…И поразил Филистимлянина в лоб, так что камень вонзился в лоб его…
Всё ещё ревела и ревела над городом дуда. Над ранеными, над трупами, над мортусами, над мародёрами, над всей этой кровавой, гнойной помойкой, в которую именем Бога превратили великий и прекрасный белорусский город, бриллиант Немана, Гродно.
Этот звук тревожил, напоминал, угрожал. И тогда на острые крыши ближайших домов послали лучников.
Дударь трубил, ему больше ничего не оставалось. Чуть слащавое лицо Братишки было теперь каменным. Шагайте, топчите землю, мёртвые Божьи легионы. Встаньте, обесславленные, дайте отпор надругавшимся над вами, отрекитесь от предавших вас.
Рыдала дуда. Лучник натянул лук. Звучно щёлкнула по бычьей перчатке тетива. Стрела пробила мехи и впилась дударю в ямку на границе груди и шеи, туда, где «живёт душа».
…Тишина легла над трупами, и её услышали все. Услышали её и Раввуни в лодке, и Братчик на берегу. Только Иуда увидел страшное раньше, потому что к Христу как раз подходил Лотр. В руке у пастыря была кошка – семихвостый карбач с крючком на каждом конце.
– Лжеучитель! Ересиарх! – Только тут ярость на его лице выплеснулась наружу, смывая последние остатки представительности. – Грязный схизмат!
Весь раскрасневшись, он ударил кошкой, срывая у Братчика с плеча одежду вместе с кожей. Замахнулся в другой раз – Босяцкий и Комар схватили его за руки: поняли, сдерёт со схваченного шкуру до суда.
Братчик плюнул Лотру под ноги.
– Ишь всполошился как! Ну чего ты? Шкуру с меня дерут – чего ж ты горланишь? Признавайся, нунций, сколько раз со страху грех случился, пока я вас колотил, как хотел?
Он жаждал, чтоб его скорей убили. Тут, на месте. Он боялся пытки. Но не знал, какую пытку они приготовили ему. Увидел, что все смотрят то на него, то на реку, глянул и впервые утратил самообладание.
– Где же твоя честь, Лотр? Где же твоё слово, Босяцкий? Где, вшивые пастыри?!
Две лодки отчаливали от берега, готовясь в погоню. В каждой было четыре вооружённых гребца.
– С тобой да честь? – спросил Лотр.
– Босяцкий, ты же сказал juzo! Где твоя совесть?
– Ну, – пёс Божий усмехнулся почти приятной, разумной усмешкой, – моя совесть, понятно, не вынесла бы этого, но ты не обратил внимания, не расслышал, – я вместо juzo сказал izo[139]. Ты слишком простодушен, сын мой. Мужчина может молчать, когда видит несправедливость, и остаться честным. А женщина – скажем, она – молчать перед насильником, и это не опозорит её, и останется она самой верной или даже нетронутой.
Христос попробовал ударить монаха ногой в пах, но не достал. Его оттащили. Даже он, в сто раз более ловкий, чем любой из них, полный хозяин своего тела до последнего нерва, ничего не мог поделать, если десять человек держат его.
– Делай что хочешь, – изо рта у Босяцкого словно плыл смердящий гной, из-под языка высовывалась травинка-жало, – только внутренне в этом не участвуй, мой юный друг.
– Щенок, – плюнул Христос. – Думаешь, за те несколько лет ты видел, ты думал больше, чем я? Гнойный раб. Ты солнца не видел, веков не видел, быдло!
– Да и вообще милости Божьей не лишишься даже тогда, когда дашь присягу без намерения её сдержать. Вот я тебе пообещал: «Выполню». А сам себе добавил: «Если меня к этому принудят или я сам удостоверюсь, что ты не враг, а полезный для родины и государства человек».
И тогда понимая, что это всё, что этим людям можно даже плевать в глаза, он, сам не ведая, на что надеется, в ярости крикнул:
– Раввуни! Раввуни! Рав-ву-у-ни-и!
Заслышав этот крик, Иуда, давно заметивший погоню, в отчаянии заметался по лодке. Река мчала, берега пролетали быстро, но ещё быстрей, словно на крыльях, приближались с каждым взмахом вёсел лодки преследователей.
Иуда сел и начал неумело грести. Поставил лодку сначала боком, потом кормой, потом опять носом. Весло зарывалось в воду, выныривало оттуда в тучах брызг. Иуда не умел грести. Он вообще мало что умел. Ни грести, ни фехтовать, ни плавать. Где он мог научиться этому?
