Глава третья

1

Их разбудил электрический звонок. Старый, оглушительный, был противная штука, да и новый, мелодичный, не лучше. Жена повозилась в своем углу, брякнула будильник на столик и сказала:

— Хоть бы не к-тебе…

Жена вымаливала сейчас хоть соседку-невропатку в слезах, хоть черта с рогами, лишь бы не друзей Юрия Ивановича. Устала от ссор, сил нету.

— Коля-зимний пришел, — сказал Юрий Иванович. Он знал все наперед. Сейчас из уст Коли Суханова последует имя из прошлой жизни, где Коля был чемпионом страны по пятиборью и где несколько месяцев держался мировой рекорд по прыжкам с шестом на закрытом стадионе, за что тогда друзьями был назван Колей-зимним. Все говоримое Колей вначале будет предлогом. Юрий Иванович необходим Коле так же, как ежедневные дозы спиртного; сегодня отмотался от Коли старый кореш по сборам, ныне — начальник в спортивном обществе, Коля еще выше повис в пустоте и сюда явился в страхе перед этой пустотой. А затем, как он выслушает Колю, знал Юрий Иванович, они сядут в кухне и просидят до утра, ведь положить Колю негде, раскладушка на балконе, а жена не позволит взять ее оттуда. Давно с Колей не церемонится.

Сидение на кухне будет мучительным, сквозь стену поток враждебных флюидов. Говорить придется шепотом. Коля будет подливать и подливать себе. Юрий Иванович — удерживать его беспомощным шепотом и сжиматься при звяканье стекла в неверной руке.

Итак, впуская Колю, он знал ближайшее будущее, разумеется, в вариантах. Однако на этот раз не последовал вариант, где полагалось им с женой объясняться шепотом: «А пусть не пьет, идет работать!» — «Дружок, он в себе неволен, в нем болезнь». — «Пусть он возвращается в ваш городишко». — «Ему легче умереть». Далее взаимная обида, определяющая жизнь в семье на четыре-пять дней. Не последовало сегодня и второго варианта: «Уматывайся отсюда, наконец, хватит надо мной измываться, сдыхай», и т. д.; второй вариант открывал месячник гробового молчания.

Ныне последовал новый вариант: слов жена не произносила. Друзей вытолкнула из коридорчика на площадку, следом шмякнулся портфель. Нашаривая его на темной площадке, Юрий Иванович натолкнулся коленом на нечто, что оказалось при свете спички его собственным чемоданом. Ключей ни в карманах брюк, ни в портфеле он не нашел. Из-под двери торчала пола старого жениного халата, им прежде был накрыт чемодан. Юрий Иванович остался в майке — снятая рубашка брошена под ванну в грязное, а за свежей жена не пустила: бельевой шкаф — в большой комнате.

В освещенном подъезде Юрий Иванович обнаружил, что взял из чемодана не рубашку в крупную полоску, как ему показалось при свете догоравшей спички, а пижамную куртку. Он поднялся на свой этаж, чемодан исчез и пола старого халата тоже.

Юрий Иванович не угадал ни поведения жены на сей раз, ни предлога появления Коли. Коля пришел помянуть мариниста. В запасниках Третьяковки пылилось полотно полтора на два, где списанный с двадцатилетнего Коли мускулистый моряк сбросил тельняшку и обтирается снегом. Впрочем, далее, как бутылка красного была распечатана, маринист был помянут и забыт Колей на полуслове. Далее он рассказал: сорвалось с работой, обскакали, сгорело место. Полтора месяца держали для Коли место тренера на заводском стадионе, сговорил место старый товарищ, в молодости у Коли ел и спал. Дело было за подписью хмыря из заводского профкома, а он вечно отсутствовал. Коля ловил его по телефону день за днем, бывало, удавалось достать, хмырь ссылался на партком, там согласовать не мог, постоянно бюллетенили, уходили на конференции, в райком и т. д. Вот дотянули, в бога мать, на место прислали человека, где-то погоревшего в верхах спортивного общества. Знал Юрий Иванович все наперед, у Коли срывалось которой год. Никто не возьмет Колю — видно алкаша, что называется, с ходу.

Знать-то знал, а ежедневно выслушивал Колю, тот звонил по два-три раза на дню, сообщал: хмырь вышел, не будет вовсе, был до обеда; заболел; в командировку услали; будет завтра после трех. Коля поносил хмыря и одновременно жил игрой с ним, игра оправдывала его нынешнее житье. Сегодня он может выпить с ребятами, а завтра хмырь поставит свою закорючку на Колином заявлении — и пора завязывать.

Обогнув темные дома по краю массива, друзья вышли к железной дороге, не перебрались через нее, а пошли по рельсам, каждый по своему, как ходили ребятами. Юрий Иванович не удерживался или соскальзывал и, прежде чем вновь встать на рельс, глядел на ушедшего вперед Колю.

Немного оставалось от Коли-зимнего, чемпиона Европы, износился от пьянства, при ходьбе задыхался и болели ноги, а любо глядеть, так он шел. Движение было назначением Коли, его радостью, его природный дар соединял движения рук, плеч, красивой головы в цельное действие.

В юности Юрий Иванович приходил на встречу с Колей раньше назначенного. Встречи были редки, как праздники, Коля жил между сборами в Сочи и международными соревнованиями. В людском потоке на площади Революции Юрий Иванович издали высматривал друга. Дивился, как его приближение открывает несовершенство людей вокруг, они размахивали руками для сохранения равновесия, угибали головы, шли выученной походкой от бедра, поводили плечами, частили в шагу. Присутствие Коли в толпе открывало подчиненность людей одежде, их юбкам, пиджакам, бретелькам, каблукам. Он шел, как негр, знающий лишь передник из травы. Юрий Иванович в те времена неделями не бывал в городе, день на заводе, люди в кителях, в спецовках, в мазутных канавах под электровозами, вечером в общежитии; радостно было приближение Коли, заграничные пиджак и туфли на толстом белом каучуке, узкие брюки, заграничный галстук в огурцах, из их разводов вставали образы иной жизни, загадочной, недоступной. Тогда только начинали ездить за границу.

Их согнала с полотна набегающая со стороны Текстильщиков электричка. Друзья оставили слева здания Института океанологии и первый пруд, вышли ко второму. Здесь на скамейке у воды Коля допил бутылку. Вновь были названы номер магазина, где куплено вино, цена и название другого вина, в ту же цену, но худшего вкусом. Связанные с бутылкой подробности важны для пьяниц, ведь важен не результат, а процесс добывания спиртного и выпивки.

