Глава 18

(из дневника Пола Бартона)


Пятый день она не встает с постели и почти все время спит. Я кормлю ее фруктами и отпаиваю соками, а по утрам варю овсянку, в надежде, что все это вкупе изгонит из ее организма всякую отраву. Когда ухожу на работу, то забираю Алену с собой, чтобы не мешала ей отдыхать. Кажется, ей удается победить зависимость, хотя она может проявиться и через неделю. Надо ждать…

Каждый раз, вернувшись, я открываю дверь со страхом: вдруг она опять ушла к Режиссеру? Но она встречает меня в постели, слабо шевеля пальцами поднятой руки, такой тоненькой, почти прозрачной, что у меня сжимается сердце. Я никогда его столько не чувствовал, как в этот месяц.

Я рассказываю ей о лицее, используя заимствованные у Достоевского фразы. Иногда она смеется: "Теперь так уже не говорят". Современный русский очень отличается от языка классиков.

Мы уже несколько дней не были с ней близки, и я даже не помышляю об этом. Когда болезнь была моей, она не могла служить преградой. Теперь — другое дело. Теперь я парализован ее болью, и так будет до тех пор, пока она окончательно не поправится.

Как-то она вдруг спросила: "Пол, ты умеешь скакать без седла?" Я машинально ответил: "Нет", и она разочарованно отвернулась. Потом вспомнил, что лет двадцать назад, а то и больше, мне это удавалось. Я сказал ей об этом, и она посетовала, не замечая жестокости своих слов: "Жаль, что я не знала тебя молодым… Похоже, ты был заводным".

"Я сделал много плохого", — напомнил я, хотя это довольно глупо — все время твердить о том, какой ты, в сущности, мерзавец.

"Да знаю я! — раздраженно ответила она. — Ты так считаешь, потому что ты — насквозь католик. Для тебя дохнуть глубже положенного уже грех. Христианская религия невыносима! Она убивает всякую радость… Я хотела бы стать буддисткой".

"А что ты знаешь о буддизме?" — спросил я.

Она засмеялась: "Абсолютно ничего! Я вообще необразованная и глупая! Когда тебе надоест забавляться со мной в постели, ты это поймешь".

"Поспи, — посоветовал я, — и твоя злость пройдет".

"Не пройдет, — упрямо возразила она. — Почему все, что скучно — хорошо, а что весело — плохо?"

Стараясь не волноваться, я спросил: "Тебе скучно со мной?"

"Наверное, и правда надо поспать, — решила она. — А то я наговорю сейчас гадостей, потом буду жалеть".

"Тебе скучно со мной?"

Она рассердилась и покраснела до слез: "Да что ты заладил — скучно, скучно! Да, скучно! Не с тобой, а вообще. Я не знаю, к чему себя приложить…"

Когда она отвернулась и закрыла глаза, я вышел из комнаты и вдруг услышал, как она сказала в пространство: "С тобой… Как будто у меня есть выбор!"

Но у нее есть этот выбор, и она знает об этом, потому и мучается и мучает меня. Я физически чувствую, как Режиссер все время маячит у меня за спиной, и она смотрит то на него, то на меня, выбирая. Большая часть русских романов построена на истории о порядочной, хорошей женщине, которая губит себя ради страсти к какому-нибудь подонку. И, погибая, находит наконец удовлетворение и счастье. Очевидно, Рита не так уж и преувеличивала, говоря о необходимости страдания для жизни русского человека. Но ведь это ужасно…

Она пыталась начать рисовать, сидя прямо на разобранной постели. Я обрадовался, надеясь, что это развлечет ее и поможет воспрянуть духом. Но через несколько минут она скомкала лист, швырнула карандаш в стену и снова легла, отвернувшись.

Я понимаю, почему у нее ничего не выходит. Творчество требует отдаваться ему целиком и не терпит раздвоения души. А ее душа сейчас в смятении… Ей хочется одновременно чистоты и безумного веселья, потому что она никогда не знала его в жизни. Но совместить это — невозможно. У меня было время убедиться… Ни одна из десяти заповедей не сулит особого веселья и восторга. Жизнь, достойная человека, по сути проста и тиха.

Но чтобы прийти к ней и дорожить ею, наверное, надо пройти через огонь искушений, поддаться им и ужаснуться. Французы говорят проще: "Молодость должна перебеситься". Я сам шел именно такой дорогой, и мне остается только завидовать людям, которым удалось миновать геенну бурной молодости. Но я не встречал ни одного человека, сумевшего перепрыгнуть через это пламя.

