(из дневника Пола Бартона)
Она ничего мне не рассказала. Слушая ропот сосен, я сидел во дворике, устав бродить по улицам, и смотрел на ее окна, словно влюбленный мальчишка. Не понимаю, как пропустил тот момент, когда ее узкая тень проскользнула к подъезду. Может быть, моя фея влетела прямо в окно? Когда зажегся свет, я поднялся и в каком-то беспамятстве двинулся на зов теплого прямоугольника. Я не представлял, что могу ей сказать. Я ждал слов от нее.
Она спросила: "Почему ты бросил меня в этом ужасном замке?"
"Я не бросил, — возразил я. — Официант обещал вызвать тебе такси. Я должен был срочно уйти. Ни минуты не было".
Я не солгал ей и в то же время знал, что обманываю. Я спросил, понравилось ли ей там, и она ни словом не обмолвилась о Режиссере. В целом выходило, что ей там не понравилось, но она хотела бы оказаться в Красном замке еще раз. Я не стал говорить, что это звучит довольно странно. Ведь я был готов к более беспощадному ответу.
Мы поужинали с ней холодными вчерашними котлетами, сидя в неосвещенной кухне. Из ее окна видны сосны, и складывается впечатление, что живешь в лесной чаще, куда никому нет хода. Я хотел бы увести ее в такую глушь и спрятать свое сокровище ото всех. И вместе с тем, мне хочется как можно чаще бывать с ней на людях, чтобы все видели, какая у меня необыкновенная девушка. Даже если она не пройдет этого испытания, то все равно останется необыкновенной.
Потом мы легли спать, и она все прижималась ко мне, как испуганный ребенок, а я не смел овладеть ею, по рукам и ногам повязанный чувством вины. Через какое-то время она подняла голову, и я увидел ее огромные глаза перед своими. "Войди в меня, Пол, — жалобно попросила она. — И не уходи больше". И я, конечно, не выдержал.
Мне казалось, что ее поцелуи полны грусти, так они были нежны и коротки. Я гадал, прощается ли она со мной или пока только размышляет. Я знал Режиссера лучше, чем кто бы то ни был, и подозревал, что он может увлечь с первой же встречи. Да что Режиссер! Даже мне это удалось. Что же говорить о нем, с его молодостью, энергией, с его дьявольским обаянием и талантом…
Во сне она опять, как в первую ночь, стонала и подергивалась, и я также не спал. Природа к ночи разбушевалась, и ветер жутко завывал за окнами. Когда пошел дождь, он стих, и сразу стало не страшно, а как-то безнадежно и уныло. Будто она не лежала, постанывая, рядом со мной, а уже уходила прямо под дождь, не то чтобы не боясь его, но просто не замечая.
"Болван! — ругал я себя. — Какой же я болван! Разве не лучше раз и навсегда смириться с тем, что она любит меня потому, что просто не подозревает о той страсти, на которую способна ее душа? Разве это не счастье?"
Но уже поздно размышлять и задавать вопросы. Режиссер выпущен на волю, и теперь остановить его под силу только ей. Этой пугливой, слабой девочке. Хотя что такое слабость, если речь идет о живом человеке? Я — силен или слаб? В общепринятом понятии, если ты не сумел защитить свою девушку и дать сдачи, ты — слабак. Но по библейским законам подставить вторую щеку есть проявление высшей силы, ведь в этот момент ты усмиряешь свою гордыню — главный порок. Только вот никто, кроме тебя, не в состоянии различить, что же ты все-таки делаешь, когда тебя бьют по морде: борешься с той самой гордыней или попросту трусишь? Как бы она отреагировала, если б меня избили у нее на глазах?
О Господи, зачем?! Зачем Ты подослал мне очередную подлую мысль, которая теперь не оставит меня в покое? Или это сделал не Ты? Конечно, не Ты. Как я осмелился подумать такое?! Я знаю, откуда вползают эти грязные мысли… Такие, как эта, которая, едва скользнув по границе сознания, уже пустила корни, и мне теперь не избавиться от нее до тех пор, пока я не устрою своей несчастной девочке очередную проверку. Чего я хочу от нее? Чтобы она оказалась идеальной? Джейн была идеальна, а я ненавидел ее. Тогда чего же я хочу?
Почему, Господи, Ты не помог мне преобразиться в одночасье, подобно Томасу Бекету, который, став архиепископом, и впрямь превратился из гуляки и сребролюбца в истинного слугу Твоего и надел власяницу? Почему я ломаю себя годами и снова и снова скатываюсь все в ту же яму? Смогу ли я наконец выбраться наружу, если она сумеет сказать Режиссеру: "Нет!"? Почему-то я надеюсь лишь на это…
Я не устаю вести с самим собой этот внутренний спор, и с каждым днем он набирает все большее напряжение, потому что я лишен возможности с кем-либо поговорить вслух. По-человечески. Наше общение ограничивается простыми короткими фразами, которые мне под силу. Может, еще и поэтому мне так трудно поверить, что она действительно любит меня такого — косноязычного.