В Кузьминском парке было не теплее, погода менялась, и будто принималось моросить; Юрий Иванович озяб в пижаме и шел, сложив руки крест-накрест. Они забрели на детскую площадку, там прилегли, подстелив пиджак и обнявшись. Коля вдруг уснул, а Юрий Иванович лежал, измученный дрожью. За черной чащей, в пустоте улицы Юных ленинцев, провыла сирена «скорой помощи». Коле предстоял суд и высылка из Москвы по статье 209 от 1975 года «за злоумышленное уклонение от работы». Дело Коли вел капитан, армейский легкоатлет в прошлом; они ходили пить пиво и разговаривали, оба в свое время ломали плюсневые кости. На трудоустройство Коле дали четыре месяца, затем еще добавили месяц, большего капитан не мог, над ним — майор, над майором — закон. Бюро по трудоустройству направило Колю смазчиком на станцию, он едва не погиб при передвижке вагонов. Месяц истек две недели назад. Коля должен был явиться в отделение. Теперь он не ночевал в своей комнате. Отправят на поселение в Красноярский край, сказал капитан. Коля завозился на скамейке, застонал. Куда все подевалось? Присутствие Коли в жизни уваровского землячества было праздником. Может быть, дом, женщина спасли бы его?

Да ведь не было дома. Молодым месяцами мотался, ключ от квартиры переходил из рук в руки, тогда — в девятнадцать, в двадцать — землячество было разбросано по общежитиям; в благодарность бросали трешки под тахту. По возвращении Коля выметал дензнаки вместе с пыльными лохмутами и дамскими заколками, покупал одну, две бараньи ноги, кислую капусту кочанами, моченые яблоки, маринованный чеснок, устраивал большую объедаловку. Съезжались из Люблина, Филей, Куровской, со Стромынки. Других ждали семьи, а его — содружество, землячество.

В ту пору, пору Колиной славы, стало два центра у землячества: Коля ревновал ребят к маринисту. Удерживаться в прежнем значении требовало сил, Коля дорожил их восхищением, привязанностями, как дорожил очками, секундами, всем, что надо подтверждать ежедневным трудом, усилиями воли. И меньше дорожил женщиной, она не могла его удержать, легкость побед обесценивала ее. На женщину гипнотически действовали его дар двигаться, его белый оскал, немногословность, таившая неизвестное другим знание жизни, немыслимая воля чудилась за его поездками на сборы в Сочи, за полетами в США, в Рим.

Вновь провыла сирена на Юных ленинцах. В прошлые недели городская жара душила сердечников, нынче погода сменилась, холод тек из темных крон, тянуло сыростью от травы. Верхних пуговиц у пижамы не хватало; Юрий Иванович завел руку за голову, под крышкой портфеля пытался нашарить скрепку, чтобы приладить ее вместо пуговицы. Крепче обнял Колю, и вновь сжалось сердце у Юрия Ивановича: пусто в руках, так высох Коля.

Друзья расстались в метро в половине седьмого. Коля с двумя подкожными трешками Юрия Ивановича отправлялся, не теряя времени, на стадион «Локомотив» к старому товарищу. Если там сорвется или предложат работу неподобающей квалификации, поедет на Бутырский хутор, надо узнать у бывшего сослуживца номер телефона их бывшего консультанта и т. д. Коля уже вязал новую иллюзорную ситуацию. Но прежде он поднимется наверх и станет искать возле магазина грузчика, а через него — сговорчивую продавщицу из штучного отдела.

Вскоре Юрий Иванович входил в подъезд старого кирпичного дома на Селезневской улице.

Дверь квартирки его друга Эрнста Гудкова была не заперта. Эрнст в халате завтракал в кухонке. Юрий Иванович умылся, вошел в кухонку и, скривившись, подсел к столу; при входе он задел коленом о дверцу «бомбы», так хозяин и гости называли гнавший горячую воду в батареи чугунный цилиндр с газовой топкой внизу и трубами наверху.

— Ночью к тебе ввалился Коля-зимний, — сказал Эрнст утвердительно. — С бутылкой, помянуть мариниста. Жена вас выперла.

Над своей манерой говорить Эрнст подтрунивал. Мой тон предлагает дар интуиции, говорил он, эту завышенную самооценку внушили мне пациенты.

— Колотун нас бил на пленэре, ух!.. — сказал Юрий Иванович.

Эрнст собирался включить «бомбу».

Таблетка действовала, Юрий Иванович лежал, накрытый по грудь, через силу отговаривая друга: какое отопление в июле?..

Разбудил его лобастый мужик в цветной рубашке-распашонке. С готовностью поймал руку Юрия Ивановича своей горячей мясистой ручищей. Пятница сегодня. Наш день, ждут тебя в бане. Печку переложили, давно так не жарило. Сегодня Леня-колхозник поддавал. Четыре пропарона сделали, захода то есть.

Юрий Иванович назвал мужика Ермихой и знал, что приятно мужику на пятом десятке детское прозвище, как приятно Ермихе назвать Леню Муругова прозвищем, прилепленным в давние годы селезневскими ребятами.

Было душно, слабость, жар в голове. Юрий Иванович сообразил, наконец, как очутился здесь Ермиха: Эрнст попросил Ермиху разбудить друга. Дай бог силы дотянуть день, думал Юрий Иванович, глядя, как в стакане с кипятком бумажный пакетик распускает рыжие струйки. Только тут он понял, что душно в кухонке от «бомбы». Он передвинул вертикальный рычаг. Слизнуло огонь с решетки, лишь на крайней трубке остался огонек, фиолетово-белый, как цветок гороха.

Ермиха молчал, прихлебывая чай. Говорить было не о чем. Компания здешних старожилов, а осталось их четверо: Румын, Ермиха и еще двое, встречались с Эрнстом и его друзьями лишь в бане, по пятницам с утра; говорили там о прошлом, о старой Селезневке и редко — о нынешнем, разве что о прошлых плаваниях на «Весте» или о новых маршрутах, Ермиха одно время работал на заводе у Гриши Зотова, и разговаривали они тогда с Гришей так, будто видятся только в бане.

У дверей бани простились: Ермихе на работу надо было к двенадцати. Юрий Иванович вошел, поздоровался с ветхим стариком портным, он кивал, улыбался из своего закутка. Юрий Иванович показал старику на свою мятую рубашку — нашел ее в шкафу у Эрнста. Старуха при входе отвела взгляд, знает, на Юрия Ивановича билет куплен.

Он оказался в обширном помещении, перегороженном деревянными скамьями с высокими спинками. Прошел в угол, там две скамьи забиты мужиками — голыми и завернутыми в простыни. Двое, поднявшись, усадили Юрия Ивановича, взяли с подоконника веники, шайки и ушли. Пространщик Равиль принес простыни для Юрия Ивановича, забрал его рубашонку, на глаженье. Дальше раздеваться Юрий Иванович не стал, не по силам сегодня париться.

С противоположной скамьи к нему перебрался Додик, потребовал открыть рот, пальцем отогнул верхнюю губу: «Покажешься через месяц», и заговорил. Додик влюбился, ей двадцать семь, пятнадцать лет разницы, да при его плеши! У нее мальчик, в сад ходит, разведена. Ездили в Архангельское, ужинали, ходили в театр. Неожиданно встретил ее в одном доме, у четы с телевидения. Была с любовником, этакий гусар: усы, зубы отличные. Теперь каждый вечер Додик сидит в машине перед Центром стоматологии, глядит на нее издали. Так вот шарахнет, и оказывается, что ты старый.

Пришли с бутылкой водки из дальней компании, их место слева от двери. Просили помянуть с ними их товарища. Помните, хроменький, парикмахер? Кенигсберг брал. Помнили хроменького, как же, ерник был, шутник. Ведь он под Новый год смешал в тазу эвкалипт, яичный желток, коньяк, еще что-то да поддал? Он, покойник. На полчаса тогда впали в эйфорию, хохотали, как психи.