Вчера мне преподнесли сюрприз. Хотел было написать "приятный", но, поразмыслив, решил, что можно отнестись к этому по-разному. Тот самый Игорь Анисимов, что на первом же занятии назвал меня неудачником, вдруг подошел после урока. Он направлялся ко мне с таким дружелюбным видом, что я решил будто он собирается мне что-то продать. Я уже напрягся, но Игорь неожиданно опустил глаза и поблагодарил меня. Лицо у него самое незапоминающееся, наверное, это и заставляет его быть дерзким.

"За что — спасибо?" — спросил я по-русски.

Он туманно ответил: "За все", и внезапно покраснел совсем по-детски — и уши, и шея, и даже лоб. Ни разу я не видел, чтобы люди краснели так густо. Сперва мне показалось, что это признак неподдельного раскаяния, и даже растрогался. Но, вспомнив нашу первую встречу, начал сомневаться. Может, он просто замыслил очередную пакость и на какой-то миг ему стало стыдно за себя? А может, во мне опять говорит старческая подозрительность… Буду ждать. Если Игорь все-таки честен со мной, значит, — это Ките так подействовал на его душу. На том уроке я как раз читал его стихи, не в переводе, конечно, чтобы ребята могли если не понять, то почувствовать эти стихи. По-моему, я сам непростительно разволновался, рассказывая о жизни этого красивого юноши и о его смерти, вот дети и заразились…

Русские дети вообще очень восприимчивы. В пятом классе одна девочка расплакалась, когда я, как мог, пересказал им "Соловья и розу" Уайльда, чтобы только заинтересовать. Она выбежала из класса, а я так перепугался, что бросился вслед за ней. Я настиг ее на четвертом этаже, где занимаются малыши, и куда я ни разу не заглядывал. Девочка, ее имя Маша, жалась к теплой трубе и всхлипывала так жалобно, что я не удержался и обнял ее. Я хотел было сказать, что это всего лишь сказка, печальная фантазия печального человека, но думал, что как раз этого-то и не следует говорить детям. Спасение человечества (если оно вообще возможно) — в этих детях, которые способны заплакать над вымыслом.

Все откладываю и не пишу о самом тягостном: утром забрали нашу Алену. В сопровождении милиционера пришли две женщины, из какой-то социальной службы (названия я не понял), показали бумаги, подписанные ее отцом. Алена не издала ни звука, не цеплялась за меня и ни о чем не просила. Она все поняла, как взрослая, и приняла это с таким достоинством, что если б мне не было так больно, то я испытал бы восхищение.

"Мы еще обязательно увидимся", — сказал я ей по-английски.

"Конечно", — сдержанно ответила она.

Я присел, и девочка обняла меня, но не судорожно, а так, будто шла прогуляться на четверть часа.

"В какой семье она будет жить?" — спросил я у тех женщин.

Они удивленно переглянулись: "В семье? Мы оформляем ее в детский дом".

Я ужаснулся, потому что много читал о подобных учреждениях сталинских времен. Не думаю, чтобы с тех пор они изменились к лучшему, ведь в остальном со страной этого не произошло.

"Зачем в детский дом? Она живет, как дома. Она все тут знает. Мы заботимся о ней. Я — обеспеченный человек. Мне на все хватает", — заговорил я, стараясь быть как можно более убедительным, но они меня даже не слушали.

"Так положено", — отрезал милиционер.

А одна из женщин добавила: "Что ж это она при живом отце будет у чужих людей жить?"

Понять эту логику невозможно.

Тамара даже не проснулась, пока происходила эта сцена, и когда Алену увели, я почувствовал себя настолько одиноким в этой не принимающей меня стране, что захотелось завыть. Встать на колени и завыть. Но я побоялся разбудить ее.

Я сел в кресло, стоявшее напротив, и взял Достоевского, но читать не смог. Украдкой поглядывая на нее, я думал о нас, и об Алене, и о ее родителях. Я пытался понять, что может заставить убить любимую женщину? Или — не любимую? У меня перед глазами до сих пор стоит та картинка, настолько неправдоподобная, будто взята из голливудского боевика. Как могло такое случиться в моей тихой, размеренной жизни? Я вхожу в квартиру — безмолвную, словно затаившуюся, прохожу мимо кухни и вижу на полу тело женщины с раскинутыми, как после изнасилования, ногами. Вместо головы у нее — кровавая каша. Никакой тошноты я не почувствовал и вообще смотрел на все почти равнодушно, защищенный убеждением, что на самом деле этого не может быть.

