Глава IV Лето в Сахарне


1

Инженер Николай Кириллович Апостолопуло наметил на лето обширные планы. Он твердо решил навести в имении своей жены Евгении Ивановны европейский порядок — провести водопровод, сделать ремонт во флигеле. А сад... Надо было что-то делать с садом, который раскинулся чуть ли не на сотню десятин, но одичал за время, пока Николай Кириллович учился и стажировался в Бельгии, а жена его путешествовала по Европе.

Прибывший но приглашению Евгении Ивановны гимназист, о котором Николай Кириллович знал лишь, что он сирота, но сирота с талантом, спал сейчас в комнате для гостей, хотя время утреннего чая уже наступило.

— Так объясни мне, дорогая, в чем его талант? — спросил муж.

— О, Николушка, ты сам уверишься: Алеша — это целый кладезь талантов, это удивительный юноша. Только будь к нему добр.

— Уж не влюбилась ли ты в него, дражайшая моя супруга? — лукаво спросил Николай Кириллович.

— Совсем немножко, самую чуточку. Но и ты полюбишь его, когда покороче сойдешься с ним.

В дверях столовой появился, приветливо глядя на хозяев, аккуратно причесанный, румяный гость. Он одернул шелковую долгополую рубаху, ладно облегающую его крепкую фигуру, вежливо поклонился и произнес:

— Доброе утро... Господи, до чего же у вас здесь хорошо!

На свои слова он, казалось, не ждал ответа, но была в них такая открытость, такая приветливость, что трудно было не откликнуться.

Инженер сощурил глаза. «Либо ты, братец, артист, — подумал он,— либо еще не осознал себя как личность, а остался частью природы, то есть ребенком. И в том и в другом случае Евгении будет с тобой не скучно, значит, я смогу все лето спокойно заниматься делом». Удовлетворенный таким умозаключением, он протянул Алексею руку, а хозяйка указала ему место за чайным столом.

За чаем Николай Кириллович рассказывал о своих планах на ближайшие дни, больше обращаясь к жене. Алексей помалкивал и слушал как-то слишком уж заинтересованно, а когда стали вставать из-за стола, попросил у хозяина разрешения сопровождать его в этот день, обещая не докучать ему.

— Зачем это вам? — подивился Николай Кириллович. — У меня суета сует, труд, то есть проза и скука. Идите-ка лучше с Евгенией Ивановной на реку — там купальня, лодка... День-то, воздух-то какой! Я бы и сам... да не могу, дела!

— Вот и я не могу без дела. А у вас его здесь довольно, — твердо сказал Алексей.

Инженер в некоторой растерянности взглянул на жену, словно спрашивая, как быть. Она улыбнулась.

— Хорошо. Только, чур, не мешать мне, быть на полшага сзади!

Не прошло и двух дней, как Алексей стал для семейства Апостолопуло просто необходим. С достоинством взрослого человека, знающего себе цену, он выполнял поручения Николая Кирилловича в необъятной усадьбе.

Закладывались виноградники бургундской лозы на днестровском склоне. Апостолопуло внимал советам юного помощника. Тот говорил, как лучше расположить саженцы, чтобы прикрыть их от холодных ветров, вспоминая уроки отца, которые Виктор Петрович преподавал сыновьям, ухаживая за садом в Дурлештах.

Пологий спуск от дома к реке пестрел кривыми линиями тропинок. Алексей вызвался преобразовать склон. Две недели работники возили сюда на подводах дерн, ровно укладывали его. В зеленый ковер затейливыми лентами вплетались яркие гирлянды красной садовой герани и примул.

Не расставаясь с лопатой, Алексей придирчиво следил за работой, поправлял, показывал, как будто сам не один год занимался разбивкой газонов. Работа доставила ему истинное удовольствие. Все здесь делалось по его усмотрению: и затейливая тропа, выложенная природным молдавским котельцом, и удобные скамейки из тяжелых буковых плах, и две беседки над самой водой.

Когда все было закончено, Алексей с гордостью повел по каменной тропе Евгению Ивановну, показывая ей свои достижения в садово-парковой архитектуре.

— Это, конечно, не парк князя Боргезе, — говорил он, — но...

— Ах, Алеша, здесь все так трогательно и просто! Давайте сядем. Садитесь же! Скажите, где вы этому научились? Бездна вкуса. Это же сначала а было вообразить, ведь так?

