Глава V Время надежд и тревог


1

В актовом зале 2-й кишиневской классической гимназии шло торжество: директор Николай Сергеевич Алаев вручал выпускникам аттестаты зрелости. Каждую весну Николай Сергеевич переживал чувство гордости и одновременно печали, каким неизменно сопровождалась эта процедура. На него глядели счастливые недавние питомцы, которые будто бы сразу повзрослели и уже казались чужими, хотя вчера еще были такими своими. Давно ли он был уверен, что знает о них все, знает все их думы, планы, желания. И вдруг — чужие!

Когда он, пожимая их крепкие руки, вручал красивые аттестационные листы, нить за нитью как бы обрывались незримые связи, и на душе становилось пусто, уныло. Судьба учителя в такую минуту представлялась неблагодарной, скорбной. Он словно по частям зарывал в землю свое сердце, не зная наперед, что взойдет из этого посева.

Особенно сильной болью отзывалось то, что эти вдруг сразу ставшие такими самоуверенными юноши открыто демонстрируют свою независимость, вроде бы даже жалеют директора и учителей за то, что судьба предназначила им навеки остаться в том мире, с которым они торопятся порвать все связи. Слова благодарности, которые они произносили, обещания не забывать гимназию, педагогов казались директору неискренними.

— На сцену приглашается господин Щусев, — произнес Николай Сергеевич и взял со стола очередной аттестат.

Алексей легко взбежал по ступенькам, приблизился к директору, глядя ему в лицо открыто и доверчиво. Он с неподдельной почтительностью пожал протянутую ему руку тихо сказал:

— Николай Сергеевич, приглядите, пожалуйста, за Павликом, ему без меня здесь будет трудно.

— Непременно, Алексей Викторович, непременно! — в этих дежурных словах Алексей услышал теплоту и нежность. — Не беспокойтесь о своем брате, стройте свою судьбу крепко, а мы в меру сил поможем вам.

Алексей не удержался и обнял директора.

Зал встрепенулся, ожил и в ту же секунду взорвался овациями, радостными возгласами. Щусев сбежал со сцены, а директор одернул вицмундир, поправил орден Станислава с мечами, выпрямился, стал официален и срог.

В тот вечер Алексей сел писать прошение:

«Представляя при этом аттестат зрелости, выданный мне из Кишиневской 2-й гимназии за номером 436, и коо с аттестата отца за номером 11684, свидетельство о моем рождении и крещении за номером 1173, свидетельство приписке к призывному участку за номером 1522 и копии с вышеозначенных документов, имею честь покорнейше просить Правление Академии подвергнуть меня испытаниям для поступления в Академию художеств по Архиктурному отделу, а затем зачислить в студенты Академии.

При этом честь имею присовокупить, что сведения о моей политической благонадежности будут доставлены в Правление.

Июня 17 дня 1891 года».

Алаев составил Щусеву умную и обстоятельную характеристику, в которой сквозь сдержанный тон просвечивала личность ученика, упорно и целеустремленно идущего по избранному пути.

С отъездом Алексей решил не откладывать. На прощальную вечеринку пришли Федорович и его друзья Березовский и Райлян. Гостей смутил богатый стол. В ряд выстроилась батарея бутылок с легким виноградным вином — подарок из Сахарны. Этот ряд возглавляла высокая, в золотой фольге, бутылка французского шампанского, остывающая в серебряном ведерке со льдом. Подле стояли высокие хрустальные бокалы. Конфеты, сушеный виноград, кусочки вяленой дыни горками лежали на двух подносах.

— Господа, — сказал Райлян, — мы должны внести свою лепту в это пиршество, в противном случае я отказываюсь участвовать.

— Друзья! Сегодня мой вечер. Вам же никто не помешает устроить свой и пригласить меня. Довольно об этом! Прошу всех к столу! — сказал Алексей и попросил Райляна открыть шампанское.

Вспенились бокалы.

— Да здравствует Щусев! — воскликнул Федорович, и все откликнулись: — Ура!

— Так в Петербург? В академию? — спросил Райлян.

— А вам не страшно, Щусев? — поинтересовался Березовский, щуря острые глаза. — Из толп желающих попадают единицы.

— У меня безвыходное положение, друзья, — ответил Алексей, весело улыбаясь и вновь наполняя бокалы. — Другой судьбы для меня нет! Выпьем за удачу!

— Пусть ветер удачи наполнит ваш парус! — провозгласил Федорович.

— Наш парус, друзья!

Алексей распахнул окно, и в комнату, вздувая занавеску, ворвалась волна напоенного запахами цветов воздуха. Молодые люди столпились у окна. Сверху на них глядела густая синева, кое-где уже проколотая белыми точками звезд.

За окном прогремела пустая пролетка.

— Идея, господа! — крикнул Березовский и выпрыгнул в окно. — Эй, любезный! — крикнул он извозчику и пустился вдогонку.

Через минуту он кричал с улицы:

— Берите припасы и за мной! Щусев, не забудьте гитару! Я подрядил экипаж на целую ночь.

— На волю! Под звезды! Славно! — закричал Федорович.

Стол мгновенно опустел, нелепо топырились карманы модных, только что сшитых сюртуков — в них натолкали конфет и прочего припаса. Целую ночь то на Инзовой горе, то на берегу Быка звучали студенческие песни под аккомпанемент щусевской гитары.

Утром Алексея провожали брат и сестра — Мария Викторовна приехала за Павликом, чтобы забрать его на лето к себе в Русешты. Носле бессонной ночи Алексея одолевала дрема. Мария Викторовна была собранна и деловита. Она давала Алексею последние наставления, советовала, как устроиться в Петербурге, требовала писать ей каждую неделю.

Павлик завороженно глядел на своего кумира. Когда Алексей сказал ему:

— Ты не забывай меня, братец, — мальчик расплакался и прижался к сестре.

Алексей растерялся, попытался успокоить Павлика, но Мария Викторовна мягко отвергла его попытки:

— Алеша, он сам успокоится.

Алексей крепко обнял сестру, прижал к себе Павлика, и так они стояли тесным островком, пока не подали поезд.


2

До Киева Алексей проспал, привалившись к окну. В Киеве он вышел на перрон, сонно огляделся по сторонам и снова забрался в вагон спать. Бодрость вернулась к нему лишь через сутки, когда поезд приблизился к Москве. В Москве Алексей предполагал задержаться дня на три, чтобы как следует рассмотреть первопрестольную, полюбоваться ее памятниками, а также обязательно побывать на Ходынском поле, куда, по словам Райляна, были перевезены Фрагменты Всемирной парижской выставки 1889 года.

Москва с первых же шагов произвела на Щусева ошеломляющее впечатление. В бестолковой разноголосице пестрой толпы он сразу потерялся, ослеп, оглох. Одни люди куда-то бежали сломя голову, другие едва шевелились, как сонные мухи. По кривым булыжным мостовым с грохотом катили лихачи, обгоняя ломовых, отовсюду неслась задорная и злая ругань. Дома в городе стояли как будто в столпотворении — то густо, то пусто. Никакого сравнения с нарядной кокетливой Одессой, с величавым Киевом.

Перед отъездом сестра вручила Алексею целых сто рублей. Из этих денег он потратил полтора рубля на модные французские туфли и ваксу для них. Остановился он в «Славянском базаре», в просторном угловом номере, где из одного окна была видна стена Китай-города, а из другого — еще не сбросившее лесов чичаговское здание думы и кусочек Красной площади. В открытые окна врывались крики, шум, грохот кровельных работ, но Щусев не жаловался — звуки стройки были для него даже приятны.

