Глава 9

(из дневника Пола Бартона)


Вчера, когда она ушла в магазин, я лег в нашей комнате на пол, лицом к окну. Солнечные собачки, которых русские называют "солнечными зайчиками", бегали по стенам, но я смотрел на оконный переплет, напоминающий крест. Он словно летел на меня с небес — грозный, неумолимый. Но я все же осмелился воззвать к Тому, кто послал этот крест. Я просил его: "Отец мой небесный! Укроти мою одержимость! Не дай мне ввести во искушение эту лучшую из женщин. Ты знаешь, что я хочу сделать… Я — ненасытное чудовище. Мне уже мало ее любви, ее прекрасного тела… Подавай мне уверенность, что она предпочтет меня тому мужчине, который всех сводит с ума! Ты знаешь, о ком я говорю, Господи, и Ты знаешь, что я собираюсь отвести ее в то самое место… Кто его создал? Уж, конечно, не Ты. Так не пускай же меня туда!"

Существовало ли это место до моего приезда сюда? Или возникло, когда я ступил на эту загадочную землю? Возникло, как материализовавшееся проклятие, что преследовало меня всю жизнь.

Никто не ответил мне, да я и не ждал ответа. Мне никто никогда не отвечал, хотя я не уставал задавать вопросы. В молодости я самонадеянно полагал, что смогу отыскать ответы без посторонней помощи. И в своих поисках опускался все глубже в преисподнюю, пока не очутился в самом пекле. Мне повезло — я сумел выбраться, опаленный, и подняться до небесной синевы ее глаз. Но падшему ангелу нет там места. Я страдаю от высоты и хочу заставить страдать и ее, чтобы мы вновь оказались вместе, пройдя через эти страдания. Если же она отшатнется… Если предпочтет страданиям свою прежнюю тихую жизнь… Что ж, Туманный Альбион охотно примет меня и покроет мое лицо липкой пеленой новых морщин. Я состарюсь без нее так быстро, как еще никому не удавалось. Я выдавлю из себя все жизненные соки и пошлю ей в Сибирь большую флягу. Пусть она живет долго-долго.

Я закрыл глаза, лишь бы не видеть больше этого креста, что не давал ответа. Но в тот же миг на меня обрушился мощный звуковой поток церковного хора. Он расплющил меня, раздавил… Может, я просто уснул? Высокие голоса мальчиков звали ввысь, но мне туда не было пути. Я не мог присоединиться к хору, потому что не имел ни слуха, ни голоса. Все латинские слова отзывались в памяти одним — "кайся"! И я знаю, что приду к покаянию, но сначала я должен пройти через тот дьявольский красный огонь, что горит в самом центре этого маленького городка. И провести ее через это око… И если мы выйдем не порознь, а вместе, и если выйдем вообще, то вознесемся туда, в ту синеву, куда зовут голоса певчих. В ту синеву, что сулит ее взгляд.

Я повторяюсь. По сути, я твержу все время лишь одно: останься со мной. А ведь еще неделю назад я клялся, что не попрошу этого. Человек лжив в своих обещаниях, а влюбленный лжив вдвойне, потому что сам верит в эту ложь. И такая безмятежная искренность страшнее осознанного обмана, ведь она способна завести в самые темные дебри.

Я точно знаю, куда лежит мой путь. И кто ждет меня на этом пути, в самом его начале. Человек, с которым я боролся всю жизнь, отвратительный и непобедимый. Если она, моя перепуганная жизнью девочка, одержит над ним верх, значит она действительно послана мне небом, и с ней Твоя сила. Господи!

Вменяю себе в вину, что я грешник и никуда негодный католик, однако ни с кем не разговариваю чаще, чем со своим Небесным Отцом. Я уже устал благодарить Его за то, что не сдох в какой-нибудь канаве от передозировки, снимая свои грязные фильмы. Никто и не подумал бы отпевать меня, и виолончель Ростроповича не рыдала бы "Сарабандой" Баха, как на похоронах Тарковского. Потому что он был художником, а я так стремился к натурализму, что выворачивал наизнанку и себя, и всех вокруг. В то время я ни за что не показал бы в кино такую сцену знакомства, как у нас с Тамарой, — она выглядела бы слишком нереалистичной. Я рвался потрясти сбою сонную Англию, обжечь ее потоком нечистот, от которых она воротила нос. Мне и в голову не приходило, что вектор правды искусства должен быть направлен вверх, к Богу, чтобы поднимать человека над самим собой. Я же опускался в своих исследованиях ночного мира все ниже, и люди, смотревшие мои фильмы, опускались за мной следом. Я вел их в объятия дьявола.