— И так и не так, — Алексей задумался. — Видите ли, Евгения Ивановна, вместо красок у меня были дерн, герани, камень, плахи. Этими средствами я хотел сделать картину, чтобы она понравилась вам, вот и все.

— Но плющ не мог же вырасти за один день и увить беседки? А они словно вечно здесь стояли... — продолжала изумляться Евгения Ивановна.

— Это совсем просто. Видите вон тот орех, — он указал на ореховое дерево, что возвышалось средь буковой рощи. — Плющ почти задушил дерево, на нем уж и орехов не росло. Я залез на него, аккуратно разобрал стебли плюща, а потом пересадил его. Знаете, они крепкие, как суровье.

Алексей вытянул руку, показывая ссадины на ладонях, но тут же опустил ее, решив, что мужчине не пристало хвастать мозолями.

Лицо Евгении Ивановны выразило тревогу:

— Вы, Алеша, испортили себе руки. А вдруг вы не сможете играть, рисовать? Я скажу Николаю Кирилловичу, чтобы он не поручал вам грубой работы.

Алексей рассмеялся.

— Разве это грубая работа? — воскликнул он, вставая и с удовлетворением оглядывая плоды своих трудов.

Вечерами в доме Апостолопуло собиралась молодежь, часто звучал венский рояль — Евгения Ивановна играла виртуозно. Рояль сменяла гитара, и тогда из открытых окон освещенного зала неслись в пространство песни цыганских таборов, кочующих по днестровским берегам. Николай Кириллович прекрасно играл на гитаре, но петь не мог. Впрочем, к вечеру он так уставал, что не до пения и было. Да и недавняя болезнь напоминала о себе, и он, побыв среди гостей с полчаса, незаметно исчезал.

Тогда гитара переходила в руки Алексея, и никому уж не хотелось ни петь, ни плясать булгуреску. Алексею казалось, что он делает все точно так, как Николай Кириллович, — чисто берет аккорды, правильно держит гриф, да не пела гитара, хоть умри. Это было вдвойне досадно, потому что, по всеобщему признанию, его голос, сильный и бархатный, будто бы произошел из табора. Сам он до страсти любил заунывный цыганский напев и, до того, как услышал игру Николая Кирилловича, считал, что владеет гитарой вполне сносно.

Кончилось тем, что Алексей поехал в Рыбницу и там у знакомых цыган купил себе гитару. Украшенная шелковым бантом, она постоянно висела у него в изголовье, и он в любую минуту мог снять ее с гвоздя.

Евгения Ивановна даже несколько расстроилась оттого, что Алексей, увлекшись гитарой, забросил рояль. Пришлось объяснить ей, что он не разлюбил ни Листа, ни Шопена, чьи вальсы они с упоением прежде играли в четыре руки.

— Милая Евгения Ивановна, — улыбаясь, говорил он, — в рояле струн целый оркестр, а здесь я с семью струнами управиться не могу. Я должен их победить.

Однажды в дождливый вечер они сидели в зале втроем. Евгения Ивановна тоскливо поглядывала в окно, покрытое рябью, с каждой минутой все больше убеждаясь, что никого из гостей уже не дождаться.

— Ну, раз никто к нам не едет, Алеша, — сказал Николай Кириллович, — давайте мы постараемся для Евгении Ивановны.

Они подпоясались шелковыми кушаками, взяли гитары и, выдержав паузу, ударили по струнам. Куда девалась тоска, куда исчезли дождливые сумерки! Свечи загорелись ярче, заблестели глаза. Гитары зазвучали на два голоса. Мелодии то разбегались, то сливались, жок заполнил зал, музыканты, приплясывая, бросали на Евгению Ивановну зажигательные взгляды, и она, не в силах устоять, застучала каблучками по паркету. Вихрем рванулось ее шелковое платье, птицами взлетели тонкие руки. Все исчезло в стремительном кружении.

Когда на столе появилось шампанское, свечи уже догорели, и в их неверном свете колокольчиками прозвучал звон высоких бокалов. Перепели все романсы, какие знали. Даже Николай Кириллович пытался подтянуть, когда — Алексей и Евгения Ивановна выводили на два голоса: «Не любить — погубить значит жизнь молодую...»

Спать разошлись счастливые, а утром Евгения Ивановна со встревоженным лицом постучала к Алексею: Николай Кириллович заболел.


