он, — все, все, чтобы помочь следствию раскрыть все, что было в антипартийной борьбе моей и моих бывших единомышленников, а равно тех, с кем приходилось соприкасаться в антипартийной (по сути, контрреволюционной) борьбе против партии».

Зиновьев не только принял предложенную Аграновым подмену: фракционная борьба то же, что и «антипартийная», ставшая в конечном итоге для следствия равнозначной «контрреволюционной». Зиновьев торопится пообещать что угодно: «Я называл Вам лиц, о которых помню и вспоминаю как о бывших участниках антипартийной борьбы. И буду это делать до конца, памятуя, что это мой долг». Да униженно добавляет: «Если когда-либо буду еще иметь какую-нибудь возможность работать, все отдам, чтобы хоть немного загладить свою великую вину»706.

Большего для своего спасения Зиновьев сказать не мог. Он не знал, что в тот самый день, 13 января, когда он подписывал свое «Заявление», заместитель генерального прокурора А. Я. Вышинский и следователь по особо важным делам Л. Р. Шейнин (будущий известный писатель и драматург) также подписали документ — сообщение «В Прокуратуре Союза ССР». Опубликованное тремя днями позже.

«При производстве расследования, — указывало оно, — по делу Бакаева И. П., Гертик А. Н., Куклина А. С., привлеченных к ответственности в связи с раскрытием в гор. Ленинграде подпольной контрреволюционной группы, подготовившей и осуществившей убийство т. С. М. Кирова, были получены новые данные в отношении подпольной контрреволюционной деятельности Зиновьева Г. Е., Евдоки

мова Г. Е., Каменева Л. Б. и Федорова Г. Ф., дела о которых были переданы на рассмотрение Особого совещания НКВД».

Именно в данном сообщении и появляется официально «московский центр, «объединивший вокруг себя ряд наиболее активных членов быв. антисоветской зиновьевской группировки и установивший систематические связи с членами ленинградской группы… Члены “московского центра”, и в первую очередь обвиняемые Зиновьев, Евдокимов, Гертик и Иванов за последствия их подпольной контрреволюционной деятельности, толкнувшей на путь террористических выступлений их ленинградскую группу, должны поэтому нести не только моральную и политическую ответственность, но и ответственность по советским законам».

«Зиновьев Г. Е., — объясняло сообщение, — виновным себя признал, подтвердив существование центра зиновьевской группы и свое участие в ней. На основании вышеизложенного выше обвиняются 1. Зиновьев Г. Е…. В свете изложенного и в соответствии с постановлением Центрального исполнительного комитета СССР от 10 июля и 1 декабря 1934 года вышеозначенные лица подлежат суду Верховного суда Союза ССР»707.

Неуемная жажда жизни — жизни любой ценой — да еще и, желательно, с возвращением престижной работы, привела Григория Евсеевича на скамью подсудимых. Впервые.

… Процесс по делу Зиновьева, Каменева и других проходил в Ленинграде, в зале Верховного суда СССР (?) и продолжался всего два дня — 15 и 16 января. Столь же скромно он освещался советской прессой. Ни фотографий подсудимых, сидящих вместе, ни портретов председателя суда В. В. Ульриха — председателя Военной коллегии Верховного суда СССР, членов суда И. О. Матулевича и А. Д. Горячева, ни репортажей журналистов. Только обвинительное заключение, короткие фразы, вырванные из показаний обвиняемых, да через день — приговор.

Куда с большей помпой, большими материалами газеты расписывали 15-летие советской кинематографии, сообщали о награждении режиссеров Пудовкина, Эрмлера, Г. и С. Васильевых, Довженко, Козинцева и Трауберга, Дзиги Вертова, Александрова, Бек-Назарова, присвоении Бабочкину звания народного артиста СССР; о торжественном заседании в Большом театре, на котором выступили Б. З. Шумяцкий — начальник главного управления кинопромышленности, и А. И. Стецкий — заведующий агитпропотделом ЦК партии.

Почему же советская пресса столь скупо подавала вроде бы важное событие? Лишь потому, во-первых, что еще не была отработана технология пропаганды политических процессов — она расцветет в 1937 и 1938 годах. А во-вторых, ведь речь пока шла «всего лишь» о былых разногласиях между большинством ЦК и уже бывшими оппозиционерами, искусственно соединенными с выстрелом Николаева. К тому же партийное руководстве не хотело огласки «дела», явно шитого белыми нитками. Вот освещение процесса и свели к минимуму. Даже не издали типографски, пусть и самым минимальным тиражом, стенограммы процесса.

Вместо нее — всего лишь два машинописных экземпляра, один из которых предназначался Сталину708.

Для всех, даже для членов ЦК, стало известным самое важное. Дело слушалось без участия прокуратуры и защитников. Обвинение основывалось на статьях Уголовного кодекса РСФСР. На статье 17: «Меры социальной защиты судебно-исполнительного характера подлежат применению одинаково как в отношении лиц, совершивших преступление — исполнителей, так и их соучастников — подстрекателей и их пособников». Статье 58: «Совершение террористических актов, направленных против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации, влекут за собой меры социальной защиты» — «высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства… и изгнанием из пределов СССР навсегда». Статье 58–11: «Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке или совершению предусмотренных в настоящей главе (контрреволюционные преступления — Ю. Ж.) преступлений, а равно участие в организации, образованной для подготовки или совершения одного из преступлений, предусмотренных настоящей главой, влекут за собой меры соцзащиты, указанные в соответствующих статьях настоящей главы»709.

Никто за пределами зала, где проходил процесс, не услышал Зиновьева. Сначала — его признания.

Ульрих: «Признаете ли вы себя виновным в том, что в течение ряда лет, вплоть до декабря 1934 года, состояли руководителем подпольной контрреволюционной организации?»

