Глава 24 СЫСКНАЯ ИНКВИЗИЦИЯ

Каялся в грехах Вавилон и Навуходоносор, царь его… И говорят, Навуходоносор, каясь, посыпал себе голову пеплом и пылью. Но пыль эта была пылью разбитых им городов, а пепел – пеплом сожжённых им жертв.

Средневековый белорусский апокриф.


Христос вышел на площадь под общинный дуб и, поражённый, снова чуть не бросился в проулок. Подобные зрелища всегда принуждали его ноги двигаться самостоятельно.

Под дубом длинным глаголем стояли столы. За ними сидели люди в доминиканских рясах. Сбоку пристроился возле жаровни палач, чистил щепочкой ногти. Человек пятьдесят, закованных в латы, меченных крестами – чернь на серебре, – окружало стол: духовная стража, гвардия Церкви.

Несколько «гвардейцев» окружили маленькую кучку людей. Повсюду шныряли служки в рясах. Таскали брёвна и поленья под пять дубовых столбов, вкопанных в землю с подветренной стороны.

Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, дёшево жизнь не продадут в случае чего.

Он страшно не любил орден псов Пана Бога. Вынюхивать, искать, карать – вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падлу. Сил маловато. Был бы тут ещё деревенский народ! Но это не город, жители, видать, в страхе попрятались. Стоит маленькая кучка людей. Может, свояки схваченных.

Христос подошёл к своим.

– Сыскная инквизиция заседает, – непонятно кому растолковал дурило Иаков. – Святая служба.

Глаза Христа встретились с глазами Иуды. Тот слегка позеленел, и школяр понял, что Раввуни явно не по себе.

– И сюда добрались, – сказал иудей. – Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба… А я словно сам помню.

– У нас она долго не протянет, – буркнул Тумаш. – Не бойся. Тебя не дадим.

Они увидели, что перед святым синедрионом стоит связанный мужчина. Ранняя седина. Злое, резкое лицо. Глубокие глаза.

Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковыми. Это потом, в протоколах, их расцвечивали красками мудрости, чистого благородства и веры, которые опровергали и разбивали вдребезги утверждения еретиков. А в действительности следствие было быстрым и омерзительным делом, весьма будничным и грустным. Вопрос – ответ – признание или отрицание, и тогда несколько слов при пытке, – приговор – напутствие перед казнью. Никого не занимало, что человек чувствует, почему совершил то или иное, говорит он правду или нет (доносчику лучше знать, чем оболганному). Если подсудимых набиралось много или судьи спешили, задавали только несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда требовалось за каких-то пару дней очистить город от двухсот-трёхсот человек, заподозренных в ведовстве, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки обелял и воздавал за муки местом в раю Пан Бог.

Были и правила: «Один доносчик не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правдивость доноса; «Нельзя два раза применять одну пытку», но можно было её «прерывать и начинать снова»; «Признание и самоосуждение – цветок дознания», но когда человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.

Страшным было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычной криводушности столкнулась с первобытной, языческой ещё, правдивостью большинства людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверей), свидетельствовал только своим словом: за лжесвидетельство убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинали буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы – всё то, о чем народ недоумённо говорил: душою рыгнул.

За пару столетий этому успешно научили целое общество. Как же тогда не поверить, что вера и догма смягчают нравы?!

– Говорил позорящие слова на Пана Бога? – спросил комиссарий суда. – Оскорблял?

Человек, видимо, был старой закваски. Не понимал, почему должен лгать.

– Я Его не ругал. Зачем мне оскорблять Его? Я о другом…

Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное добавят за него.

Со всех сторон на это единственное человеческое лицо глядели морды. Обессиленные ночными бдениями или жирные, пергаментные или налитые кровью, но всё равно морды. Каждое – не обличье, не «образ Божий», не признак Высшего Существа, не Лик, а именно os porsi, свиное рыло без стыда и совести… Ждали.

– Я не ругал, – повторил мужчина. – Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не допустил бы Он таких мук для добрых, если бы был.

– Отведите… По оговору сознался… Следующий.