Меня не насторожил даже отказ Малькольма МакДауэлла сняться у меня, хотя он был смелым человеком и в "Переходе" у Томпсона сыграл почти Сатану. Мистер МакДауэлл дал мне понять, что его нравственные принципы не позволяют принять мое предложение. Я с мальчишеской дерзостью обозвал его ханжой и забыл о нем, полагая, что снимаю фильмы не для кинематографической элиты, и ее мнение не должно меня волновать. Мне казалось, что я делаю их для самой Англии. И однажды я услышал ее голос…

Помню, я вышел из кинотеатра после одной из своих премьер. Кажется, это был фильм о проституции среди малолетних… Да, именно тот, потому что выходивший позади меня парень сказал другу: "Смачно показано. Аж самому захотелось… Пойдем?" Это были те самые люди из среднего класса, которых я рассчитывал потрясти. Эффект вышел обратно противоположным…

И вот тогда я ужаснулся. Хотя чем я сам был лучше этих ничтожеств? Я, прибегавший к услугам детей, чтобы лучше понять своих героев, их использующих… Весь мой ужас мог в то время вылиться только в одно: я ввел себе в вену такой "коктейль", от которого человек менее крепкий вообще вряд ли бы выжил.

Но я не погиб. За меня погибла Джейн. Строгая, правильная Джейн, которую я ненавидел за то, что она служила мне постоянным укором. Безумно влюбленная Джейн, пытавшаяся вытащить меня на поверхность… И до нее, и после погибло еще много других, даже если их тела остались живы.

И вот теперь я собираюсь подвергнуть этому испытанию единственную женщину, которую полюбил. Как бы я не молил Бога остановить меня, я все равно это сделаю. Ведь случайно возникнув, эта идея уже захватила меня целиком, и я не могу теперь ни есть, ни спать.

Еще ни один человек не остановился в любви на середине пути. Каждый из нас проходит свой путь саморазрушения до конца и только потом поворачивает назад. Счастливчикам для этого хватает воображения и какой-нибудь четверти часа. Другие же занимаются этим всю жизнь, все испытывая на собственной шкуре.

Очевидно, я отношусь к последним. Мне всегда не хватало воображения, вот в чем беда. И приходилось проживать все, что я хотел узнать. Я спал в ночлежках и воровал, торговал наркотиками и покупал детей. И все потому, что не умел подобно любимым моим режиссерам вжиться в своего героя без того, чтобы на самом деле пройти его путь. Им это было дано, а мне — нет.

Мои фильмы пользовались успехом, их называли бунтарскими. Я гордился этим, не придавая значения тому, что бунт — это разрушение, а не созидание. Я заработал кучу денег, уродуя души своих зрителей. Сначала одержимый идеей вызвать катарсис у всей Великобритании, я так увлекся поисками ужасов, что не заметил, как они стали мне нравиться.

Я начал получать удовольствие от всего, к чему собирался вызвать отвращение. Мне нравилось принимать наркотики, выхватывать у прохожих сумочки, совокупляться с малолетними. И это продолжалось до тех пор, пока я не осознал, что моим зрителям это тоже начинает нравиться. Я заражал их своей увлеченностью. Им хотелось попробовать всего, что испытал я и мои герои.

Гораздо позднее я понял, что лишь пропущенный сквозь волшебную призму воображения и чистилище сердца, реализм достоин войти в Искусство. Я же творил не Искусство, а хладнокровно предоставлял место на экране самому гнусному пороку.

В тот вечер, когда у меня открылись глаза, погибла Джейн. Мы перевернулись на машине и, очнувшись, я никак не мог поверить, что все сошло за несчастный случай. Мне твердили, что я даже не превысил скорость, говорили о вине водителя встречной машины. Но я-то знал, что на самом деле убил Джейн. Ведь я хотел ее смерти, и вот она умерла. Я надеялся вместе с ней избавиться от собственной совести, но этого не произошло. Меня не посадили, но я везде видел перед собой решетки. Раньше я и не замечал, что все они состоят из множества спаянных между собой крестов. Я хватался за них и взывал к своему Небесному Отцу, от которого бежал все это время. Я клялся, что не сниму больше ни одного фильма, и сдержал обещание, хотя еще долго воспринимал все окружающее готовыми эпизодами. Я обещал раз и навсегда отказаться от наркотиков, но мне пришлось лечиться еще много лет. Я твердил, что буду учить детей, ведь первая моя специальность была учитель английского языка и литературы. И я ничего не просил взамен. Я просто не знал, что могу попросить, потому что мне ничего не хотелось — ни жить, ни любить, ни работать. Единственное, о чем я мечтал, это избавиться от боли, из которой состоял. И постепенно она ушла. Не совсем, кусочек ее до сих пор торчит в сердце, как осколок. Но, по крайней мере, я смог дышать.


Она вернулась с покупками, а я уже уснул на полу. В коротком сне я привиделся себе яркой, крупной птицей, которая никак не может взлететь и окунуться в небо. Мне было так жаль себя, что даже слезы выступили. И я никак не мог понять, почему же мне не дано летать. И только когда прохладные пальцы погладили меня по щеке, в тот самый мимолетный миг пробуждения, понял, что птица, которой я только что был, зовется петухом.