2

Он лежал на высоких подушках, дышал с трудом, но через силу улыбнулся. Его борода свалялась, волосы, казалось, утратили блеск, под глазами легли тени.

— Доигрался поп на скрипке, — сказал он вместо приветствия и жестом пригласил Алексея сесть в кресло возле кровати.

— Чем я могу помочь? — спросил Щусев.

— Вам, Алексей, я не буду докучать своими недугами, все Евгении Ивановне достанется, — пытался пошутить Николай Кириллович. Но тут же лицо его сделалось серьезным: — Сегодня к нам приедет строительная артель — два каменщика и три плотника. За подряд уплачено вперед, так вы уж, голубчик, займите их. Надобно привести в порядок флигель. Отделать его желательно во французском вкусе. Возьмите в моем кабинете архитектурные альбомы, выберите интерьер по своему усмотрению, а потом зайдите ко мне посоветоваться. Меня это, верно, развлечет...

— Николушка, отпустил бы ты мастеров с богом, пропади эти деньги пропадом! — вмешалась Евгения Ивановна. — Если бы я знала, что ты за этим зовешь Алешу, я бы его не привела.

— А вот этого, Евгения Ивановна, я бы вам не простил, — строго сказал Алексей.

— Вы обязательно справитесь, Алексей Викторович, — сказал Николай Кириллович. — Извините, я устал, — и он закрыл глаза.

Алексей взял Евгению Ивановну под руку и тихо вывел ее из спальни. Она была расстроена, напугана.

— Это водопровод доконал его, ведь он начал уже поправляться. Если бы он не взялся бурить эти дурацкие скважины, рыть колодцы, а просто отдыхал, набирался сил, сейчас был бы здоров, — сказала она.

— Николай Кириллович поправится, уверяю вас. Ему еще так много предстоит сделать!

— И вы, Алеша, о том же! Как мужчины скучны, однако! — сказала она и быстро пошла прочь.

Алексей проводил ее глазами, а сам направился в кабинет и просидел над проектами, пока не позвали к столу.

К вечеру прибыли каменщики — два зверообразных мужика с тяжелыми рогожными кулями на плечах. Они напугали Евгению Ивановну одним своим видом. Хозяйка поторопилась тут же расстаться с ними, сказав, что комната во флигеле, где им предстоит работать, для них приготовлена.

Алексей строго сказал:

— Сегодня получите полуштоф водки... А второй — когда закончите работу. Таковы условия. Не согласны — простимся сразу!

— Да как же так, барин? Чтоб после работы с устатку, да не моги? — заупрямился ражий детина с небесно-голубыми глазами, с вихрами, что росли, казалось, прямо из бровей.

— В таком случае мы в вас не нуждаемся!

— Погодь, Панкрат, и ты, барин хороший, погодь! — сказал другой каменщик.— Нешто нам охота домой пьяные хари приносить, чай, семью кормить надо. Ты коль нашу работу пожелаешь наградить, так сам нам водки поднесешь, давай так поладим, — рассудительно предложил он.

— Где же остальные работники? — спросил Щусев. — Подряжали-то пятерых?

— А почто всем сразу здесь толочься, хозяйский хлеб задарма кушать? Мы обсмотрим, что да как, тогда и остатних призовем, — снова ответил второй мужик, помаргивая узкими глазами.

— Тебя как звать?

— Ефаний Кормильщиков.

— Из татар?

— Ярославский я. Слыхал небось про таких, а, барин? — мужик хитро улыбнулся. — Мы с тобой поладим. Я своим молодцам шибко-то выпивать не дам. Один Панкрат со слабиной, а остатние молодые, не хлебнули горя-то, чтоб его заливать. Да я пригляжу, пригляжу...

— Приглядывай! — строго сказал Алексей. — С тебя спрос будет.

Он отвел работников во флигель и собрался уходить.

— Ты, барчук, про полуштоф-то просто так, что ли, сказал? — крикнул вдогонку Панкрат.

— Пришлю! — бросил Алексей через плечо, а про себя с досадой подумал: «Эти наработают, век не разгребешь!»

Работники поднялись чуть свет. Из флигеля доносился треск, стук топора. Из распахнутых дверей вылетали подгнившие доски. Алексей заглянул в растворенное окно — в лицо ударила волна пыли, затхлости.

— Здорово, мужики! — бодро крикнул Алексей, но ответа не получил.

Ефаний, стоя на коленях, выстукивал полы. Даже не взглянув в сторону Алексея, он пробурчал:

— Не засть свет, барин!