А Москва... Она жила своей жизнью — веселой, безалаберной, суматошной, и ей не было никакого дела до проезжего провинциала.

В первый свой приезд Щусев так и не сумел войти во вкус московской жизни и увез с собой смешанное с иронией чувство снисходительности к древней столице, которая нисколько не горюет о былом величии. Однако свой след в памяти Щусева она оставила. Он часто вспоминал, как стоял на Красной площади перед храмом Покрова «на рву» и как по спине его пробегала холодная дрожь. А Кремль, окончательно взявший его сердце в плен? Каждый вечер Кремль тянул его к себе, как магнит, и каждый раз отпускал его, оставляя в нем необъяснимое ощущение досады, будто бы снова ему не удалось разгадать волшебную загадку.

Французская выставка, размещенная в бывших казармах Ходынского военного поля, запомнилась яркими полотнами французских художников. На всю жизнь запало в душу полотно Даньяна Бурве «Крестьянская свадьба». Повеяло чем-то родным и светлым. Видимо, свадьба на юге Франции во многом схожа с молдавскими свадьбами, которые Алексей не раз видел. Картина эта вскоре была куплена в галерею братьев Третьяковых.

Москву он покидал без сожаления, но впечатления от нее еще долго не оставляли его.

26 июня 1891 года Алексей наяву увидел долгожданный сон. Какими бледными оказались его мечты о Петербурге, его представление о великом городе, сложившиеся еще в глубоком детстве под впечатлением висевших в отцовском кабинете и в столовой гравюр с видами Банковского моста на Екатерининском канале, Исаакия, Медного всадника. Воочию все предстало другим, ошеломляющим воображение: линейная перспектива Невского проспекта с выстроившимися в шеренгу дворцами и зданиями напоминала строй дворцовой гвардии, сияющий позументами и знаками отличия. Но весь этот богато изукрашенный ряд не смел сравниться в величии и гордости с Адмиралтейством.

Очарованный юноша бродил по городу, поминутно останавливаясь и замирая от блаженного ощущения наплывающей со всех сторон красоты. Грация и изящество сочетались с мощью и величием. Сердце наполнялось гордостью от сознания, что это тоже Россия, ее драгоценность, ее история. Какими чистыми, праведными должны быть здесь люди: ведь они постоянно видят все это! Он искренне завидовал каждому бедному петербуржцу, который богат уже тем, что живет тут.

Ноги сами привели его к глядящим в вечность сфинксам на набережной — известным, по рассказам Гумалика, ориентирам Академии художеств. Здание академии оказалось строгим, неприступным. Непривычная робость охватила его. Он собрался с духом и отворил тяжелую, с медными накладками дверь, что горела на солнце, как алтарь в престольный праздник.

Долгое время Щусев благодарил судьбу за то, что поспешил заблаговременно прибыть в академию. Узнав, что он допущен к конкурсным экзаменам, Алексей отправился в скульптурный музей академии, и испуг пронял его с головы до пят: образцы конкурсных работ, развешанных по стенам, все до одного показались ему недостижимыми.

В тоске и смятении бродил он по залу, чувствуя себя чужим, никому не нужным. Со всех сторон на него глядели мертвым взглядом статуи. Казалась невероятной сама возможность оживить их на бумаге, как это делают другие.

Он потерялся в пространстве зала. Было тихо, пустынно, лишь корпели над своими рисунками в разных углах двое или трое его сверстников.

Перед копией скульптурной группы «Лаокоон» сидел щупленький черноволосый мальчик и рисовал в альбом скорбное, обращенное к высоким сводам зала бородатое лицо. Щусев встал за его спиной и принялся следить за движением карандаша. Заметив Алексея, юноша недовольно передернул плечами и снова склонился над рисунком.

— Пришли работать, так работайте! — услышал Алексей строгий голос.

Он обернулся — перед ним стоял невообразимо высокий, тощий как жердь человек с седой козлиной бородкой и колючими глазами.

— С чего прикажете начать? — спросил Алексей.

— Покажите ваши рисунки, — повелительно сказал наставник.

Щусев предупредительно протянул кожаный планшет — подарок Евгении Ивановны — с последними своими рисунками.

Наставник, выпятив острую бороду, стал перебирать рисунки, не задерживаясь ни на одном из них.

— Скудно, молодой человек, если не сказать — убого! — таков был приговор.

Алексей похолодел.

Сидящий неподалеку юноша не сумел сдержать усмешки, чем вызвал сердитый взгляд наставника.

— Займите вот это место и попробуйте-ка изобразить руку Давида с пращой. Светотени, штриховки не надо, только контуры. Судя по вашим рисункам, вы не чувствуете линии. Работайте!

Наставник удалился, оставив Алексея в полной растерянности: уж чем-чем, а линией-то, как ему казалось, он владел. Не успели растаять гулкие шаги, как к Алексею подскочил черноволосый юноша и быстро сказал:

— Я Элькин, а вы?

— Щусев.

— Будем без «господ»? — предложил Элькин.

— Пожалуйста, будем.

— Вы напрасно расстроились, Щусев. Честное слово, зря. Вы получили у Карла Христиановича удовлетворительный балл — «убого». Я заработал — «бездарно», но у него есть еще и — «безнадежно». Дайте-ка ваши рисунки.

Элькин внимательно просмотрел листы и сказал:

— Все сходится. Единственно, что у вас более или менее прилично выглядит, это соразмерность деталей. У вас четкий контур, линией вы владеете гораздо лучше, чем объемом. Теперь вы понимаете?

Алексей ничего не понимал.

— Поясню: Карл Христианович Штоль придерживается такой методы: отыскивает вашу сильную сторону и сбивает с вас спесь, заставляя совершенствоваться в том, что вы умеете, чтобы было, от чего с вами танцевать. Считайте, что нам с учителем повезло. Он очень добрый человек, готов возиться с нами, не жалея времени.

— Но для чего же тогда мне рисовать руку? — недоуменно спросил Алексей.

— Господи, да затем, чтобы отработать контур, неужели непонятно? Не упрямьтесь, делайте, как он хочет, — сказал Элькин и отправился на свое место.

Алексей обошел постамент с копией микеланджеловского Давида, примеряясь, долго искал точку, с которой бы Давид понравился ему. Его смущал, как ему казалось, презрительный взгляд этого обнаженного красавца. Этот взгляд мешал ему сосредоточиться, собраться с мыслями. Он перетащил кресло за спину статуи и — о счастье! — увидел напряженные мышцы плеча и предплечья, то есть то, что и интересно в руке, — ее красоту и силу.

Он устроился поудобнее и взялся за карандаш. Незаметно пришло всегда дорогое для него состояние глубокого самопогружения, когда ты всем существом как бы сливаешься с натурой, начинаешь чувствовать ее кончиками пальцев. Он двигал свое кресло вслед за светом солнца, льющимся из просторных окон, и рисовал эскиз за эскизом, убирая готовые рисунки в планшет.

— Разве такая рука способна поразить Голиафа? — усльшпал он за спиной голос Карла Христиановича.

— Но я ведь только начал этот рисунок, — ответил Щусев.

— Что же вы делали все это время?

