Глава I Легенды рода


1

За городом на выгоне, где начинается Баюканский спуск, лежали, превращаясь в прах, обломки саманных стен. Говорили, что здесь в старые времена стояла целая череда глиняных бараков, которые слепили для себя пленные турки.

Сюда под одинокое ореховое дерево, закрывающее полнеба, большой седовласый господин приводил трех худеньких гимназистов, усаживал их на траву, а сам стелил платок и садился на истертую годами могильную плиту, на которой тогда еще можно было разглядеть османские символы.

Грузный старик рассказывал — каждый раз с новыми подробностями — об одном и том же, чему ни он сам, ни даже его отец не могли быть свидетелями.

Гарнизон генерала Каменского четвертый год стоял в Кишиневе с одной миссией: внушить туркам уважение к новому соседству на новой границе по Кючук-Кайнарджийскому соглашению о мире.

Не только штабным офицерам, но и каждому русскому солдату, казаку и молдавскому арнауту загодя было известно, что мир этот всего лишь передышка перед новой большой войной, и, чем дольше длилась тишина, тем ужаснее становилось от одного лишь запаха пороха, который уже чувствовался в воздухе. Он сгущался до той поры, пока от него стало совсем уж некуда деться.

В штаб генерала Каменского шли нетерпеливые и какие-то жалобные денеши из Фокшан, где изнывал, тоскуя по делу, корпусной генерал Александр Васильевич Суворов, наказанный за нарушение субординации, выразившееся в самовольной атаке на турок, которые решились на отчаянную вылазку из осажденной крепости Очаков. Этот маневр, сохранивший тысячи жизней русских солдат и принесший половину победы, был предпринят без ведома да еще прямо на глазах верховного главнокомандующего князя Потемкина.

Даже победа не смогла остудить гнева светлейшего. Большой и сильный, он в присутствии всей своей свиты «казнил» щуплого, как подросток, маленького, но великого генерала, а Суворов с любовью и преданностью смотрел на главнокомандующего и, казалось, совсем не вникал в смысл сотрясающих округу громогласных слов.

Кончилось тем, что князь огромными своими лапами взял Суворова за плечи, приблизил к себе, зорко посверлил единственным глазом, поцеловал в лоб и сказал:

— Сделай себе из моих слов науку: не суйся поперед батьки в пекло! Знай и помни, что я люблю тебя и мне твои такие подвиги огорчительны. Ступай.

Более трех лет ждал Александр Васильевич Суворов подтверждения любви светлейшего и наконец дождался.

Поручик князь Барятинский явился к Суворову с эстафетом не от князя Потемкина Таврического, а от Григория Александровича Потемкина. И эстафет-то был не эстафет, а как бы частное письмо с просьбой дать главнокомандующему совет: можем ли мы, русские воины, сокрушить Измаил — дунайские ворота в Черное море?

От пространных рассуждений Григория Потемкина, предержащего ныне всю российскую славу и власть, у Александра Васильевича Суворова радостно всколыхнулось сердце.

Послание как начиналось, так и заканчивалось просьбой: если генерал Суворов знает, «как совершить сие невозможное деяние», то пусть отправляется под измаильские стены и по прибытии берет на себя всю команду и ответственность за предстоящую кампанию.

Путь из Фокшан до Кишинева Суворов проскакал на своем донском жеребце одним прогоном и, несмотря на возраст, не почуял усталости. Генерал Каменский, видно, уже что-то знал о потемкинском эстафете, поэтому ничуть не удивился визиту Суворова, которому прежде распоряжением светлейшего путь в Кишинев был заказан.

Каменский не любил Суворова за «отчаянность и рисковость», да и личные качества, такие, как строптивость и полное отсутствие дипломатии, были ему не по душе.

Благодаря новому назначению Суворов выходил из подчинения Каменскому и, более того, становился как бы над ним, во всяком случае, мог требовать от своего вчерашнего командира того, что ему нужно было, и не замедлил воспользоваться своим новым правом.

Лучшие гренадерские полки из бывшей армии Румянцева, которые Александр Васильевич Суворов не раз водил в бой, Каменский отдал безропотно, но когда Суворов потребовал арнаутский полк, полки казаков Головатого и Ничипоренко — тут генерал попытался дать отпор:

— Помилуйте, Александр Васильевич, зачем вам эта разбойничья ватага? Я их за три года регулярному строю обучить не могу.

— А их этому учить не следует, генерал! — взвизгнул Суворов. — Их дело — сабля и пика, а не гренадерский штык! Вы бы лучше научили своих драгун сабельному удару, коим запорожцы коня надвое разваливают!