На козлах, которые работники невесть когда успели сколотить, трудился Панкрат — колупал острой кельмой штукатурку. Куски ее с грохотом сыпались на пол.

— У нас здесь больной, — сказал Алексей, перелезая через подоконник в комнату. — Постарайтесь работать тише.

Ефаний отложил топор.

— Так что ж ты вечор-то не упредил? — укоризненно сказал он. — Слазь, Панкрат. Негоже так по больной-то голове стучать.

— Как же мы робить-то будем? — недоуменно спросил Панкрат.

Алексей неторопливо огляделся по сторонам, заглянул в зияющие дыры в полу, окинул взором порушенную штукатурку и сказал:

— В других комнатах картина примерно такая же. Впрочем, давайте пройдем по флигелю вместе и составим план.

— Ты, барчук, работу нам давай, а планы писать не наше дело, — сказал Панкрат.

— План писать — тоже работа, — улыбнулся Алексей.

В других комнатах, обращенных к реке, со стен и с потолка глядели черно-бурые кляксы плесени.

— Вот вам и французский стиль! — протянул Алексей.

За пыльным окном мелькнула знакомая белая тень, и он, оставив работников, поторопился за Евгенией Ивановной, вышедшей на утреннюю прогулку. Она обернулась на звук шагов.

— Алеша, все меня бросили! — печально сказала она. — Муж отослал, вы куда-то запропастились...

— Евгения Ивановна, милая, зачем вам этот флигель?

— Что, как? — удивилась она.

— Представьте себе, как красиво станет смотреться дом, если снести флигель, — заговорил Алексей, жестом как бы отсекая флигель. — В доме дюжина пустующих комнат, а вы не хотите расстаться с этим ни на что не пригодным помещением...

— Я не думала об этом, — растерянно сказала она.

— Доверьтесь мне, — продолжал Алексей, указывая на флигель. — Увидите, как оживет дом!

— Да делайте, что вам угодно. Только иногда уделяйте мне чуточку внимания...

Алексей побежал к работникам, бросив ей на бегу: «Благодарю!»

С того дня у Алексея не было ни минуты покоя. Дни понеслись в лихорадочном темпе, одни планы сменялись другими, и каждый новый казался верхом совершенства. То он задумал выстроить на месте флигеля ротонду, начертил план, и все с этим планом согласились. Потом сам от него отказался и спланировал открытую галерею в греческом стиле, а когда убедил хозяев в том, что она просто необходима, и от нее отказался.

Рабочая артель из пяти человек довершала между тем снос флигеля. Когда пространство освободилось, Алексей вдруг увидел, что самым лучшим решением было первое — открыть вид на дом, разбив на месте флигеля газон. Придя к такому выводу; Алексей растерялся: строительный зуд, который он разжег в себе, требовал разрешения, но получалось так, что он сам лишил себя возможности осуществить первую в своей жизни постройку. Невольно он вспомнил отца, заготовившего когда-то строительные камни, которые так и не нашли применения.

Николай Кириллович дружелюбно подшучивал над ним, называя его великим зодчим, и говорил, что Алексею первому из архитекторов удалось улучшить постройку, не растратив отпущенных средств. Алексей между тем загадочно улыбался и молчал. Он подолгу что-то обсуждал с Ефанием Кормильщиковым и до поры держал свои планы втайне от хозяев.

Однажды на вечерние «посиделки», куда ненадолго стал выходить Николай Кириллович, Алексей принес акварель на большом листе плотной бумаги. Евгения Ивановна, взглянув на нее, вскрикнула: среди зелени стояла удивительно грациозная сторожка из белого природного камня. Она была с односкатной крышей, с легким балконом и наружной лестницей, ведущей из сада на второй этаж. Строение поражало простотой и неожиданно современными линиями. Не было нужды спрашивать, в каком месте Алексей собирался построить сторожку,— на рисунке был изображен знакомый всем уголок сада.

Николай Кириллович встал с кресла и принялся разглядывать рисунок.

— А вы уверены, что она будет так же хороша в натуре? — спросил он, не отрываясь от акварели.

— Она должна быть привлекательней, чем нарисована здесь, — со спокойной уверенностью ответил Алексей.

— В таком случае, — сказала Евгения Ивановна, — я знаю для нее более подходящее место... — Все обернулись к ней. — На южном склоне у дуба, там, где прежде была отцовская баня.