Алексей встал и протянул планшет. Борода наставника снова выдвинулась вперед, в тонких нервных пальцах зашуршала бумага. Он выдернул откуда-то из-под лацкана золоченый карандаш, покрутил им над рисунком, провел над плечом Давида изломанную линию. Потом взял другой рисунок и через минуту сказал:

— Здесь уже точнее.

И приказал:

— Завтра в девять. Будете рисовать ногу!

Алексей сел, распрямил затекшую спину и впился взглядом в ту единственную поправку, что сделал учитель. Это был уже не его рисунок. Рука Давида налилась силой, напружинилась. Казалось, она уже начала свое разящее движение.

Алексей вдруг почувствовал, что у скульптуры и у рисунка совершенно разные средства и что лишь гений Микеланджело мог вселять жизнь и в холст и в мрамор. Ему показалось, что между ним самим и искусством стоит вовеки непреодолимая стена.

Усталый, измученный, он провел беспокойную ночь в комнате, которую снял. С первыми лучами солнца надежда вновь вернулась к нему. До вступительного экзамена оставалось почти два месяца — срок немалый. Но если он за десять лет не приблизился к мастерству... Нет, он все же не будет ставить на себе крест. Он научится рисовать как следует.

В залах скульптурного музея народу все прибывало. Теперь приходилось являться в музей заблаговременно, чтобы занять удобное место и на целый день погрузиться в работу. Алексей лихорадочно и упорно трудился, рисуя статуи, головы, бюсты.

Лишь спустя месяц он позволил себе передышку. Целый день он не брался ни за карандаш, ни за акварели, бесцельно слонялся по городу, вглядывался в лица незнакомых людей и мысленно рисовал их портреты. Из кипы рисунков и акварелей, сделанных в музее, он отобрал три удачных наброска и долго разглядывал их, убеждаясь, что время потрачено не впустую.

Карл Христианович как бы исподволь подталкивал его к тому порогу, который прежде казался ему непреодолимым. Все три наброска были сделаны с головы Аполлона, знакомой Щусеву с раннего детства. Но только теперь он пришел к удивительно простому и убедительному выводу: не спеши портить бумагу, вникни в натуру, четко определи для себя главные ее черты, доверься своему глазу, разуму и сердцу, ибо выше судей для тебя нет. Засыпмая, Алексей почувствовал себя готовым к новому броску.

На следующий день он был собран и сосредоточен, в руке ощущалась решительная твердость, сердцем владели уверенность и покой.

Когда Щусев заканчивал рисунок головы Дианы, к нему тихо подошел Штоль и встал за спиной.

— Вас почему вчера не было? — спросил он вместо приветствия.

— Я подумал, что человеку необходимо в какой-то момент остановиться и поглядеть, куда идешь.

Карл Христианович взял его рисунок, принялся рассматривать.

— Кажется, вы начинаете понимать, что рисунок — основа искусства. Но, ради бога, проводите линию смелее, побольше доверяйте себе, лишь тогда проявится ваша индивидуальность...

До наступления вечера Алексей сделал еще два рисунка, оттенил штриховкой лицо и, пожалуй, впервые за все это время был доволен своей работой.

Случайно заглядывая в рисунки других, он уже мог с первого взгляда ценить их по достоинству. Кому-то из сверстников он охотно приходил на помощь. В музее он чувствовал себя старожилом.

Вскоре Алексей стал позволять себе временами пропускать подготовительный класс. Вместо этого в погожие дни он рисовал скульптуры в Летнем саду или уезжал на целый день в Петергоф на этюды и там у каскада, сидя с подветренной стороны, рисовал полюбившегося ему Самсона, размыкающего пасть льва.

В ту пору у Щусева родилась и на всю жизнь осталась любовь к скульптуре как к необходимой части архитектуры в ее высших образцах.

Вечером на Пятой линии Васильевского острова, где Алексей поселился по рекомендации сестры, горело два-три фонаря. Не верилось, что неподалеку ярко сияют огнями аристократический Невский, Большая и Малая Морские. Алексей лежал в постели и в мыслях продолжал упиваться красотами столицы, любуясь ее площадями, улицами, театрами и дворцами и мечтая, что, став архитектором, он сделает таким же прекрасным свой Кишинев.

Между тем пора вступительных экзаменов неотвратимо приближалась. Огромные залы скульптурного музея уже едва вмещали молодых людей. Одни шли к испытаниям с гордой самоуверенностью, другие, как на заклание. Щусев холодно и трезво оценивал свои возможности, готовясь встретить предстоящее во всеоружии.


3

Наступило 20 августа — день экзамена по рисунку и живописи. Перед поступающими поставили гипсовую голову старика с пустыми глазницами. На рисунок было отпущено два часа. Все вокруг схватились за грифели. Алексей попросил разрешения подойти к скульптуре, осмотрел — ее со всех сторон, потрогал выпуклый лоб, вгляделся в сплетение волос на голове, на бороде и, чуть повернув голову лицом к окну, вернулся на место.

Рисовал он не торопясь, тщательно прицеливаясь, обдумывая каждый штрих.

Он знал, что от поступающих на архитектурное отделение требуются прежде всего четкость и точность рисунка, в отличие от художников, которым необходимо вдохнуть в мертвое изваяние жизнь. Однако он позволил себе

тут услышал за спиной взволнованный шепот:

— Что вы делаете? Вы испортите рисунок! Сдавайте как есть, лучше не будет, уверяю вас!

Карл Христианович решительно забрал у Щусева лист и велел ему приниматься за акварель или за работу маслом — на выбор.

Учитель передал рисунок в комиссию, что сидела на возвышении за длинным резным столом и откровенно скучала в ожидании. Кое-кто даже дремал, прикрыв глаза ладонью. Комиссия состояла из пожилых и очень старых людей чиновного обличия с орденами на шее, на груди, в петлицах.

Все оживились, разглядывая опус первого смельчака, до времени закончившего работу. Рисунок понравился точностью исполнения, верным композиционным решением, и Карл Христианович ободрил Щусева улыбкой.

К вечеру Алексей узнал, что допущен к следующему экзамену. Теперь предстояло пройти испытания по математике и физике. В этих дисциплинах он чувствовал себя уверенно.

26 августа 1891 года Алексей Щусев стал студентом первого курса архитектурного отделения Академии художеств.


4

Когда он увидел, сколь мала группа счастливцев, попавших в академию, его удивлению не было конца; многие из тех, кто, по его мнению, владел рисунком значительно лучше, чем он, остались за воротами. И куда подевались самоуверенные гордецы! Зато юркий, неунывающий Элькин оказался рядом. Он пребывал в радостном возбуждении.

— Вот уж за кого я бы ломаного гроша не дал! — сказал он, глядя на Щусева и улыбаясь во весь рот. — Да не сердитесь вы, я шучу. А все же упрямству вашему можно позавидовать. То, с чем вы пришли, не идет ни в какое сравнение с тем, что вы представили на экзамене. Знаете, ваша работа, вероятно, будет оставлена в музее академии.

— Откуда вы знаете? И как вы могли видеть мою работу?

— Держитесь ко мне поближе, тоже будете все знать, — сказал Элькин и задорно засмеялся. — Например, я знаю недорогого, но очень добросовестного портного. Нам ведь нужна студенческая форма, вы об этом подумали?

Те отношения, что сложились между ними, дружбой назвать было нельзя. Они были просто приятелями, каждый стремился сохранить независимость. Но на всю жизнь они остались добрыми знакомыми.