Юрий Иванович держал стакан, плеснули и ему. Он обводил взглядом лица друзей, с грустью, с любовью к ним, говорил про себя: а мы, мы долго еще будем вместе, верно, ребята?

2

Вернулись из парилки Эрнст и Гриша Зотов. Красные мраморные тела, по глаза — женские фетровые шляпы. Гриша и Юрий Иванович мальчиками после школы прикручивали к валенкам коньки, сходились на углу возле колонки и там гонялись за пробегавшими машинами, цеплялись за борта проволочными крючками. Неслись с ветром так, что высекало слезу. В боковой улице налетали на кучку золы, из-под лезвий летели искры. Тогда Уваровск топили углем наравне с дровами, и жители высыпали на дороги содержимое печных поддувал. Притягательное было в них друг для друга, милое. Гриша был из тех, кто не потеснит тебя, не стремится подчинить, кто за свой счет решает в споре, и это не слабость, а сознание, что его собственного места не займут. Его невеста влюбилась в Колю-зимнего, осталась у него, поселилась, чисто, мыто, о ключе для друзей речи нет. Коля-зимний выставил девушку. Как не брал прежде в голову, что она невеста Гриши, так отмахнулся от ее беременности. Гриша упросил ее вернуться, их единственный сын едва ли знает, что плечи и длинные ноги достались ему от Коли-зимнего.

Додик на расческе гудел танго «Утомленное солнце». Володя Буторов, полковник генштаба, — за девчонку, вторую простыню он набросил как шаль. За паренька — Гриша, он вел партнера с шиком районных танцплощадок пятидесятых годов: талии едва касается отогнутый большой палец, глаза безразличные, надолго замирает, выпятив зад вбок. Юрий Иванович подглядывал, откинувшись на спинку скамьи. Проступали отроческие черты в лицах сорокапятилетних мужчин. Смолк на полуслове Вася Сизов, нервно, скоро говорящий Юрию Ивановичу о смежниках, виновных в браке. У него корпус насоса лопнул при запуске. Сквозь толщу нынешних забот видели себя вчерашних на сборищах в горсаду: вельветовые курточки, рубашки с воротничками апаш, набеленные зубным порошком парусиновые туфли. Стиль, где бедность соединялась с курортным стилем киногероев послевоенной поры. Танго звало вернуться — куда? По Уваровску ходишь, как по чужому городу. Нет их восемнадцатой школы.

Подсел Володя Буторов, обнял Юрия Ивановича, а тот прикрыл его руку своей. У Володи снежные виски, мужчины с этакими лицами и статью играют в кино суперменов, между тем Володя говорит тихо, мягко, начисто лишен властности, он по своему существу врач, вблизи его возникает желание покровительства; их матери работали надомницами в одной артели, ребята дружили, а однажды летним днем Володя где вел, где тащил его на себе в амбулаторию: Юрий Иванович сломал ногу. Повстречались недели через две, у каждого по гипсовому сапогу — Володя сломал ногу одновременно с Юрием Ивановичем тогда же, как они пытались разжиться макухой, и провалилась под ними крыша Заготзерна. Что в Володе военного? Два ордена, не хватает двух пальцев на руке. Бывает, смешит ребят, изображая, как их школьный «русак» в гневе тряс вытянутой рукой: «Сделал целых пять ошибок» — два пальца у русака были срезаны осколками. Жена Володю бросила, оставила ему сына, себе дочку. Володя приводил в баню сына и, если тот, наскучавшись, уходил, глядел растерянно вслед. Здесь, считал он, в его поколении, сын получит противоядие чему-то, что, бесспорно, было в его матери, отказавшейся в конце концов жить на краю света — без прачечных, без свежих молочных продуктов и притом в сорокаградусной жаре.

Вася Сизов продолжал бубнить, ругал своих рабочих за распущенность, вспоминал, как он продавал за границей печи для изготовления шаров, засыпаемых в цементные мельницы, и как там рабочий скрыл от хозяина ожог ноги и вышел на работу на другой день в страхе показаться неосторожным.

Принесли выглаженную рубашку, Юрий Иванович собрался уходить. Вскочили, сбились в кучу, его — в середину. Жар тяжелых тел. Давили сверху вставшие на скамьи, плотнее сдвинулись присевшие в ногах: голова с проседью, лысая, две с тонзурами. Вася Сизов держал у лица фотоаппарат, поднимал над головой коробочку с металлическим блестящим оком.

Вспышка!

Из бани вышли вчетвером, догнал их пятый, Павел: не договорил с Юрием Ивановичем. Второй год Павел пытался опубликовать главы своей диссертации о сектантах.

Вася Сизов продолжал бубнить о каком-то «развернутом монтаже», виденном во Франции. Павел рассеянно перебил его:

— Это дело прошлое, Вася.

Вася пригнулся, будто ему дали по затылку, и пошел через улицу к своей «Волге» цвета перванш. Шел и поводил пригнутой головой.

— Где ему поставить свечу? — сказал Павел вслед Васе. — И кому? В Риме были храмы и алтари Фортуны. На Бычьем форуме, еще где-то… забыл… Где ему поставить свечу? — И дальше без всякого перехода: — Ох, опротивели мне мои сектанты.


В ожидании лифта Юрий Иванович подошел к колонне в центре вестибюля. Здесь вывешивали некрологи: большая фотография, ниже набран типографским шрифтом текст, и здесь сегодня повесят фотографию в черной рамке и некролог мариниста, бывшего лет двадцать членом редколлегии журнала. Он-то и привел Юрия Ивановича в редакцию. Юрий Иванович оглянулся на вахтера, нащупал крючочки. На них, понял он, крепили картонный лист с некрологом. Прихватил кончиками пальцев, пытался расшатать. Крючочки были намертво всажены в щель между мраморными плитами.

На своем этаже обошел секретариат, отделы. Покурил, угостили шоколадной конфетой. Главный, сказали, звонил домой ответственному секретарю: в номер слово о маринисте поручено писать Юрию Ивановичу. И еще одно: в октябре журнал собирались слушать наверху, такие отчеты бывали раз в пять лет.

Юрий Иванович должен был написать некролог к четырем часам, отправляли досылом. Вернулся в свою комнату, сел за стол, вытянул чертежик из-под стекла.

Чертежик изображал окрестности Уваровска. Чертежик давний, чернила выцвели. На окружность излучины нанизаны контуры милых душе мест и предметов в окрестностях, и среди них одинокая сосна на бугре. Здесь, на чертежике, она только и осталась, нет ныне сосны, знал Юрий Иванович, а бугор распахан, стерт. Все на чертежике оснащено надписями. Поблекшее, стертое ожерелье.

Нитку речки Юрий Иванович подновил синим карандашом. В ней наставил пером точки, то раковины-перловицы.

