Я сказал ему, что нечего запасать, солить, сушить брань там, где её и так хватит. Зачем это делать, если и так весь мир держится только на ней и ругаются все, от Папы и до того, кто ходит с черпаком. И чем больше бранятся, тем более брань – горох о стенку… И вообще, при чём тут рыжий кот?
Горшком назови, да в печку не ставь.
В тот год Рим анафемствовал Лютера и всех, кто с ним, вспоминал проклятием Ария, Пьера Вальдо, чернокнижника Агриппу, Гуса, Иеронима Пражского и прочих еретиков. В тот год Москва вспоминала анафемой Святополка Окаянного и новгородских «жидовствующих», отрицавших монастыри и церковное землевладение и утверждавших, что Христос и без епископа есть Христос, а епископ без Христа – тьфу, и зачем он тогда вообще?
В тот год Гродно анафемствовал мышей.
Никто не оставил город: ни беременные, ни легковесная молодёжь. Даже если сыскались богобоязненные, то было их так мало, что исход их практически не сократил мышиного поголовья.
…Над Гродно били колокола. Глухо бухал доминиканский костёл, угрожал бернардинский, надрывались колокола Каложи и монастыря Бориса и Глеба, тревожно гудели Святая Анна и ворота Софии, стонали колокола францисканцев.
И грозно ревели – словно одна другую проглотить желали – бородатые православные и бритые католические пасти дьяконовы.
– И в срок надлежащий не ушли… Закон Божий нарушив…
– I nuns, anima anseps…[50]
– И за это пусть будет им Иудино удушение, Лазарево гниение!
– De ventre inferi…[51]
– Гиезиево прокажение…
– Анафема!
– …волхва мгновенная смерть…
– А-на-а-фе-ма-а!
– Анафема, маранафа!
– Анафема!..
– А-на-а-фе-ма-а-а!!!
Гул колоколов был страшным. Рычание бездонных, как пещера, глоток – ещё страшнее.
А между тем мало кто обращал внимание на анафемствование.
Накануне, после большой драки на Старом рынке, люди разошлись, но город будто застыл в ожидании. Что-то бурлило под внешним покоем, мещане-ремесленники шептались и глядели на стражу с притворным спокойствием и тайным злорадством. Всю ночь между домами мелькали чьи-то тёмные тени.
И как только загудели колокола, весь город (и в одно мгновение) поднялся. Видать, договорились загодя, что выступят с началом анафемы. В мгновение ока высыпали из дворов вооружённые чем попало люди, хватали отдельных стражников, текли переулками, сливались.
Город валил к Старому рынку. Громить хлебные склады. Пусть даже там мало чего есть – потом можно пойти на склады замковые. Невозможно больше терпеть.
Над городом стоял такой крик, что его услышали даже лицедеи за стенами. Они как раз переодевались в грубый холст и перепоясывались вервием, когда город начал рычать.
– Что это там? – с тревогой спросил тонкий Ладысь.
Юрась возлагал на голову терновый, с тупыми шипами, венец:
– А чёрт его знает! Город… Видать, ничего страшного. Глянь: стража даже ворота не закрывает.
– Что делать будем? – спросил Жернокрут.
Братчик спокойно вскинул себе на плечи большой лёгкий крест. Поправил его.
– Идём.
И спокойно пошёл к воротам.
Двенадцать человек в дерюге тронулись за ним. Следом потянулся продранный, дребезжащий фургон.
Город кричал страшно. То, что в замке до сих пор не подняли тревогу, можно было объяснить только гулом замковых колоколов. Церкви были близко. Улицы ремесленников – в отдалении. Замок молчал, но крик и рёв приближались к нему.
Людей было мало – пожалуй, один из пяти-десяти вышел на улицы, – но они так заходились в крике, что им казалось: нет силы, способной встать им поперёк дороги.
Низколобый сотник Корнила первым увидел с угловой башни далёкую толпу и, хоть и был тугодум, сразу понял, чем это пахнет.
Пыль стояла уже над Старым рынком: видимо, купцы обороняли площадь от ремесленников… Нет, ремесленники с мещанами ещё далеко. Очевидно, грабят по дороге чьи-то дома… Откуда же пыль над рынком?
И сотник понял: торговцы бегут за оружием… Готовятся… Будет страшная драка. Надо разнимать. Как? Послать за Лотром? Чёрта с два его послушают. Что такое кардинал в православном по преимуществу городе?
Корнила ринулся с забрала и припустил. Счастье, что Болванович здесь, а не в излюбленном Борисоглебском монастыре.
Болванович только что сытно, с мёдом, позавтракал и завалился почивать. Пусть они там хоть удавятся со своей анафемой. Всюду бывать – скорей сдохнешь.
Замковые митрополичьи палаты были двухъярусными с подземельями, в десять покоев с часовенкой. Стояли чуть поодаль от дворца Витовта. Светлицы в них были сводчатыми, низкими, душными, но зато тёплыми зимой, не то что замковый дворец. Там, сколько ни топи, стынь собачья.