И вот — студент! Мечта сбылась. Грядущее, хоть его и нелегко было представить себе, не пугало: ведь главное сделано — он здесь, в академии. Казалось, что дальше его ждут ровные ступени восхождения к высотам истинного искусства, что впереди — радостное, свободное творчество, жизнь, полная красоты и фантазии.

Но первые же аудиторные занятия будто специально были направлены на то, чтобы от таких мыслей даже памяти не осталось. Слушая почтенных профессоров, Щусев понял, что ты сможешь назвать себя обладателем великой тайны архитектурного ордера, если по осколку колонны сумеешь восстановить в воображении исчезнувший храм во всей его изначальной красоте. С кафедры на новоиспеченных студентов как из рога изобилия сыпались специальные термины. Поначалу казалось, что вовек не найти между ними связующую нить.

С тяжелой головой возвращался Алексей вечером в свою похожую на келью комнатку, с опустошенным сердцем валился на кровать. Даже ночь не приносила облегчения: снились архитравы, триглифы, метопы, абстрагалы. Утром он снова подставлял понурую голову под обстрел терминами.

Так продолжалось до той поры, пока не попалась ему книжка полувековой давности — «Учебное руководство по архитектуре» Свиязева. Профессора, в большинстве своем воспитанники Берлинской академии художеств, об этой книжке не упоминали, но именно она помогла Щусеву сбросить с себя весь тот терминологический груз, который он добросовестно пытался вывезти и если не сбросить, то, во всяком случае, тащить его с легкостью.

Архаичным, но чистым русским языком, с пленительной простотой излагались в руководстве каноны архитектуры:

«Характер зданий греческих, — писал Свиязев, — имел три главных выражения: первое — простоты, твердости, силы; второе — нежности и грациозности; третье — красоты и величия...

От соединения в систему размеров, форм и украшений для выражения какого-либо из трех предположенных характеров произошли в греческой архитектуре три порядка распределения и обогащения частей зданий, три ордера архитектуры — дорический, ионический и коринфский.

Сообразно тому, что должна была выражать общая идея здания, греки пользовались тем или другим ордером».

В этих словах как бы показывался путь от ощущения красоты к деталям архитектурного ордера, а от всего этого — к восприятию великих творений зодчих Эллады.

Алексею хотелось смеяться и петь от радости. Господи, до чего же ясно и дорого сердцу проникновенное, мудрое слово! Он читал книгу Свиязева с упоением, а закончив, принялся читать заново. В голове выстраивались в стройную систему колонны, фризы, архитравы, становясь частью торжественных композиций, прежде непостижимых.

Он нашел противоядие от схоластики, ему уж не страшны были бесконечные тирады и панегирики с россыпями терминов. Душа переполнялась благоговением к великим зодчим ушедших эпох.

Близилась первая петербургская зима Щусева. Стоял сырой ветреный ноябрь. Город ожидал наступления зимних холодов.


5

По повелению конференц-секретаря академии графа Ивана Ивановича Толстого готовилась небывалая за всю историю Академии художеств выставка. О ней велись бесконечные разговоры. Библейские, салонные, пасторальные мотивы академических работ отступали под напором демократических идей, проникших в русское искусство. Рушилось привычное академическое благообразие: залы академии предоставлялись — кому? — передвижникам, на которых официальная критика вылила столько желчи!

С трудом сдерживал негодование профессорский состав: низкая реалистическая живопись пагубно повлияет на учебный процесс, подорвет эстетические основы, внесет смуту в мятежные умы юных питомцев академии!

Открытие выставки ожидалось большинством с нетерпением, а иными с ужасом. Выставка произвела впечатление вулканического взрыва: утверждались новые принципы искусства, новые формы, новая техника. В живописи устанавливался новый взгляд на русскую историю, русский народ. Центром выставки стало только что завершенное полотно Ильи Репина «Запорожцы, сочиняющие письмо турецкому султану». Яркая, бьющая через край сила лучилась от каждого персонажа картины, начиная от атамана Ивана Серко и кончая похожим на веселого беса старым казаком.

Будто огнем обжигало это полотно академическую профессуру. Большинство профессоров ежилось, вглядываясь в это «варварское» творчество, и торопилось прочь. Техника письма, композиция были безукоризненны. Но боже, что за образы, что за вакханалия красок!

Из-за могучей голой спины дюжего запорожца высовывался сморщенный беззубый сатир, заливающийся ехидным смехом. Остриженный в кружок писарь был, пожалуй, единственной фигурой, которая не оскорбляла академического ока. Остальные же — и стар и млад,— что веселой гурьбой высыпали на полотно, являли такое многообразие бесшабашной удали, что становилось тошно.

— Чему могут научить подобные художники! — возмущались приверженцы академического стиля, и возмущениям их не было конца.

Представленные на выставке полотна Шишкина тоже остались непонятными. Дремучий лес — какая здесь может быть высокая поэзия?

Выставка воспринималась администрацией академии в большинстве как курьез, как кошмарный сон, который надо забыть по возможности скорее. Никто тогда не мог предположить, что репинские и шишкинские работы одним фактом своего появления на выставке в академии уже начали формирование нового художественного мировоззрения.

В студенческой среде «Запорожцы» пленили всех. Юные художники азартно бросились подражать Репину. С «Запорожцев» делались многочисленные копии, на вечерах разыгрывались сцены из запорожского быта, показывались «живые картины». В душе Алексея Щусева оживали семейные воспоминания, казалось, проснулась родовая память. Каждый день он ходил на свидание с картиной Репина, напитывался ее атмосферой, жил в окружении ее образов, постоянно испытывая гордость за свою причастность ко всему и всем, кто изображен на полотне.

Это произошло 15 декабря в полдень после занятий по черчению и геометрии. Алексей пришел в галерею на свидание со «своим» полотном. Он стоял спиной к окну, так, чтобы блики не слепили его. Казалось, он слышит шум Запорожской Сечи, голоса, ржание коней, разносящееся по всему острову Хортица, ощущает запахи разогретой солнцем травы, разгоряченных тел, конского пота. Всем своим существом он погрузился в созерцание. Казалось, он был в окружении оживших предков. Наконец он отошел утомленный.

Он приблизился к картине Шишкина «Утро в сосновом лесу», на которой тогда еще не было изображено медвежьего семейства. Взгляд скользнул вслед за ранними солнечными лучами по коричневым стволам мастерски написанных деревьев. Вдруг словно кто-то подтолкнул его: да ведь он уже бывал в этом лесу, именно здесь, у поваленной молнией сосны! Удивленный, он оглянулся по сторонам.

В высокий проем дубовых дверей вошли двое — большой бородач с воспаленными глазами, под которыми набрякли синие мешки, и маленький подвижный человек с аккуратно подстриженной бородкой клинышком. Раньше он видел их только издалека. Это были столпы передвижников Шишкин и Репин.

— Иван Иваныч, Иван Иваныч, — сыпал словами Репин. — Ну, когда художника при жизни понимали?

— А Васю Сурикова, а вас, любезный? Что вы на это сказать можете! Мое «Утро», может быть, лучшее, что мне удалось сделать. Я, может, и в жизнь-то пришел затем, чтобы «Утро» свое написать. А вы с Савицким предлагаете мне его испортить. Не дам!

Шишкин, казалось, едва двигал губами, когда говорил, а голос его между тем прокатывался рокотом по всему огромному залу.

