В августе по всей Центральной Европе установилась жара. Долгое путешествие в железнодорожном вагоне было утомительным. За окном проплывали ухоженные поля, окаймленные карикатурно маленькими лиственными деревьями, скорее всего липами. На холмах разметка полей была такая же четкая, как и в долине.
Но вот пошли первые осыпи горных пород, цепи каменистых промоин зазмеились вдоль полотна. Поросшие лесом горные вершины потянулись к небу, и дорожная хандра отступила, словно ее и не было. Горы, кручи, провалы, змеистые ручьи внизу — все очаровывало.
Поезд приближался к Триесту.
Алексей Викторович вызвал проводника и попросил чаю. Вскоре проводник принес чуть теплую жидкость, которую Щусев, едва пригубив, выплеснул в окно.
Вошел проводник и стал закрывать окна:
— Тоннель!
Поезд провалился в преисподнюю. В кромешной тьме стало жутко, Мария Викентьевна прижалась к мужу.
— А ты закрой глаза, будет не так страшно, — посоветовал он.
Стало трудно дышать. Поезд все гремел колесами. Казалось, их загнали в каменный мешок.
Но вот брызнула первая капля света, затем темноту пронзили золотые стрелы, и вскоре целый сноп солнечных лучей зажегся впереди. На горизонте ровным синим огнем горело Адриатическое море.
На перроне вокзала Алексей Викторович отдавал распоряжения носильщикам, потом покупал билеты на корабль и между всеми этими заботами упивался красками моря.
Внизу, на краю маленького бирюзового блюдца бухты, расположился порт, отгороженный от моря брекватером — волноломом, сложенным из слоистых камней. В каменной стене брекватера был узкий проем, сквозь который, однако, проходили довольно громоздкие фелюги и корабли.
По уступам крутого берега жались друг к другу пакгаузы, выкрашенные в яркие цвета, и жалкие, кособокие домишки. У берега теснились в несколько рядов разнокалиберные суда. И все это пространство с домами, складами, кораблями, казалось, кишело лилипутами. Женщины тащили корзины с рыбой, мокрым бельем, мальчишки лазали по реям стоящих на причале парусников, матросы, похожие сверху на зебр, смолили и красили корабельные борта. Веселый гвалт несся вверх и радовал слух. Полуденное солнце поджаривало этот муравейник, разгоряченный воздух гавани зыбко искажал перспективу.
Когда Щусевы ступили на палубу вапоретто — крохотного пароходика, то почувствовали себя настолько переполненными впечатлениями, что, едва расположившись в глубоких шезлонгах, расставленных на корме, сразу задремали. А вечером их багаж был перенесен в гондолу с высоко задранным носом. Гондольер, похожий на веселого пирата, помог им усесться.
— Отель «Коваллето»! — наказал Алексей Викторович, помня рекомендации Котова, который сейчас должен был находиться здесь, и кормчий взялся за длинное весло, икрустированное медными блянтками.
— Серенаду! — весело потребовала Мария Викентьевна‚ но гондольер показал на горло, перевязанное шерстяным платком, и виновато улыбнулся.
Алексей Викторович стал было доставать из багажа гитару, но тут до их слуха долетело вступление мандолины, и над сонной водой канала полилась самая настоящая серенада, исполняемая невидимым сильным тенором.
Ночь, звезды, плеск воды, страстная песня — вот она, Венеция!
На широкой площади под россыпью желтых фонарей танцевали и пели беззаботные люди. Задорно перекликались гондольеры, все громче звучала музыка. Было что-то благословенное в этой атмосфере всеобщего счастья, она казалась естественной, и странно было сознавать, что все это — не театр, а жизнь.
Проплыла и исчезла шумная площадь, а они все плыли, петляя по каналам, и уже начали сомневаться в правильности своего выбора. Но отель оказался вполне сносным, а главное, недорогим.
Наутро к Щусевым прибыл Григорий Иванович Котов и пригласил их на завтрак. У дверей отеля «Ковалетто» качалась огромная черная гондола, на ее корме крепко стоял статный гребец в ослепительно белой рубахе и белых бархатных штанах с ярко-красным поясом. Из-под его широкополой белой шляпы с красной лентой выбивались блестящие кольца черных кудрей. Увидев пассажиров, он ослепительно улыбнулся, и лицо его застыло в этой улыбке.
— До чего хорош, подлец! — сказал Григорий Иванович. — И отлично понимает, что хорош!
Загнутый, как турецкая туфля, нос гондолы был изукрашен золотым узором. Вся гондола чем-то напоминала царственный гроб.
Алексей Викторович прыгнул в нее первый и, протянув руки, помог Марии Викентьевне и Григорию Ивановичу сесть. Гондольер замурлыкал что-то себе под нос и сильно ударил веслом. Посудина качнулась и пошла.
Все вокруг, даже вода, словно подкрашенная голубой краской, казалось театральным. По обеим сторонам Большого канала торжественно выстроились дворцы. Их обветшавшие фасады только подчеркивали декоративное великолепие, живописность чудо-города. Алексей Викторович смотрел во все глаза. Как бы нарочитое смешение стилей удивляло, вызывало любопытство, пленяло.
В маленьких квадратах дворов буйствовала растительность. Цветы и трава от обилия воды и солнца были так ярки, словно их покрыли лаком. Никаких полутонов, никакой светотени.
— Ну, как вам венецианская архитектура? — нарушил молчание профессор Котов.
Алексей Викторович втянул голову в плечи и зажмурил глаза.
— Нет-нет, глаз закрывать не надо. Постарайтесь разгадать эту страну, иначе вам не понять ее архитектуры. Здесь все необычно — образ жизни, система правления, даже любовь. Надо сбросить первое, ошеломляющее, впечатление и постараться проникнуться венецианским бытом. Уверяю: обретете немало отрадных впечатлений.
Показался Дворец дожей. Он стоял вдалеке, как старинный испанский корабль на стапелях, глядя на площадь множеством иллюминаторов, образующих сплошную цепь по борту. К дворцу примыкал знаменитый мост Вздохов, который вел в тюрьму. Алексей Викторович узнал это место: именно здесь вчера пела и веселилась праздная толпа.
В кафе на площади близ церкви Санта-Мария Глориоза деи Фрари Григорий Иванович заказал обильный завтрак. Вкусная еда ободрила их, а терпкое кьянти настроило на романтический лад.
Профессор предложил здесь же, на месте, составить программу на ближайшую неделю, но, вспомнив, что через два дня он должен покинуть Венецию, ограничился напутствием.
— Не пытайтесь охватить сразу все, — сказал он, — обилие впечатлений лишает способности воспринимать. Лучше идти по пути контрастов. Я покажу вам самое ценное, что здесь есть, — великолепные образцы византийской живописи.
— Византийская живопись? Здесь? — удивилась Мария Викентьевна.