— Место в самом деле красивое, — заупрямился Алексей, — и его давно бы пора облагородить. Но что мешает построить там вторую такую же... или еще лучше?

— Лучше не может быть!

— Почему же не может? Может.

— Алеша, милый, — вмешался Николай Кириллович, — не надо другой. Постройте такую же, — сказал он так, как будто бы первая уже стояла.

На рассвете Алексей уже был на строительной площадке. Он попросил рабочих аккуратно вынимать грунт под фундамент, чтобы не повредить ни одного кустика. Несколько дней подряд в сапогах, перепачканных глиной, с весело горящими глазами рыл он вместе с работниками котлован. А на дороге гремели телеги, груженные бутовым камнем, известью, песком. Каменная кладка велась всухую. Камни притесывались один к другому, чтобы потом, когда их посадят на раствор, кладка обрела крепость монолита.

Не было, казалось, человека, счастливее Алексея, когда он выбирал из груды нужный камень и волок его к котловану.

Ефаний Кормильщиков не раз говорил ему:

— Не барское это дело, Ляксей. Брось.

Но разубедить Щусева было невозможно. Работал он истово, тесал глыбы, как заправский каменотес, а если камень разваливался под ударами молотка, брался за новый и не успокаивался, пока не удавалось притесать камни вплотную, грань к грани.

Как послушный ученик, внимал он мастеровым. Они учили его разбираться в структуре камня, соразмерять силу удара, чувствовать крепость материала.

Наконец белый абрис фундамента появился на поверхности, Алексей сделался настолько придирчивым и дотошным, что Кормильщиков и тот не выдержал.

— Надобно край знать, Ляксей, за каким терпение кончается, — ворчал он. — Ты же как езуит какой. Нельзя!

Алексей сердито вывернул из кладки не понравившийся сему камень и отбросил в сторону:

— Здесь наше с тобой лицо, Ефаний, а оно должно быть чистым!

— Бог тебе судья, барчук, — сказал Панкрат. — Гляди, запью по твоей милости.

Угроза подействовала. Алексей улыбнулся и сказал примирительно:

— Мне с вами работать хорошо. Хочу, чтоб и вы были мною довольны. Договоримся так: если я нарисую на кладке мелком крест, значит, нужно переложить. Мы, братцы, художники, и пусть стена будет, как красивая картина, в которой камни играют.— Он поднял только что вывернутый камень: — Чувствуете, как груб и узором и цветом?

Панкрат разинул было рот, но слов подходящих не нашел, поскреб затылок, а потом со вздохом повторил:

— Ох, запью!

— Нам еще вторую сторожку возводить. Потерпи.

Алексей обедал с артелью прямо на траве. Он смеялся грубоватым шуткам, расспрашивал о жизни, о семьях. Постепенно он стал для артельщиков своим. Как ни странно, они полюбили его. Добился он этого прежде всего неподдельным интересом к работе, к секретам ремесла, к тем хитростям, которые у каждого были про запас, чтобы отличиться, сделать что-то лучше других.

Если кто-то затягивал перекур, рассказывая потешную историю, Алексей не сердился, не подгонял, а ждал, пока Ефаний Кормильщиков скомандует: «По местам!» Трудились на совесть. Лишь однажды Алексею пришлось применить меловой крест, когда кладка велась уже на лесах и подбиралась к верхней отметке. Однако никого этот крест не обидел. Целый ряд был переложен безропотно и даже с удовольствием, потому что работой гордились.

На всю жизнь у Щусева осталась благодарная память о той строительной артели. Она приняла его и поверила в него.

Лето пережило свой расцвет. Первые квелые листья срывал знойный ветер. По ночам полыхали зарницы. Запахло спелым хлебом.

У Апостолопуло начались заготовки на зиму. Дом наполнился суетой, у хозяев и прислуги обнаружилась масса неотложных дел, один лишь Алексей был в стороне от них. Поглощенный строительными заботами, он ничего не замечал. Казалось, он очнулся только после того, как обе сторожки были закончены: застеклены рамы, навешены двери и смазаны петли, покрашены крыши.

К середине августа в той сторожке, что выросла на месте заброшенной бани, Алексей устроил для артельщиков прощальный ужин. С позволения Николая Кирилловича он сам произвел расчет, а артельщики по старинному обычаю принялись подбрасывать его и кричать «ура!». Потом окропили водкой углы и уселись за стол.