— Бог с вами, Иван Иваныч, я не настаиваю. Но вот что я бы вам предложил. В тот эскиз «Утра», который вы мне давеча показывали, Савицкий пусть впишет своих медведей. Эскиз-то чего жалеть?

— А вы сами-то видите здесь этих чертовых медведей? Видите? — спросил Шишкин, и Репин в ответ уверенно тряхнул головой.

Они стояли возле картины. Алексей не понимал, что они могут разглядеть, почти упираясь лицом в холст. Он с обожанием глядел в их спины и боялся дышать.

— Черт с вами! — тряхнул кудлатой головой Шишкин. — Пусть малюет здесь. Придется мне, видно, другую песню петь. Я уже и сюжет подглядел у матушки природы. И название есть — «Корабельная роща». Только уж туда я ни медведей, ни жирафов не пущу!

— Вот и ладно, Иван Иваныч, вот и увидите, что борто ваш сосновый оживет и слава вам достанется великая. Помяните мое слово — народная слава, добрая!

— Ну, не знаю, — примирительно сказал Шишкин, и они пошли из зала, переговариваясь на ходу.

Долго потом еще Щусев вспоминал этот их разговор.

Зима выдалась морозная, злая. На улице Алексей мгновенно начинал мерзнуть. Но даже мечтать о теплой шинели он не мог себе позволить. Те деньги, что дала сестра, были истрачены, а те, что она присылала, шли на плату за обучение, жилье и за более чем скромный стол.

Алексей с ужасом думал, что без репетиторства не прожить. Видно, придется, решил он, сократить часы рисования в музее, а иногда и пропускать регулярные занятия. Во всяком случае, чем-то надо жертвовать. Он уже более полугода живет в столице, а еще ни разу не был в театре. Хорошо, хоть в Русский музей студентов академии пускают бесплатно.

В пору тяжелых раздумий о будущем он неожиданно получил официальное письмо от Кишиневского городского попечительского совета, в котором сообщалось, что в память заслуг Виктора Петровича Щусева перед городом по решению земского попечительского совета Алексею Викторовичу Щусеву назначена благотворительная стипендия в триста рублей годовых с обязательным представлением рапорта об успешном прохождении учебного курса. Означенная сумма будет выслана незамедлительно по получении сведений об успеваемости. И никакой сопроводительной записки!

Он знал, кому обязан этими заботами: волна благодарности к директору гимназии Алаеву охватила его. Тут же он сел писать ему письмо, но долго не мог найти нужного тона, верных слов. Лишь когда само собой написалось «спасибо», потекли слова — горячие, искренние.

К первой сессии он готовился истово, рьяно, не делая себе никаких послаблений. Его работы были безукоризненно четки, выступления на коллоквиумах деловиты и содержательны. Профессора часто ставили его другим в пример. Ровный и веселый нрав, простота в общении притягивали к нему сверстников. Вскоре он стал негласным главой студенческой компании. Все знали, что в случае чего Щусев всегда охотно придет на помощь.

После зимней сессии в Кишинев ушел рапорт, в котором сообщалось, что студент Щусев «обнаружил отличные успехи и по всем предметам получил полный балл». Спустя две недели на его имя были присланы обещанные триста рублей. Такой суммы ему еще никогда не приходилось держать в руках. Она сулила благополучное существование. Он сразу сменил свою тесную комнатушку на просторную — с двумя окнами и высоким потолком — да заказал теплую шинель с барашковым воротником.

Теперь вечерами у него собиралось шумное общество. Бесконечно подогревался самовар, о который грели руки только что вошедшие. Временами звучала гитара, пели романсы, вели бесконечные разговоры об искусстве, о будущем.

Став стипендиатом, Алексей открыл для себя оперу. Теперь он мог позволить себе сидеть в партере в окружении нарядной публики. Мариинский театр всегда собирал полный зал. Здесь он впервые услышал «Хованщину» Мусоргского. На Мусоргского пришли истинные знатоки, горячие поклонники национального искусства, среди которых он чувствовал себя своим. Воспитанный на украинских и бессарабских мелодиях, юноша вдруг потянулся к музыке, открывающей глубины русской истории.

Русская старина — как могла она оказаться созвучной его сердцу? Видимо, существовала внутренняя связь между мятежным духом запорожцев и неистовой преданностью старозаветному укладу жизни, за который погибал род бояр Хованских на Мариинской сцене. Так или иначе, но растревоженная душа Алексея была очарована силой и мощью таланта Модеста Петровича Мусоргского. Трижды слушал Алексей оперу, выучил наизусть многие арии и хоры, но каждый раз, придя в театр, испытывал новое волнение.

В Мариинском театре он впервые увидел и классический балет. Однако классический танец показался ему манерным, кукольным, будто танцовщики задались целью показать анатомию своего ремесла. «Неужели здесь скрывается что-то, чего мне не дано понять?» — изумлялся он, оглядывая бешено аплодирующую и кричащую «браво!» публику.

Если он хочет стать эстетически образованным человеком, он должен понять, в чем идея танца, почему так любят балет многие люди. И он упрямо ходил на балет, все более и более раздражаясь.

Как-то раз Алексей попал на «Спящую красавицу». Мысленно он попытался построить из локальных рисунков танца целостный образ, примерно так же, как древнеримский архитектор Витрувий учил строить из архитектурного модуля образ колонны, а затем и целого храма.

Незамысловатая сказочка, положенная в сюжетную основу балета, не мешала, а, наоборот, помогала ему в этой работе. В тот вечер ему мало что удалось. Вскоре он забыл о своих попытках расчленить танец на отдельные движения и позы, все более очаровываясь его пластикой, красотой, динамикой. Танец свободно входил в него, окрылял, завораживал.

Теперь вместе со всеми он исступленно бил в ладони, кричал во весь голос «браво!» и сожалел, что не удосужился купить цветов, чтобы бросить их под ноги тем, кто на его глазах творил это волшебство. За комбинацией линий, ритмов, поз он научился видеть картину движущейся жизни, прекрасной в своей основе. Но оказалось, чтобы это увидеть, надо отвлечься от подробностей, стереть случайные черты, выучить азбуку и забыть о ней, углубившись чтение.

Он пришел к убеждению, что балет — это великое искусство, рождающееся на глазах и на глазах умирающее. Как живое воспоминание о нем остается в душе трепетный и томительный восторг. Он познал истину: балет учит искусству видеть и чувствовать. А именно это было для него самым главным в ту пору жизни.


6

В разгар весенних экзаменов пришло приглашение от семейства Апостолопуло провести каникулы в Сахарне. Алексей поблагодарил и вежливо отказался. Лето он решил посвятить Павлику, от которого потоком шли грустные письма — Павлик тосковал о брате. Отвечая на его письма, Алексей старался ободрить его, вселить в него веру, что все будет хорошо. Сам он тоже тяжело переживал разлуку.

Когда они встретились, Павлик, как маленький, повис у него на шее и долго не разжимал рук. Вместе с младшим братом Алексея встречал старший, Сергей, только что закончивший университетский курс. Он стал землеустроителем-почвоведом. Сергей сам попросился служить в Бессарабию и уже успел сменить студенческую форму на вицмундир и фуражку с эмблемами землеустроительной службы.

Братья сердечно обнялись. Сергей первым заговорил о новостях искусства, но какую бы тему он ни затронул, будь то романы Достоевского или новая постановка Дягилева, Алексей встречал каждое его суждение в штыки. Все три дня, что братья провели вместе, прошли в отчаянных спорах о судьбах и назначении искусства. Им положил конец лишь приезд в Кишинев Евгении Ивановны Апостолопуло.