— Да. Но не задерживайтесь в этой экзотической луже, отправляйтесь в Рим, потом во Флоренцию. А как только почувствуете, что начинаете от чего-то уставать, двигайтесь дальше без сожаления.
На площади Сан-Марко были раскинуты голубые шатры торговцев. В глубине площади высился собор, больше похожий на восточный, чем на христианский храм. Но каково же было удивление Щусева, когда он увидел мозаику будто из Киевской лавры, только древнее и строже. Он чувствовал, что прикасается к истокам византийского сурового письма, и, еще не наученный понимать его глубин, ощущал его волшебную силу. На своде главного портика он долго рассматривал мозаичное панно, на котором были изображены люди в русских великокняжеских одеждах, а за спиной у них стояла трехглавая православная церковь.
Котов как будто бы наслаждался изумлением Щусева.
— Вот они, дорогой Алексей Викторович, наши корни! — повторял он. — Внимайте, запоминайте, рисуйте, ибо только так и возможно научиться отделять зерна от плевел.
Профессор Котов — теоретик и практик православного зодчества — исподволь как бы уговаривал ступить на ту же стезю, по которой шел сам. Однако душе Алексея Викторовича церковный пафос был чужд: он восторгался лишь изяществом росписей, яркостью красок, видел лишь руку мастера, а о религиозной идее не думал. Христианская тематика оставалась для него как бы в стороне, как, наверное, и для большинства венецианцев, отдающих в первую очередь дань светской красоте. Иначе откуда бы здесь взяться бьющей через край веселости бесконечных карнавалов, как сохраниться нежному, изящному диалекту, целомудрию и аффектации любовных излияний и серенад?
На набережной Скьявони всегда толпились венецианцы, восторженно следя за действом, что разыгрывали Бригелла, Арлекин и Панталоне в кукольном театре. Все говорило о юности сердца простодушной людской массы, которую, казалось, ничуть не угнетает груз веков. Наоборот, венецианцы были начисто лишены тщеславия: в городе вы могли встретить сколько угодно людей, которые никогда не бывали в музеях, куда в первую очередь отправлялся каждый приезжий, зато не встретили бы ни одного, кто не знал бы серенад.
Получив наставления и советы профессора Котова по поводу маршрута путешествия, Щусевы проводили его и целиком погрузились в венецианскую жизнь. Овладев несколькими десятками итальянских слов, Щусев стал пытаться беседовать с простыми людьми и не уставал изумляться, насколько венецианцы талантливы.
В первых числах сентября Щусевы были в Риме. Алексей Викторович к тому времени уже привык к итальянскому воздуху, великолепию природы, обилию памятников скульптуры, живописи, архитектуры. Он уже мог работать.
И все же часто лист бумаги оставался чистым, а он погружался в немое созерцание, разглядывая обломок мраморной колонны или плиту с полустертыми барельефами, превращенную в ступеньку лестницы.
«Если бы кто-то дерзнул водрузить на изначальное место весь мрамор колонн и статуй вечного города, — думал он‚— кто из современников осмелился бы по нему ходить! «Мы окружены следами истории», — говорил еще Цицерон, так что же говорить нам...»
Известно древнее название Италии — Авдония. Утверждают, что и Рим когда-то носил другое имя. Но в названиях ли дело! Названиями не оживишь прошлого. Его можно лишь почувствовать, став на время немым, как эти нетускнеющие мраморные колонны.
Еще Рафаэль заметил: «Новый Рим стихийно растет из обломков вечного города». Произведения искусства, похищенные из величественных языческих храмов, хранились теперь под сводами католических соборов. Язычество, достигшее здесь апогея, обожествляло красоту человека, восславило жизнь. Католичество обожествило смерть и стало упорно приспосабливать древнее искусство для собственных нужд.
И это происходило тут, в краю вечной весны. Впервые эти мысли зародились у Щусева, когда он посетил Пантеон, сооруженный в начале второго века. Пантеон был спланирован так, что казался намного грандиознее, чем есть на самом деле. Величественный портик с широко поставленными коринфскими колоннами... Воздух здесь легок, глаз покоен и весел, его ничто не утомляет. Пантеон лаконичен, но в нем столько поэзии! За одной его «строкой» — море чувств. Щусев с трудом оторвал взгляд от Пантеона, решив, что придет сюда еще раз, чтобы его запечатлеть.
Перейдя через мост Сант-Анджело — Святого Ангела, он направился к собору Святого Петра. Окружавшая площадь колоннада издалека казалась легкой, но при приближении становилась все более массивной. Приподняв черный занавес, что висел в раскрытых дверях собора, он вошел внутрь. Едва глаз привык к сумраку, как могучая сила завладела им. Все здесь было подчинено тому, чтобы убедить, сколь мал человек перед вечностью закованного в камень неба.
Стены были украшены мозаичным панно, каждое из которых трудно было разглядывать отдельно. Он остановился у алтаря и увидел сквозь решетку подземную церковь, где были похоронены многие папы и государи. Чувство благоговейного ужаса охватило его: под ногами покоились сильные мира сего, а над головой была бездонная пустота: глаз с трудом добирался до вершины и слеп в полосах света. Идея тщетности человеческих устремлений стала особенно ясна, когда мимо Щусева, едва передвигая ноги, прошаркал ветхий старец с потухшим взором. Хотелось бежать отсюда, однако профессиональное любопытство одержало верх. Он заставил себя улыбнуться старцу, но тот с недоумением поглядел на него: здесь неуместны были проявления жизни.
Алексей Викторович принялся скрупулезно исследовать этот застывший в камне хорал, упорно разбирая ноту за нотой. Возведенное в культ страдание, казалось, не оставляло никаких надежд ни на спасение, ни даже на радостный вздох, лишь скорбь и слезы были уместны на этих мраморных плитах. Верхние ярусы собора напоминали круги ада, великолепная роспись лишь усиливала это впечатление. В гостиницу Алексей Викторович вернулся совершенно измученный. Он был даже рад, что не взял с собой Марию Викентьевну.
На следующий день Щусевы отправились осматривать Капитолий. За определенную плату дозволялось подняться на башню Дворца сенаторов и отсюда, с верхней смотровой галереи, любоваться всеми семью холмами Рима — Палатином, Квириналом, Целием, Авентином, Эсквилином, Виминалом и самим Капитолийским холмом.
То, что сейчас называлось Капитолием — Дворец сенаторов с его лестницами, аркадами и колоннадой, — было выстроено из обломков древнего Капитолия, перед которым некогда «склонялся мир».
Отсюда видна была Тарпейская скала, с которой римляне сбрасывали преступников. Можно было различить и старый ход, что вел от Форума к Капитолийскому холму. Спокойными и умиротворенными казались знаменитые капитолийские львы, привезенные сюда как египетские трофеи.