Зиновьев: «Я признаю себя виновным и надеюсь, что буду в будущем иметь возможность для объяснения. Разрешите еще два слова по поводу того, что в конце обвинительного акта говорится, что я не признаю себя виноватым. Я следствию в заявлении 13 января рассказал о своей вине».

Ульрих: «Я могу объяснить, что заявление у нас имеется, мы с ним ознакомились. Это заявление мы считаем дополнительным материалом».

Зиновьев: «Я хотел бы в данный момент или другие моменты просить его зачитать»710.

Остались никем, кроме членов суда, не услышанными и показания, данные Зиновьевым на процессе.

Ульрих: «Подсудимый Зиновьев, что вы можете сказать по поводу предъявленных вам обвинений?»

Зиновьев: «Я вполне сознаю и признаю, что являюсь главным виновником этого дела… Свою задачу в этой стадии я вижу в том, что до конца и чистосердечно и искренне перед судом рабочего класса раскаиваюсь в том, что я понял как ошибку преступление, и рассказать это так, чтобы оно не только кончило раз и навсегда с данной группой, и в связи с этим делом принесло бы некоторую пользу».

Правда, тут же Григорий Евсеевич пытается и отстраниться от происходящего. Заявляет: «громадное большинство из сидящих на скамье подсудимых я не знаю». Но вслед за тем говорит то, что от него ждут:

«Я не мыслил иначе — как же это я без кружка своих, без того, чтобы знать все по линии Коминтерна и по линии других работ, больше всего — в Ленинграде… Был ли это центр? Конечно, он был». Однако оговаривается — «Он был до 1929 года, как всякая организация, со всеми полагающимися атрибутами».

Поясняет: «Мы выглядывали, высматривали, но отсутствовали готовые действия. В это время и мои настроения были самые антипартийные. В это время и мои замечания, словечки и так далее, против партийного руководства, в частности, против товарища Сталина, были самыми откровенными. Это вытекает из обстановки, и я не могу этого отрицать. Это действительно было…

Если центр был, платформы не было. Была мысль о том, что надо сохранить связи, кадры… Конечно, подхватывали всякую так называемую новость — на простом человеческом языке — контрреволюционные слушки, сплетни, передавали это дальше… Теперь относительно состава. До 1929 года он был яркий — Каменев, Евдокимов, Шаров, Харитонов, Лашевич, Федоров. Затем он несколько редеет. Они не рассматриваются как члены центра, как центра организационной силы, как центр, который рассматривал себя с политической точки зрения, но он, по существу дела, выполнял функции центра».

Рассказывая о своих прегрешениях, Зиновьев назвал немало людей, которых следовало расценивать как таких же, как и он, контрреволюционеров. Объяснил такое поведение: «Подчинение должно включать в себя прежде всего выдачу организационных связей органам государственной власти… Причем слово “выдача” не пахнет в плохом смысле, к которому привыкли в дореволюционное время»711.

Но что бы ни говорил Зиновьев, пытаясь хоть как-нибудь обелить себя, доказать — ни он сам, ни его московские единомышленники не имеют ни малейшего отношения к ленинградским бывшим «зиновьевцам» и, тем более, к убийству Кирова, добиться ничего не смог. Приговор, вынесенный 17 января, гласил:

«Зиновьева как главного организатора и наиболее активного руководителя подпольной контрреволюционной группы “московский центр” приговорить к тюремному заключению на 10 лет». Он понес самое суровое наказание. Остальные 18 человек «центра» получили меньшие сроки. Еще 49 человек, о которых ни в обвинительном заключении, ни в ходе суда не было и слова, отправились в концлагеря на срок от 4 до 5 лет, а еще 29 столь же безвестных «зиновьевцев» — в ссылку, которая должна была продлиться от 2 до 5 лет712.

Глава 25


С января 1935 года мир стал стремительно скатываться к новой глобальной войне.

В Европе непосредственную угрозу представляла не скрывавшая своих агрессивных намерений Германия. Прежде всего, решившая восстановить, насколько возможно, свои довоенные границы. 13 января 1935 года был проведен плебисцит в Саарской области, находившейся, согласно Версальскому договору, под управлением Лиги наций, но по воле населения вернувшейся в состав рейха. 7 марта немецкие войска вышли на старые западные рубежи — заняли Рейнскую демилитаризированную зону, призванную, согласно Версальскому договору, служить надежной гарантией от внезапного германского вторжения во Францию.

Следующим шагом оказалось возрождение былой немецкой мощи. 16 марта Берлин восстановил всеобщую воинскую обязанность, объявив об увеличении армии до 36 дивизий. 18 июня ему удалось подписать с Лондоном Морское соглашение, позволявшее начать строительство военно-морского флота.

Возможность нападения с Запада — не следует забывать, что основной целью нацизма, указанной Гитлером в «Майн кампф», являлся Соседский Союз, — вынудила Москву пойти на сближение с также опасавшимися Германии Парижем и Прагой, подписав с ними соответственно 2 и 16 мая договоры о взаимопомощи в случае ничем не спровоцированной агрессии.

В Азии расширяла, пренебрегая суверенитетом Китая, свою территорию Япония. Помимо оккупированной еще в 1931 году Маньчжурии, превращенной в марионеточное государство Маньчжоу-Го во главе с последним китайским императором Пу-и, к середине 1935 года японские войска захватили Внутреннюю Монголию, провинции Чахар и Уэбей, приблизившись к Пекину.

Новую угрозу Москва компенсировала подписанием 12 марта 1936 года советско-монгольского протокола о взаимопомощи.

В Африке к 1 июня 1936 года войска фашистской Италии полностью заняли Абиссинию (Эфиопию), включив ее в колониальную империю Муссолини.

1.