Подвели шляхтича. Очень потёртая свитка, запорошенная пылью разных дорог, сбитые сапоги. Видать, бездомный. Маленький, тщедушный собою, уже в годах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.

– Имя, – перед шляхтичем комиссарий казался особенно сытым, неспешным, громогласным, как осёл.

– Варган Будзимиров пан Коцкий, – улыбнулся человечек.

– Ты расскажи о себе.

– Оно, пане… из согнанных я. Перевели с земли наши магнаты всех нас, бедолаг, в отрядную шляхту. Оно можно бы и жить, да только нобиль наш упал глазом на мою дочку… Приёмную… Друга покойного… Я, признаться, и женат не был… Жаль стало сироту. Пошёл безземельником с нею. А её и задумай отобрать, – голос у человека был слабым, он будто мяукал. – Оно… сильные люди – что скажешь? Но и на сильных есть Бог… Есть!.. Она того не вынесла. Просил я, чтобы мне хоть усы мои на позор выдрали, да не трогали дитя… Не вынесла… Чтобы позора избежать – повесилась… Неужели она аду свою душу отдала, чтобы чести не утратить? Не может быть такого жестокосердия. Что может бессильный?.. Вот уж и хожу десять лет. Бог смерти не даёт… То курочку было носил с собой. Где навоз по дороге или зерно кто рассыплет – выпущу, поклюёт. А она мне когда-никогда – яичко. Да от старости неловкая стала. Убил её копытом магнатский конь… Беленькая, так она кровью и облилась… Там-сям и я, как она, поклюю. Да вот вчера пришёл сюда, да в корчме молока немного купил. Давно не пил молока, а тут…

– Хватит, – сказал комиссарий. – Оговорил тебя тот самый человек.

– Да в чём, отче? Мне и умереть давно пора, и в тюрьме мне лучше будет, сытнее, да и всё равно. Но ведь правду тому человеку почитать надо. В чём?

– Ты принявший людское обличье чёрный кот, принадлежавший ранее местному костёльному органисту.

– Сроду не был котом… Вы мне, может, растолкуете?

– Сначала ты растолкуй и докажи, что это не так.

Легла пауза.

– Видишь, не можешь. А мы докажем. Мы всё знаем, и ты нам про курочек не бреши. Ты погляди на свою богомерзкую морду.

Лицо человека действительно смахивало на мордочку старого горемычного кота. Маленькое круглое личико, зеленоватые голодные глазки, вытертые короткие волосы на голове – чёрные, с проседью; усы – редкие, норовят встопорщиться.

– Ты на себя погляди. Усы редкие, вон какие – раз.

– Раз, – повторил пан Коцкий.

– Фамилия – два.

– Каюсь, два.

– Ты появился, а в тот же день кот исчез – три.

– Не знаю я этого. Зачем мне кот? Я и сам вечно голодный.

– Взяли тебя, когда пил в корчме молоко, – четыре.

– Пил. Хотел молочка.

– Видишь? А какой добрый христианин с того времени, как первая корчма появилась, пил в корчме молоко?! А?! Оборотень волею Сатаны.

– Да я… Что же мне делать, отче?

– Перевоплощайся назад, ибо вред нанёс ты органисту. Лови мышей.

– Сроду я мышей не ловил, – жалобно усмехнулся человечек. – Не умею.

– Упорствует, – резюмировал комиссарий. – Ошибочных мыслей не отринул. Неисправим. Отвести к тем.

Старик опустил голову. И вдруг Христос почувствовал, как тяжело, со свистом дышит, почувствовал тепло нагретой рукояти корда. Он огляделся, словно только придя в сознание.

Они оторвались от всех. Подле него стоял пузатый Фома, сжимая саблю. Рядом с Фомою – иудей, Ильяш, ещё пара апостолов. А против них – несколько десятков латников с копьями и мечами. Маленькая толпа медленно исчезала перед глазами Христа. Он шумно вздохнул.

– Ничего не сможем, – тихо сказал он. – Ровно ничего. Отойдём, Тумаш. Помолись ты своему Богу, Иуда, а ты, Фома, своему. Может, мы вымолим проклятие на их головы и на всю эту паскудную жизнь.