Сидевший рядом с телом мужчина поднял голову, и мы встретились взглядами. В его глазах не было ни раскаяния, ни ужаса. Ничего. Пустота. Мне было знакомо это состояние совершенной пустоты, и я понимал, что мне нечего сказать ему. Все его чувства находились сейчас в дозачаточном состоянии, им еще только предстояло народиться. И по-моему, он тоже догадывался о том, что все — боль, отвращение, тоска — еще впереди.

Он не проронил ни слова, когда я забрал его дочь. Наверное, любовь к ней или хотя бы привязанность тоже разлетелись на куски от выпущенной им пули. Тамара уверяет, что эти люди жили душа в душу и проводили вместе все свободное время. Казалось бы, это говорит о том, что они стали настоящими друзьями, а ведь поднять руку на друга куда невозможнее, чем причинить боль тому, к кому испытываешь страсть. Я не чувствовал ее к Джейн, просто я весь тогда был — сплошная страсть. Она всего лишь угодила в меня, как в мясорубку, и я, не задумавшись, перемолол ее.

Теперь страсть опять подняла голову. Я полагал, что научился контролировать ее за долгие годы, но Режиссер, ухмыляясь из темноты замка, подсказывает, что моя душа и теперь находится во власти бесов, демонов, сатаны…

Человек придумал столько названий тому страшному, что живет в нем, лишь бы отвергнуть подозрение, что все это — он сам. Может быть, если бы каждый воспринимал зло, существующее в нем, не как нечто потустороннее, а как часть самого себя, то с ним легче было бы справиться. Похоже, я и совершаю ту же ошибку, прикрываясь Режиссером…


Сегодня ко мне в школу опять приходила Рита. Занятия только закончились, и я собирал пособия. Она даже не потрудилась придумать оправдание своему визиту. Просто подошла и с вызовом сказала: "Привет, Пол! Вы не хотите пообедать?" Я ответил так вежливо, как только мог: "Сожалею, но я сам готовлю обед для себя и для Тамары. Она немного приболела".

"Я знаю о ее болезни", — ответила Рита, и это слегка кольнуло меня — я не думал, что она станет кому-нибудь рассказывать. Я забыл, что у русских принято делиться с родственниками проблемами своей личной жизни.

Спрашивать я ничего не стал, но Рита сама пояснила: "Я заходила к ней и накормила готовыми пельменями. Так что о ней не беспокойтесь… Признайтесь, Пол, вам ведь будет лень готовить для себя одного!"

Я не выдержал и улыбнулся. Она так обрадовалась маленькой уступке с моей стороны, что я устыдился: эта женщина пыталась стать мне другом, и не было никаких причин столь откровенно пренебрегать ею. Я был ей интересен как представитель того самого Запада, с которым сам призывал их дружить, а стоило первому же русскому человеку сделать шаг в мою сторону, как я шарахался прочь.

Рита повезла меня в маленький ресторанчик: "Настоящая русская кухня! Владелец — мой друг. А в Лондоне есть русские рестораны?" Я ответил, что в моем любимом городе гораздо проще найти русский, итальянский или китайский ресторан, чем отведать настоящей английской кухни.

"Признайтесь, вам надоели эмигранты? — засмеялась она. — Зачем же вы так стремитесь пополнить их ряды еще одной русской девушкой?"

Мне надоело все время отвечать на вопросы, и я сам задал тот, что меня действительно мучал: "Вы по-прежнему уверены, что она не поедет со мной?"

Она мотнула своей пугающе крупной головой: "Сейчас еще больше, чем когда-либо".

Я заметил, что это оскорбительно для меня. На это Рита уклончиво ответила: "Обижаться или нет — это ваше дело. Я вовсе не хочу говорить вам гадости. Но вы же сами видите, что с ней творится!"

"Это никак не связано с отъездом".

"Ну да, рассказывайте! — развязно бросила она. — Теперь вся ее жизнь связана с вами и вашим будущим".

Я нехотя признался: "Она выбирает вовсе не между Россией и Англией".