Она появилась в доме Баскевичей, где остановились братья, такая же свежая и красивая, какой Алексей увидел ее в первый раз. Просто и сердечно она обняла Алексея, расцеловала в обе щеки. Он стал пунцовым, сконфузился, потупил глаза. Присутствовавший при этой встрече Сергей изумленно глядел на молодую красавицу, отказываясь что-либо понимать. А она, отодвинув от себя Алексея, продолжала держать его за руки и не спускала с него смеющихся глаз.

— Именно таким, Алеша, я вас и хотела увидеть, — говорила она. — Нет, вы даже лучше, чем я себе могла представить. Да не прячьте глаз, вот так. Господи, достанется же кому-то такое сокровище!

— Да будет вам, Евгения Ивановна, — бормотал Алексей. — Право же, неловко...

— Так почему, скажите мне, вы отказались провести с нами лето? Неужели вас кто-то любит больше, чем мы с мужем?

— Да я бы с радостью, — ответил Алексей, — но мы с Павликом едем на лето к сестре, она ждет нас.

— Сестра ваша ведь служит, не так ли?

— Конечно.

— И вы уверены, что вам с братом будет у нее лучше, чем у нас, что она сможет уделять вам все свое время? Вот что, милый Алексей Викторович, если вы с Павликом немедленно не соберетесь к нам, то мы с Николаем Кирилловичем смертельно на вас обидимся. Так и знайте! Я вот сяду здесь и буду сидеть, пока вы не будете готовы. Муж не простит мне, что я, видя вас, не сумела уговорить ехать к нам. Что ж вы стоите? Идите собирайтесь. Нельзя женщину заставлять себя ждать.

Она вынула из волос заколку, сняла украшенную кисеей белую шляпу и села в кресло, а Алексей все стоял как истукан.

Порешили на том, что он с Павликом поедет на несколько дней в Кугурешты навестить Марию Викторовну. Оттуда братья направятся в Бендеры, а потом на пароходе поднимутся по Днестру и прибудут в Сахарну.

Много лет спустя член-корреспондент Академии архитектуры СССР, существовавшей в нашей стране в 1934 — 1956 годах, профессор Павел Викторович Щусев напишет в своих воспоминаниях:

«От этого периода жизни А. В. у меня ясно врезалось в память только лето 1892 года, когда он на днестровском пароходе повез меня из Бендер в Сахарну — большое и красивое имение близ Рыбницы. Здесь жила Евгения Ивановна Апостолопуло, знавшая А. В. еще в то время, когда он был репетитором в кишиневском доме ее родственников Качулковых.

На речном пароходе я путешествовал впервые, и мы с большим интересом наблюдали палубную жизнь и любопытные путевые сцены. А. В. тут же зарисовывал их в свой путевой альбом, с которым никогда не расставался.

Е. И. Апостолопуло, женщина культурная и образованная, очень интересовалась, любила и ценила А. В. и часто приглашала к себе в деревню еще раньше.

Очень ценил А. В. как подававшего надежды работника и обаятельного человека и муж Е. И. Апостолопуло (Николай Кириллович Апостолопуло), инженер, учившийся в Бельгии.

Именно в Сахарне А. В. и построил по его поручению свои первые архитектурные произведения: две каменные сторожки в большом виноградном саду. Я живо помню эти небольшие двухэтажные строения из бута и молдавского котельца в садовом французском стиле, с деревянным балконом и наружной деревянной лестницей. В одной из сторожек мы прожили все это лето...»

Окруженный заботами старшего брата, вниманием хозяев и гостей, без конца наезжавших в Сахарну, Павел на всю жизнь запомнил счастливое лето в Сахарне.

«С большой грустью, а я — даже со слезами, — писал он потом, — покидали мы ранним августовским утром этот гостеприимный дом, уезжая в Кишинев и беспрерывно оглядываясь на извилистое ущелье Днестра. Наполненное туманом, освещаемое утренним солнцем, оно постепенно. исчезало вдали».

Позади остались полузаброшенный монастырь, который так любил рисовать Алексей, долгие задушевные беседы с Евгенией Ивановной, ночные катания на лодках по залитой луной реке, прогулки по молдавским селам Гедерим и Выхватинцы, раскинувшимся на горах. Здесь Алексей пытался профессиональным взглядом проникнуть в народное искусство, понять истоки обаяния молдавского народного творчества. Он подолгу рассматривал росписи на стенах в хатах — ярких петухов с красной ягодой в клюве, незамысловатый орнамент обводов окон, кропотливо и любовно выполненный разноцветными точками.

Не уходили из памяти сосредоточенные, исполненные достоинства лица танцоров, отплясывающих булгуряску под деревенский оркестр. Каждый из трех музыкантов умолкал по очереди, чтобы через мгновение взорваться бешеной руладой. Под эту взрывную музыку четко и слаженно двигались девушки и парни в пестрых рубахах, в каракулевых шапках, сбитых на затылок.


7

После сахарнинского лета академия показалась истинно казенным домом. Ордер, его величество ордер оставался альфой и омегой академического учебного процесса.

Петербург, с его строгой регулярной планировкой, оставил великое множество свидетельств работы знаменитых русских архитекторов, таких, например, как Растрелли или Воронихин. Но в городе жили и строили и архитекторы второй руки — в большинстве своем скрупулезные, педантичные, но бесталанные. Именно они чаще всего становились наставниками архитектурно-художественной смены.

Архитектурное развитие, казалось, остановилось на рубеже сороковых годов, упорно сопротивляясь передовым силам общества, понуждающим сдвинуться с мертвой точки. Все настойчивее звучали требования демократической общественности о необходимости перемен.

«Везде, где только преподается архитектура, — писал в то время профессор Б. Н. Николаев, — те неуклюжие и неприменимые к жизни каноны, которые были созданы 400 лет тому назад, считаются непогрешимыми и до сего времени. Очень естественно, что молодежь... становясь лицом к лицу с требованиями жизни, создает вещи сырые и несовершенные... Жизнь и ее требования и логика как бы не существуют для преподавания художественной архитектуры».

Реформу Академии художеств начали не архитекторы, а живописцы — Шишкин, Куинджи, Киселев и другие во главе с Репиным. Проект нового устава предусматривал прежде всего качественно изменить состав профессуры, призвать в академию новые силы, учредить мастерские, в которых студенты старших курсов, пользуясь свободой выбора тем, будут искать новые пути в творчестве. Положение устава об отмене заданных тем вызвало бурное сопротивление старых профессоров, и лишь настойчивость Конференц-секретаря академии И. И. Толстого помогла реформаторам отстоять его.

Прежде молодые художники обязаны были изображать в своих дипломных работах никогда не виданных лиц, нежизненные ситуации. В ходу были такие, например, темы, как «Явление трех ангелов Аврааму» или «Харон перевозит души усопших через Стикс». Теперь студенты получили право выбирать тему самостоятельно.

В архитектурном классе появились энергичный ясноглазый Леонтий Николаевич Бенуа и совсем уж молодой профессор Григорий Иванович Котов, назначенный руководителем курса, где учился Алексей Щусев.

Внешне, казалось бы, все осталось по-прежнему: те же помещения, тот же строгий порядок посещения, та же проверка заданий, те же экзамены. Но атмосфера стала совершенно иной. Даже стены старинного здания академии сделались по-новому привлекательными, приветливыми.