У советского руководства больше не оставалось сомнений, что война приближается к границам СССР. А потому оно срочно стало решать две неотложные задачи. Во-первых, модернизировать военную технику. Создавать и запускать в серийное производство новые образцы истребителей и бомбардировщиков, танков, артиллерии, стрелкового оружия, ускорять строительство боевых кораблей, одновременно переучивая армию.

Во-вторых, мотивировать кардинальную смену не только внешней политики, обусловленную достаточно ясной ситуацией в мире, но и внутренней. Полностью

исключив не то что пропаганду мировой революции, но даже любое обсуждение ее, особенно в партийной печати. Лишить нацистскую пропаганду столь сильного оружия, как «происки Коминтерна», вмешательство большевиков во внутренние дела европейских стран. И при этом сплачивать весь советский народ.

Решать вторую задачу оказалось намного проще, нежели первую.

Носителями, распространителями идеи мировой революции, которой страна жила чуть ли не двадцать лет, были бывшие оппозиционеры. Как «левые», так и «правые», но прежде всего «левые». Бесспорным идеологом и лидером последних оставался Троцкий, чьи единомышленники — убежденные, непреклонные, твердокаменные — не только оставались в СССР, но и появились во Франции и Испании, Великобритании и США, Мексике и Аргентине.

И пусть у Троцкого в Советском Союзе, несмотря на исключения из партии, ссылки, аресты, их оставалось всего несколько сот, может быть — тысяча-полторы, даже они, благодаря своей активности, могли оказать значительное влияние если не на все общество, то на партию безусловно. Особенно в складывающихся условиях сближения Москвы с Парижем и Прагой, к которым рано или поздно должен был присоединиться Лондон. Разве это не возрождение «буржуазной», «империалистической» Антанты? А проект новой конституции, суть которой недвусмысленно излагало постановление пленума ЦК, опубликованное в «Правде» 2 февраля 1936 года?

Ведь оно прямо указало: в новом варианте основного закона следует закрепить «дальнейшую демократизацию избирательной системы в смысле замены не вполне равных выборов равными, многоступенчатых — прямыми, открытых — закрытыми (т. е. тайными — Ю. Ж.)». Все это свидетельствовало об отказе от той самой системы, которая и называлась советской: с лишенцами — лишенными права голосовать и выдвигать свои кандидатуры нэпманами, кулаками, лицами чуждого социального происхождения; с преимуществами рабочих при выдвижении своих депутатов; с отказом от голосования простым поднятием руки на общих собраниях. Нет, несомненно, это и было тем самым, о чем Троцкий предупреждал десять лет назад — в августе 1926 года. Заявив на заседании ПБ: «Товарищ Сталин выдвигает свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции»1.

Столь резкая, вызывающе враждебная оценка, быстро распространившаяся среди членов партии, стала очевидной десять лет спустя. В 1936 году, когда «Правда» опубликовала 5 марта интервью, данное Сталиным за четыре дня перед тем корреспонденту американского газетного объединения «Скриппс — Говард ньюспейперс» Рою Говарду. Которому генсек, сжигая за собой все мосты, заявил:

«Мы, марксисты, считаем, что революция произойдет и в других странах. Но произойдет она только тогда, когда это найдут возможным или нужным революционеры этих стран. Экспорт революции — это чепуха… Утверждать, будто мы хотим произвести революцию в других странах, вмешиваясь в их жизнь, — это значит говорить то, чего нет и чего мы никогда не проповедовали».

1 РГАСПИ, ф. 17, оп. 163, д. 583, л. 42.

Развил мысль, перечеркивающую всю деятельность Коминтерна, смысл его существования, применительно к США:

«Американская демократия и советская система могут мирно сосуществовать и соревноваться. Но одна не может развиться в другую. Советская система не перерастет в американскую демократию, и наоборот. Мы можем мирно сосуществовать, если не будем придираться друг к другу по всяким мелочам».

И добавил более важное на тот момент для Советского Союза:

«Как уже объявлено, по новой конституции выборы будут всеобщими, равными, прямыми и тайными. Вас смущает, что на этих выборах будет выступать только одна партия. Вы не видите, какая может быть в этих условиях избирательная борьба. Очевидно, избирательные списки на выборах будет выставлять не только коммунистическая партия, но и всевозможные общественные организации. А таких у нас сотни…

Я предвижу весьма ожесточенную избирательную борьбу… миллионы избирателей будут подходить к кандидатам, отбрасывая негодных, вычеркивая их из списков, выдвигая лучших и выставляя их кандидатуры… Да, избирательная борьба будет оживленной… Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти».

Говоря так, публикуя интервью в советской печати — то есть раскрывая свои карты, Сталин отлично сознавал, что делает. Знал, что встретит сильное сопротивление, хотя и скрытное. Понимал: против его курса на демократизацию выступят радикалы — в армии, НКВД, аппарате Коминтерна. Все те, кто до той поры верно и честно служил делу мировой революции, истинной — старой по форме — советской власти. Боролся с их противниками честно и беззаветно. Генсек предвидел ожесточенную схватку с ними, только еще не представлял — как же добиться победы.

Не знал, но все же сказал о том. В Кремле, на выпуске окончивших военные академии Красной армии:

«Слишком много говорят у нас о заслугах руководителей, о заслугах вождей. Им приписывают все, почти все наши достижения. Это, конечно, неверно и неправильно». И раскрыл тут же сказанное:

«Не у всех наших товарищей хватило нервов, терпенья и выдержки… Были у нас товарищи, которые испугались трудностей и стали звать партию к отступлению. Они говорили: “Что нам ваша индустриализация и коллективизация?.. ” Эти товарищи не всегда ограничивались критикой и пассивным сопротивлением. Они угрожали нам поднятием восстания в партии против Центрального комитета. Более того, они угрожали кое-кому из нас пулями. Видимо, они рассчитывали запугать нас».

И Сталин честно предупредил латентную оппозицию: «Старый лозунг “Техника решает все”… должен быть теперь заменен новым… “Кадры решают все”»713.