Щусевы спустились на площадь. Конная статуя Марка Аврелия, стоящая посередине, была проникнута спокойствием. Императоры династии Антонинов, раздвинувшие до невиданных размеров границы Римской империи, пожелали остаться в истории как просветители и постарались прикрыть угнетение, разбой и рабство ликом Марка Аврелия — императора-поэта, императора-философа.
Вот где Щусеву пригодилось знание латыни! По стершимся скрижалям читал он страницы истории, запечатленные в каменных изваяниях. Архитектурный ансамбль Капитолия рассказывал о взлете и падении Рима. Пожалуй, ни в одной стране мира, за исключением, должно быть, Греции, в которой ему тоже хотелось побывать, архитектура не была столь велеречива. Каждый шаг в вечном городе сопровождался удивлением, восхищением, а временами и горечью.
По свидетельству Плиния Старшего, перед праздником триумфа Рима был построен театр, в котором насчитывалось триста шестьдесят мраморных колонн и три тысячи статуй. Римские строители возводили настолько прочные постройки, что даже землетрясения не могли их разрушить, зато сами римляне временами забавлялись тем, что разрушали величественное строение сразу после праздника.
Император Адриан, считавший себя великим зодчим, соорудил Храм Солнца и Луны, после чего пригласил греческого зодчего Аполлодора с тайной надеждой посрамить его, подавить величием и богатством храма. Но грек отыскал погрешности в пропорциях храма и поплатился за это головой.
Судьба зодчего, судьба художника...
Маленькая церковь Санти Куаро Каронатти, поразившая Щусева скромной красотой и свежестью образа, была сооружена в память о четырех художниках-мучениках, казненных за то, что они отказались разрисовывать языческих идолов.
Колизей — самая величественная руина Рима... И хотя совсем не просто было вообразить, что это огромное сооружение когда-то было все изукрашено мрамором и свезенным чуть ли не со всего света золотом, можно было почувствовать его величие даже в нынешнем его жалком состоянии. Многие поколения использовали его как каменоломню, но сумели разрушить лишь наполовину.
Ярус за ярусом поднимались в небо грандиозные пояса Колизея, и каждый ярус был выше и помпезнее предыдущего. Безукоризненная строгость пропорций, прочность каменной кладки свидетельствовали о высочайшем уровне архитектурного искусства и строительного ремесла.
Но во имя чего было возведено это сооружение? Оказывается — во имя презрения и к жизни и к смерти, во имя кровавых забав. Император Тит, надстроивший Колизей и посвятивший его римскому народу, сам ни разу не осмелился пройти в Народные ворота, через которые входили в амфитеатр толпы плебеев и через которые выносили тела побежденных гладиаторов.
Когда надоедали сражения гладиаторов, бои слонов и тигров с людьми, арену заполняла вода, и на водном просторе сражались между собой воины на галерах. Победителей, обессиленных в яростной схватке, ждали не лавры, а голодные крокодилы, которые «завершали представление» на глазах у ревущей толны. Победа в битве с крокодилами давала гладиатору право на свободу. Но ее так никто и не получил.
Чем дольше ходил Щусев меж царственных развалин, тем ощутимее поднимался в его душе протест против варварства и насилия. Было что-то нечеловеческое в величии этих останков — памятников разнузданности деспотизма. И вместе с тем это была классика архитектуры! Не нужно было прилагать особых усилий, чтобы прочувствовать творческий взлет фантазии древних зодчих, строгость, простоту, величие их творения.
Что-то обещали Неаполь, древние Геркуланум, Помпеи, Пестум? В раскопах под напластованиями лавы, казалось, на полудвижении-полувздохе замерла живая жизнь. В окрестностях Неаполя Щусев сделал десятки рисунков, пытаясь запечатлеть эту жизнь в ее естественном движении.
Как ни богаты краски итальянской осени близ Неаполитанского залива, но и они стали гаснуть в преддверии зимы. Щусевы заторопились во Флоренцию, чтобы увидеть этот город-музей при свете еще не замутненного неба.
Столица Тосканы встретила их ясным солнцем и полным безветрием, словно лето навсегда поселилось здесь. Хвойные деревья на берегах Арно источали смолистый аромат, а бесчисленные плантации роз который раз набирали бутоны.
Поразительно, но в Тоскане почти не сохранилось следов античной культуры. Оказывается, именно здесь римские легионеры безжалостно уничтожали все, созданное этрусками. Под римским мечом исчезла древнейшая цивилизация, на месте которой со временем вырос город-музей.
Художникам и архитекторам городской магистрат Флоренции предоставил возможность бесплатно посещать дворцы и галереи города, в памятниках которого навсегда запечатлелась эпоха Возрождения.
Флорентийский собор Санта-Мария дель Фьоре, купол которого работы Филиппо Брунеллески послужил прообразом купола собора Святого Петра в Риме, стоит в стороне от площади Синьории, на которой властвует Палаццо Веккьо (Палаццо делла Синьория).
У Щусева захватило дух: мраморный «Давид» Микеланджело (в копии), бронзовые «Персей» Бенвенуто Челлини и «Юдифь и Олоферн» Данателло — знакомые по гипсовым слепкам шедевры толпились вокруг него, и перед каждым можно было пасть на колени.
Микеланджело, Леонардо да Винчи, Джорджо Вазари встретили его под сводами Палаццо Веккьо. И, как некогда мальчик, попавший в галерею генерала Воротилина, он не смог сдержать горячих слез перед запечатленными в мраморе и красках творениями мятежного духа. Он тихо попросил Марию Викентьевну оставить его одного. Она очень удивилась, взглянула на него, но увидела лишь белую застывшую маску, по которой, как дождь по мрамору, сбегали слезы. Он мог справиться с собой только в одиночку.
Через час они встретились в кабинете Франческо I Палаццо Веккьо, в небольшом зале, на деревянных стеновых панелях которого тесно висели живописные полотна. Алексей Викторович благодарно пожал ей руку. Лицо его было строгим и печальным, таким, как у Козимо I Медичи, что взирал на них сейчас.
— А знаешь, Алеша, если бы тебе его латы и бороду, ты был бы вылитый он.
— Возможно, — весело ответил Алексей Викторович. — Однако чем моя борода хуже, чем у него?
— Но он старше тебя... Как ты думаешь, был ли он счастлив со своей Элеонорой из Толедо?
Алексей Викторович повернулся к другому портрету, на котором кисть того же Бронзино запечатлела гордую юную даму.
— Машенька, попробуй встать, как она. Вот так. И убери улыбку.— Алексей Викторович отошел на несколько шагов: — А знаешь, дорогая, этот портрет мог быть написан с тебя!
— Алеша, ты мне льстишь. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Счастливы ли были они? Без сомнения, счастливы.
— Как ты догадался?