В тени берега вода темна. В руках у тебя удочка и кукан. Ступня придавливает подстилку из ила и смытой с берегов глины, слышишь хруст крупчатого песка. Волна от твоих ног изогнула тихую на закате поверхность, изгиб воды, как линза, увеличил бороздку на припорошенной илом мели. Пойдешь по бороздке, наклонясь и обмакивая в воду серебряную низку кукана. В голове бороздки станешь, вытянешь свою белую ногу, сжатыми пальцами подденешь грунт. Повозив ногой в мути, наступишь на раковину, гладкую, как галька. Затем переложишь кукан в одну руку с удочкой, а другой возьмешь раковину. Медлишь вынимать ее из воды, глядишь, как поверх тыльной части руки течение приносит глинистые пряди, как обнажается ямка с рваными краями и рябеньким песком на дне. Но вот раковина у твоего лица, пачкает пальцы илистая мякоть, покрывающая ее выпуклые овалы. Глядишь, как сходятся створки и утягивается внутрь мясистая нога моллюска.

Подсунув чертежик под стекло, Юрий Иванович взялся писать «Слово о товарище» — так гласил размеченный художником заголовок. Дважды заходил ответственный секретарь и удалялся затем, пыхнув сигаретой; время подходило к трем, а досыл у него принимали до четырех.

Сунулись было в комнату два-три автора, Юрий Иванович высылал их взмахами руки; не послушался его Рудоля Лапатухин, давнишний приятель и автор его отдела. Вероятнее всего, он не обратил внимания на Юрия Ивановича. С озабоченностью человека на вольных хлебах Лапатухин стал обзванивать редакции, тычась в записную книжку, где числились телефоны по крайней мере двухсот из тысячи московских журналов. Под смиренное попискивание телефонного диска Юрий Иванович писал о том, как их покойный товарищ понимал доблесть противостояния рутине жизни: он поступал вопреки такому порядку, когда человек человеку нужен для сегодняшней пользы. Наш друг, писал Юрий Иванович, верил в повседневное, грустное, может быть, понимание людьми друг друга, в тайный сговор, когда они жалеют друг друга, знают о скором расставании, но не все могут выразить это знание: одни стесняются слов, другие бессильны в слове, а третьи сегодня ожесточены своими несчастьями, а четвертые молчат, чтобы не огорчать друг друга, — и все прощаемся, прощаемся.

Юрий Иванович понимал, что переписывать придется, не так пишут у них в журнале «Слово прощания», но всякий-то раз он писал как новичок и мучал ответственного секретаря и главного, они затем вслед, в последние минуты правили, заменяли слова, вычеркивали абзацы. Понимал, а других слов не было у него сейчас. Отчаявшись, было половина четвертого, Юрий Иванович стал писать о картинах покойного, и вдруг обильно полилось — об уваровских пейзажах, видах Уваровска, о начатой большой картине «Субботнее гулянье на главной улице». В последние годы покойный писал о своей милой родине, терпеливо ждал, что его услышат, твердил свое, любовное. В его душе, в мире его памяти жили давно умершие дед и бабушка, погибшие на фронтах брат и дядья, их голоса и запахи лугов, отцветших во времена его детства.

Ответственный секретарь пришел с подшивкой журналов, то было предложение воспользоваться оборотами прошлых «Слов прощания», также написанных Юрием Ивановичем. В бессилии Юрий Иванович схватился вновь за вычеркнутое было «доблесть противостояния рутине жизни» и отложил ручку, жалобно глядя на ответственного секретаря.

Выручил Лапатухин. Он взял листки Юрия Ивановича и подшивку, ушел с ответственным секретарем в машбюро и надиктовал необходимые три страницы. Как позже сказал ответственный секретарь, он вставил из написанного Юрием Ивановичем про свойство покойного тревожить своей открытостью совесть живших с ним рядом людей.

— Там было что-то о его всегдашней готовности нас понять и пожалеть? — сказал вопросительно Юрий Иванович. — Сильных, защищенных много и без него.

— Места не хватило. Будешь про меня писать, так вставишь, — сказал ответственный. Он отсырел: бегал в производственный отдел с версткой, поверх которой лежало «Слово о товарище» с приколотым письмом на имя директора издательства о досыле по таким-то обстоятельствам. Сидел, расслабившись, выложив на стол крупные мужицкие руки. Могло так повернуться, что главный на следующей неделе, как придет вторая верстка, завернет досыл. Ответственный секретарь сейчас не понес главному «Слово о товарище», тот велел бы текст «раздышать», было у них такое выражение, дописать то есть, а дописывать было некогда.

Стало быть, Юрий Иванович «подставлял» ответственного секретаря. На следующей неделе Юрий Иванович вновь мог его подставить. Заявленный две недели назад на планерке материал о бригаде с Минского тракторного завода был принят с подачи ответственного, однако главный материала не читал, не всегда его заставишь прочесть, затыркан мужик: писал диссертацию, книги, статьи, входил в советы, комиссии, был депутатом райсовета. Заверни главный материал в последний момент, перед сдачей в набор, станут чистить ответственного, принимает-де некачественные материалы.

Юрий Иванович с материалом о минчанах пошел к главному. Приемная пуста. Подержал ручку двери редакторского кабинета, готовил слова, хотел взять на себя вину за поспешно отосланный досыл.

Пусто было кардинальское, с высокой спинкой кресло. Поблескивала искусственная кожа в изгибах подлокотника, и лакированная поверхность стола, и бюстик в нише стенной полки.

Уехал главный, сказала вернувшаяся секретарь, будет в понедельник на планерке. Оставалось одно — подстраховаться. Перебарывая усталость, пригибающую к столешнице, Юрий Иванович до конца дня правил, подклеивал материал о минчанах, испачканные страницы носил в машбюро и улещал машинистку, называл «пулеметчицей» и обещал шоколадку.

Лапатухин ушел наконец. Накурив «Золотым руном», он обзвонил с полсотни редакций, где лежала дюжина статеек об уникальных орденах, жизни шмелей, репортажей и интервью с интересными людьми. Лапатухин был ленив, оттого не задерживался на штатной работе в редакциях, в оправдание своего хронического безденежья он говорил о свободном духе, который где хочет, там и дышит. Надо понимать, дышит дымом «Золотого руна».

Юрий Иванович заканчивал строгать материал о минчанах; приписал некое милое впечатление весны, собрал в одно место высказывания руководителей КБ, главков, ведомств, и тут пар у него кончился. Спустился в буфет, там было заперто: пять часов. Он постоял под дверью. Прорвался, когда уборщица выпускала последних посетителей.

3

Вернулся к себе с сосисками, хлебом и стаканом кофе, густого, как кисель.

Кураж ли от кофе кончился или настроил себя так Юрий Иванович — в бессилии сидел он над рукописью; разваливался материал: каша, одна главка противоречила другой.

Позвонил Эрнст. Юрий Иванович не угадал его звонка: телефон хрипел, примученный Лапатухиным, отравленный дымом «Золотого руна», из трубки разило будто из пепельницы. Исчезла Вера Петровна, сказал Эрнст, давят на меня — ведь она не дала согласие на похороны. Второе, не стряслось ли чего с ней? Был в мастерской мариниста, сейчас едет к ее домработнице. «Вот и позвони мне оттуда», — сказал Юрий Иванович. Затем набрал номер Лохматого. Слушая долгие гудки, он понял: надо разбить материал о минчанах на главки, а главки открыть цитатами из высказываний руководителей ведомств и рабочих или же цифровыми данными; таким образом, каждая из набранных жирно врезок объявляла бы одну из составных проблем — и материал собирался в целое.