Я привык, чтобы меня слушали. Ученики, коллеги или же мой отец, с которым мы жили вместе с тех пор, как умерла мама. У ее могилы отец с некоторым страхом, какой она всегда у него вызывала, твердил, что такая ревностная католичка непременно окажется в раю. Мы оба с ним не дотягивали до тех критериев, которые мама примеряла ко всем людям вообще, а к нам с отцом в особенности. Но он искренне любил ее и всю жизнь добросовестно боролся со своими грехами, которые, как юношеские прыщи, вылезали то тут, то там. Те усилия, что отец прилагал, истощили его организм настолько, что в последние годы у него не осталось сил даже на то, чтобы просто ходить. Я без труда выносил его на руках во двор нашего старого домика в Гастингсе. Я всегда любил наш небольшой городок на холмах, в котором даже дома упорно карабкались наверх, к небу, наступая друг на друга. Это место наполнено радостью жизни — на рассвете ты просыпаешься от того, что чайки, Перебивая, выкрикивают утренние приветствия, а может, созывают к завтраку друзей. Голоса у них нахальные, и весь вид тоже, очевидно, чайки считают себя хозяевами городка.
Детство я провел в развалинах древней крепости времен Вильгельма-завоевателя и до сих пор помню холодок замшелых камней. Таинственные шорохи, от которых замирало сердце, все еще звучат в моей голове. Мы играли, как водится, в Рыцарей Круглого Стола. Мои роли менялись, но мне так ни разу и не довелось побыть ни королем Артуром, ни Ланселотом, потому что я не был ни самым мудрым, ни самым красивым. И Робин Гуд из меня не получился — я ни разу не попал из лука даже в мишень, не говоря уже о "яблочке".
Зато я умел ловко взбираться на деревья и гордился тем, что отец поручает мне тяжелую и опасную работу — спиливать отжившие ветви с верхушек секвой. Оттуда мне было видно, что наш домик чуть ли не самый крошечный изо всех, но мне почему-то и в голову не приходило завидовать тем, кто живет побогаче. Мой отец был садовником, в Британии это мужская профессия. Он считался одним из лучших, и мне до покалывания в ладошках было приятно, что с отцом все с уважением здороваются, когда мы втроем идем в церковь. Олицетворяя собой классический образ англичанина, он был неразговорчив и всегда застегнут на все пуговицы. Но слабостей у него было хоть отбавляй, особенно в отношении виски и женщин. И все же больше всего мне запомнилось, как он выпускал на волю крошечных лягушат, которых, поднимаясь из погреба, он каждый раз выносил на ладони…
Когда я закончил Кембридж, где в свободное время, если не катался на плоскодонном ялике, то часами просиживал на самом "горбике" знаменитого "математического" мостика, ожидая, что меня, как Ньютона, осенит гениальная идея, то поселился в Лондоне. И со временем купил неплохой дом в Гринвиче. Я до сих пор живу в этом бывшем пригороде, хотя давно мог бы перебраться поближе к центру. Но мне нравится эта древняя окраина, откуда ведется отсчет времени. Нравится атмосфера приморского города, напоминающая Гастингс. Нравится существовать сразу в двух полушариях и свободно переходить из восточного в западное. Может, и мой интерес к России впервые возник, когда я встал на Гринвичский меридиан и осознал, как на самом деле ничтожна пропасть, разделяющая Запад и Восток? Я не помню.
Отец, которого я перевез к себе незадолго до его смерти, был в восторге, но жаловался, что ему не хватает гвалта чаек по утрам. Я свозил его в Музей Истории Сада, чтобы он своими глазами увидел сад семнадцатого века. И в Холанд-парк — этот земной Эдем садоводов. Отец припомнил, что уже бывал здесь в молодости, чем довольно ощутимо задел меня — ведь он никогда об этом не рассказывал. Мы ни разу не выезжали из Гастингса, да и там я все время проводил с мальчишками. Если бы у меня был сын, я придумал бы, куда с ним сходить в одном только Гринвиче. Мы забрались бы на клипер Катти Сарк, проворней которого не было в прошлом столетии, а потом на малышку Джипси Мот IV, обогнувшую весь земной шар. Я отвел бы его в Национальный Морской музей, чтобы он вдоволь налюбовался оружием, мундирами, моделями кораблей… Потом он непременно заглянул бы в самый большой в Великобритании телескоп, что находится в Старинной королевской обсерватории. И может быть, он разглядел бы свою великолепную звезду… А после мы просто повалялись бы на травке в Гринвич-парке. И ровно в тринадцать часов нас разбудил бы упавший "шар времени".