— Не время ссориться, Александр Васильевич, — примирительно сказал Каменский. — Раз вы считаете, что так должно для дела... что ж, забирайте с богом! Я уж как-нибудь здесь с резервистами управлюсь. А вам, поверьте, от души желаю удачи!

Суворов первым протянул свою узкую ладонь и победно улыбнулся.

...Вторые сутки флотилия бывшего испанского корсара, а ныне адмирала российского флота де Рибаса долбила по просьбе Суворова измаильские стены с дунайской воды. Ядра высекали искры и мелкие каменные брызги, а стены стояли незыблемо. Видимо, недаром комендант крепости серкасир Айдозла призвал французских фортификаторов для укрепления измаильской твердыни. Инженерные работы велись до той поры, пока сам султан Абдул-Хамид не убедился, что крепость неприступна.

Безвредным горохом бились ядра о гранитную твердь, вызывая лишь насмешки турок. Но им было бы не до смеха, знай они истинную цель суворовского маневра. Ночью под грохот канонады казаки кошевого Ничипоренко забрались на высокую восточную стену и просидели на ней до рассвета, до той самой поры, пока не была сделана детальная опись и не снят план фортификакионных сооружений крепости.

Со страшными сабельными отметинами вернулись казаки в стан, но голландского инженера доставили без единой царапины. И сразу умолкла канонада дерибасовых пушек.

По добытым ценою десятка казачьих жизней чертежам Суворов велел соорудить в восемнадцати верстах от измаильских стен другой «Измаил» со рвами, затопленными водой, с узкой кромкой земли у стен.

Началась репетиция штурма. На стенах засели солдаты с длинными шестами, с помощью которых они отталкивали осадные лестницы, и гроздья людей, ползущих по ступеням вверх, плюхались в воду. Проклиная день, когда родились на свет, солдаты выуживали лестницы и снова тащили их к стене.

Если «штурм» удавался, то защитники крепости менялись местами с нападавшими. Череда длилась и длилась: не успевшие обсохнуть солдаты поднимались по тревоге — случалось и ночью, — чтобы снова «грызть каменные стены».

К концу седьмого дня учебного штурма Суворов признал безнадежным гнать на стены запорожские полки.

Сам полковник Головатый мучительно морщился, высасывая воду из мокрых усов:

— Уперед, бисовы диты! От зараз усих за хохол визьму тай на сю стеночку кыну!

Дюжие казаки, свесив могучие плечи, топтались вокруг полковника и жаловались на солдата, что, скалясь, сидел на стене:

— Тай чего вин лестничку пихае!

— Ото турок туточки будет — чего з им зробышь? — наседал полковник.

— Буде турок, я его и визьму! — задиристо отвечал казак по имени Константин, а по прозвищу Щусь и погрозил солдату на стене.

Подскакал вестовой с приказом играть отбой, сушиться, есть, спать.

К Головатому подъехал сотник казачьих егерей Нехлюдов, спешился и что-то зашептал на ухо. Полковник велел говорить вслух.

— Слухаю, вельможный панэ! — ответил Нехлюдов, но больше не вымолвил ни слова.

— Тай нэ журысь!

— Велено передать, — сказал сотник на чистом русском языке, — что на приступ идем завтра. О часе будет объявлено особо. В два часа пополуночи полковым командирам явиться к генералу Суворову.

Нехлюдов отъехал, а Головатый, глядя ему вслед, произнес:

— Ото и мы зараз украиньску мову забудымо. Вин соби имя Нехлюда зменыв — Нехлюдов зробився, по-кацапськы як сорока стрэкае...

На военном совете Головатый чувствовал себя неловко. Суворовские полковники не то чтобы глядели на него свысока и не то чтобы не замечали его, а старательно подчеркивали свое равенство с ним, невзирая на его совершенно невоенный вид и обличье.

Один лишь раз Головатому почудилось, что запахло чем-то похожим на невозвратимый теперь казацкий круг, когда все ратное население Хортицы решалось на отчаянный набег. Духом воинского братства повеяло, когда Александр Васильевич Суворов, приковав к себе взоры поднятой кверху рукой, сказал:

— Господа офицеры, Измаил — это вам не Очаков! Турок в нем сидит — храбрый и умный генерал Айдозла. Драться он умеет и не раз уже это доказал... Из наших войсковых учений увидел я, что брать Измаил мы не готовы... и не брать не можем. А посему полагаюсь я на ваш совет, как скажете сейчас, так оно и будет...