Веселье шло шумно и бестолково. Наконец догадались вынести длинный стол на воздух, под дуб. Души наполнились благостью: в свете уходящего дня сторожка сияла изумительной белизной, и весь ее образ был трогателен и чист.

— Хорош бы мастер из тебя, Ляксей, с годами вышел, да, видать, пойдешь ты по какой-нито ученой части и позабудешь наше артельское ремесло...

Алексей хотел было протестовать, но Ефаний не позволил себя перебить:

— Чую я, сидит в тебе великий артист нашего дела, но нет еще в твоей душе понятия об этом. Вот кабы сподобился ты, милок, походить, поездить по Руси нашей, побывать в Переславле да в Великом Ростове...

— Что же, ты сам-то оттуда, да к нам подвинулся?

— А то, милок, что обчим интересом наделен. Уж как хочется всем сердцем удивиться, этого сказать невозможно!

До позднего вечера рассказывал Алексею Ефаний о чудесных творениях древних зодчих на далекой северной стороне. Щусев верил и не верил. Ему казалось, что нет городов красивее Киева и Одессы.

Наутро Щусев проводил артельщиков. Сразу почувствовалась пустота, навалилась усталость. Вечерами не хотелось больше ни играть, ни петь. И тогда он снова взялся за свой дневник-альбом и за акварельные краски. Новые его рисунки были как-то нервны, в них чувствовалась напряженность. Он рисовал и рвал листы, рисовал и рвал, пока от альбома не осталась одна обложка. Он уже был готов вовсе забросить это занятие, как Евгения Ивановна подарила ему набор пастелей и тисненый кожаный планшет с плотной французской бумагой невиданной белизны.

Пастельные рисунки Алексея, сделанные в преддверии осени 1890 года, долго украшали стены комнаты Евгении Ивановны и кабинета Николая Кирилловича.

В день прощания с Сахарной, когда Алексей уже садился в коляску, Николай Кириллович вручил ему толстый конверт со словами:

— Это, Алексей Викторович, лишь малая часть средств, которые вы мне сэкономили. Ваша работа, клянусь честью, стоит значительно больше. Прошу вас не омрачать наших отношений отказом.

Вмиг явилась мысль: этих денег, должно, быть, хватит, чтобы взять Навлика к себе, жить одним домом... Алексей с досадой дернул головой, не зная, как поступить. Лица супругов Апостолопуло выражали мольбу. Казалось, всякая возможность отказа отрезана. И все-таки он выпрыгнул из коляски, положил конверт на траву и, простодушно и весело глядя на Николая Кирилловича и Евгению Ивановну, сказал:

— Милые мои хозяева, да ведь это невозможно!

Потом он вскочил в коляску и велел кучеру трогать.


3

Кишинев задыхался от зноя. Дороги превратились в горячие реки, в которых вместо воды, казалось, тек измельченный песок. За медленно движущимся тарантасом тянулся ленивый пыльный шлейф, который долго висел над дорогой.

Чуть ли не в один день со Щусевым в город приехала передвижная выставка. На заклеенной афишами и объявлениями тумбе перед входом в Ромадинский сад висело сообщение, что в зале Благородного собрания открывается галерея произведений известных живописцев Малороссии и Бессарабии. Наскоро смыв дорожную пыль, Алексей поторопился в галерею.

В залах было многолюдно, но тихо. Видно, жара истомила людей, и они бесстрастно взирали на стены, равномерно передвигаясь от полотна к полотну. Редким подарком была эта выставка для Кишинева, но радость рассеивалась от картины ленивого созерцания.

В глубине зала Алексей увидел молодого человека в форменной студенческой тужурке. Он стоял в позе Чайльд Гарольда возле темного полотна в простой деревянной раме. Посетители равнодушно проходили мимо и байронического юноши, и полотна.

— Гумалик! Саша! Как я рад вас видеть! — воскликнул Щусев, подойдя ближе.

— Алеша, Алексей! Да вас просто не узнать, — сказал Гумалик, дружески протягивая руку.

Алексей увидел в петлицах Сашиной формы эмблему Академии художеств и чуть не захлебнулся от восторга.

— Это ваше полотно? — спросил он, приготовясь расхвалить все, что бы ни увидел.

— Ах, Щусев, Щусев...— с неожиданной печалью произнес Гумалик. — Если бы я раз в жизни создал такое полотно, я бы, верно, умер от счастья. Подойдите ближе, вот так. И молчите, пока ваше сердце не заговорит.