Позвонил Эрнст, его звонок Юрий Иванович узнал, телефон бодрился, с готовностью выжимал силенки из своих катушек. Так вот шумно, с раскатом в конце он объявлял о друзьях. «Почаще бы напускать на тебя Лапатухина», — подумал с ехидством Юрий Иванович.

— Я здесь, внизу, — сообщил Эрнст. — Спускайся, попилим Веру Петровну искать. С Васи начнем, он наверняка знает, куда она спряталась. Этот ее закидон с похоронами в открытом море… — тяжело вздохнув, Эрнст разъединился.

Промчали по Ленинградскому шоссе, повернули, обогнули чашу стадиона «Динамо», дальше по пыльной Масловке, тенистым улочкам, и вот он! В блеске стеклянного навершия вымахнул кирпичный корпус Васиного комбината.

Оставили машину на площадке перед проходной. Будка проходной, за решеткой ворот залитый асфальтом двор, яркое пятно клумбы, стена цеха с железными полотнищами дверей. В проходной дедок с казацкими усами, известный друзьям лет двадцать, еще по цеху в Марьиной роще, отвечал: Василия Дмитриевича сегодня не видел, цех его заперт, девятый час, известное дело. Дедок спросил о здоровье, предложил друзьям чайку. Своей предупредительной словоохотливостью он выражал чувства к Василию Дмитриевичу Сизову, имевшему мужество вернуться прорабом на комбинат, откуда его со цветами, речами, шампанским провожали в великолепное будущее.

— Может, Василий Дмитрич у Ушаца? — дедок кивком указал в глубь двора, там под стеклянным козырьком административного корпуса стояла черная «Волга». Друзья понимали: дедок щадил Васю, щадил его друзей. Наивное ухищрение. Ушац, нынешний директор, теперь виделся с Васей разве что на планерках, таких инженеров на комбинате сотни.

Друзья сели в машину. Когда решетка ворот поехала в сторону и одновременно выкатилась на площадку черная «Волга», шофер просигналил: их узнали.

Подошел Ушац, смуглый, белозубый, в светлой легкой тройке, следом подходил шофер, добродушный человек в рубашке навыпуск. Он много лет возил Васю — Ушац, подчеркнуто ничего не менявший в комбинате, оставил на директорской машине водителя своего предшественника.

Разговор улыбчивый, свойский, вроде ни о чем: где загорел да как живете, разве это жизнь, вот мотался в Болгарию и видел те же трубы и компрессора, подлечил бы меня, Эрик, веко дергается, тяжело работать в промышленности, вот нашему Юре легче, он спрашивает с других.

Ушац, пробывший в заместителях у Васи Сизова лет девять, знал всех его друзей, при случае легко, с улыбкой услуживал, первым звонил и предлагал продовольственный заказ, бывало, в разгар сезона помогал купить билеты на теплоход; друзья встречали Ушаца по торжественным дням в доме у Васи, встречали в подмосковном санатории, куда он наезжал навестить Васю с женой и за рюмкой коньяка, вполголоса, не переигрывая, докладывал: сроки, объекты, заказчики. Ушац с любопытством наблюдал друзей Василия Дмитриевича Сизова, искал разгадку его натуры, расточительной, рисковой, его безоглядности. Должно быть, и сейчас они были ему интересны: как меняются друзья к человеку, подскользнувшемуся на арбузной корке?.. Который к тому же упорно, вопреки воле преемника, возвращается в комбинат прорабом, да и этого места ему приходится ждать полтора месяца.

— Что я могу для вас сделать? — спросил Ушац. — Не стесняйтесь, холод нужен всем, и круглый год.

— Ищем Василия Дмитриевича, — ответил Эрнст.

Ушац взял друзей под руки, повел по площадке. Глянув через плечо: достаточно ли отошли от шофера, Ушац сказал:

— Василий Дмитриевич для заработка делает левую работу… Экспериментальная теплица для северных районов. В договор вписаны Гуков и двое ваших, уваровских… одного знаю, Муругова. Я разрешаю кусочничать. Пусть заключают договора, все законно. Теплицы, магазины, кафе, прочая самодеятельность. Но этот НИИ был заказчиком нашей фирмы. Выходит, Сизов использует служебное положение.

— В последнее время торопятся с выводами насчет Васи, — сказал Юрий Иванович.

— Я не из торопливых, Юрий Иванович. Всегда успею из этого случая сделать вопрос. У меня не заржавеет, — легко рассмеялся Ушац и назвал адрес НИИ.

Через полчаса были на Хорошевке, в НИИ.

Вася зубилом вырубал трещину в литой, рыжей от ржавчины штуковине. Юрий Иванович глядел завороженно. Страх брал от мысли, что промахнется Вася, с такой силой он бил кувалдой по блестевшему в кулаке зеркальцу зубила.

Когда он залил шов, снял маску и бросил держатель с обрезком электрода себе под ноги на цементный пол, Юрий Иванович сказал с облегчением:

— Компьютер тебе выдали, а тепловоды собирай из утиля?

— Ну! — подтвердил Вася. — На стеллажи уголков не хватило, дак натаскали со свалки.

— Как бороду не спалил! — сказал Эрнст.

Вася расстегнул брезентовую куртку — на нем, коротконогом, широком в груди, куртка гляделась как пальто. Из кармана рубашки достал расческу, расчесал бороду и сказал невесело:

— Я вроде как из старообрядцев, а их без бороды в рай не пускают.

Друзья угадали: знал Вася о Вере Петровне. Она пряталась у сотрудницы по музею, а сегодня утром Вася перевез ее к Лохматому.

Поднялись на второй этаж к телефону. Юрий Иванович полистал записную книжку, набрал номер.

На телефонный звонок в коридор выходит Лохматый, дверь он оставил открытой. Снял трубку, глядит в глубь комнаты, там неудобный стол, кожаный, в ямах диванище, ширма в углу. За ней затаилась Вера Петровна.

— Слушаю! — хмуро отзывается Лохматый.

Юрий Иванович остался с открытым ртом: Эрнст придавил рычажок.

— Предупредим о себе, а она сбежит? — сказал он. — Если она еще там, само собой?..

Вернулись к теплице, присели перекурить перед дорогой. За стеклянной стеной — багровая полоса последней зари. Появился Саша Албычев с охапкой хлорвиниловых трубок. Он-то и оказался вторым помощником Васи, устанавливал кондиционер. Юрий Иванович удивился: Саша вроде бы железнодорожник по образованию.

— Он работал в Кемерове по промышленным кондиционерам, — сказал Вася.

Быстро смеркалось, Юрий Иванович едва видел лицо Саши. Он был в Москве новожил. По Уваровску они Сашу не знали, ему двадцать восемь лет, им по сорок пять. Другое поколение.

— Тебе деньги нужны? — спросил Эрнст.