Сталин не назвал имен, но все знали — речь идет о Троцком. Пять лет открыто критиковавшем генсека, обличая, унижая. Но Сталин продолжал наступать. «Правда» опубликовала 13 мая решение Конституционной комиссии ЦИК СССР, перечислившее главы проекта нового основного закона, и 12 июня — уже полный текст его, в котором отсутствовал имевшийся в прежнем первый раздел — «Декларация об образовании Союза Советских Социалистических республик». Гласивший:

«Государства мира раскололись на два лагеря — лагерь капитализма и лагерь социализма… Новое союзное государство… послужит верным оплотом против мирового капитализма и новым решительным шагом по пути объединения трудящихся всех стран в Мировую социалистическую советскую республику»714.

Вполне ясный отказ от того, ради чего жил революционный СССР, не мог не вызвать не просто молчаливое неприятие, но протеста, да еще со ссылками на работы Ленина тех, кто боролся именно за такую страну, отстаивал ее независимость на полях сражений гражданской войны с белогвардейцами и интервентами. Тех, чьи радикальные настроения подогревались ввозившимися нелегально номерами «Бюллетеня оппозиции», издававшегося за рубежом Троцким.

Чтобы предотвратить открытое неприятие проекта новой Конституции в ходе всенародного ее обсуждения, следовало нанести упреждающий и сокрушительный удар по «левым». Для того привлечь Троцкого к ответственности. Судебной. Использовать для того любой, самый вздорный предлог. Даже надуманный. Дискредитировать его в глазах не только членов партии, но и всего советского народа. Однако поступить именно так было невозможно. Троцкий пребывал за рубежом. В безопасности. Следовательно, требовался иной кандидат для ритуального заклания.

Лучше всего после Троцкого на такую роль подходил только Зиновьев. Человек, весьма удобный для жесточайшей критики, причем не надуманной — хорошо известной всем, и давно. Вот уже почти двадцать лет ему неустанно напоминали о принципиальных разногласиях с Лениным, да еще в самый канун Октябрьской революции — о злополучном его вместе с Каменевым письме, опубликованном в горьковской газете «Новая жизнь» и вызвавшем гнев и ярость Владимира Ильича, его проклятия. Знали, помнили все и о неудачах Коминтерна, так и не сумевшего начать и привести к победе мировую революцию. О созданной им «ленинградской оппозиции», выведшей на улицы Москвы и Ленинграда тысячи рабочих на ноябрьскую демонстрацию. О его блоке с Троцким, направленным против большинства ЦК. Наконец признание в пусть косвенной, но все же причастности к убийству Кирова. Уже побывавшего дважды в ссылках, ныне отбывающего десятилетний срок тюремного заключения.

Для того, чтобы Зиновьевым подменить Троцкого, требовалось прочно связать их имена. Первый намек на то появился в «Правде». В передовице того самого номера — от 5 июня, в котором опубликовали доклад Сталина о проекте новой Конституции. Правда, мимоходом, всего в двух фразах:

«Бессильные для прямого нападения остатки контрреволюционных групп, белогвардейцев всех мастей, особенно троцкистско-зиновьевцы (выделено мной — Ю. Ж. ), не отказались от своей шпионской, диверсионной и террористической работы. Твердой рукой мы будем и впредь бить и уничтожать врагов народа, троцкистских гадов и фурий, как бы искусно они ни маскировались».

Пока на Зиновьева только намекнули. И все же к нему были обращены эти слова, прозвучавшие как сакраментальные киевского князя Святослава «Иду на Вы!».

Как ни странно, все происходившее Григория Евсеевича нисколько не беспокоило. Он думал только о скорейшем очередном прощении, досрочном прекращении тюремного заключения, о возвращении в столицу, получении престижной работы. Только ради того, еще до принудительной поездки в Верхнеуральск, 21 января 1935 года из ленинградской тюрьмы отправил в ЦК, Сталину «Заявление». Попытался им вызвать к себе симпатию, дав возможность, как он полагал, партийной пропаганде разоблачить «происки буржуазной прессы».

«Я вижу из газет, — писал Зиновьев, воспринимая советские публикации как истину в конечной инстанции, — что за границей судебный процесс против меня и моих бывших единомышленников враждебные Советскому Союзу силы используют для нападения на советское правительство и ВКП(б). Часть буржуазной печати, фашистская печать, часть с. — д. вождей, г-н Троцкий — все они выступают на мою защиту, на защиту других подсудимых, судившихся по нашему процессу… Враги СССР не могут не воспользоваться таким случаем, чтобы еще раз попытаться клеветать на советскую власть — это тоже в порядке вещей».

Зиновьев обольщался. Он не мог уже представить, что о нем давно забыли, а если и вспоминали, то отнюдь не для того, чтобы сострадать ему. Кем он был для буржуазной, социал-демократической печати? Ненавистным главой ненавистного Коминтерна, готовившегося сокрушить их мир в ходе пролетарской революции. Автор того самого «Письма Зиновьева» (забыв, что оно фальшивка), являвшегося для них самым весомым подтверждением враждебной им «руки Москвы». Так за что же нападать на советское правительство, если оно само устранило такую угрозу для них?

Снедаемым честолюбием, Григорий Евсеевич не замечал крутого поворота в политике Сталина, новой стратегии и тактики. Все еще видел в социал-демократии врага, с которым следует бороться. Так же, как и с нацистами и фашистами. И в то самое время, когда в Париже и Праге (9 июля 1934 года установившей дипломатические отношения с СССР) завершали подготовку оборонительных договоров.

Даже предлагая свое искреннее раскаяние как пример для всех бывших оппозиционеров, думал Зиновьев прежде всего о себе, о своем благополучии: «Я чистосердечно раскаялся перед судом рабочего класса. Я искренне понесу наказание, вынесенное мне пролетарским судом, и буду утешать себя надеждой на то, что раз пролетарский суд оставил мне жизнь, то, значит, он допускает возможность моего исправления, возможность того, что когда-нибудь я смогу еще чем-либо послужить советской родине, рабочему классу».