— Конечно, художник явно льстил ему: ведь Козимо был старше своей жены чуть ли не вдвое. Сколько они прожили вместе к тому времени, когда были написаны их портреты, я не знаю. Но думаю, что недолго: она ведь так юна, хотя художник в угоду хозяину постарался ее состарить. Однако для художника истина дороже признания.
— В чем же истина?
— Да в том, дорогая, что они похожи друг на друга! Видимо, это заслуга Элеоноры, она сумела стать частью его души, его гордостью, при этом ничего своего не утратив. Она сохранила себя как личность, а жила преданностью ему!
На протяжении нескольких дней они бродили по залам Палаццо Веккьо и каждый раз долго изучали «свои» портреты.
Другим местом их паломничества стала церковь Санта-Кроче. Два ряда великих гробниц представляли знаменитую усыпальницу мира: здесь покоились Микеланджело, Маккиавели, Галилей.
Еще одно открытие они сделали — музей Уффици. Долгими осенними вечерами они гуляли по тихим берегам Арно, с радостью сознавая, что завтрашний день принесет им что-то новое.
В конце концов Алексей Викторович так устал ходить по музеям, что осунулся, сделался раздражительным. Рисунки его стали нервны, изломанны, они не удовлетворяли его.
Видимо, слишком многое пытался он вместить в себя, вопреки совету Котова, и Мария Викентьевна стала настаивать на отъезде.
— Но не домой же! Впереди еще столько невиданного...
— Тебе надо отдохнуть, Алеша. Решай сам, где тебе лучше.
— Слушай, поедем в Африку! — смеясь, предложил он.
— Да куда угодно, лишь бы восстановились твои силы...
Два зимних месяца Щусевы провели в Тунисе, предварительно побывав в Сицилии. Он рисовал темнолицых мавров с европейскими чертами. Их исполненная покоя расслабленность делала их лучшими натурщиками на свете. Многие часы они способны были просидеть в одной и той же позе.
Вместе с рисованием, которое из муки теперь превратилось в отдых, Алексей Викторович изучал классический мавританский стиль. Вспоминая венецианские палаццо, он понимал их эклектичность, стремление соединить, казалось бы, несоединимое — открытость и замкнутость прорезанной стрельчатым узором мавританской стены.
Мавританские строения прятали жизненное пространство от прямого проникновения солнца, дробили лучи, много раз преломляли их, словно стремились приручить дневное светило. Непременный атрибут мавританского дворца — искристый бисерный фонтан — сверкал в солнечных лучах, как хвост павлина. Специальная система проемов создавала движение воздуха. Алексей Викторович не успокоился, пока ему не открылся ее секрет. Позже он научился управлять воздушными потоками, но применял их не для охлаждения, а для обогрева построек в родной северной стороне.
«Из Сицилии зимой же уехал в Африку в Тунис, где дожил зиму, и в начале весны начал подниматься вверх по Италии к северу, и в апреле уже был в Ницце, а затем в Париже, где задержался почти на полгода, поступив в Академию живописи Жульяна, чтобы усовершенствоваться в точном рисунке.
Нас в Академии (художеств в Петербурге) рисовать учили не точно», — писал Щусев в своих воспоминаниях.
Неудовлетворенность собой, внутренний и духовный разлад испытывал он в ту пору. Он боялся этого состояния и мучительно искал из него выхода.
С ним уже не однажды случалось подобное, но сильнее всего запомнился душевный кризис, переживаемый им на последнем курсе академии. Одно время он чуть ли не каждый месяц прерывал занятия и мчался в Кишинев. Он мотался с севера на юг, чтобы только увидеть свою Машу, которую звал то Маней, то почтительно Марией Викентьевной. Подле нее он быстро успокаивался. Убедившись, что ее любовь незыблема, вера в него крепка, он, окрыленный, снова спешил в Петербург. Проходили недели, и ему снова нужно было убедиться, что он необходим своей красавице Маше. Алексей был уверен, что, когда Маша станет его женой, все его духовные терзания и кризисы разом оставят его.
Но прошло уже полгода, как они были вместе, а в душе у него все не было покоя и уверенности в себе. Собственные работы его раздражали. Еще до того, как он успевал завершить рисунок, тот уже не нравился ему, Тогда он еще не вполне понимал, что прикосновение к совершенству возбуждает в художнике неосознанное стремление его превзойти, подняться еще выше.
Путешествие по Италии в обратном направлении по сравнению с прошлогодним маршрутом не избавило от чувства внутреннего разлада. Многие художники выбирали в Италии какое-то одно место, чаще всего Рим, и в меру своих способностей «постигали и побеждали» натуру упорным трудом. Упорного труда он не боялся, всегда стремился к нему и с радостью осел бы где-нибудь, хотя бы в Палермо, если бы понял, что здесь он сумеет разбудить все свои духовные силы. О том, что он талантлив, ему не раз говорили его учителя, но что-то мешало ему поверить этому. Он должен был найти самого себя.
Изломанной кривой прошел его путь по Апеннинскому сапогу: направился было во Флоренцию, чтобы оживить прошлогодние впечатления, но с полдороги повернул обратно, хотел держать путь на Милан, но передумал и поехал в Ниццу. Ступив на французский берег, он уже не смог отделаться от искушения: Париж — родина нового искусства — притягивал его к себе.
Парижская академия живописи Жульяна, куда съезжались художники со всего света совершенствоваться в искусстве рисунка и графики, привлекла его своей установкой на простоту. Проблемы выбора натуры здесь, казалось, не существовало — предметом искусства могли стать любая вещь или событие, если художнику удавалось увидеть их по-своему. Такой взгляд на натуру не имел ничего общего с академической идеализацией, отдающей фальшью.
Профессор Жюль ле Февр, рассматривая рисунки Щусева, кривил свои тонкие губы и удивленно поглядывал на Алексея, словно не понимая, как это взрослый человек может заниматься срисовыванием памятников архитектуры. Лишь тунисские наброски заставили его одобрительно улыбнуться: в них он увидел живые ростки. Рисунки эти привлекли профессора своею непосредственностью, эмоциональностью. Дома, в маленькой квартирке на Монмартре, где ждала его Маша, Алексей окончательно понял, чем они приглянулись профессору. Тунисские улочки, базары и дворцы на рисунках и акварелях были так живы, наверное, потому, что несли в себе отголоски жизни родной Бессарабии, а также Средней Азии.
Оказалось, что душа его все время трудилась, собирая воедино самое памятное и дорогое, художественное сознание работало независимо от него. Может быть, придет время, и оживут его итальянские впечатления? Надо упорно работать и не терять надежды, засевая свое поле: брошенные в возделанную почву семена не могут не прорасти. Невозможно было не признать, что эти мысли были навеяны ему Марией Викентьевной, которая с каждым днем становилась все дороже и ближе ему.