И стали подниматься командиры один за другим и кто твердо, а кто почти шепотом произносили одно лишь слово: «Штурм!»

Это же слово написал Суворов в ультиматуме серкасиру Айдозле: «Предлагаю сдать крепость без боя. Обещаю свободный выход гарнизону со знаменами и оружием. Два часа на размышление. Затем — штурм».

Ответ был злой, ругательный.

Затрещали полковые барабаны, пропели атаку боевые рожки и трубы. Первый же артиллерийский залп поглотил всю эту музыку.

С высоты измаильского бастиона и полковая музыка, и пушечная пальба казались чем-то несерьезным, наивным. С полудня до сумерек потешались турки над тщетными попытками суворовских солдат оседлать крепостную стену.

Как соломинка, облепленная муравьями, падала очередная лестница в глубокий ров. А солдаты, словно заведенные, снова тащили ее из воды, перешагивая через тела своих товарищей. Один только раз за все время гибельного боя удалось зацепиться за стену, но турки все-таки сумели сбросить осаждавших вниз с высоты четырех сажен.

Волнами набегали солдатские цепи на крепостную стену и умирали под ней. Стена гасила волну за волной, и этому, казалось, не будет конца. Но вот корабельным пушкам де Рибаса удалось поджечь город, и турки стали с опаской поглядывать за спину. В дело вступили запорожские полки, но и им не было удачи.

На штурм пошла казачья сотня егерей майора Нехлюдова, собирая по дороге откатившихся было от стены запорожцев и увлекая их за собой. Казачьи егеря, приблизившись ко рву, побросали фашины, с помощью которых одолевали водную преграду гренадеры, и налегке бросились вплавь, толкая перед собой связанные из ивовых лозин лестницы. Под тяжестью казачьих тел такие лестницы липли к стене, их невозможно было оттолкнуть никакими силами.

Зажав саблю в зубах, карабкается по стене казак, зло сверкая единственным глазом из-под черной брови. Над ним — двое его товарищей. Верхний еще не успел пустить в ход оружия, как тяжелый камень отбросил его от стены, второму удалось лишь рассечь лезвием воздух, и он уж летит, раскинув руки, задевая тех, кому суждено разделить его участь.

Турок с оскаленными в дикой улыбке зубами свесился над новой жертвой и чиркает воздух кривым ятаганом. Майор Нехлюдов, высунувшись из-за плеча казака, точно стреляет в оскаленный рот. Еще миг — и двое на стене. Не успевает третий занести ногу, как лестница обламывается под тяжестью тел — слишком много народу, жадного до погибели в бою, взгромоздилось на нее.

Напрасно майор кричит вниз:

— За мной, хлопци!

Вместо хлопцев с обеих сторон бегут к ним турки по крепостному валу. Нехлюдов разряжает еще один пистолет и берется за свой палаш.

— Станем спина к спине, — спокойно говорит он казаку, — так дольше продержимся.

И начинается рубка. Турки кружат вокруг, согнув колени, пластаясь по земле. Наскакивают стремглав и вылетают из-под ответного удара. И если уж жала ятагана не миновать, то казак подставляет под него левое плечо. Турки все набегают, мешая друг другу. Палаш Нехлюдова вязнет в горячей плоти. Он слышит, как за его спиной гремит сталь о сталь, значит, можно еще хвилыночку выиграть.

Казак ткнулся лопатками в спину майора, но устоял, выпрямился, и снова заработала сабля, высекая предсмертный ужас из черных, сведенных яростью глаз.

Слепая ярость — плохой советчик в бою. В сознании турка огнем выжжено его превосходство в сабельной схватке, а эти две глыбы белого мяса хоть и скользят саногами в собственной крови, но все достают и достают турок своими ударами. Новые воины Порты спешат своим на помощь, оставляя свой пост на гребне.

Этой вот секунды и жаждали суворовские солдаты, за эту секунду платили неимоверно высокую цену, устилая шесть часов кряду поле, ров и полосу под стеной своими телами.

Зияющая пустота выметывала солдат в зеленых мундирах на крепостную стену одного за другим, будто бы они выпрыгивали из глубокого окопа.

По всей стене заработал гренадерский штык. Но турок было слишком много, а прорыв слишком узок. Оправившись от замешательства, защитники Измаила открыли прицельный огонь, окружив русских полукольцом. Это было похоже на расстрел над бездной. Положение было настолько отчаянным, что гренадеры обреченно пошли в штыки.