Расписав далее свои прегрешения перед партией, но начиная их лишь с 1927 года, Зиновьев перешел к основному. К тому, что и должно было, как ему казалось, послужить уроком для других и заставить опубликовать его покаяние:

«Одно тянуло за собой другое. Эта цепь была неизбежна. Более позорный путь для людей, когда-то связанных с пролетарской революцией, невозможно себе и представить. Это не случайно, это закономерно: буржуазия, часть с. — д., г-н Троцкий должны теперь “солидаризироваться” с нами. Это, повторяю, заслуженный нами позор. Из этой “солидаризации” рабочий класс всего мира сделает только один вывод: он увидит в ней еще одно лишнее доказательство того, что “зиновьевская группа” оказалась в болоте контрреволюции».

А последний абзац «Заявления» перешел все допустимые границы угодничества, подхалимства. Григорий Евсеевич повергал себя к стопам членов ЦК: «На коленях молю я рабочий класс о прощении. Сколько буду жить, столько времени буду испытывать муки раскаяния. Единственным утешением мне будет служить то, что вопреки моим сначала ошибкам, а потом преступлениям дело мирового пролетариата (выделено мной — Ю. Ж. ), дело Ленина-Сталина гордо и неудержимо идет вперед и вперед». Подписал, проставил дату и не забыл указать — ДПЗ715.

Прочитав пять дней спустя «Заявление», Сталин исправил аббревиатуру «ДПЗ» на понятное всем слово «тюрьма» и распорядился разослать документ членам и кандидатам в члены ПБ «для сведения»716.

Зиновьев унижался зря. Ответа он не получил, поскольку больше не был нужен ПБ. Уже дважды, в мае 1929 и мае 1933 годов оно отправляло в «Правду» для публикации его же подобные покаяния без каких-либо значимых последствий.

Не узнал Зиновьев и иного. Что он больше вообще никому не нужен. Троцкому — который якобы защищал его, но и спустя год открещивавшегося от былого кратковременного союзника, писавшего: «Один “Бюллетень оппозиции” (1929–1937 гг.) достаточно определяет ту пропасть, которая окончательно разделила нас со времени их (имелся в виду еще и Каменев — Ю. Ж.) капитуляции»717. Даже ленинградским большевикам, давно отвернувшимся от него, называвшим его иронично «Гришкой третьим» — по счету третьим после Отрепьева и Распутина.

Отсутствие ответа из ПБ должно было безмерно разочаровать Зиновьева. Ведь десять послереволюционных лет он всегда находился в центре внимания, являясь одним из лидеров партии, к словам которого непременно прислушивались, как-то реагировали. Не случайно же на процессе в январе 1935 года он заявил: «Я привык чувствовать себя руководителем… Если я удален от руководства, то это либо несправедливость, либо недоразумение на несколько месяцев». А перед тем, в декабре 1934 года, писал в ЦК: «Я пробовал обратиться к другой работе. Я занялся литературной критикой, стал работать над Щедриным, Пушкиным и тому подобное, но целиком уйти в нее не смог»718.

В Верхнеуральском политизоляторе Зиновьев лишился возможности заниматься тем, что считал своей основной профессией — политической публицистикой. У него не стало свежих газет, журналов и книг из Германии, а ни о чем, кроме как о нацизме и перспективах немецкой пролетарской революции, он писать не умел. У него не было образования, а в годы индустриализации и коллективизации в Советском Союзе требовались инженеры, агротехники, врачи, а не профессиональные революционеры.

Судя по всему, такое положение и вынуждало Григория Евсеевича продолжать докучать Сталину. Вновь и вновь отправлять в его адрес слезливые письма и, даже не получая ответов, рассчитывать на прощение.

10 апреля 1935 года — «Еще в начале января 1935 года в Ленинграде, в ДПЗ, секретарь ЦК тов. Ежов (и заместитель председателя Комиссии партийного контроля, бывшей ЦКК — Ю. Ж. ), присутствовавший при одном из моих допросов, сказал мне: “Политически вы уже расстреляны”. Я знаю, что и физическое мое существование во всяком случае кончается. Один я чувствую и знаю, как быстро и безнадежно иссякают мои силы с каждым часом, да и не может быть иначе после того, что со мной случилось».

14 апреля 1935 года — «При всех обстоятельствах мне осталось жить, во всяком случае, очень недолго, вершок жизни какой-нибудь, не больше. Одного я должен добиться теперь: чтобы об этом последнем вершке сказали, что я ощутил весь ужас случившегося, раскаялся до конца, сказал советской власти абсолютно все, что знал, порвал со всем и со всеми, кто был против партии, и готов был все, все, все сделать, чтобы доказать Вам, что я больше не враг. Нет того требования, которого я не исполнил бы, чтобы доказать это. Я дохожу до того, что подолгу пристально гляжу на Ваш и других членов Политбюро портреты в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели же Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял все, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение и снисхождение».

1 мая 1935 года — «Ну где взять силы, чтобы не плакать, чтобы не сойти с ума, чтобы продолжать жить».

6 мая 1935 года — «Помогите. Поверьте. Не дайте умереть в тюрьме. Не дайте сойти с ума в одиночном заключении»719.

Войдя в привычную роль плакальщика, взывая к жалости и всепрощению, Зиновьев кривил душой. Все то время, пока он засыпал Сталина своими жалобами на здоровье и страдания, мольбами о прощении, он спокойно трудился. Осознав, что его короткие жалостливые послания не действуют, начал писать исповедь. Пространную. В двух частях, на 308 машинописных страниц. Название для которой пока не придумал. То ли «Заслуженный приговор. История бывшей “зиновьевской” оппозиции, ее ошибки, ее преступления». То ли просто «Тюремные записки».