Попав в число слушателей Академии Жульяна, Щусев, как добросовестный школяр, не пропускал ни одного занятия. Его наставник Робер Флери не раз говорил ему: «Вы работаете хорошо, ощущаете перспективу, рисуете с чувством, но неверно».
Это было непросто — отучиться идеализировать модель и в то же время не окарикатуривать ее.
Уже близился праздник импрессионизма. Сначала импрессионизм расцвел в Париже, а потом карнавальным шествием пошел по всему цивилизованному миру. Открытие новых художественных форм и приемов, новое отношение к цвету произвело целую революцию в искусстве, затронув и преобразив все стороны художественной жизни и разом обогатив художественное восприятие.
С новым направлением были связаны развитие художественного вкуса, переоценка художественного наследия, неудовлетворенность уровнем современного живописного мастерства. Париж все более становился Меккой для художественных дарований Старого и Нового Света.
И в то же время новое направление посеяло семена декаданса, который уже давал знать о себе «цветами зла» — эстетством, самоупоенностью, эгоизмом, невниманием к жизни народа.
На занятиях по композиции Алексей мучился одним и тем же вопросом: в чем суть нового художественного направления и что значит рисовать правильно? Выполнять рисунок контуром и направлением контура придавать светотень было не так уж и трудно. Но это ли главное? Робер Флери считал, что именно это основное, а остальное приложится само собой. Но рисунки Щусева стали удовлетворять и профессоров, и его самого, когда ему удалось самостоятельно отыскать ключ к ошибкам, которыми раньше он грешил, как и большинство выпускников петербургской Академии художеств.
В академии, как, пожалуй, и по всей Руси великой, на ветер пускались миллионы, зато экономили на мелочах. Экономили буквально на всем — на бумаге, на холстах, на натурщиках. Щусев уж и не помнил, сколько раз рисовал он обнаженную натуру с колченогого истопника академии Ивана Удальцова, сколько раз преподаватели требовали превратить Ивана то в Аполлона, то в Давида, но никто ни разу не догадался предложить нарисовать именно истопника Ивана.
И когда здесь, в классах Парижской академии, на подиум влез обнаженный волосатый француз с кривой ногой, Щусев принялся было по привычке облагораживать его уродство. Но именно тут-то ему и открылась ложная основа его художнического видения. Он понял, от чего он должен отказаться, и это было уже серьезным сдвигом с мертвой точки, на которой он застыл еще в Петербурге.
С небывалым интересом вглядывался он в натурщика, рассматривал его сильные плечи, черты увядшего лица... Он видел перед собой человека, которого жизнь заставила заниматься несвойственным ему делом. Крепкий, но сломленный, он уже не мог ворочать мешки на пристани, стоять у кузнечного пресса или у станка, не мог гордиться своей силой и удалью. Вот, оказывается, что значит овладеть натурой, проникнуть в суть! По самым ярким и характерным ее чертам предстояло воспроизвести на бумаге человека, более живого и интересного, чем может увидеть поверхностный взгляд. И сколько же фальши было бы заключено в попытке превратить этого беднягу в Аполлона!
Как это ни покажется странным, но именно умение прочитать судьбу по портрету, умение проникнуть в глубины натуры не только позволило Щусеву освоить грамматику современного рисунка, но и открыло для него новые грани в классике, в искусстве великих мастеров Ренессанса, многие из которых прежде очаровывали его, но не потрясали.
Париж подстегнул щусевское честолюбие, его стремление к художественному совершенству. Он увидел, что, несмотря на шесть академических лет, он стоит в самом начале пути к постижению тайн прекрасного. Теперь цель прояснилась, и он с головой окунулся в работу. В шумной разноголосице рисовального класса, где звучала английская, итальянская речь, с упрямой настойчивостью шлифовал он рисунки, пока однажды директор академии Жюль ле Февр не сказал: «Довольно, вам у нас делать больше нечего. Мы дали вам все, что могли».
В это время в мастерской знаменитого Кормона, в совершенстве владевшего пластической формой, стажировались Борисов-Мусатов, Альбицкий и другие молодые русские художники. К ним-то и пришел обескураженный Щусев.
Голоса соотечественников, не сговариваясь, слились в стройный хор: «Поезжайте домой. Там настоящая работа. Там мы нужны. Здесь в каждой ноте чувствуется упадок, какое-то размягчение мозгов и нравов. Дома оставили мы все здоровое, сильное».
Борисов-Мусатов сказал еще определеннее:
— Зачем вам их праздная, извращенная живопись? Вы же архитектор, ваше искусство — основа здоровья народа. Поглядите трезво вокруг: даже зодчество здесь в современном его выражении потеряло духовность и человечность... А мы пытаемся перетащить к себе это нечеловеческое искусство, подражаем ему на все лады, начисто забывая о том здоровом национальном искусстве, которое помогло нам выжить даже под татарами.
Однако в этих высказываниях Щусев усмотрел вместе с патриотическими чувствами ностальгию, которой сам еще не заболел.
В Париже затевалось строительство Всемирной выставки, открытие которой приурочивалось к 1900 году — к рождению нового века. Старый век должен был отчитаться перед грядущим, продемонстрировать свое наследие в области архитектуры, искусства, техники. Идея поработать хотя бы в качестве стажера на строительстве выставки увлекла Щусева, и он, заручившись письмом из петербургской Академии художеств, отправился к главному архитектору выставки Энару.
Он скромно сидел в приемной в ожидании приглашения, а когда наконец дождался, то от робости перед знаменитым архитектором едва промямлил о своем желании поучиться у него мастерству. Краем глаза взглянув на рекомендательное письмо, метр просил его зайти через два-три месяца, когда ему будет ясен фронт предстоящих работ, а пока посоветовал съездить в Англию ознакомиться с архитектурными памятниками английского Возрождения и поздней готики.
Переплыв Ла-Манш, Щусевы оказались в осени: мелкая сетка дождя, как марлевая штора, закрывала перспективу. Рисовать в таких условиях не было никакой возможности, а делать рисунки по памяти, сидя в гостинице у чадного камина, Алексей Викторович никак не мог себя заставить — архитектурное искусство Альбиона не трогало его сердце. Наступившие вскоре погожие дни не смогли изгладить первого впечатления. Позже, много лет спустя, когда он нашел ключи к пониманию суровой мужественности английской архитектуры, понял ее скандинавские корни, ее связь с северным зодчеством, он сумел воздать должное гордым нетесаным камням, из которых слагалась мрачная красота английских дворцов и башен.
Глядя на монолиты каменных мостов Темзы, на отражающиеся в ее мутной воде прибрежные строения, он вспоминал Венецию и Неаполь и, кроме скуки, не испытывал никаких чувств. С сожалением он думал о том, что у него начисто отсутствует рационалистическое начало: если увиденное не увлекает его, то, сколько бы он себя ни насиловал, ему не удается выжать из себя ни единого яркого образа.