Рита была поражена: "Да ну?! Неужели есть другой мужчина? Что-то не верится… Томка никогда не была вертихвосткой".

"Вы ставите меня в неловкое положение, — сказал я. — Мне ведь неизвестно, что рассказала вам Тамара. И собирается ли она вообще что-либо рассказывать кому бы то ни было".

"Бедный вы, бедный, — с внезапной жалостью произнесла Рита и поглядела на меня так, как даже мать никогда не смотрела. — Угораздило же вас связаться с ней… Она же сумасшедшая! Она всю душу из вас вытянет!"

"Она и есть моя душа…"

"Не говорите банальностей, Пол! Какая там душа… Получаете удовольствие в постели с молоденькой женщиной, которой даже предложения до сих пор не сделали, и рассуждаете о душе. Смешно!"

Я действительно удивился: "А у вас принято сразу же делать предложение?"

Рита фыркнула: "А то вы не знали! Русская женщина начинает думать о браке уже в тот момент, когда мужчина впервые берет ее за руку".

"Что ж вы мне раньше не сказали? — укоризненно пробормотал я. — Так вот в чем дело…"

"А-а… Томка уже занервничала?"

"Брак — это действительно очень важно. Не только для русской женщины".

Рита со смехом подхватила: "Но и для английского мужчины. Вы — смешной, Пол Бартон!"

Опустив ее замечание, я продолжил: "Брак — это признание любви Богом. Это как благословение. Отпущение всех предыдущих грехов".

А вы много нагрешили, мистер Бартон?"

Эта женщина сбивала меня с толку. А я ведь пытался быть искренним с нею.

Весь этот разговор происходил уже за обедом. Рита заказала окрошку, даже не спросив моего согласия. На улице было прохладно да и в ресторане тоже, и я только замерз от этого русского угощения. Зато на второе подали огнедышащие пельмени, и я подумал, что к вечеру у меня будет заворот кишок от такого сочетания. Но я съел их, вспомнив, что мой голубой цветок питался сегодня тем же, и выходило, будто мы обедали вместе.

Ресторанчик раздражал нарочитой стилизацией под старину. Все здесь было напоказ — балалайки, развешанные по стенам, официанты в расшитых рубахах, подпоясанных кушаками, солонки-матрешки… Складывалось впечатление, что я сижу не в центре страны, которая должна быть сильна одним только духом, безо всякой мишуры, а где-нибудь на Брайтон-бич. Там такие усилия были бы оправданны.

Это зрелище навело меня на грустные размышления о том, что если на моей родине веками сохраняется особый, английский уклад жизни, так раздражавший меня в дни моей молодости, то здесь все коренное нивелировалось. И нужно действительно постараться, чтобы иностранцы, которых становится тут все больше, могли представить его своеобразие. Ведь они едут сюда не только поживиться, потому что в России все "плохо лежит", но и, как я, приобщиться к великому таинству этой земли. Но русские люди то ли ревностно охраняют свои заповедные тропы, то ли сами забыли, где они находятся, но кроме того мужичка, что играл в трамвае, я так и не увидел ничего особенного. Только нищета, грязь и хамство, которые при желании можно обнаружить в любой стране. Даже в Англии.

Я поинтересовался у Риты, сохранился ли хотя бы в деревнях исконно русский уклад жизни. Она усмехнулась: "В деревню я выезжала на пленэр лет пятнадцать назад. Но если хотите, можем поехать и посмотреть". Для этой женщины не существовало преград. Она просто перешагивала через них, как исполин.

"Пожалуй, не стоит", — замялся я.

"Почему это? Боитесь надолго остаться со мной наедине? Вы не уверены в себе, мистер Бартон?" — ее атакующая манера все больше раздражала меня.

"О'кей, — сказал я, подавив вздох. — Пока Тамара спит, мы успеем съездить. В окрестностях города есть какая-нибудь деревня?"

Ее голос зазвучал возбужденно: "Целая дюжина! Надо взять с собой водки".

"Зачем?" — удивился я.

Она терпеливо пояснила: "Это у нас во все времена самая ходовая валюта. Вдруг вам что-то приглянется. Обменяем".

Что мне могло там приглянуться? Лапти из лыка? Гармошка? Не за этим я ехал в Россию. Я надеялся припасть к чистому роднику, а мне подсовывали водопроводную воду, разлитую в пластиковые бутылки.