Обдумывая, вынашивая эту исповедь, Григорий Евсеевич постоянно советовался с осужденным вместе с ним, пребывавшем в том же Верхнеуральском политизоляторе С. М. Гессеном. Членом партии с дореволюционным стажем, до ареста в декабре 1934 года — уполномоченным народного комиссариата тяжелой промышленности по Западной области. Именно с ним обсуждал новые главы во время неспешных прогулок либо сидя в своей или его камере с открытыми на весь день дверями.

За полтора года заключения Зиновьев сумел написать и тщательно отредактировать машинопись (ее любезно делали по распоряжению администрации) первой части в 136 страниц, начерно вторую, в 172 страницы, которую еще предстояло выправить окончательно.

Удавалось Зиновьеву столь спокойно трудиться над рукописью потому, что ему никто не препятствовал. Год спустя уже бывший нарком внутренних дел Г. Г. Ягода рассказывал: «Я прилагал все меры к тому, чтобы создать Зиновьеву и Каменеву наиболее благоприятные условия. Книги, бумагу, питание, прогулки — все это они получали без ограничений»720.

2.

Пока Зиновьев предавался самобичеванию, в Москве 1 июня 1936 года открылся очередной пленум ЦК ВКП(б). Перед началом первого заседания все его участники получили окончательный вариант проекта новой конституции. Той самой, которую никак не могли принять не только троцкисты и зиновьевцы, но и «правые». Словом, значительная часть думающих, оценивавших каждый партийный документ большевиков, включая и исключенных, не прошедших чистки. Все те, от имени которых еще в 1929 году писал Карл Радек:

«Самый важный вывод, который мы делаем из политики ЦК партии, заключается в том, что эта политика неизбежно ведет к скату от диктатуры пролетариата и ленинского пути к термидорианскому перерождению власти и ее политики и к сдаче без боя завоеваний Октябрьской революции»721.

Так считали большевики-ортодоксы, желавшие принимать решения не в соответствии с менявшейся обстановкой, а по работам Ленина, написанным почти полтора десятилетия назад. Тогда, когда и страна, и мир были совершенно иными. Когда партия только начала крутой поворот, приступив к индустриализации и коллективизации. Более того, гораздо раньше, в сентябре 1928 года, практически то же, что и Радек, выразила, закрепила и «Программа Коммунистического интернационала», принятая VI конгрессом в редакции, предложенной Бухариным: «Государство советского типа, являясь высшей формой демократии, а именно пролетарской демократией, резко противостоит буржуазной демократии, представляющей собой замаскированную форму буржуазной диктатуры»722.

Проект новой конституции лишал призрачных прав не только пролетариат: согласно статьям 9-й и 10-й основного закона 1924 года верховный орган власти — съезд Советов СССР составлялся «из представителей городских советов и советов городских поселений по расчету 1 депутат на 25 000 избирателей, и представителей сельских советов по расчету 1 депутат на 125 000 жителей»723. Таким нескрываемым неравенством закреплялся классовый характер политического строя — диктатура пролетариата, его правовые преимущества и руководящая роль по отношению к крестьянству. Теперь же, согласно проекту, представленному на пленуме Сталиным, такая форма ликвидировалась предельно просто — уравнением избирательных прав всех категорий населения. Можно ли было одобрить такое?

Лишались своих неофициальных прав — влиять на формирование высшего органа власти, да и не только его, первые секретари крайкомов и обкомов, то есть те самые члены ЦК, и собравшиеся на пленум, прежде автоматически обеспечивавшие себе не только депутатство на съезде Советов СССР, но и столь же непременное вхождение в состав его органа, действовавшего между съездами — в ЦИК СССР. И все это на основании того, о чем говорил Сталин: право выставления кандидатов «закрепляется за общественными организациями и обществами трудящихся», почему выборы станут «хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти».

Такие нововведения требовали утверждения, прежде всего, пленумом. И еще, конечно, что упоминание о ВКП(б) будет в конституции только раз, да и то в статье 126-й (!) главы 10-й — «Основные права и обязанности граждан». И все же поддержку такой реформы Сталин получил. В немалой степени благодаря весьма мягкому отношению к возможным репрессиям.

Выступая 2 июня по третьему пункту повестки дня — «О ходе обмена партийных документов», генсек вступил в открытую полемику с докладчиком — секретарем ЦК и одновременно председателем Комиссии партийного контроля Н. И. Ежовым.

«Ежов: При проверке партдокументов мы исключили свыше 200 тысяч коммунистов.

Сталин: Очень много… Если исключить 30 тысяч, а 600 бывших троцкистов и зиновьевцев тоже исключить, больше выиграли бы»724.

А в коротком выступлении при прениях по докладу подчеркнуто добавил: «Если партия, стоящая у власти, имеющая все возможности политически просветить своих членов партии, поднять их духовно, привить им культуру, сделать их марксистами, если такая партия, имея все эти огромные возможности, вынуждена исключить 200 тысяч человек, то это значит, что мы с вами плохие руководители»725.

Пленум единогласно одобрил и доклад Сталина по проекту новой конституции, и его отношение к выступлению Ежова. Но так положение выглядело лишь при голосовании членов ЦК. Истинное восприятие нового курса генсека открыто выразили, но несколько позже завершения работы пленума, только двое: первые секретари Закавказского крайкома Л. П. Берия и Сталинградского — И. М. Варейкис.

Первый из них откровенно написал в статье, опубликованной в «Правде»: «Нет сомнения, что попытки использовать новую конституцию в своих контрреволюционных целях будут делать и все заядлые враги советской власти, в первую очередь из числа разгромленных групп троцкистов и зиновьевцев»726.