Непривычно располагающим, заинтересованным было отношение профессоров нового призыва к питомцам. Новые наставники пришли оттуда, где пульсировала живая мысль, они не умели и не хотели глядеть на студентов свысока, в чем поднаторели «олимпийцы», целым отрядом ушедшие на покой, доживать свой век в оставленных за ними академических квартирах.

Разъединенные прежде студенты — скульпторы, живописцы, архитекторы — вдруг почувствовали тягу к единению, к братству. Студенты старших курсов будто позабыли о своем превосходстве над младшими и даже гордились, если удавалось снискать их любовь и признательность.

Особым расположением пользовался старшекурсник Иван Жолтовский, великолепный знаток архитектурных ордеров и деталей. Его знаний прежние профессора даже побаивались, так как он владел их оружием не хуже, чем многие из них. В его объяснениях были стройность и красота.

Беседы с Жолтовским были для Щусева и его сверстников тем же, чем для музыкантов уроки сольфеджио. То, что прежде представлялось как самоцель, выступало в подлинном свете — настойчивое изучение деталей, пропорций воспринималось как путь к художественно целостной архитектурной композиции.

Когда язык архитектурной классики становится ясен до мелочей, в памяти встает наиболее ценное из наследия прошлого. Лишь тогда начинает вырабатываться чувство гармонии пропорций, изысканности линий. Иначе невозможно уяснить суть того или иного архитектурного ансамбля, связь его отдельных частей, значение каждой детали и общей идеи сооружения.

Взаимопроникновение разных художественных сфер имело огромное значение для развития искусства в целом. Особенно благотворным оказалось влияние живописи на скульптуру и архитектуру. Студенты наслаждались свежим дыханием перемен и, окрыленные страстной верой в будущее, готовили себя к нему.

Захваченный могучим талантом Репина, Алексей написал прошение о допущении его, Щусева, к занятиям живописью и, получив разрешение, попросился в репинский класс. Человек, на которого Алексей взирал, как на божество, стал его учителем. Но Щусеву он уделял совсем немного внимания, не понимая, как можно совмещать с чем-то живопись. Из своего многочисленного класса Илья Ефимович выделял Малявина, Рылова, Кардовского и Рериха, который был лишь на год младше Алексея. На возраст Репин не глядел, его интересовал только талант.

Алексей почему-то упорно верил в свою исключительность. Работал он настойчиво, упорно, однако, сверяя свои рисунки, к примеру, с малявинскими, находил, что ему никак не удается то самое «чуть-чуть», которое не имеет названия, но которое и есть искусство.

Он был раскован, общителен, весел, первым смеялся над своими неудачами и, казалось, не умел быть завистливым. Чужими работами он восторгался искренне, от всего сердца, все пытаясь понять, где же ключ к той тайне, которая делит мир надвое — на вечное и тленное, настоящее и вторичное. Обладая сердцем художника, он так по-детски радовался, если кому-то из его новых друзей удавалось хотя бы прикоснуться к настоящему, что готов был забыть себя.

Ученики Репина, в отличие от своего патрона, с большой охотой помогали Алексею. Кардовский даже советовал ему подумать о переходе на отделение живописи.

— Лишь когда за вашей спиной сгорят все корабли, вы узнаете, художник вы или нет, — говорил он.

В смелости Алексею было не отказать, но разом отбросить три академических года на архитектурном отделении казалось ему неразумным, тем более что официального предложения от профессора Репина о переводе он не получал. Но слишком уж притягательной была сама мысль. Она все сильнее стучалась в сердце, не давала ему покоя и наконец полностью овладела им. К этому времени Щусев сблизился с Николаем Рерихом и поведал ему о своих планах.

Вскоре было объявлено, что в академии состоится первая послереформенная выставка студенческих работ, в которой могут принять участие все желающие. Щусев решил, что это его шанс, и стал готовиться к выставке. Каждую свою работу он детально обсуждал с Рерихом, бракуя одну за другой.

Однажды в натурном классе Алексей вроде бы случайно сделал удачный рисунок с обнаженной натуры. Друзьям показалось, что это именно то, что нужно. Рисунок вправили в простенькую рамку и отнесли в конкурсную комиссию. С этим рисунком Щусев теперь связывал свои надежды, и, как оказалось, не напрасно — работа была включена в экспозицию. Осталось последнее, чего все ждали с особенным нетерпением: выставку будет оценивать сам Илья Ефимович Репин.

Настороженной притихшей кучкой двигались студенты за своим метром, ловя каждую перемену в его лице, каждый его кивок, каждое слово.

Вот он подошел к щусевскому рисунку, остановился, пристально посмотрел и весело сказал:

— Сразу видно, что рисовал архитектор! Как хорошо построена фигура! — И пошел дальше, бормоча на ходу: — Впору живописцам поучиться...

Эти слова были для Щусева как гром среди ясного неба. «Значит, все-таки архитектор, значит, не удалось, значит... значит, и не следует от архитектуры отказываться». Вместе с чувством грусти Алексей испытал и облегчение.

Так он вернулся на стезю архитектора.

Между тем профессор Григорий Иванович Котов, несмотря на свое расположение к Щусеву, стал выражать неудовольствие, замечая у Алексея пренебрежение архитектурными занятиями ради живописных. Но тот заверил профессора, что туман рассеялся, что больше он не станет строить никаких иллюзий.

— И верно, — поддержал его профессор Котов. — Довольно сидеть на двух стульях, а то вдруг однажды окажетесь на полу.

Видимо, занятия в классе рисунка сделали глаз острее, а руку тверже. Алексей быстро догнал своих однокурсников и снова занял среди них первенствующее положение. Экзамены он выдержал легко. В Кишинев был направлен очередной благожелательный отзыв.

На этот раз вместе с благотворительной стипендией Щусев получил письмо от директора гимназии Алаева с приглашением принять посильное участие в закладке нового здания 2-й кишиневской классической гимназии. Алексей показал письмо профессору Котову и попросил его совета.

— Счастливая возможность вам в руки идет, а вы раздумываете, — сказал профессор. — Участвовать в строительстве такого общественного здания, как гимназия, — лучшей практики, кажется, и быть не может. Поезжайте, друг мой, пощупайте, почувствуйте здание не снаружи, а изнутри. Истинному архитектору без этого нельзя. Зодчий прежде всего строитель.

Щусев догадывался, что директор гимназии не ждет от него многого, что им движет прежде всего желание помочь Алексею материально, дав дополнительную возможность заработать.

Однако настроение, с каким Алексей ехал на родину, нельзя было назвать иждивенческим. Он должен, он обязан отработать то, что дал ему родной город, что сделали для него люди, которые в него верят.


8

Двадцатилетний студент с головой, как ему казалось, переполненной отрывочными архитектурными знаниями, едва нащупывающий свой жизненный путь, Щусев не мог знать, что его архитектурная деятельность уже началась.

Строительная площадка нового здания 2-й гимназии предстала перед ним в самом неприглядном виде. Шли вскрышные работы, горы грунта высились то здесь, то там, землекопы орудовали кайлом, лопатами, ломами. Но странное дело — картина разрытого котлована не отталкивала его, а, наоборот, манила. Ободряли воспоминания о Сахарне. Алексей был почти уверен, что найдет здесь применение своим знаниям и способностям.