Из-за жары маленькие окна открыли. Видно было, как вьются над башнями испуганные перезвоном стрижи.
Болванович лежал и сопел. На его животе развалилась крупная, очень дорогая заморская кошка. Привозили таких откуда-то аж из-за Индии португальцы. Продавали у себя, в Испании, в Риме. Кошка была загадочно-суровой, с изумрудными глазами, с бархатным коричнево-золотым мехом[52]. Тянулась к лицу пастыря, словно целовала, а потом воротила морду: от митрополита пахло вином.
– Ну и выпил, – говорил Болванович. – Времена такие, что запьёшь. Может, и ты хочешь? Так я…
Рядом с ложем стоял только что распечатанный глечик с мёдом и блюдце клубники со сливками. Гринь выпивал чарку, макал палец в сливки и мазал кошке нос. Та облизывалась. Сначала – недовольно, потом – словно ласкаясь.
– Не пьёшь? Как Папа? Врёшь, и он пьёт. Должна знать, если тебя на корабле в Папской области купили… У-у, шельма, у-у, лахудра, шпионка ты моя папская. Чего морду воротишь? Не нравится? А мне, думаешь, нравится, что лазутчики вокруг? Самого верного дьякона посадили. А город больше чем на три четверти православный. Вот пускай сами в нём и управляются, а я себя под домашний арест посажу. Мне и тут неплохо. И выпью себе, и закушу. Тишина вокруг, звон… И хорошо.
Он и ухом не повёл, когда услышал грохот. Кто-то бежал переходами, топал по лестницам, как жеребец. Затем двери с гулом растворились и, будто кто бросил к ложу самовар, влетел в покой и упал ничком Корнила.
– Благослови, святой отче.
– Это ты за благословением так бежал, прихвостень?
– Ну.
– Врёшь ты.
– Святой отче…
– Изыди, рука Ватикана.
– Православный я, отче…
– Неважно. Таких повсюду жгут. Четвёртый ты Сикст…
Корнила обиделся:
– Я уж и не знаю, на что это вы намекаете.
– Инквизитор ты… Фараон… Савл.
– Ругайтесь себе, ругайтесь. Бросайте хульные слова. А в городе мещане бунтуют. Повалили с кольями, с дубинами на Старый рынок.
– Пускай валят. – Митрополит поворотился к Корниле задом. – Дурень ты богомерзкий.
Кошка вскарабкалась передними лапами на бок Гриню и смотрела на Корнилу, словно дьявол из-за врат ада.
– Купечество им навстречу бросилось. С мечами.
– Пускай даже и так.
– Кровь прольётся.
– А Небесный Наш Отец не проливал крови?
– Так разнимать надо, – почти стонал Корнила. – С хоругвями идти.
– Вот пускай Лотр с Босяцким берут своих идолов сатанинских, да Комара берут, и идут. А я погляжу.
– Православные дерутся!
– Неважно… идолопоклонник ты. Пускай дерутся. Как разнимать – так я, а церкви у нас разные там Богуши отнимают да им отдают.
– Лотр передаёт: вернут православную Нижнюю церковь.
– Пук ты… Редька обшарпанная, вонючая… Какую Нижнюю? Ту руину, что в замке? Пусть он сам там служит, раком в алтарь заползает да голой спиною престол от дождя закрывает… филистимлянин. Там стены над землёй ему до задницы… немец он, желтопузик этакий.
– Да не ту Нижнюю… Ту, что на Подоле, под Болоньей.
– И трёхкупольную Анны, – деловито сказал Гринь.
– Побойтесь Бога!
– И ещё бывшее Спасоиконопреображение, что на Гродничанке, деревянную… Довеском.
– Ладно, – мрачно буркнул сотник. – Только быстрей. Мещане к складам рвутся. Кардинал со своими уже пошёл.
Гринь Болванович внезапно взвился так, что кошка, словно подброшенная, покатилась на пол.
– К скла-а-дам?! Что ж ты раньше не сказал?! Дубина ты стоеросовая… Долгопят ты! Стригольник, [53] православием проклятый!.. Шатный![54] Одеяния! Ах, чтоб им Второго пришествия не дождаться!
Всё ещё звучала анафема и ревели волосатые и безволосые зевы, а «Второе пришествие» подходило к воротам города. Входило в них.
И впереди шёл в наклеенной бороде и усах единственный хоть немного приличный человек изо всей этой компании. Шёл и нёс на плечах огромный крест. Шли за ним ещё двенадцать, все в холстине, и на лицах у них было что угодно, только не святость. Отпечатались на этих лицах голодные и холодные ночи под дождём и другие ночи, у огня в корчме и в компании за кувшином вина. Жизнь, кое-как поддерживаемая обманом… Шёл, если разобраться, самый настоящий сброд: любители выпить, подъесть, переночевать на чужом сеновале, когда хозяина нет дома. Шли комедианты, жулики, плуты, лоботрясы, чревоугодники, проказники, насмешники. На их лицах были постные, благопристойные, набожные мины – и это было неуместно и смешно.
За ними громыхал драный жалкий фургон, а перед ними шёл человек.
В терновом венце.