В Париж он вернулся с пустыми руками — не привез ничего, кроме желания добросовестно потрудиться. Ему казалось, что достаточно было представить правлению Всемирной выставки в Париже свой дипломный проект «Барская усадьба» и проект построенного им загородного дома в Долине Чар, как место стажера было бы ему безоговорочно предоставлено. Но не помогли ни дополнительные рекомендательные письма, ни ходатайства, ни заверения. В должности стажера ему было отказано.
Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться домой. Денег едва хватало, и от границы их пути с Марией Викентьевной разошлись: она поехала в Кишинев, он — в Петербург.
По дороге в Академию художеств он клялся себе, что отныне он будет вести свои дела так, как того потребуют обстоятельства, использует любую возможность, чтобы за что-то зацепиться. Он обещал Марии Викентьевне дворец, а не может снять даже скромную квартиру.
В академии он прежде всего занялся своей отчетной выставкой. Он должен был показать, на что способен как архитектор. Но чем больше он занимался оформлением экспозиции, тем больше убеждался, что в профессиональном смысле он может рассматриваться как расплывчатое обещание достать звезду с неба. Неопределенность собственных художественных позиций смущала его, когда он перечитывал тезисы доклада, которым он должен был открывать собственную выставку.
Большинство преподавателей и профессоров академии разъехалось на каникулы, но, на его счастье, к самому открытию выставки прибыл профессор Котов, которому удалось вытащить из Петергофа конференц-секретаря академии Ивана Ивановича Толстого, подлинного ценителя искусства.
Указав перстом, окольцованным тяжелым золотым перстнем, на венецианские зарисовки Щусева, граф назвал довольно высокую цену, и у Алексея Викторовича похолодело в груди: он знал, что если академия покупает в свои фонды все представленные на выставке работы даже за небольшую цену, то выпускник автоматически становится ее ассистентом, или, как говорили, «младшим профессором». В том же случае, если покупаются отдельные работы, пусть за дорогую цену, это означает, что академия как бы откупается от своего выпускника, предоставляя ему самому искать себе место. Григорий Иванович Котов за спиной конференц-секретаря развел руками. Это должно было означать: «Я сделал для вас все, что мог, но мы не властны над сильными мира сего». На кафедру Щусева не взяли.
С неизменной своей спутницей — гитарой и сундучком с пожитками перебрался Щусев в дешевые меблированные комнаты на Крюковом канале. С двумя сотнями рублей в кармане приготовился он встретить тяжелые времена. И в самом деле, вскоре он узнал, что значит бегать, высунув язык, за дешевыми заказами. Спрос превышал предложение. Алексей Викторович вынужден был познакомиться с неписаными правилами обращения архитекторов с заказчиками. Самым трудным для него было такое: «Когда приходишь к заказчику, будь он хоть самым невежественным купчишкой, самолюбие свое оставляй в кармане пальто в передней». Другое правило утверждало: «Не вздумай воспитывать заказчика. Помни, что плата зависит от количества поклонов». В некоторых случаях, когда заказчик был уж больно дремуч и к тому же еще и нерешителен, советовалось прибегать к хамству, что так и называлось: «хама перехамить». Приводились примеры. Если купец без уверенности в голосе предлагает свое сочетание фронтона и наличников, то уж не зевай: делай суровую физиономию и наступай: «Слушай, борода, ты что, меня учить хочешь? Кто из нас архитектор — ты или я!»
Однако этот способ воздействия больше годился для Москвы. Просвещенный Петербург требовал к себе более почтительного отношения. За «белую кость» сановных заказчиков меж зодчими шла тайная, а то и явная война.
Высокие традиции, изысканный вкус архитектуры конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века при нынешнем массовом спросе были во многом утрачены. Традиции растворились в эклектике, мешанина сделалась модой.
Русское купечество и буржуазия, став посредниками между правящим классом и народом, грабили и ту и другую сторону и лишь в минуты пьяного раскаяния терзались собственным невежеством. И как ни смирялся Щусев с «выкручиванием самого себя перед заказчиком», уважение к искусству было для него превыше всего. Он бросил все и уехал в Кишинев строить на Пушкинской улице дом для Михаила Викентьевича Карчевского, брата Маши, который становился заметной фигурой в чиновной среде.
В этой постройке Алексей Викторович использовал восточные мотивы, стрельчатые окна, крохотные выносные балкончики, выходящие на тротуар, простой орнамент из глазури. Очень милым и уютным вышел незамысловатый особняк, и Щусев стал подумывать: а не открыть ли ему частную практику в родном городе, где все его знают, многие любят и готовы прийти ему на помощь. То же советовала и Мария Викентьевна.
Но слишком уж ясной и безмятежной представлялась ему эта стезя, что-то внутри протестовало. Кишиневские строения А. И. Бернардацци, его башня и культовые постройки диктовали архитектуре города определенную направленность. У Щусева не находилось слов, чтобы объяснить даже своей жене, сколь чужд ему кишиневский стиль. Мария Викентьевна усматривала в его речах лишь гордыню.
Все решило письмо от Григория Ивановича Котова. Профессор срочно приглашал в Петербург для работы в его мастерской. Алексей Викторович уцепился за это приглашение, хотя прежде отказывался от такой работы, называя ее рабством. Сейчас он обрадовался. К тому же сумма годового жалованья оказалась несколько большей, чем предлагалось вначале.
В своем письме Котов советовал ему документально оформить авторство на кишиневские и сахарнинские постройки, получить официальные отзывы на них в земстве Кишинева. Совет этот показался Щусеву странным, к тому же он не знал, как подступиться к делу. Ему казалось, например, что он по-родственному только оказывал дружескую услугу своему гимназическому товарищу Михаилу Карчевскому.
Когда Алексей Викторович поделился с Михаилом своими сомнениями, тот с улыбкой сказал:
— Алеша, милый, если мы будем терзаться такими путяками, то целиком будем состоять из одной щепетильности. Подготовь мне проекты своих строений, а остальное не твоя забота. Должен же быть и какой-то мой вклад в то, что ты построил для нас!
Накануне отъезда Алексея Викторовича Михаил Викентьевич вручил ему тисненую папку с золотыми орлами. В папке на гербовой бумаге рукою лучшего городского писаря были переписаны отзывы о «великолепных, произведенных в натуре строениях одаренного зодчего Алексея Викторовича Щусева, выпускника Петербургской императорской Академии художеств». Здесь были отзывы от отцов города, включая градоначальника, от земской управы попечительского совета. Бумаги не обрадовали, а смутили Алексея Викторови— шурин явно перестарался. И еще одно обстоятельство удручало Щусева: в Петербург он ехал один, несмотря на то что обещанного ему жалованья теперь хватило бы на скромное проживание в столице вдвоем. Дело было в том, что Мария Викентьевна готовилась стать матерью и оторваться в этом положении от родного гнезда ей было боязно. А ему так хотелось в эту нелегкую для нее пору быть рядом с ней, однако настаивать на своем он не посмел.