Страшнее смерти казалось начинать все сначала. Взобравшийся на вал молодой генерал Михаил Кутузов оценил положение русских как совершенно безнадежное, но сам остался на стене, лишь послал донесение в суворовский штаб, что прорыв сужается и нет никаких сил удержаться. Генерал просил прислать новые силы взамен тех, кто уже седьмой час не выходит из-под огня.

Позицию удерживали, пока не дождались ответной депеши. На клочке бумаги Суворов писал, что назначает генерала Кутузова комендантом крепости Измаил и поручает сию крепость взять. А о помощи — ни слова.

До сих пор историки теряются в догадках, каким образом это странное распоряжение могло повлиять на развитие военных событий, но то, что оно было решающим в сражении, признают все.

Кутузов увлек солдат в новый штыковой натиск, отторгнув турок от стены. Кто возьмет — штык или изогнутая полумесяцем сабля?

Победил суворовский штык.


2

За участие в штурме Измаила хорунжий Запорожского войска Константин Щусь был произведен в чин есаула Ольвеопольского полка, жалован дворянской грамотой и земельным наделом в три тысячи десятин с селами и хуторами.

Жалованная грамота нагнала его в Кишиневе, куда препроводил он колонну пленных турок на поселение для принудительных работ. В грамоте его украинскую фамилию перекроили на русский лад, да и то неправильно. Щусь — болотная птица, которая любит селиться в плавнях. На Руси ее зовут кулик, и Щусь на русский лад должен был зваться Кулик или Куликов, а он стал Щусевым. Так появилась русская фамилия с украинским корнем, уходящим в глубины старинного казачьего рода Запорожской Сечи.

Внук Константина Щуся — Виктор Петрович Щусев — надворный советник по званию и смотритель богоугодных заведений по должности — часто приводил своих сыновей на раздольный выгон, что начинался сразу за территорией земской кишиневской больницы. У развалин бараков, где в пору второй русско-турецкой войны жили пленные турки, он предавался военным воспоминаниям рода, хотя сам никогда винтовки в руках не держал.

Виктор Петрович был человек сугубо штатский и мирный. Отличительной чертой его была какая-то вселенская, ничем не победимая доброта, которая очень мешала службе. Большой и грозный с виду, он пытался спрятать за показной суровостью открытую и доверчивую душу.

В молодые годы благодаря бурной энергии и смекалке Виктор Петрович выдвинулся на поприще строительных работ по благоустройству Кишинева, но, получив ранг надворного советника, как-то сразу успокоился, решив, что все, чего он может достичь в жизни, он уже достиг. На свое служебное положение и чиновный ранг он смотрел как на пожизненную ренту, старался радоваться жизни и любить весь мир.

Такой жизненной установке немало способствовало преклонение перед ним и даже обожание, которое испытывала к нему молодая жена. Безоглядная ее любовь заставляла его мириться со многим. Он содержал целую толпу жениных родственников, почитал за обязанность пристраивать кого-то из них к должности, оплачивать чьи-то долги.

Виктор Петрович не очень сокрушался, что земельный надел, доставшийся ему от славного деда, худеет из года в год. Он хорошо помнил, как радовался дед, когда кому-то из его прежних товарищей по оружию удавалось купить землю, даже если покупали и у него. Помнил, как дед, наезжая в бывшие свои левады, пировал с их новыми владельцами, предаваясь вместе с ними счастливым воспоминаниям. Дед и помыслить не мог сделаться помещиком на русский манер — с барщиной и кнутом.

Еще беспечней относился к наследству Виктор Петрович: он попросту проживал и проедал свою землю до той поры, пока не истаял последний ее клочок.

В пыльном и знойном, подверженном вечным эпидемиям Кишиневе с годами все труднее становилось исправно нести службу. Иллюзии молодости рассеялись. Действительность была такова, что даже о снабжении города чистой питьевой водой приходилось только мечтать. Содержание больниц и сиротских приютов по официальной смете расходов было просто нищенским, но именно из этой статьи расходов земство оплачивало свои затеи и праздные общественные нужды. Виктор Петрович пробовал было протестовать, но каждый раз позволял уговорить себя.

В середине жаркого лета эпидемия дизентерии ворвалась в его семью — разом заболели жена и дочь. Он метался от одной постели к другой, бегал от одного врача к другому. Маленькая Марийка шла на поправку, а мать ее таяла, как льдинка на солнце. Вскоре надворный советник Щусев овдовел. Последние сбережения ушли на врачей, на похороны одолжили друзья.