— Ну! Вам ведь Ушац дал адресок, — догадался Вася. — Побеседовали? Он вам сообщил в который раз, что прошлое не имеет значения, а имеет значение будущее? Точнее, наше место в нем? — Помолчав, Вася тоскливо продолжил: — Мне жена днями такое же сказала… Мало ли что, говорит, у нас было… Семья живет будущим.

— Жить — значит еще и умственно, эмоционально переживать вчерашнюю жизнь, — сказал Эрнст. — Что мы без прошлого?

— Как же вы не помните? — продолжал Вася. — Ушац не раз нам развивал такое за коньячишком… Говорил: вы хотите устоять в быстрой реке времени, скрепленные друг с другом прошлым, а напор реки еще тот… прошлое размывается. Не помните, что ли?.. Мы его не слушали: Ушац этакий, а мы таковские, уваровские. Для него истинно то, стало быть, что полезно для будущего… что может иметь результат… А мы вроде и не знаем, что для нас истинно… не думали как-то, а?.. В самом деле, прав Ушац, сейчас в нашей дружбе с Сашей Абычевым главное сделать теплицу… А не лить слезы теплые на пыльные цветы по поводу… что в детстве ему попалась доска «Наша гордость» и он на фотографии пририсовал усы отличнику Сизову. Труха все эти воспоминания.

— Когда восемнадцатую школу закрывали, — пояснил Саша, — разорили все, выгребли. Вообще-то конкретно про Василия Дмитрича не помню…

Вася поднялся, дошел до стены. Вспыхнули лампы по углам, оголилось заставленное, заваленное помещение.

Вася проводил друзей до машины. Его бородатое мясистое лицо сохраняло обиженное выражение.

Эрнст разбудил его, ласково потеребив за ухо. Облитая светом, как желтком, коробка дома, след советского конструктивизма. Узкие лестницы, крохотные площадки, выведенные в пролет трубы. Управдом, очевидно, из тщеславия, усложнял образ дома — свет в подъезде не горел. На площадке четвертого этажа сонный Юрий Иванович сбил мусорное ведро, чем друзья и объяснили мгновенное появление в дверях лохматющего старика. Оказалось, Лохматый выскочил вовсе не на шум — он углядел друзей из окна. Вчера Лохматому подогнали вставную челюсть; позже, когда он помечет на поднос тарелку с овсянкой, хлебницу, чайный прибор и с тяжелым шлепком бросит на стол рукопись, Юрий Иванович вспомнит: был у них мимоходом, в коридоре редакции, разговор о дружбе лицеистов пушкинского выпуска как об условии развития нравственного чувства, и тогда Лохматый обещал почитать ему из своего романа, как только вставит челюсть, с чистой дикцией.

Вспомнит про чтение позже, а сейчас от порога они с Эрнстом оглядывали комнату с заваленным столом, с кожаным диванищем, с ширмой в углу.

Сон в машине не ободрил, держаться на стуле прямо стоило сил, Юрий Иванович был весь влажный, глаза глядели с трудом, Эрнст с высоты своих двух метров глянул за ширму и помаячил: пусто, дескать, а Юрий Иванович поворотом головы указал на кремовый дамский жакетик, висящий на плечиках у двери.

Старик убрал со стола и стал читать.

Тихо появилась Вера Петровна со свертками и пакетами в авоське. Хлопнула холодильником, проходя мимо стола, улыбнулась. Улыбка у нее вышла слабая.

— Что, ребятки, послали искать меня?

Эрнст недовольно ответил:

— Вы же, Вера Петровна, засуропили меня в свою ведомственную поликлинику.

— Разумеется, они меня считают ненормальной… Он был моряк, мой муж. Душой, всей жизнью.

Юрий Иванович взял верхний лист, читал:

«Они дошли до сухих бугров, женщина поглядела:

— Вот мазарки… могилки то есть. Плиту замело совсем… — указала на угол всосанной песком плиты.

Он стал руками разгребать песок.

— Он, композитор, тихий был… Ужаственно тут зимой, — говорила тем временем женщина. — С казахами конину ел. А я ее, миленькую, я не меньше яго жалею. Как яго любила, как любила. Все деньги на эту плиту стратила. Тягали верблюдами и не довезли, кабы не его товарищ.

Выступило вырезанное на мраморе:

Пусть арфа сломана,

Аккорд еще рыдает.

— Бумаги его растащили, — говорила женщина, — думали, шарабара какая… Заворачивать или еще на что.

Женщина глядела из-под руки в степь, красную от закатного солнца. Почуяла его взгляд. Он же глядел не видя: слова женщины беспокоили — были в связи с чем-то увиденным здесь, но с чем?

— Вот нарядилась в свое девичье. Мужа жду… Бурты гонят с Мангышлака. — Она оправила юбку, одежда была тесна, она радовалась ей и стеснялась. — Рязанские мы.

Вспомнил, вспомнил он: кулек с рисом был склеен из разлинованной, усаженной нотными значками бумаги».

Вера Петровна склонилась над плечом Юрия Ивановича, почитала. Обошла стол, поставила перед Лохматым стакан с чаем, с лукавинкой в голосе говоря:

— Верность женщины ваш брат сочинитель оплачивает выдумками. Ничего взамен, одни выдумки. Всю жизнь мифы о самом себе. На второй минуте нашего знакомства вы мне начали объяснять технику постройки африканского жилища из глины и ветвей, подобную хижину вы построили в саване для себя. Вы сердитесь? Но я-то верю вашим рассказам о вашем деде-цыгане, да, он продавал лошадей польским повстанцам, был сослан в Сибирь, и там один из вождей восстания, родовитый пан, женил цыгана на своей родственнице, дал свою фамилию, затем послал его сына, вашего отца, в университет… Я верю, вы видите, но другие?.. Вот нашим ребяткам вы вскружили голову картой архипелага, какого не бывало. Юра, как он назывался, архипелаг?

— Табра, — ответил Юрий Иванович, помедлив. Вера Петровна доказывала Лохматому какую-то свою правду, со свойственным ей коварством отгораживая от возможных союзников.

— Ребята были обмануты, пострадали, вы создали конфликт…

Лохматый так же понимал, что с картой архипелага Табра из дали пятьдесят второго года приблизился образ Калерии Петровны, проклявшей сестру-разлучницу, погубительницу, и что всуе Вера Петровна не извлечет былого, она человек цели.

— Пора бы бросить, Георгий Георгиевич, как говаривал мой отец… Поживите со вкусом, в мире с нами всеми. Всю жизнь вы наполняли стычками, придуманными обидами, вы раскаляли себя честолюбием. Искали, придумывали доказательства своей принадлежности к школе пророков. Свидетельства принадлежности других к школе лжепророков. Убегали в пустыню, были прорицателем, вещали… Не жизнь, а религиозный экстаз. Юра, — она взяла за руку Юрия Ивановича, — почаще приходите к нему. Сообща стареть легче… Ведь вы тоже не молоды, Юра.

— Мы молоды! — сказал Лохматый. — Время перемалывает нас с равнодушием машины. Но молоды мы! В своих мифах о себе…

— Пора бы бросить, — повторила Вера Петровна, в ее улыбке сквозило недовольство. — Господи, как же давно я вас знаю… Будто вам, как Ною после потопа, шестьсот лет.