По приезде в Петербург он стал работать помощником Г. И. Котова. Выполнял он и отдельные поручения Л. Н. Бенуа, занятого перепланировкой старинных Петровских каналов, чертил перспективы для Р. Ф. Мельцера. Бенуа и Мельцер обращались с ним, как с подмастерьем, чаще приказывали, чем просили, мнение молодого зодчего пропускали мимо ушей. Алексей Викторович работал бок о бок с пожилыми архитекторами, почтенными отцами семейств, которые потеряли всякую надежду выбраться на самостоятельный путь. Рутина открылась ему во всей своей неприглядности: робость в присутствии начальства, угодничество, злобный шепоток о бездарности метров за их спиной.
Один Котов был предупредителен и ласков, со вниманием выслушивал его мнение, с готовностью обсуждал с ним свои проекты. Беда лишь в том, что не лежала у Щусева душа к культовым постройкам, но профессор настойчиво приучал его видеть в старинных церквах воплощенную в камень мечту русского человека о красоте бытия. Он учил находить поэзию в белых, как бы омытых росой храмах и часовнях Пскова и Новгорода, очаровываться простотой и чистотой их образа.
Поручения Григория Ивановича Щусев выполнял с особым вниманием и тщательностью. Так, он по нескольку раз перерисовывал перспективы, пока не добивался свежей яркости, которую так любил Котов.
Спустя полгода Григорий Иванович неожиданно напомнил Щусеву об отзывах на его кишиневские постройки и попросил их принести, но Алексей Викторович сказал, что их еще не прислали из Кишинева: уж больно неловко было показывать их профессору.
Но Котов при каждой встрече все настойчивее требовал эти злополучные отзывы, а однажды сказал:
— Если вы, Алексей Викторович, не принесете их завтра, то можете вообще не приносить.
— Да зачем они вам, Григорий Иванович?
— Для вашего же блага, уважаемый.
— Вот они! — сказал Щусев, протягивая сверкающую золотом папку.
Все, кто был в мастерской, сбежались смотреть, что это показывает профессору «бессарабский конокрад» — так прозвали Алексея Викторовича за полюбившиеся всем песни о цыганах-конокрадах, которые он не раз исполнял под гитару.
Щусев по памяти нарисовал свой загородный дом в Долине Чар и городской особняк Михаила Карчевского на Пушкинской, чтобы хоть чем-то подтвердить отзывы.
Впечатление от этих отзывов и рисунков было подобно разорвавшейся бомбе. Сослуживцы бросились поздравлять Щусева, как будто бы он только что завершил свои постройки, один лишь Котов воздержался от восторгов.
— Ну, что ж, — сказал он, — ваши земляки вам немного польстили, но не погрешили против истины. Должен сказать, у них есть вкус. Это то, что мне надо,
И он забрал папку с собой.
Спустя неделю Щусев получил приглашение посетить правление Петербургского общества архитекторов. Здесь он узнал, что благодаря рекомендациям профессоров Л. Н. Бенуа и Г. И. Котова он имеет все шансы стать членом общества, если согласится принять участие в организации 3-го Всероссийского съезда русских зодчих. В случае согласия он, естественно, будет приглашен в качестве делегата на съезд.
Так началась общественная деятельность Щусева.
Несмотря на то что Щусев не излечился от неприязни к чиновничьей службе, она все-таки немало дала ему. Пунктуальность, выдержка, вежливость, умение избегать конфликтов и идти на разумные компромиссы — все это пришло к нему за время ношения чиновничьего вицмундира. А в организационной работе он неожиданно обнаружил в себе новый дар — дар дипломата и политика. Он четко проводил линию оргкомитета съезда, работая над тезисами окладов, координировал работу съезда, сам оставаясь в тени.
Вскоре руководство съезда уже не могло без него обходиться, поручая ему самые щепетильные дела, когда нельзя было обидеть никого из метров ни почетным местом в президиуме, ни временем, отпущенным на доклад, ни очередностью выступлений. Труднее всего было уговорить представителей противоборствующих направлений, приверженцев разных архитектурных стилей, воздержаться от взаимных упреков, подчинить свои выступления идее поиска перспективных путей в архитектуре, помощи становлению новой архитектуры, созвучной требованиям века.
Пять лет, прошедшие после 2-го Всероссийского съезда архитекторов, помогли сформироваться началам нового стиля в архитектуре. Самыми яркими его представителями были Ф. О. Шехтель, И. А. Иванов-Шиц и Л. Н. Кекушев. На 3-м съезде были впервые четко сформулированы основные черты нового стиля, но название «модерн» появилось все-таки несколько позже.
В журнале «Зодчий» № 8 за 1900 год — год 3-го съезда — был опубликован доклад А. И. Бернардацци «Народный музей будущего». Этот доклад вызвал особый интерес Щусева, и не только потому, что Бернардацци облюбовал для своих построек Молдавию.
«Располагая всею современной техникой, с ее легкими несгораемыми конструкциями, с ее громадными зеркальными стеклами... — говорил Бернардацци на съезде, — зодчий создает (в форме ли застекленных галерей либо ротонд и т. п.) если не новый стиль, то новый тип для этого рода зданий, посвященных всенародному пользованию...
Ни большой монументальности эти здания не требуют, ни применения богатых архитектурных материалов. Для внешности их достаточно простых форм, выполненных со строгим изяществом. Вся привлекательность их будет, очевидно, заключаться во внутреннем содержании».
Архитектурно-художественная выставка, иллюстрирующая направленность съезда, удивляла обилием произведений в стиле модерн. Это были прежде всего работы Ф. О. Шехтеля, И. А. Иванова-Шица и Л. Н. Кекушева. К ним примыкал А. И. Гоген, в недавнем прошлом убежденный эклектик, считавший, что, чем больше стилей сумеет перемешать архитектор в своем проекте, тем большее право он получит зваться современным зодчим, зодчим-новатором. И не он один — многие вчерашние эклектики вдруг поверили, что появилась «возможность возникновения современной архитектуры, свободной от постоянного подлаживания под ту или иную эпоху и отвечающей назревшим потребностям».
Приверженцы традиционных направлений в архитектуре настороженно приглядывались, какой будет архитектура завтрашнего дня. Но никто не хотел прослыть ретроградом, и «3-й съезд архитекторов прошел под знаком поисков путей, обещающих свежесть, простоту, беспритязательность, полное отречение от старых форм вместе со стремлением изменить основные принципы прежнего стиля и двинуть архитектуру на путь рациональности».