Глаза невольно стали погружаться в темную глубину красок: сквозь синий и черный цвет по всему пространству изображенной ночи начали проступать просветы на переднем плане. Ожила и тускло заблестела темная река. На дальнем берегу, где одиноко сиял раскаленный глаз окна, преодолев дрему, кажется, шевельнулась ива на легком ветру. Рыбацкая сеть, повешенная для просушки на тын, покачивала поплавками. Звезд на небе почти не было видно, и Щусев со всей неотвратимостью почувствовал: сию минуту должен заорать петух, возвещая новый день.

Ошеломленный, даже испуганный, повернулся Алексей к Гумалику.

Увидев его встревоженные глаза, Саша сказал:

— Один лишь Николай Васильевич Гоголь мог проникать в такие глубины жизни. Не правда ли, это пробуждение прекрасно?

Алексей снова взглянул на полотно и восторженно, будто сообщая великую тайну, прошептал:

— «И сказал он: да будет свет»... Кажется, здесь из мглы небытия рождается начало бытия... Вокруг еще ничего нет, одна немая холодная твердь. Но она хранит в себе искру жизни, начало труда и надежды...

Он пролепетал все это и сразу поник, затих в глубокой задумчивости, а с Гумаликом произошло что-то невообразимое: он страстно схватил руку Алексея, восторженно сжал ее и воскликнул:

— Браво, Щусев! Вы разгадали загадку этой тьмы, разгадали лучше, чем я. Только истинный художник может постичь эту тайну! Как хорошо вы заметили: ничего еще нет, мгла преисподней и — искра света, заронившая сюда начало жизни.

Гумалик вызвался показать Алексею всю галерею. Он водил его от одного полотна к другому, рассказывал об основах живописного ремесла — о принципах построения, приемах проникновения в натуру... Он щедро делился своими знаниями, но Щусев отвечал каким-то робким вниманием, вежливыми кивками и рассеянными взглядами. Откуда Гумалик мог знать, что созерцание полотна Куинджи отняло у Щусева все силы, ошеломило его и придавило, открыв власть художника над душами людей.

И вместе с тем обладание этой властью требовало от художника такой жертвы, на которую невообразимо трудно отважиться человеку: труд, воля, даже мечты, чувства, каждое движение души, все мысли, взгляды, дыхание собирались воедино, чтобы дать жизнь холсту. И никому потом не будет никакого дела до того, что художник почти истребил, опустошил свое сердце и теперь должен по крохам собирать его, готовясь подвигнуть себя на новое, вероятно, еще более трудное.

Когда шли по затихающему городу, Алексей поделился своими мыслями с Сашей, и тому стало понятно, почему так робок и тих был Щусев весь вечер. Гумалик подумал, что на его глазах решается судьба, по всей видимости, незаурядного человека.

Следующие три дня, до самого отъезда Александра в Петербург, они все время бывали в галерее, разбирали полотна, отмечая удачи и просчеты живописцев, анализировали композиционные решения, стиль, манеру письма.

В галерее Гумалик познакомил Щусева с гимназистами выпускного класса Федоровичем, Райляном и Березовским из 1-й кишиневской классической гимназии, которая всегда относилась ко 2-й гимназии несколько высокомерно.

— Подавать надежды все мы мастера, господа, — говорил Гумалик.— Посмотрим, что из нас выйдет. А то, что из Алексея Щусева получится заметная в искусстве личность, я совершенно уверен. Мой вам совет и вам, Щусев, тоже: запомните, что подавать надежды — это то же самое, что подавать золотой поднос пустым. Торопитесь действовать!

Весь последний гимназический год прошел у Алексея Щусева в тревогах, в волнениях — он решился связать свою судьбу с Академией художеств. Он много и серьезно рисовал, изучал литературу по искусству, которую, сдержав обещание, присылал ему Гумалик. Репетиторство было оставлено. Теперь Алексей проводил свободное время в кругу единомышленников, где велись постоянные споры, шло яростное соревнование в образованности, эрудиции.

Часто питомцы 1-й гимназии объединялись против него, и ему стоило большого труда отстоять свою точку зрения, защитить свои пристрастия. Рисунков своих он никому не показывал, опасаясь критики новых единоверцев. Как обнаружилось в скором будущем, это было серьезной его ошибкой.


Загрузка...