Удрученный семейными невзгодами, он запустил свои служебные дела. Пришлось проглотить горькую пилюлю — резкое понижение по службе. Из важного земского чиновника Виктор Петрович превратился в смотрителя городской больницы и приютов.

Содержать большой дом с целой толпой домочадцев не было никакого смысла, и он без сожаления оставил его родственникам умершей жепы. Снял внаем скромную квартиру поближе к земской больнице, нанял прислугу присматривать за дочерью и зажил одиноко и скучно. Горе прижало его к земле. Непонятно было, куда подевался шумный круглолицый шатен, с которым так любили танцевать на балах дамы и барышни.

Лишь в воскресные погожие дни он оживал и становился похожим на себя прежнего. Тогда он отправлялся в казенной коляске в Дурлешты, где от его земельных наделов сохранился небольшой, но ухоженный и красивый сад. Сколько бодрости и сил давал ему этот уголок на южном склоне отрогов Карпат! Сливовые деревья, черешня, виноградник требовали ухода, заботы, и он самозабвенно работал в саду. Больше всего он любил ухаживать за цветами, особенно за розами, которыми всегда гордился. Когда они расцветали, он вносил их охапками в дом — в дом, из которого ушло счастье.

Марийка взрослела и все дальше отходила от него. Теперь она не бежала, как прежде, с радостным криком ему навстречу, когда он возвращался из должности. Он очень горевал, что не в состоянии заменить дочери мать, даже отдавая ей все тепло своей души. Сыну без матери тяжело, а дочери просто невозможно. Когда друзья говорили ему об этом, он сердился и просил не трогать этой темы. С течением времени боль утраты чуть стихла, затаилась в глубине сердца.

Затевалось строительство нового корпуса земской больницы, и Виктор Петрович стал оживать, почувствовав себя в родной стихии. Как в молодые годы, он поторопился взвалить все заботы о стройке на свои плечи: вновь нужно было куда-то торопиться, ехать, организовывать, уговаривать подрядчиков, артельщиков, добывать камень, известь, лес. Он приходил домой только затем, чтобы как следует отоспаться, случалось, и ночевал в своем кабинете при больнице.

Виктор Петрович был душою стройки, а сам считал себя ее крестным отцом. Однажды на земском совете он вспомнил об утвержденном еще в 1834 году плане нового Кишинева, который даже на десятую часть не был выполнен. Город рос в основном за счет глинобитных саманных мазанок, крытых сухими стеблями кукурузы или камышом. Никакому мало-мальски разумному порядку, не говоря уж о регулярном плане, застройка не поддавалась.

Очистить город от грязи, особенно в нижней его части, власти считали утопией. Улицы здесь были до такой степени запутаны, «что человек, мало знакомый с местностью‚ нескоро выберется из этого лабиринта», — писала газета «Новороссийский телеграф». Вместо контроля за строительством и помощи застройщикам земская управа принялась строить большой больничный корпус, справедливо полагая, что ему не придется пустовать.

Сподвижником Виктора Петровича Щусева в строительных хлопотах стал известный кишиневский педагог Василий Корнеевич Зазулин, которому в своем «Дневнике писателя» Федор Михайлович Достоевский посвятил немало добрых слов. Молодой директор Кишиневского реального училища постарался приложить все свои силы к тому, чтобы вслед за больницей выстроить здание новой городской прогимназии, где могли бы учиться дети из среднего сословия.

Виктор Петрович горячо поддерживал Зазулина, помогая ему и советом и делом. Вечерами он часто бывал в доме Зазулиных, подолгу с наслаждением пил чай, греясь у семейного очага. Как когда-то прежде, становился веселым его раскатистый голос. Особенно оживлялся он, когда к столу выходила сероокая сестра Зазулина Мария Корнеевна. Девушке тоже нравился этот внешне беззаботный, бесконечно добрый человек, который вдруг становился таким трогательно-беспомощным, едва речь заходила о его дочери.

Однажды Мария Корнеевна попросила разрешения навестить Марийку. Просьба эта неожиданно смутила Виктора Петровича, он потерялся совершенно. Знакомство вскоре состоялось, и Виктор Петрович искренне поражался, как быстро чужая женщина нашла путь к сердцу его дочери. Две Марии — большая и маленькая — с первого взгляда потянулись навстречу друг другу.

Вскоре Щусев получил от Марии Корнеевны выговор: дочь его, при прекрасных природных данных и добром сердце, ужасно запущена — настоящий дичок. Слушая девушку, Виктор Петрович краснел и отводил в сторону глаза. Мария Корнеевна, с ее двадцатилетней красотой, с высоты своего воспитания, полученного в женском пансионе мадам Флери, больно укоряла его, а он не знал, что возразить ей. Ему казалось, что она слишком строга и к нему, и к Марийке. Придет пора — он отдаст дочь в тот же пансион, и там ее выучат всему, что положено, — так думал он, полагая, что время само все исправит и поставит на места.