"Не хочу я в деревню, — сказал я довольно резко, и Рита даже слегка отшатнулась. — Не сейчас".

"И не с вами, — добавила она, угадав мои мысли. — Видите, как я хорошо понимаю вас, Пол Бартон. И дело не в том, что я выучила язык. Просто я вижу вас насквозь. Я вижу: вы так влюблены, что у вас внутренности ссыхаются".

Это было сказано несколько вульгарно, хотя по сути — верно. Примерно так я себя и чувствовал.

"Понимаете, Пол, — заговорила Рита неожиданно мягким, соболезнующим тоном, — Тамара всегда была девочкой… странной. У нее ведь были серьезные нарушения психики. Да и сейчас, думаю, остались".

"Одиночество многих доводило до сумасшедшего дома", — вступился я.

"Да какое там одиночество! Вокруг нее вечно толкались все родственники, она всегда была любимицей. Такая трогательная, воздушная, талантливая… И подружиться с ней многие пытались. Только ей никто не мог угодить. Обычные люди ее не устраивали. Мы все были ей неинтересны. Ей требовалась феерическая личность!"

"Ее муж был таким?" — спросил я не без ревности.

"Слава? Она увидела его на концерте. Юный вундеркинд. Вокруг него тогда была страшная шумиха — телевидение, газеты. Сибирский самородок. Ну и потом, он был очень хорошеньким. Такой, знаете, ангелоподобный тип… Я таких терпеть не могу! Мне нравятся мужчины вроде вас".

Я промолчал, не найдясь, что ответить. Рита подлила себе пива, которое заказала специально для меня — "под пельмешки!" Хотя у меня на родине пиво пьют без закуски. В крайнем случае с орешками.

"Но Тома быстро в нем разочаровалась, — продолжила она, выпив полбокала. — Она ждала, что попадет с ним в какой-то неземной мир, что каждый день будет закручивать новым смерчем. А мальчику надо было заниматься… Несколько часов ежедневно. И потом концерты, гастроли… Она охладела к нему в первый же год. Они стали ссориться. Может, Томка еще слишком молода? В юности мы все жаждем нечеловеческих страстей. Потом это проходит. Она тоже успокоится, но вам предстоит с ней намучиться".

Я ответил без излишней горячности, чтобы она поверила: "Ничего. Я готов потерпеть сколько угодно".

Ударом кисти Рита отодвинула пустой бокал и отрывисто спросила: "Вы действительно так ее любите, Пол? Или вас разница в возрасте распаляет? Может, вы просто ошалели от радости, что такая девочка охотно ложится с вами в постель?"

Я холодно спросил: "У вас в России принято обсуждать такие вещи?"

"А почему бы и нет? — запальчиво возразила она. — Мы же почти родственники. Мы должны доверять друг другу".

"Не думаю, что когда-нибудь научусь посвящать в личные дела даже родственников".

"Англичанин! — сказала Рита с нескрываемым презрением. — Вы еще застегнитесь на все пуговицы, как положено! Вам никогда не получить ее, вот так-то! Потому что она не полезет в вашу скорлупу".

Я оглядел стол: "Вы закончили обед?"

"Ах, Пол! — в ее голосе опять зазвучала жалость. — Бегите отсюда пока не поздно! Она же из вас всю душу вытянет".

"Вы уже говорили это", — напомнил я.

За обед пришлось расплачиваться мне, потому что Рита вдруг встала и, гордо печатая шаг, покинула зал. Официант так обрадовался чаевым, что стало ясно — я просчитался и дал лишнего. Он проводил меня до двери, на каком-то немыслимом русско-английском языке приглашая приходить почаще. Прощаясь, я посмотрел ему в глаза и увидел в них неизбывную зависть. Наверное, я казался ему невероятно счастливым человеком уже от того, что родился не в России.

Рита ждала меня в машине. Когда я сел, она принялась оживленно рассказывать о каком-то молодом художнике и настоятельно советовала купить его картины. Я понимал, что она не желает возвращаться к нашему тягостному для обоих разговору, и все же сказал: "Единственные рисунки, которые я хотел бы видеть в своем доме, сделаны Тамариной рукой".

"Остальное русское искусство вас уже не интересует?" — усмехнулась Рита.

"Не в такой степени", — ответил я.

Она довезла меня до подъезда и вдруг накрыла мою руку горячей ладонью. Из-за того, что черты ее были так крупны, лицо казалось огромным. Оно заполняло все пространство автомобиля.