Ничего подобного отец мне не показывал. Он слишком любил наш дом. Находившееся вне старых стен не интересовало ни его, ни маму. Поселившись со мной в Гринвиче, отец сразу же занялся обустройством сада на заднем дворе, хотя передвигался с большим трудом. По его настоянию был сделан даже маленький бассейн с золотыми рыбками, которые ослепительно сверкали, попадая в солнечные лучи. Сорта роз отец отбирал, как драгоценные камни, но как ни старался он быть беспристрастным и разнообразить живую мозаику, которую создавал, его любимицы альбы, похожие на смущенных девушек, затмили собой остальных. Моя девочка похожа на такую розу — еще не раскрывшуюся до конца, не узнавшую всей своей прелести. И лицо ее так же розовело в полумраке, когда она вдруг встала с дивана в тот первый вечер и пошла ко мне навстречу, решившись подарить себя. И тело ее полно того же природного изящества, также таит в глубине своего существа, прикрытого ласковыми лепестками, дурман наслаждения. Я добрался до сердцевины и едва не задохнулся — так заколотилось мое сердце. И я возблагодарил в мыслях своего отца, наделившего меня умением распознавать истинную красоту.
Я же начал с того, что любил разговаривать с ним… В садике я обустроил ему удобный уголок, где все было под рукой — свежие газеты, запасной плед, графинчик с морковным соком. Пестрый кот Ози составлял ему компанию. Возвращаясь домой, я выходил к отцу и подолгу рассказывал обо всем, что случилось за день. Кое-что я сочинял заранее, чтобы повеселить его. И он охотно посмеивался, а верил ли — не знаю.
Если б отец был жив, я не оказался бы в России и жил бы привычной жизнью человека из среднего класса, который каждый день ходит на службу, читает газеты, ест сосиски с пивом во время ленча, пьет чай… Иногда приводит проститутку и не получает ни малейшей радости, кроме короткого облегчения, которое тут же оборачивается пустотой. Я пытаюсь доказать, что не являюсь типичным англичанином, и понимаю, как давно это перестало быть правдой. Давно, очень давно я действительно отличался ото всех остальных. В те незапамятные годы, когда снимал свои ныне покойные фильмы. Но оказалось, что я умею выделиться из толпы, только шагнув вниз. А вверх у меня никак не получалось. И тогда я решил, что лучше уж остаться на одной ступени со всеми. И превратился в то, с чем всегда боролся. Я даже не могу назвать себя — кто. Потому что я стал типичным обывателем. И жизнь моя потеряла смысл.
Порой мне приходит в голову, что я не имею морального права учить детей. Ведь учитель — это нечто, куда большее, чем человек, умеющий делиться своими знаниями. Иногда мне кажется, что дети воспринимают меня как наставника. Это льстит мне и пугает, ведь наставник должен отдавать то, что есть у него в душе, а не в голове. Моя же душа до сих пор была пуста, как пробитый сосуд, который никто не сможет наполнить.
Я путешествовал по Европе, пытаясь напитать себя новыми впечатлениями, но все они откладывались в памяти, не задевая сердца. Ничто не могло меня потрясти — ни грандиозный собор в Реймсе, ни Нотр-Дам де Пари, ни капелла Медичи, окончательно подавившая меня. Но стоило мне оказаться в России, как всего меня точно встряхнуло и вывернуло, хотя тут я как раз ничего не успел посмотреть, кроме Кремля даже не коснувшись сокровищницы этой страны, я превратился в сплошной обнаженный нерв, потому что очутился на земле, кричащей от боли. И теперь все, к чему я не прикоснусь, отзывается во мне болью. Я так очумел от этого нового для меня состояния, что не сумел с должным благоговением принять посланный мне судьбой синий бриллиант. Как мелкий, безграмотный ювелир я начал проверять его подлинность… Я проклинаю себя и ничего не могу поделать. Вырвавшийся из самого сердца поток страсти несет меня все дальше, и плыть против течения у меня не получается.
Да что это со мной?! Неужели я так и сдамся? Уступлю Режиссеру без боя, чтобы он погубил ее? О нет! Я буду бороться. Пусть методы борьбы окажутся ничуть не благороднее того зла, против которого она будет направлена… Что ж, в России говорят: "Как аукнется, так и откликнется". Вся ирония ситуации заключается в том, что и аукаю, и откликаюсь только я сам.