Не прошло и недели со дня встречи двух Марий, как мечты закружились в его голове. Он с удивлением обнаружил, что в нем опять затеплилась потребность любить и жертвовать, оберегать и заботиться. Предметом его мечтаний было совсем юное создание — он был старше Марии Корнеевны более чем на двадцать лет.

Горячее участие Марии Корнеевны в судьбе его дочери вылилось в чуть ли не ежедневные встречи двух Марий, в их тайные дела, разговоры, перешептывания и многозначительные взгляды, смысл которых долго оставался для Виктора Петровича загадкой.

Однажды, вернувшись из должности, — день был утомительно суматошный и даже для Кишинева слишком жаркий — Виктор Петрович застал свой дом пустым. Одна лишь кухарка Аница дремала на кухне над остывшим ужином. Встрепенувшись, Аница спросила:

— Будет ли господарь ужинать? Если не будет, то незачем и кухарку содержать...

— Подавай! — велел Виктор Петрович, хотя есть совсем не хотелось. — А я переоденусь да лицо обмою. Где же Марийка подевалась?

— Так ведь барышня с утра ее к себе забрала. Там, видно, и ужинают.

Было грустно, что приходится есть в одиночку. Даже большая рюмка цуйки — крепкой сливовой водки — не разожгла аппетита. Он лениво ковырял в большой тарелке большой серебряной вилкой свои любимые жареные синенькие, то есть баклажаны, а Аница стояла у стола и с укором смотрела на него:

— Господарю не по вкусу стряпня?

— Бог с тобой, Аница, просто устал я, и жарко очень.

— Вот уйду я от вас, так вспомните Аницу. Мне родители жениха нашли. Уж как я его кормить буду... Он толще вас будет — во какой!

— Не такой уж я толстый, — виновато сказал Виктор Петрович и отодвинул тарелку.

— Ну, не толстый, а в теле, как и положено видному мужчине... Я вот давно уж смотрю и никак понять не умею: такая барышня пригожая сколько уж времени ходит к вам, как нищенка, ласки вашей просит, а вы ее обижаете.

Виктор Петрович возмутился:

— Да чем же я мог ее обидеть? Полно тебе вздор-то молоть!

Аница разволновалась, лицо пошло красными пятнами, глаза заблестели:

— Да куда ж мужчины только смотрят! Она ж вас давно для себя выбрала, а вы! Эх, господарь! О Марийке бы подумали, раз вам самому счастья неохота. А какая бы она вам верная и хорошая была бы! И хорошая и верная — лучше все равно не найти! — убежденно повторила она.

Виктор Петрович развеселился и с усмешкой спросил:

— Да пойдет ли такая-то красавица за меня! Что толку в сивом-то!

— Отчего ж не пойдет! Какой же девушке за готового мужчину замуж не хочется? Мужа-то ведь еще слепить надо, к семейной упряжке приучить, дурь и мечты всякие из него выбить, да удальство ненужное, да глупости разные. Это сколько ж работы!

— Ну, коли ты так уверена, то сама меня и сватай, а мне в мои годы по носу получать стыдно, — сказал Виктор Петрович и вдруг заметил, что Аница остолбенела, открывши рот.

На пороге стояли обе Марии, тесно прижавшись друг к другу, и с недоумением взглядывали то на Аницу, то на Виктора Петровича.

Первой нашлась Аница. Ни секунды не сомневаясь, что Мария Корнеевна поняла как нельзя лучше смысл их разговора, она серьезно и необычно твердо сказала, не сводя с нее прямого взгляда:

— А вот я сейчас же и спрошу, и нечего откладывать. Или я вам, господарь, счастья не хочу! Он ведь вашей руки, барышня милая, всерьез спросить хочет. Только у мужчин храбрости на такие слова нет. Хотели бы вы, красавица наша, Марийке мать заменить, а господаря своей любовью осчастливить?

Мария Корнеевна растерялась совершенно. Наконец она смогла взять себя в руки и, легонько отстранив девочку, шагнула к Виктору Петровичу:

— Скажите... признайтесь, вы же шутите?

— Да нешто такими делами шутить возможно! — в сердцах воскликнула Аница.