— Я Самсон! — Лохматый вскочил, в руке зажата вставная челюсть.

— Георгий Георгиевич, у нас гости! — ласково упрекнула Вера Петровна.

Затравленно глядел Юрий Иванович, душно было, и тяжело дышалось, рубашка на спине прилипла к кожаной обивке. Глянул на стену. Там пейзаж, написанный покойным маринистом в их первый поход на шлюпе «Веста». Хвойный лес по берегу, тусклая, оловянная гладь озера, «Веста» приткнулась к плотику.

Эрнст поднялся первым, стали прощаться. Вера Петровна считает: никто ей не помощник, только ее достоинство и воля. Лохматый спустился с ними к машине, неожиданно влез в нее и заявил: едет с ними, неважно куда.

— Хрен с горы, я считал: она обо мне забыла, как о своем заблуждении, — продолжал он. — Я не могу любить, обманул природу. Не могу подчиняться. Я самодержавен. А ее экстатическая жертвенность требовала подчинения. Их отношения с мужем были напитаны желанием оторваться друг от друга… известный род взаимозависимости. Хозяин не может жить без раба, раб — без хозяина.

Эрнст распахнул дверцу. Лохматый посидел, вылез, чертыхнулся, поднял голову на светящееся окно. И отошел.


Отодвинулся желтый дом, след двадцатых годов, когда экономия боролась с целесообразностью, затем обе в союзе боролись с тогдашними архитектурными формотворческими концепциями. На стене одинокая лохматая тень.

— Я был прост, как самоварная труба, — Эрнст по своему обыкновению начал терзаться. — Судья стал вылезать из меня. Но что было делать? Удерет он с нами, а ей сидеть в пустой комнате? А, что с меня взять, я принял восемнадцать пациентов, у меня болит брюхо черт знает почему. Был в морге, в отделениях милиции, искал Веру Петровну. Заправить машину не мог, сейчас остановимся.

Эрнст грустно помолчал. Повторил вычитанное сегодня в милиции объявление: «Пропал дедушка, не помнит ни адреса, ни фамилии, но охотно говорит о прошлом».

Подъехали к Эрнстову дому: терракотовый мазок в темном коридоре улицы. Юрий Иванович томился: погасил ли он на решетке огонек? Чего доброго, взорвется «бомба». В руинах дома Эрнст найдет присыпанную крошкой черепаху Нюшу и поселится с ней в Выхине, в доме, будто собранном из гелиостатов. Стары мы для перемен, думал Юрий Иванович, пусть останется на наш век Селезневка и чугунное чудовище в кухонке, которое, уверяет Леня, было немецкой фугасной бомбой: пробила верхние этажи и воткнулась в угол кухни, после чего из нее выбрали начинку и присоединили трубы. Ах ты, чугунное чудовище, истекаешь паром зимой, а летом сыро от тебя и холодно. Но забросит Эрнста куда-нибудь в Минусинск, и на его рисованной карте в середину мира встанет крашеный чугунный цилиндр, ведь мы, подобно древнему географу, серединой мира считаем место своего рождения.


Утром, поднимаясь на поверхность на станции метро «Водный стадион», за стеклянной стеной павильона друзья увидели Колю-зимнего. Тот живо заговорил о каком-то бугре из общества «Локомотив»: с ходу вчера дозвонился до него и так же с ходу бугор пообещал место тренера по легкой атлетике в детской спортивной школе. Зарплата, правда, маленькая, но и нагрузка таковская. Коля перезвонил старому знакомому, он-то и дал совет позвонить шишке из «Локомотива» — сделал наколку, как сказал Коля. ДСШ лавочка порядочная, сказал старый знакомый, в иных секциях едва по восемь — двенадцать человек, а часы тренерам ставь, не греши. Потому и турнули твоего старого знакомого, подумал Юрий Иванович, выдавая Коле свою последнюю пятерку. Коля и сам верил, что галстук он купит и наденет на встречу с бугром.

На берегу водохранилища, где за заборчиком пестрели строения и суда Московского морского клуба, Коля оборвал свой торопливый рассказ и простился.

Особая радость была в неспешности, с какой Юрий Иванович вел глазами по выложенным на траву веслам и шпангоуту, по расстеленному на траве полотнищу паруса. На краю паруса на корточках сидел Вася Сизов в тельняшке: память о Нормандии, осматривал, подворачивал шкаторины. Взгляд обогнал Додика, тот, голый по пояс, оттопыривая затянутый в джинсы зад, с выемными щитами-рыбинами шел по линии мостков. Ах, счастье жизни, два дня на «Весте»!

От сарая окликнули. Володя Буторов, также голый по пояс, в опорках, в испятнанных рваных штанах, подпоясан обрывком пенькового каната. В рванине была домовитость и вместе с тем шик по здешним понятиям.

Оказалось, ждали Юрия Ивановича и Эрнста, их повезет Додик: вернулась Вера Петровна, ответственные за похороны мариниста держат вдову в осаде.


Открыл им знакомый худущий человек с седой бородой и с седыми, по плечи волосами. Не здороваясь, не видя их даже, он слабым и одновременно властным движением руки отодвинул их — и вовсе их тут прижало к стене: следом за худущим повалили чернобородые и голоусые, с шишкастыми лбами, а один — с красным пятном волчанки на щеке.

С друзьями вошел вернувшийся с площадки худущий, обогнал их в коридоре. Прошли в кабинет, веселый и парадный одновременно, с метровым серебряным подсвечником на столе, с акварелями на стенах, с солнцем на паркете, где видна каждая жилка.

В глубине квартиры бормотанье, то глухое и вкрадчивое, как голубиная воркотня, то раздраженное, что особенно выдавалось в полных гласных.

Пришел худущий, от порога устало, но зло набросился на Эрнста:

— Вы расселись, а мы вытирай пыль брюхом! — Тут он как впервые увидел Юрия Ивановича и Додика. — Вот коллеги и помогут вам. Действуйте, ваш ход, ведь она не в своем уме. Все средства исчерпаны за четыре дня.

Эрнст опустил голову.

— Но вы ее лечили! — напирал худущий.

— Ну, консультирую в поликлинике худфонда… И вам что-то выписывал, бывало.

— Выписывал!.. В этом доме мы не раз с вами сиживали за столом. Графин с серебряной пробкой. А как тут подавали ветчину, помните? В желе тончайшие пласты свернуты трубочкой?

Эрнст поднялся, ушел.

— Думайте, думайте, за этим вас сюда послали. Пожалуйста, на август — сентябрь путевку в Гурзуф. Расстараемся. А может, есть случай скатать в Рим на месячишко, там дом Академии художеств. Бывает, вставляем в группу художников заслуженное лицо.

Додик слушал снисходительно, худущий подсел к Юрию Ивановичу. И опять Юрию Ивановичу померещилось: в коже щек у худущего пробивается медная зелень.

— В мешок и в море, а? Да так не хоронят со времен парусного флота.

Он не бывал в Риме, понял Юрий Иванович, и знает, что не попадет.

Вернулся Эрнст с человеком в светлой тройке. Человек поманил худущего. Худущий тотчас вернулся, опять подсел к Юрию Ивановичу.