Никакой курс лекций, никакие книги не обогатили Щусева так, как общение с коллегами, их страстное живое слово, призывающее заглянуть в будущее. Вместе с тем Алексей Викторович не терял осторожности, отлично понимая, что от постулатов нового до нового облика городов лежит весьма протяженная дистанция.
Новое направление сосредоточивало свое внимание на внутренней части здания. Оно впервые начинало строиться как бы изнутри, как писали тогда, «отражая начало нового понимания природы архитектурного организма». Действительно, было над чем задуматься.
Приехавший на съезд И. В. Жолтовский держался независимо и уверенно, представляя собой молодые силы архитектурной Москвы. Он покровительствовал Щусеву, и именно благодаря Жолтовскому у Алексея Викторовича появились знакомые, которые впоследствии не только оказали ему большую поддержку, но и помогли завязать дружеские связи с замечательными людьми того времени.
Но пока круг новых знакомств не сулил ничего, кроме уверенности в том, что не боги горшки обжигают. Общительный и предупредительный молодой архитектор без робости беседовал с метрами, даже позволял себе порою вступать в споры.
Главный смотритель и хранитель фондов Русского музея Петр Иванович Нерадовский с первой же встречи угадал в Щусеве страстный интерес к национальным основам живописи и зодчества. Щусевское чутье, умение видеть в архитектурном ансамбле душу народа заставило Нерадовского внимательно приглядеться к нему. Несмотря на молодость, в Алексее Викторовиче уже можно было угадать цельного художника, для которого понятия «жизнь» и «творчество» неразделимы.
Посетив бедную обитель Щусева на Крюковом канале, Петр Иванович Нерадовский убедился в том, что не обманывается. Он одну за другой просматривал папки с акварелями и зарисовками природы, архитектурных памятников и типов в Тунисе, в Италии и в других местах. Поражало количество талантливых рисунков и набросков. По ним можно было видеть, с каким увлечением и с каким трудолюбием молодой зодчий отдавался работе. Закончился съезд архитекторов, и внешне ничто в жизни Алексея Викторовича не изменилось: все та же чиновничья атмосфера проектной мастерской, все те же полуночные бдения над проектами «для души». Но появилось еще одно увлечение: по совету Нерадовского он стал более пристально изучать русское национальное искусство. Богатейшие запасники Русского музея открыли перед Щусевым такую сокровищницу, что он понял, насколько убогим багажом знаний в этой области снабдила его академия.
Старинные летописи, былины, сказания, труды по истории России, искусствоведческие работы в строгом порядке были разложены теперь на его рабочем столе. А рядом — всегда стояла кружка крепкого сладкого чая — он перенял от отца привычку сопровождать ночные бдения чаепитием.
Наконец в Петербург прибыла Мария Викентьевна с годовалым сыном Петром. Мальчика назвали так в честь брата Алексея Викторовича, который стал судовым врачом и путешественником и которым Алексей Викторович гордился.
Мария Викентьевна приехала вместе со своей матерью Варварой Ильиничной. Теперь в ней можно было с большим трудом узнать прежнюю светскую даму — хозяйку художественно-музыкального салона. Казалось, она отдала всю свою былую привлекательность и обаяние дочери. А Марию Викентьевну будто подменили: из хрупкого юного создания она превратилась в томную очаровательную даму с новой, пугающей своим совершенством красотой.
Холостяцкая меблирашка враз оказалась тесной, и Алексею Викторовичу пришлось в тот же вечер снять для себя комнату рядом, а на следующий день, с полудня отпросившись из мастерской, он уже перевозил свое семейство в большую светлую квартиру из трех комнат, которая заведомо была ему не по карману. С этого дня начались мучительные поиски разовых заказов. Он соглашался на любую работу, не гнушался даже черчением. В письмах на родину к своим прошлым опекунам он рассказывал о том, что был бы счастлив уделять как можно больше внимания семье, если бы не удручали мелочные заботы о «презренном металле».
Жизнь в столице с красавицей женой была слишком дорогим удовольствием. Расходы росли с катастрофической скоростью, и Алексей Викторович не знал, что делать. Выгодные заказы проходили мимо, и ему начало казаться, что удача совсем изменила ему. Он сделался раздражителен. На голове появились глубокие залысины, устало глядели совсем еще недавно его такие живые глаза.
Но и в этом положении он не мог позволить себе выполнять даже пустячные заказы кое-как, не вкладывая в них всего, на что был способен. Он чувствовал, что стоит ему чуть-чуть расслабиться, сделать вполсилы рядовой заказной эскиз, как он навеки обречет себя всю жизнь тащить неблагодарную чиновничью лямку.
Однажды его позвал к себе в кабинет Григорий Иванович Котов и дал ему прочитать свой доклад в комиссии, созванной в связи с предстоящей реставрацией и ремонтом Киево-Печерской лавры.
Успенская церковь 1070 года постройки — главное украшение лавры — пришла с годами в полный упадок. Лучшие художественные силы были привлечены к созданию нового проекта внутреннего убранства храма, и прежде всего иконостаса. Академик живописи Д. Д. Фартусов представил свой проект, но комиссия сочла его вычурным. Проект академика архитектуры С. Н. Лазарева-Станищева тоже был отвергнут, так как хотя и был самобытен, но инороден по стилю.
— Мне лично из всех отвергнутых проектов больше правится иконостас Фартусова, — сказал Григорий Иванович. — Но нашла коса на камень: митрополит Киевский и настоятель церквей Малороссии и Бессарабии Флавиан — старик вредный и желчный — требует сохранить старые царские врата. Уперся, хоть каленым железом его жги. А Фартусову тоже гонору не занимать. «Во Владимирскую Церковь, — кричит, — паломники стекаются не на ладан, а на живопись Врубеля поглядеть! А вы, святой отец, его первым мучителем были!»
— Зачем вы мне все это рассказываете, Григорий Иванович?
— Ну, если не догадались, придется объяснить. Я рекомендовал вашу, Алексей Викторович, кандидатуру...
— А почему бы вам самому не взяться?
— Да потому, что идея, которую реализовал Фартусов, принадлежит вашему покорному слуге.
— Иными словами, вы предлагаете мне дело, на котором обожглись? — улыбнулся Щусев.
— Да, обожглись лучшие наши мастера. Я готов оказать вам решительную поддержку, но сам я за это дело не возьмусь.
— А на моем месте взялись бы?
— На вашем месте, дорогой Алексей Викторович, используют любой, даже самый эфемерный шанс. Решайтесь. Я же вижу, как несладко вам живется. Решайтесь!
— Я должен посоветоваться с семьей. Можно, я отвечу вам завтра?
— Завтра, Алексей Викторович, вы будете в пути, потому что ответ я уже дал, — строго сказал Григорий Иванович и положил перед Щусевым конверт с деньгами. — Советую вам отправляться с семьей в Киев и обосновываться там. Верю в ваши способности, коллега.