Подрядчик Антон Пронин, которого артельщики называли хозяином, важно ходил по стройке с папкой чертежей под мышкой, которую, как шутили рабочие, он на ночь кладет под подушку. Его вера в чертежи была неколебима, по его представлениям, папка с чертежами была сродни волшебной палочке, только замедленного действия.

Распоряжением земской строительной комиссии Щусев был назначен практикантом — производителем работ. Чутье счастливо подсказало ему, что подрядчик должен хотя бы внешне играть на стройке главенствующую роль, Поэтому Алексей встречал все его советы с полным почтением, а в ответ получал преданность и доверие.

Одесский архитектор Мазиров, автор проекта гимназии, — был в Кишиневе всего лишь раз, когда выбирали площадку. Он передал заказчикам чертежи и был таков. Вскоре Алексей понял, что серьезность и внешняя неприступность Пронина происходят от его растерянности перед сложностью предстоящего. Многие чертежи были беглыми и требовали проработки.

Пролазив целый день по ямам и канавам, Алексей углубился в чертежи, просидев над ними до полуночи, но, кроме головной боли, ничего не высидел. Проснулся он с первыми лучами солнца и, еще не встав с постели, принял решение не ходить на стройку, пока не разберется с фундаментом. Вспомнилось золотое правило древних зодчих: «На устройство подошвы и подделов ни трудов, ни иждивения жалеть не должно».

Выпив чаю, он сделал рабочий чертеж фундамента на листе большого формата. Обеспокоенный его отсутствием, пришел Пронин, спросил, здоров ли он, и обшарил глазами стол. Алексей понял, что больше всего подрядчика волнуют чертежи, и улыбнулся.

— Садитесь-ка поближе, Антон Никитич. Давайте обмозгуем вот этот чертеж. Узнаете фундамент?

Пронин надел очки в оловянной оправе и уткнулся носом в линии. Алексей созерцал его наморщенный от натуги лоб, слушал сосредоточенное сопение.

— Вот тута надо ба углу́бить, а? — сказал подрядчик и ткнул заскорузлым коротким пальцем туда, где штриховкой была показана глубина заложения фундамента.

Алексей четкими цифрами обозначил размеры заглубления и спросил:

— Так?

Пронин посопел еще немного и произнес:

— Да ты, паря, свеча! Мы с тобой чего хочешь сможем. Владей проектом. Доверяю! А это, — он снова ткнул пальцем в щусевский чертеж, — себе заберу. Большая бумага, с ней работать сподручней!

Он вытащил из папки чертежи проекта и передал их Алексею, а в папку вложил новый рабочий чертеж, завязал тесемочки и привычно зажал папку под мышкой.

— Пойду я. А ты смотри не растеряй...

— Я с вами, Антон Никитич.

Работал Алексей так, будто на нем одном лежала ответственность за стройку. Очень вежливо просил он рабочих исправить огрехи и не отходил, пока не убеждался, что его поняли правильно. Обходительность на стройке любили, старались вежливому барину угодить, а он ни разу не забывал поблагодарить, похвалить артельщиков, словно они оказали услугу ему самому.

В то лето было не до рисования, стройка отнимала все силы. Он настойчиво вживался в нее, и временами ему казалось, что стройка растет вместе с ним. Из земли уже показался красный гребень фундамента, строители вскоре стали сооружать подмости и леса, в огромных ямах гасилась известь, скрипучие тяжелые телеги, запряженные лохматыми ломовыми лошадьми, свозили на стройку деловой лес, тесаный камень, кирпичи. Громоздкими четырехручными пилами нарезали артельщики толстые доски для черных полов: двое пильщиков стояли на подмостях наверху, а двое — внизу. Опилки обильно засыпали им плечи, лица, лезли в глаза. Дюжие молотобойцы дробили огромными кувалдами дикий камень. Стройка гудела, визжала, гремела, ее сумбурный оркестр был слышен далеко окрест.

Алексей научился определять на слух, где произошла заминка. Случалось, они оказывались в одном месте с Антоном Прониным, не сговариваясь об этом. И у них всегда находились вопросы друг к другу: сталкиваясь лицом к лицу, они согласно управляли огромным организмом стройки. Алексей изыскивал способы выказать уважение к «хозяину». Не было случая, чтобы между ними возникло разногласие.

Благодарный Антон Никитич тоже не скупился на похвалы, что, однако, не мешало ему взваливать на Алексея помимо дневной еще и вечернюю работу. Но практикант только радовался.

Когда Пронин отправлялся в земство за кредитами, то неизменно брал с собой и Алексея и там во всеуслышание так расхваливал его, что временами вгонял в краску.


9

Лето промелькнуло как один день. Оно запомнилось работой с утра до ночи, ежедневными вечерними купаниями в реке Бык, где Алексей смывал с себя дневную пыль и грязь, крепким сном без сновидений.

Как приятно было воскресным утром надеть свежую, пахнущую лавандой белую сорочку, легкую светлую студенческую тужурку и знать, что целый день принадлежит тебе.

Однако воскресный день принадлежал больше Павлику да еще одному человеку.

Та девочка, что в детстве защищала его рисунки от нападок Гумалика, — Машенька Карчевская — перешла уже в выпускной класс кишиневской женской гимназии. Из нескладного подростка она превратилась в задумчивую принцессу, поглощенную неведомыми никому мыслями. В ее больших глазах будто замер трудный вопрос к себе самой, она прислушивалась к себе, удивляясь какому-то тайному свету, что, казалось, исходил от нее. Вся она была воплощением чистоты и прелести.

Когда она музицировала, вышивала или читала, вопросительное выражение не сходило с ее лица. Лишь когда она пела или увлеченно рассказывала о чем-то, Алексей узнавал в ней прежнюю Машеньку, но стоило ей спросить о чем-нибудь, как ему начинало казаться, что его ответ не будет услышан: выражение ее тонкого красивого лица не менялось, чтобы он ей ни говорил. Эта загадочность привлекала. Она не утомляла, а как бы завораживала, звала куда-то.

Городской сад переустраивался, велись посадки привезенных неведомо откуда уже довольно больших сосен и елей. Когда Павлик отправлялся спать, Алексей с Машей чаще всего шли в городской сад. Они подолгу гуляли в молодых аллеях, любуясь звездным небом.

В такие ночи Алексея охватывало страстное желание совершить что-нибудь необыкновенное. Но в городском саду, где уже давно смолкла военная духовая музыка, было пустынно и покойно. Они поднимались на Инзову гору и, наглядевшись вдоволь, как гаснут в дальних хатах огни, медленно возвращались в город.

Эти воскресные прогулки казались им все чудеснее. В их совместном молчании были и обещание, и надежда, и убежденность, что их ждет долгий и счастливый путь.

А утром стройка снова забирала его на целую неделю.

Строительная артель работала полный световой день — от зари до зари. Выходцы из села, артельщики работали на лесах так же, как на поле в пору страды. Рабочий день длился двенадцать, а то и шестнадцать часов, и ни у кого этот заведенный порядок не вызывал ни удивления, ни протеста. Прекрасную школу прошел Алексей в то незабываемое лето.

За несколько месяцев были построены фундамент и цокольный этаж. Опоясанная строительными лесами стройка застыла на зиму. У сезонного режима была и положительная сторона: основа будущего здания, еще не обремененная тяжестью этажей, зрела, набиралась крепости, превращаясь в монолит. Не случайно целые десятилетия спустя над множеством старых зданий надстраиваются дополнительные этажи, и старые стены легко выдерживают их тяжесть.


Загрузка...