Подчеркнуто уклонились от выражения своего мнения, публикуя после окончания пленума свои статьи в «Правде», первые секретари ЦК компартий Белоруссии — Н. Ф. Гикало, Армении — А. Г. Ханджян, секретари обкомов Московского — Н. С. Хрущев, Винницкого — В. И. Чернявский, Донецкого — С. А. Саркисов.

Но в те дни решающей для последовавших вскоре событий стала позиция не партократов, а Ягоды и Ежова, так и не захотевших прислушаться к рекомендациям Сталина.

Всего через два дня по окончании работы пленума, при курировании Ежова чекисты возобновили до того вялотекущее следствие. Целью которого являлось стремление обязательно расширить репрессии, для чего показать существование с 1932 года некоего «троцкистско-зиновьевского блока». Точнее — разветвленной, охватывающей всю страну подпольной и, разумеется, контрреволюционной организации. Ставившей своей целью террор — убийство руководителей партии и правительства, прежде всего Сталина.

«Подтверждением» того стали показания, полученные 5 июня от зиновьевца Н. А. Карева, 8 июня — от троцкиста П. С. Тымянского, начальника кафедры истории философии ленинградской Военно-политической академии им. Толмачева, а 10 июня — от также троцкиста С. Г. Томсинского, заместителя руководителя Казахского филиала Академии наук СССР.

Основываясь на протоколах их допросов, 19 июня Ягода уведомил Ежова: «Этими показаниями подтверждаются данные о связи организации с Тер-Ваганяном (за принадлежность к троцкистской оппозиции в 1927 году исключенным из партии и отправленным в ссылку, три года спустя восстановленным в рядах ВКП(б), в 1933 году вновь исключенным — за связь с группой Рютина, в 1935 году сосланным в Казахстан — Ю. Ж. ), который давал прямые директивы по террору. Тымянский и Томсинский также подтвердили показания Яковлева, Зайделя и Карева о непосредственном участии Зиновьева и Каменева в подготовке террористических актов над руководством ВКП(б)»727.

Но пока это было единственным успехом НКВД. Попытка заместителя начальника Секретно-политического отдела (СПО) Главного управления госбезопасности (ГУГБ) наркомата Г. С. Люшкова и начальника 3-го отделения СПО М. А. Кагана добиться таких же результатов в ходе допроса 13 июня старого соратника Зиновьева И. П. Бакаева не удалась. Ягоде пришлось с огорчением сообщить Ежову: Бакаев, «несмотря на ряд бесспорных улик (точнее, показаний других арестованных — Ю. Ж. ), устанавливающих его причастность к террору, оказывает упорное сопротивление следствию»728.

Зато допрос 11 июня широко известного в военных и партийных кругах троцкиста Дрейцера позволил НКВД значительно продвинуться в доказательстве своей версии.

Дрейцер Е. А., 1894 года рождения, в партии с 1919 года. В гражданскую войну комиссар 27-й дивизии 6-й армии. В 1926–1927 годах в Китае, начальник штаба армии гоминьдановца Фын Юйсяна, начальник военной академии Гоминьдана. В ноябре 1927 года создатель и начальник добровольной охраны Троцкого. Уволен из Красной армии, переведен на хозяйственную работу — заместителем директора завода «Магнезит» (пригодилось незаконченное высшее техническое образование) в городе Сатка Челябинской области.

Именно Дрейцер первым показал то, чего так упорно добивались на Лубянке. Признал: «Руководителем нелегальной троцкистской организации с конца 1929 года являюсь я». Правда, не объяснил, как можно, находясь на Урале, руководить людьми в Москве и Ленинграде, а ведший допрос замнаркома и начальник ГУГБ Я. С. Агранов не поинтересовался тем. Но занес в протокол допроса, состоявшегося 23 июня, иное. Подпольная организация создана по прямому указанию И. Н. Смирнова, в нее входили зиновьевцы Рейнгольд и Пикель. И самое важное, сказанное Дрейцером: «Мрачковский заявил мне, что он получил от Л. Д. Троцкого из-за границы директиву приступить к организации террористических актов против руководителей ВКП(б) и советского правительства… Мне были поручены подготовка и совершение террористических актов в первую очередь против Сталина и Ворошилова… с целью обезглавить руководство ВКП(б) и Красной армии». Чуть позже добавил — директива была получена в мае 1934 года729.

Таким образом, в число организаторов «троцкистско-зиновьевской террористической подпольной организации» чекистам удалось внести новых и к тому же значительных лиц:

Мрачковский С. В., 1888 года рождения, в партии с 1905 года. В гражданскую войну на политических и командных должностях. Дважды удостоен ордена Боевого Красного знамени. В 1920–1925 годах командующий войсками Приуральского, Западно-Сибирского военных округов. После увольнения из Красной армии в 1925 году на хозяйственной работе — управляющий трестом «Госшвеймашина», начальник строительства железной дороги Караганда — Балхаш.

Смирнов И. Н., 1881 года рождения, в партии с 1899 года. Член ЦК в 1920–1922 годах. В гражданскую воину член Реввоенсовета 5-й армии Восточного фронта, председатель Сибирского ревкома. В 1921–1922 годах секретарь Петроградского комитета и Северо-западного бюро ЦК, заместитель председателя (Зиновьева) Северо-Западного СНК, в 1923—

1927 — нарком почт и телеграфов СССР. В 1928–1929 в ссылке за активное участие в троцкистской оппозиции. В 1929–1933 — управляющий трестом «Саратовкомбайнстрой». В январе 1933 года арестован, приговорен к 5 годам лагерей.

Рейнгольд И. И., 1887 года рождения, в партии с 1917 года. В 1919 году нарком финансов Литовско-Белорусской советской республики, с 1920-го — начальник управления наркомата финансов СССР, в 1929–1934 — заместитель наркома земледелия СССР.