Тогда он решил молиться. Вот помолится малость, пусть не по правилам, а потом возьмёт женщину и прыгнет в воду, а поскольку он не умеет плавать, а она связана – оба немедленно пойдут ко дну. И это хорошо. Избавиться от мук и не предать Братчика.
Он сосредоточился и с ужасом понял, что не помнит ни одного слова. Не потому, что забыл за время странствий, а просто так… Бог ушёл из души. Пытаясь потянуть время и вспомнить, он увидел на дне лодки забытую сеть. Сообразил что-то. Начал по-звериному драть её ногтями и зубами, срывая каменные грузила. Освобождённую сеть бросил в воду.
Пока погоня путалась вёслами в брошенном неводе, лодка Иуды успела малость отдалиться. Фигурки Христа и церковников на обрыве были уже чуть ли не в четверть дюйма. А Иуда всё не мог вспомнить ни слова. Вместо этого лезло в голову неподходящее: лицо Шамоэла… он сам во время драки в воротах Слонимской синагоги… розовое солнце над Щарой… пламя светильников… Рабское лицо отца, когда тот однажды говорил с гетманом Огинским.
Иуда задрожал от униженности и позорного бессилия.
Что он мог? Кто учил его защищать жизнь, если учителя сами этого не умели? Пороли только розгами. И не однажды. Но почему-то помнится только тот случай. За что они тогда его?..
– Раввуни! – долетел издали голос.
И тут он вспомнил, за что его лупцевали в тот раз. Погоня была уже совсем близко. И тогда Иуда встал.
Медленно снял с себя широкий кожаный пояс, обмотал его конец вокруг запястья, другой стиснул в ладони. Взял каменное грузило. И выпрямился, крутя самодельную пращу.
Камень зафырчал, вырвался, попал в лоб загребному первой лодки. Молитвы подвели. Забытое, казалось, мастерство – не подвело. Загребной выпустил весло, юркнул головой в воду. Ладья закрутилась на месте.
Раввуни захохотал. У преследователей было только холодное оружие, у них не имелось даже луков.
Ещё удар. Ещё. Ещё.
Он бросал и бросал камни. И с каждым ударом выпрямлялся и выпрямлялся. Впервые в жизни он кричал в шальном самозабвении:
– Я не пачкал рук… Я не убивал!.. На тебе, холера! На! На!
Один из камней сломал весло на первой лодке. Камни летели градом, били, валили. Стоял на корме человек, который выпрямился. Крутил пращу.
…Лодки закружились, затем замедлили бег, под градом камней поворотили к берегу.
Человечек на корме всё ещё крутил пращу. После забросил её за плечо. Почти величественный. Почти как Давид.
…Христос на берегу, увидев всё это, захохотал.
– Ты чего? – в недоумении спросил Босяцкий.
– Ну, пастыри. Ну, спасибо за потеху, а то я было и нос повесил: хорошо, что не увели, дали посмотреть. Ну, пропащее ваше дело. Уж если вы эту овечку, которая никогда никого не обидела, кусаться заставили – тогда ещё не всё потеряно. Дрянь ваше дело. Дерьмо. Ха-гха-ха-ха!
Его повели от берега, а он хохотал, и смех его был страшен.
…Лодку между тем мчала и мчала вода.
– И хотел бы я знать, как мы теперь доберёмся до берега, – сказал Раввуни.
Анея, уже развязанная иудеем, безучастно сидела на дне лодки. Проплыли лесистые горы, тронутые кое-где первой желтизной осени.
Выбежала на откос красная трепетная осинка. Глядела, любопытная, а кто это плывёт в лодке.
Песчаная коса далеко врезалась в тёмно-синюю воду, и кто-то на косе неистово махал руками. Иуда пригляделся и с замиранием сердечным узнал: на косе стояли Кирик Вестун, резчик Клеоник и Марко Турай.
– Правь сюда! – крикнул кузнец.
Раввуни развёл руками. Весло во время битвы унесла река. И тогда Марко и Клеоник бросились в воду, начали резать её плечами, доплыли, рывком повернули лодку к берегу и потащили её. В брызгах свежей воды на загорелых плечах, всхрапывая, пеня волны, как водяные кони, как неведомые морские боги.
Иуда черпал забортную воду и омывал лицо, чтоб никто не видел, что он плачет.