Они отошли на прежнее место, чувствуя себя хуже, чем побитые псы. Комиссарий, видимо, заметил их демарш и громко возвестил:

– Напоминаю жителям, что при попытке освободить еретиков деревню сожгут, а жителей отдадут святой службе… Следующий!

Подвели бабу. Не связанную. Стояла она независимо. Комиссарий, видимо, торопился закончить суд:

– Обвиняют тебя, что отбирала у коров молоко, крала тёплые закаты и насылала красные, что пророчат ранние заморозки.

– Иди ты знаешь куда, поп, – сказала баба. – Если я и виновата в чём, то разве в том, что репа моя крупнее, чем у жены оговорщика, святой курвы Теодоры.

У Христа потемнело в глазах.

– Цена крупной репы, – пробормотал он.

– Дьявольской силой, – комиссарий держался за эти слова, как пьяный за плетень. – Ясно. Отведите… Следующий!

Следующий, молодой человек, был настолько изломан пыткой, что еле шёл. Монахи попробовали было поддержать его под руки – он брезгливо их оттолкнул.

– Убийство клирика, – напомнил комиссарию писец. – Жена сильно верующая.

– За что убил? – спросил комиссарий.

– Не твоё дело, козёл, – ответил подсудимый.

– Т-так, – процедил комиссарий, сочтя, видимо, что в этом случае нужно дать некоторые толкования. – А между тем есть закон, принятый ещё при папе Стефане Восьмом, который запрещает таким мужланам, как ты, сразу хвататься за молотилку или цеп. – Он поднял палец. – Знай! «Миряне не имеют права никогда обвинять священников, даже если застанут их со своими жёнами и дочерьми. Верующие должны в таких случаях думать, что клирик пожелал благословить их близких в более тёплых, сердечнодружеских и интимных обстоятельствах…». Н-ну? Что скажешь ты теперь?

Лицо молодого мужчины было бледным.

– Дай я за это по голове обычному человеку, соседу, выездной суд судил бы за «драку из ревности». Но я дал за это заступнику перед Богом, властелину – и вот вы начинаете говорить мне то, что говорили бы на дыбе. Уже не драка, уже «избиение полезного для Церкви человека, блаженного деятеля её». И тогда иной кары для нас, простых мирян, нет, кроме смерти. Уже мы это сделали «по сговору», ибо «нарочно хотели убить», ибо «еретики и схизматики-диссиденты подстрекали нас». Уже мы заговорщики, чернокнижники, враги и повстанцы, вредители и шпионы. Суд только для нас, а вы неподсудны… И вот я подумал: а почему так? И если нет на вас суда. Божьего и человеческого, то не я ли суд? Может, другой подумает, прежде чем безнаказанно грабить и насиловать.

Кулаки его сжались. С ликованием в голосе он проговорил:

– Я не брал цепа или молотила. Вот под моим кулаком расселась, как яичная скорлупа, голова этого блудливого животного. Я не жалею, лишь бы и другие поступали так… Потому что вы – сброд, сборище висельников, властолюбцев и грязной сволоты.

– Отвести.

В этот момент Христос глянул вбок и чуть не онемел от изумления. Те монахи, которых он встретил, вели по площади хозяина. Он шёл весь просветлённый и всё ускорял ход. Подойдя к столу, земно поклонился комиссарию:

– День добрый, солнце наше ясное. Слава Христу.

Комиссарий листал бумаги.

– Это ты их оговорил? – спросил наконец глава сыскной инквизиции.

– Я, – ударил себя в грудь хозяин. – И не сожалею о ревностном усердии своём к Церкви.

– А вчерашний самооговор зачем? С ума сошёл?

– Н-нет! На себя донёс! Потому что мысль в себе почувствовал.

– Какую?

– Зачем Пан наш Бог в потопе животных топил? Они же греха не имут. Если бы это какому-то верующему выгодно было, тогда ясно. Ну а подумал – испугался. Что ж это будет, если каждый – думать? Каюсь, отче!

Комиссарий сделал знак, чтоб хозяина отвели к остальным.

Загрузка...