"Я хочу вас, Пол, вы это уже поняли, — откровенно сказала она. — И я вас получу, чего бы мне это не стоило. Но я не думаю, чтобы мне пришлось чересчур напрягаться. Вы слишком сексуальны, чтобы долго сопротивляться женщине".

Я только и смог спросить: "Почему вы решили, что я слишком сексуален?"

Она ответила, не ответив: "Ну, это видно!"

"Если и так, то все мои сексуальные потребности полностью удовлетворены", — заверил я.

Но Рита опять усмехнулась: "Даже сейчас? Томка же болеет".

Я решительно снял Ритину руку со своей. Если б я просто вытащил свою, то ее ладонь легла бы мне на ногу, выше колена, а это уже могло быть опасно.

"Рита, вы никогда не слышали о том, что человек способен управлять своими желаниями?" — спросил я.

Она вдруг довольно захохотала: "Вот потому-то она вас и бросит! Ей-то хочется, чтоб ее захлестнуло с головой!"

Тут уж я не выдержал и прикрикнул: "Да откуда вы знаете, чего ей хочется? Она исповедуется вам?"

"Нет, успокойтесь, — заверила она и внезапно погрустнела. — Просто я и сама была такой же. Только я сумела победить это в себе, а Томка еще нет…"

Я почувствовал, что несправедлив и жесток с нею. Все-таки Рита пыталась мне помочь. Я погладил ее по щеке, и она прижала мою руку плечом.

"Пол…"

"А хотите, я кое-что покажу вам, и это разом вас отрезвит?" — неожиданно вырвалось у меня, хотя я клялся себе, что этого больше никто не увидит.

Она подняла голову, и я поспешил убрать руку. Ее решительное лицо все как-то собралось к носу, будто она вся обратилась в нюх.

"Что же это такое? Справка, подтверждающая, что у вас СПИД?"

"Рита! — возмутился я. — Как вы могли такое подумать? Неужели я стал бы…"

Она с облегчением перебила меня:

"Остальное — чушь собачья!"

"Посмотрим!" — мной овладел какой-то дьявольский азарт. Мне просто не терпелось показать этой женщине свои фильмы, чтобы она ужаснулась и наконец отстала от меня.

Больше не прикасаясь к ней, я сказал: "До свидания, Рита. Спасибо за обед. Мне было очень приятно с вами".

"Все вы врете, — печально ответила она. — Ничуть вам не было приятно".

"Нет, было, — возразил я. — И ваше общество, и то, что мы говорили на английском".

Она насмешливо согласилась: "Вот в это я верю".

Наконец мы распрощались, и я, не оглянувшись, вошел в подъезд. Пока я поднимался, меня вдруг осенила блестящая идея. Получше тех, рождения которых я ожидал, сиживая на "математическом" мостике Кембриджа. Миновав свою (свою?) дверь, я поднялся на четвертый этаж. Этот артист, фамилию которого мне никак не удавалось выговорить, оказался дома, и я впервые обрадовался, увидев его. Он даже рот раскрыл от удивления.

"Могу я арендовать вашу машину на один день? — спросил я, стараясь не слишком заноситься. — За любую плату".

Придя в себя, он пожал плечами: "Да ладно… Берите так. Потом бак заправите и в расчете".

"Нет, так нельзя", — заупрямился я.

Но Юрий тоже вдруг проявил твердость: "Мы с Томой друзья. А у нас с друзей не берут денег за такую мелочь. Вам ведь для нее машина нужна? Ну и все. Занавес!"

Он подал мне ключи, но, когда я протянул руку, Юрий отшатнулся и быстро проговорил: "Зря вы смотрите на меня волком, мистер Бартон. Я к Тамаре никогда и пальцем не притронулся".

Мои губы против воли расползлись в улыбке. "Ну вот и славненько! — с облегчением сказал он и вложил ключи мне в руку. — Желаю счастливо покататься! Кстати, у нас ведь правостороннее движение, не забудете?"

Благодарность так переполняла меня, что я побоялся открыть рот и только покачал головой. Я чувствовал такое облегчение, что, кажется, мог взлететь, оттолкнувшись от ступеньки. Оглянувшись на закрывшуюся за мной дверь, я сделал энергичный мальчишеский жест: "Yes!" И сам засмеялся над собой — седым и плешивым.

Загрузка...