Она легла на пол рядом со мной, я повернул голову, и мы долго смотрели друг другу в глаза и ни о чем не говорили. Она так старается угодить всем моим желаниям и быть послушной, что я начинаю подозревать ее в неискренности. Мне еще не доводилось встречать женщину, столь охотно уступающую мужчине роль первой скрипки.

У нее оказались влажные волосы — начался дождь. И от нее пахло осенью. Мне все предстояло пережить впервые: сибирскую осень, сибирскую зиму… Знакомые в Лондоне пугали меня морозами и утверждали, что я вернусь с отмороженным носом. Но я до сих пор не встретил тут ни одного человека, изуродованного зимой. Они все изуродованы жизнью, и мне больно смотреть на этих обмотанных грязными платками старушек, побирающихся у магазинов и церквей, на детей, которые набрасываются на меня стайками, словно на лбу у меня написано "иностранец", на маленьких уродливых мужичков, от которых идет такой запах, что приходится задерживать дыхание. Как могла вырасти среди них моя синеглазая фея? Она пробилась через уродливую коросту бытия, как жизнелюбивый росток сквозь серый асфальт. И доверила мне свою свежую хрупкость, юную зелень. А я захотел проверить прочность ее стебелька…

Я заметил, что она избегает людей. Может, это и помогает ей сохранить свою цельность? Когда на лестнице или у подъезда мы сталкиваемся с соседками, она хватает меня за руку и буквально протаскивает мимо, наспех поздоровавшись. "Пошли, пошли, — шепчет она умоляюще. — Она сейчас опять начнет жаловаться. Эти разговоры… у меня от них голова пухнет. Нет денег, кончаются продукты… Каждый день одно и то же… Может, они думают, что я богатая, раз живу одна в такой квартире и никогда ни на что не жалуюсь? Но как я могу им помочь? Мне самой едва на еду хватает. Но зачем об этом всем рассказывать? Лучше ведь не станет… У нас все так любят плакаться. Я это уже ненавижу!"

На самом деле ненависти в ней нет. А во мне? Когда-то ее было полным-полно. Я полагал, что изменился за эти годы. На деле же я остался тем же сказочным чудовищем Уинделстоунского ущелья, пожирающим все живое. И нет ни брата, ни сестры, которые расколдовали бы меня троекратным поцелуем. Я — чудище, которое, прижимая к себе всю ее, теплую, податливую, думает о том, что если она сломается, то я увезу в Англию память о ней и залеплю себе глаза этой клейкой, как весенний листок, памятью, чтобы не видеть больше ни одной женщины. Да и существуют ли они, другие женщины, если она оказалась первой, кого я разглядел сердцем?

То, как я живу сейчас, — сплошной праздник плоти. Никогда еще близость с женщиной не дарила мне столько радости. Я переживал и более острые ощущения, случались и настоящие потрясения, но после всегда охватывала или тоска, или отвращение, или то и другое вместе. Сейчас же я просто купаюсь в радости. От нее покалывает в подушечках пальцев, щемит в груди, восхитительно пустеет в голове. Моя девочка все мне позволяет и ничего не стесняется, хотя многого и не умеет. Иногда мне не верится, что она была замужем, но потом я вспоминаю, что ее муж был таким же ребенком, и это все объясняет.

Я часто ловлю себя на том, что сам веду себя с ней по-мальчишески. Наверное, от того, что боюсь показаться скучным пожилым джентльменом. Она и так невысокого мнения об английском темпераменте. Но почему я боюсь этого? Не потому ли, что на самом деле и есть таков? Мне всего сорок семь лет, но я так давно отрекся от своей безумной молодости, что смешно и говорить, будто я не состарился. И как подозрительный старик я никак не могу поверить в чистосердечность ее юности, вот в чем дело.

Святой Петр говорил, что нельзя чуждаться огненного искушения, для испытания нам посылаемого, как приключения странного. Я утешаю себя этими древними словами и твержу, что она должна пройти сквозь такое искушение, чтобы стать еще чище и выше. Или умереть для меня. Раз уж мне дана власть провести ее через то, что недоступно больше ни одному человеку.

Вечером мы войдем с нею в Красный замок… Я думаю об этом и ужасаюсь собственным мыслям. Все-таки нет ничего более низкого, чем человеческая мысль. Действием мы можем и не опуститься до того уровня, куда она увлекает. Но религия учит, что каждая нечистая мысль уже есть грех, и она так же впечатается в пройденный человеком путь, как и любой поступок. Значит мне никогда не подняться, даже если я сто лет проживу, как истинный праведник, ведь мысли мои то взлетают, то падают. Я не могу их удержать. Они проскальзывают быстрее, чем включается воля. Им все время удается обхитрить меня. Какая-то доля секунды — и я опять в объятиях адского пламени. Какой тогда смысл не делать того, о чем уже подумал, если мысль и деяние — равнозначны? И это значит, что я сделаю то, что задумал…

Загрузка...