На берегу они долго обнимались и хлопали друг друга по плечам.
– Братец, – захлёбывался Иуда. – Живой… Братец…
– Живой, – сказал кузнец. – Назло некоторым, чтоб им на требухе ползать, а зад подтаскивать.
– Фаустина где?
– На хуторе, – ответил Клеоник. – Сейчас у нас жизнь пойдет опасная.
Марко молчал. Иуда знал почему. Гиава Турая схватили.
– Ничего, – проговорил Раввуни. – Главное – живы. Целая голова и думать может.
– Зачем? – без слёз спросила Анея. – Зачем спасали? Умереть бы. Так оно спокойней.
– Зачем? – И Иуда выругался в гневе.
Ошеломлённая Анея заморгала глазами. Румянец стыда залил всё лицо. Но Иуда оставил это без внимания. Любыми средствами он был бы рад стряхнуть это бабское оцепенение. Даже бил бы.
– А затем, чтоб не сидеть с ним. И чтоб мысль таки была. И чтоб спасти или поехать всем вместе в милую компанию к праотцу Аврааму, и обниматься там со степенной бабушкой Рахилью, и до скончания дней есть без выпивки одного только жареного левиафана, аж пока не начнёт тошнить… Также до скончания веков.
Он был совсем другим, и все остальные изумлённо смотрели на него.
– Пошли… Дорогой поговорим.
Они шли и рассуждали о том, что им делать, уже довольно долго, когда Иуда заметил в мельтешении лесной листвы какую-то тень. Человек сидел спиной к дороге, и Иуде показалось, что он узнал сидевшего. Остальные ничего не заметили.
– Идите, – сказал он остальным. – Я догоню.
Подождал, пока друзья не скрылись за поворотом, и осторожно пошёл к человеку. Мягкая трава заглушала шаги. Какая-то птичка, названия которой он не знал, свиристела в листве. Так ему удалось встать почти за спиною сидящего.
Иуда не ошибся. Беглец, предавшая падла Матфей, сидел и пересчитывал деньги. И тогда Раввуни громко сказал:
– Во дни царя Соломона был в Иерусалиме некто, кто трахнул в храме, ибо динарий обещали ему.
При первых звуках голоса Матфей вскинулся. Глаза его были белыми от страха.
– Ты?!
– И явился к ним, явился в Эмавее, и многие не верили, что он… Н-ну?!!
Матфей успокоился. Нахально высыпал деньги в кошель и спрятал его:
– Пасть закрой… И знаешь, вали ты отсюда, агнец. Выбрался, так веселись. А то как дам и… Чудес не бывает. Голову сложишь.
Иуда видел, что Матфею не по себе. Миловать его, однако, не собирался. В общем предательстве была и его лепта.
Он рыкнул так, что Матфей растерялся:
– Ты что?.. Ты что?
Белые, как у собаки, зубы Иуды хищно оскалились.
– Кто-то сказал: Иуде Евангелие не положено. Кто-то у меня Евангелие спёр и испохабил.
– И не положено. По Писанию.
Иуда надвинулся на него:
– А по жизни? По моей? И по твоей, смердящий хорь?
– Писание.
Иуда был божественно ироничен:
– А тридцать сребреников? Они же, согласно Писанию, мне принадлежат, а не тебе.
– Иди получи. Кто мешает?
– По Писанию, слышишь? – Лик Иуды был страшен. – Дав-вай цену предательства!
И он сделал то, чего в обычном состоянии не смог бы сделать: взял Матфея за грудки и поднял. Мытарь закинул кошель в мох. Челюсти его дрожали. Иуда с силой швырнул его на кучу хвороста. Подобрал калиту, положил в карман.
Вытирая мхом руки, сказал:
– Ну вот, теперь всё по Писанию. Евангелие – у Матфея, деньги – у Иуды. Вставай, а то я что-то не понимаю, где у тебя задница, а где лицо. Так, молодчина. Отныне можешь, между прочим, говорить, что не ради денег предал, а по убеждению. А теперь – вали. Люди тебя убьют. Жаль, у меня нет времени. Дурные, как дорога, разумного судят.
Иуда догонял своих и бурчал сам себе под нос:
– Вот теперь я понимаю, почему один печатник вместо «бессмертия души» ошибочно набрал да и тиснул три тысячи раз «бессмертие дупы»[140]. Это он такую вот неистребимую паскуду имел в виду.