— Я ведь не вас, голубушка, спрашиваю! — сурово оборвала Аницу Мария Корнеевна и, побледнев, сказала Виктору Петровичу: — Мне казалось, что я не давала повода. Если вам таким образом угодно развлекаться, то я бы осмелилась заметить, что вы выбрали неудачный объект для шуток. Мне стыдно за вас...

Виктор Петрович растерянно глядел по сторонам и не находил слов. Он только махал руками то на Аницу, то на Марию Корнеевну и твердил одно и то же:

— Да полно, да будет вам! Не, нельзя же так, право!

— Встаньте да ручку барышне поцелуйте, — громко приказала ему Аница, и Виктор Петрович, как послушный ребенок, потянулся к руке Марии Корнеевны.

— Ноги моей больше здесь не будет! Это бог знает что! — пробормотала девушка и без сил опустилась в кресло.

Тут в дело вмешалась Марийка. Она тихонько подошла к Марии Корнеевне, положила ладони ей на колени и тонким голоском спросила:

— Как же вы будете жениться, если ты уйдешь?

— Сколько раз можно повторять, что взрослым нельзя говорить «ты»? — устало сказала Мария Корнеевна и вдруг заплакала.

Виктор Петрович встал и осторожно погладил вздрагивающие плечи, вытащил из кармана свой большой платок, и Мария Корнеевна спрятала в него мокрое от слез лицо.


3

Свадьбу назначили на осень. В доме Зазулиных воцарилась суетная атмосфера предсвадебных приготовлений по всем правилам провинциального чиновничьего уклада жизни. По количеству сундуков с приданым определялся престиж свадьбы, и было в этих сундуках все, что предполагалось сносить за целую жизнь, как будто ни вкусы людей, ни мода никогда уж не изменятся.

Наблюдая вечерами за этими приготовлениями, Виктор Петрович тихо ужасался, замечая, как неотвратимо растет количество белья, одежды, вещей. Он беззлобно подшучивал над невестой, но Мария Корнеевна всякую иронию по поводу приготовлений к новой жизни отвергала. Казалось, что она спокойно собирается в бесконечно трудную и долгую дорогу, что у нее во всей предстоящей жизни не будет ни досуга, ни средств на то, что она делает сейчас. Она готовилась к неведомому большому делу, которое, она знала, поглотит ее всю без остатка. Одно тревожило ее: где жить?

— Придет пора, — отвечал Виктор Петрович, — подыщу что-нибудь.

Однажды Василий Корнеевич Зазулин сообщил ему, что земли у подножия Боюканского холма земство в скором времени намерено отдавать под застройку бесплатно. Эта новость насторожила Виктора Петровича: бесплатно еще никому ничего хорошего не доставалось. Однако Василий Корнеевич убедил его поехать на место и посмотреть, а уж после решать. С сомнением отправлялся Виктор Петрович в путь. Но чем выше поднималась коляска, тем светлее становился воздух, тем свободнее дышалось. В глубине небесной чаши светило очищенное от кишиневской пыли солнце.

Начало Леовской улицы, что вела к Боюканам, уже застраивалось, хотя земство еще не обнародовало своего распоряжения. Вскоре дорога уперлась в узкую тропу, по обеим сторонам которой поднимался густой подлесок. Лошадь встала. Дальше отправились пешком. Подлесок перешел в молодые буковые кодры. Они шли и все продолжали натыкаться на столбики с фамилиями владельцев даровых участков.

Стало казаться, что они сбились с дороги, когда неожиданно открылась светлая поляна, откуда хорошо были видны Боюканский спуск и озеро в долине. За озером — плавни и камыши, в которых гуляли аисты. Дальше, у самого горизонта, гривой вздымались сине-зеленые холмы. От всей этой благодати веяло чистотой и свободой. О том, чтобы жить здесь, можно было только мечтать.

Виктор Петрович встал, широко расставив ноги, и застыл неподвижно. Не было, казалось, сил, какие могли бы сдвинуть его с места. Наконец он завертел головой и решительно шагнул в заросли, выломал крепкий сук, валуном вбил в землю и засунул в расщеп свою визитную карточку, приписав сверху: «Не трогать!»

В земстве на его прошение выделить ему облюбованный участок взглянули благосклонно, и на первом же заседании земской коллегии он получил разрешение строить дом.

Уговорив будущего шурина держать в секрете новое предприятие, Виктор Петрович засучил рукава. Вместе с рабочими он расширял просеку, возил бут и бревна, доски и черепицу, скобы, гвозди, известь. Он готов был вместе с каменщиками выкладывать стены, согласен был сам настилать полы, лишь бы быстрей шла работа.