Пикель Р. В., 1896 года рождения, в партии с 1917 года. В гражданскую войну начальник политотдела 6-й армии, войск Украины и Крыма, затем комиссар Военной академии, секретарь Зиновьева, заведующий секретариатом ИККИ, после 1927 года директор московского Камерного театра, руководитель культурно-массовой работой акционерного общества «Арктикуголь» на Шпицбергене.

Более того, 22 июня Пикель показал: Рейнгольд «передавал мне ряд указаний Зиновьева, сводившиеся к тому, что важнейшей задачей нашей организации является во что бы то ни стало восстановить связь с бывшими активными зиновьевцами, создать крепкий костяк организации с тем, чтобы в нужный момент использовать участников организации для борьбы с партией и ее руководством…

Начиная с 1933 года, среди участников организации началась пропаганда взглядов о необходимости перехода к более острым методам борьбы и, в частности, практически начал ставиться вопрос о физическом уничтожении руководства партии и в первую очередь Сталина. Предполагалось, что убийство Сталина даст возможность зиновьевцам и Зиновьеву захватить власть в свои руки.

В начале 1933 года среди участников организации был прямо поставлен вопрос об устранении от руководства партии Сталина путем подготовки и совершения террористического акта. Эти установки, как мне точно известно от Рейнгольда, исходили лично от Зиновьева…

Рейнгольд мне сказал, что единственный выход из создавшегося положения — это физическое устранение Сталина от руководства, и для этой цели надо подготовить ряд людей, горящих ненавистью и обладающих сильной волей, которые бы смогли выполнить эти задания невзирая ни на что…

В 1933 году… Рейнгольд информировал, что… Зиновьев и Каменев для общности борьбы с ВКП(б) решили создать единый блок, в котором должны быть объединены все зиновьевские и троцкистские организации, нелегально существующие в СССР»730.

На следующий день Пикель на допросе, который вместо А. П. Радзивиловского — заместителя начальника Управления НКВД по Московской области — вел лично Агранов, продолжил самооговор, который чекисты считали чистосердечным признанием. В сентябре 1933 года, по словам Пикеля, Рейнгольд вызвал Дрейцера и его для обсуждения создания московского центра троцкистско-зиновьевского блока, который «решил усилиями троцкистов и зиновьевцев нанести

ВКП(б) сокрушительный удар путем ряда террористических актов, задачей которых было обезглавить руководство и захватить власть в свои руки».

Пикель не только произнес слово «руководство», но и конкретизировал его: это Сталин, Киров, Каганович и Ворошилов731.

Наконец, 2 июля в ходе допроса И. С. Эстерман — 1890 года рождения, в 1907–1921 годах в сионистской партии Поалей Цион, с 1921 по 1927 год в РКП(б), как троцкист дважды арестовывался, с 1934 года, по возвращении из ссылки, заведовал финансово-материальным отделом на авиационном заводе им. Куйбышева в Иркутске — показал: он в «феврале 1935 года передал Мрачковскому полученное им от Дрейцера личное письмо Л. Троцкого с директивой о подготовке террористических актов над Сталиным и Ворошиловым»732.

Получив, как и все члены ПБ, для ознакомления материалы следствия, Сталин мимоходом, в постскриптуме письма, поделился впечатлением о них с Ворошиловым, отдыхавшим в Сочи. «Читал показания Дрейцера и Пикеля, — писал 3 июля генсек. — Как тебе нравятся буржуазные щенки из лагеря Троцкого-Мрачковского-Зиновьева-Каменева? Хотят “убрать” всех членов ПБ. Не смешно ли?»733

Не зная о столь своеобразной реакции Сталина, видимо, не поверившего в существование заговора, Ягода с чувством исполненного долга 5 июля сообщил Ежову — секретарю ЦК, курировавшему работу и НКВД, и Прокуратуры СССР, и Верховного суда СССР:

«После того, как Мрачковский, Дрейцер, Эстерман, Гольдман (в партии с 1903 года, после революции всегда работал в системе внешторга — Ю. Ж.) и Ма-торин (до ареста директор Института антропологии и этнографии АН СССР — Ю. Ж.) признались в получении ими прямых указаний, устных и письменных, от Л. Троцкого, Г. Зиновьева и Л. Каменева об организации террора над руководством ВКП(б), считаю полностью доказанным

1) прямое личное руководство Л. Троцким подготовкой террористических актов в отношении руководства ВКП(б),

2) личное участие Г. Зиновьева и Л. Каменева в организации убийства Кирова»734.

Так наступил черед Григория Евсеевича снова отвечать на вопросы. Теперь порожденные результатами, достигнутыми следствием.

3.

Для начала Зиновьеву, срочно доставленному из Верхнеуральска в Москву, устроили очную ставку с Н. А. Каревым, которую провели Г. А. Молчанов, Г. С. Люшков и М. А. Каган 23, 24 и 25 июля.

Два с половиной дня Григорий Евсеевич мужественно держался. На все вопросы следователей, порожденные как ответами Карева, так и цитированием показаний других, проходивших по тому же делу, давал краткие отрицательные либо уклончивые ответы:

«Не помню… Допускаю… Нет… Вполне возможно… Ничего не помню… Вероятно… Смирнов говорил не то, что было… Мрачковский тоже показывает неправду… И Бакаев показывает неправду… Ничего добавить не могу». Самый пространный ответ Зиновьева прозвучал так: «Отрицая факт существования объединенного троцкистско-зиновьевского центра, я исходил только из того, что троцкистско-зиновьевского центра не существовало».

Лишь к концу 25 июля Зиновьев внезапно, если судить по протоколу очной ставки, сдался. Без какой-либо видимой причины капитулировал. Вот как это зафиксировано.

«Вопрос Кареву: Поручение о насильственном устранении товарищей Сталина и Кирова Зиновьев всем давал с глазу на глаз или в чьем-либо присутствии?

Загрузка...