Василию Корнеевичу пришлось применить все свое влияние, чтобы сбить с Виктора Петровича эту вредную, по его разумению, ажитацию, ибо план дома — размещение комнат, окон, дверей — и разбивку сада надлежит производить расчетливо, «умственно», со вкусом.

Виктор же Петрович решил во всем полагаться на свой строительный опыт. Разговоры об архитектуре он в данном случае не воспринимал всерьез: ведь не дворец же он собрался строить. К тому же надо было поторапливаться: близилась осень. Правда, в Кишиневе она всегда отличалась обилием погожих дней.

Напористый Василий Корнеевич заставил-таки заняться планом постройки, и тут сами собой стали расти не поддающиеся с наскоку препятствия: дом то расползался от обилия пристроек, то вдруг выходил узким, как скала.

— Сколько у вас будет еще детей? — спрашивал Василий Корнеевич Виктора Петровича.

— Один. Ну, от силы двое, если первой девочка появится.

— Ты думаешь, Мария на этом остановится? У нее, насколько я могу судить, более широкие виды.

— Там видно будет, — отвечал Виктор Петрович.

— Э, нет, братец, дом не гармошка, его потом не растянешь. Давай-ка мы лучше хозяйку спросим.

— Да что ж ее спрашивать? И как же тогда наш сюрприз?

— Маша уже давно обо всем догадалась. На тебя достаточно посмотреть: сюртук в известке, руки в ссадинах. Бог с ним, с сюрпризом!

Вместе принесли они проект на суд Марии Корнеевны. Виктор Петрович разгладил перед ней чертеж и стал объяснять принцип планировки, а она как будто не слушала, думая о своем.

— А вам, Виктор Петрович, хотелось бы в этом доме жить? — спросила она.

— Натурально.

— В таком случае стройте, как решили.

Тут вступил Василий Корнеевич.

— Так тебе, сестра, решительно все здесь нравится? — напирая на слово «все», спросил он. — Пойми, это ведь не просто лист бумаги, здесь во многом счастье или несчастье жизни вашей!

— Я не уверена в своем праве вмешиваться, но если Виктор Петрович разрешит, то я бы хотела, чтобы ты, брат, оставил нас на время, а мы вместе с ним как следует подумали бы. Не обижайся, и спасибо тебе за все, мой милый, мой добрый брат, — сказала она, провожая Василия Корнеевича до двери.

Едва дверь затворилась, Мария Корнеевна попросила Виктора Петровича потеснее сдвинуть стулья, достала из книжного шкафа альбом и показала ему свои зарисовки. Они не знал за ней способностей к рисованию. Листая альбом, он не переставал изумляться: вот дама под кружевным зонтиком гуляет в цветущем саду, а в конце аллеи видна яркая цветочная клумба и незнакомый уютный дом с высоким крыльцом, а вот у парадного подъезда с широким раствором резных дверей стоит коляска, и выходит из нее он, Виктор Петрович, собственной персоной. Дом на рисунке выглядел удивительно милым и простым.

— Да у вас просто талант! — изумился Виктор Петрович.

Но чем дольше глядел он на рисунки, тем грустнее становилось его лицо: такой дом был ему явно не по средствам.

— Вот вы и расстроились. Я так и думала: мне не следует вмешиваться.

— Отчего же, отчего? — смущенно бормотал Виктор Петрович.

— Колонны и мезонин давайте уберем, бог с ними. А нельзя ли сделать дом повыше? Это же не так дорого! И еще мне бы очень хотелось, чтобы парадная дверь была как бы заглублена.

Она принялась быстро рисовать, и вскоре Виктор Петрович понял, чего она ждет от своей будущей обители. Высокий цоколь, белые наличники широких окон, простой портал с закруглениями, казалось, придавали дому ощущение уюта и покоя.

Решение понравилось им обоим, и тогда позвали они Василия Корнеевича и уже все втроем улучшали и прорисовывали детали, уточняя композицию и план постройки.

Споро двигалась стройка. По ночам снился Виктору Петровичу новый дом, а на заре он уже распоряжался на заваленной бутовым камнем площадке, громко, но беззлобно покрикивал на рабочих, призывая их пошевеливаться. Постройка крепла, поднимаясь в лесах. Вскоре сквозь них начал просматриваться тот образ дома, который был рожден фантазией невесты и жениха. А когда на крутой скат крыши кровельщики уложили ярко-красную чешую черепицы, дом словно бы ожил. Казалось, ему не хватает лишь дыма над трубой.


Загрузка...