— Ну, увезете в больницу, что это даст? — спросил Эрнст. — Она знает, чем чреват ее диабет.

— Даст моему покойному другу последнее пристанище… Если она заявила о припадке, чтобы избавиться от всех нас, друзей покойного, от руководства союза, то мы сделаем свой ход. Ради нее, живой, и ради памяти ее мужа. Она окажется в больнице, и тогда станет преимущественным право его сына от первого брака.

— Не выйдет у вас, — сказал Эрнст.

— Тогда решусь и скажу ей: куда, зачем его в море, покойного? Решусь и скажу: не был он моряком ни в душе, ни в натуре. Послужил матросом в юности, и все на том. Моря не любил, он сам мне говорил, боялся!.. Но надевал тельняшку, рисовал корабли — сперва делал из себя противоположность, искал компенсации, так это называется у вас в психологии? Позже — из желания добиться всеобщей благожелательности, стало быть, из корысти. А еще позже — из желания доминировать.

— Не поверит она вам, — сказал Юрий Иванович. — Не развенчать морячка.

— Я пытался говорить, — признался худущий. — Она в ответ: почему же в таком случае моряки дали ему квартиру в своем ведомственном доме? Не поверит она, что покойный не считал себя моряком и прожил не свою жизнь, а?

Зазвонил телефон, худущий назвал здешний адрес, спросил уже потише: когда выедет машина и все ли знают в больнице?..

Юрий Иванович переглянулся с Эрнстом.

— Пусть мужа она не считала морской душой, — сказал Эрнст, — но вас даже не дослушает.

— Не дослушает?.. Покойник тоже ее боялся… В молодости боялся: уведут — красавица, а он худ и длинен. Боялся в старости… стыдился ее скандалов, ее шляпы с искусственными цветами. На даче прятал бутылку в снег.

— Ей с вами согласиться — это признать поражение, — сказал Эрнст.

Худущий поглядел на него. Глаза худущего были усталые и как бы глядели с трудом.

— Да, она из тех… что делают карьеру из принадлежности к мужу, — сказал худущий. — Разговоры, престиж, звание академика… Но это ведь так, обрядность!

— Но эту обрядность она вначале противопоставляла будням пишбарышни, — сказал Эрнст.

— Пойду вот сейчас, скажу: куда его, куда? Ведь протухнет.

— И еще тридцать лет — будням домохозяйки, — досказал Эрнст. — А стало быть, противопоставляла судьбе.

Появился человек в тройке, у него было красное потное лицо.

— Вы ей сказали про сына? — растерянно спросил он.

Заглянул и другой, в черном, проговорил:

— Выметайтесь, говорит, сдаюсь.

Все поднялись, как-то быстро очутились в коридоре, затем на лестничной площадке, а там внизу, во дворе. Худущий и с ним верный в тройке, не простившись, сели в машину и уехали.

Друзья, постояв возле своих машин, потянулись обратно в подъезд.

Вышли из лифта, глядели, затаившись: спиной к ним стояла в дверях Вера Петровна.

Она поняла: поднялись к ней. Чуть качнулась, хотела взглянуть, но удержалась. Подняла руку на уровень плеча и слабым движением от локтя что-то бросила в глубь коридора. Ключи, понял Юрий Иванович. Брошенное брякнулось на паркет.

Затем, отступив, по-прежнему спиной к ним, она потянула дверь.

Они спустились с крыльца и пошли к арке, Вера Петровна впереди, а друзья шагах в четырех следом, и тут была заминка. Навстречу из арки выскочила черная «Волга», на ходу открылась дверца, выскользнул человек в белом халате, и второй, со снежно-белым комком халата в руке. Третий, с шишкастым лбом, седовласый, затянутый в темную тройку, вылез не спеша. Эрнст встал, он даже сделал движение ртом, хотел позвать Веру Петровну.

Догнали ее за стеклянным павильоном перехода. Шли на расстоянии. На трамвайном круге едва не потеряли. Вера Петровна была высокая, далеко видна соломенная шляпа.

Однажды они догнали ее, Эрнст взял ее за руку. Она отняла руку, глядя вбок и безразлично. И тут же замахала, пыталась остановить такси.

Еще и еще раз она пыталась остановить такси. Догнал ее коричневый «Жигуленок», этакая шоколадка в глазури. Вера Петровна полезла в машину, придерживая рукой шляпу, а другой прижимая к бедру плоскую хозяйственную сумку, такие плетеные из лески сумки рвут в метро чулки.

«Жигуленок» посигналил, поторапливая подходивших. Эрнст сел вперед с Додиком, а Юрий Иванович — рядом с Верой Петровной.

На речном вокзале они сходили с Верой Петровной к кассе, там она пыталась купить билет до Перми. Выйдя на солнце, она приникла плечом к колонне. У нее не было сил оторваться. Эрнст взял ее под руку, повел.

Через пять минут они подъехали к проходной водного клуба.

Вася и Володя лежали на банках, прикрыв кепочками лица. Гриша в деревне, ставит столбы, Леня и Саша колотятся с теплицей. «Веста» готова к отходу, мотор навешен, такелаж, канистры, весла и парус уложены, все закрыто брезентом, а поверх брошены надувные матрасы.

За день они прошли разливы водохранилищ и стали на ночевку на берегу Пестовского, перед шлюзом. Жаром горели на закате окна деревни. Вася Сизов сходил за колодезной водой, прикупил съестного.

Вера Петровна сидела на надувном матрасе. Жакет и шляпу сняла, маленькие прижатые уши украшены сережками с зелеными камушками. Кофточка с отложным воротником заколота брошью. Всматривалась слабыми глазами в пестрые гнезда яхт-клубов, городских и ведомственных водомоторных клубов, отчужденно дивясь обширности Москвы, и с удовлетворением и даже с неким тщеславием думала, что на ней сейчас не туфли из ортопедической мастерской, с супинаторами, а модные, импортные, с узкими носами.

Всякий раз они опаздывали к шлюзу. Обогнавшая их самоходка с развешенным на корме детским бельишком проскальзывала в набитую судами камеру, и тотчас лезли из воды ворота.

Из-под стенки поглядывали на немую, торжественную, будто триумфальная арка, башню управления с ее декоративными надстройками и скульптурами. Своим видом «Веста» показывала, уверяла, что с готовностью терпит, не высовывается, не беспокоит: куда, дескать, нам!

В шлюзах «Веста» также оказывалась нелепой. Эрнст багром отпихивался от наползавшей на них кормы буксира. Кипело под ней и дымило, из будки высовывался мужик и орал, грозил раздавить. По команде Эрнста Юрий Иванович и Володя тянули конец, петлей наброшенный на крюк поплавка. Мужик с буксира орал, «Весту» сдвигало под склизкую стену, вот-вот заденет планширом поплавок, скользящий в пазу по стене камеры, — огромный, сваренный из железа брусок. Юрий Иванович поворачивался на яростный крик Васи: с кормы буксира на теплоход прыгал парень в смятой шляпе. Порадели, простаки!

Вновь тут Эрнст, мокрый от пота, растерянный, заговаривал о даре Гриши соединять себя как часть с целым. Эрнст уверял: никогда прежде они не кисли перед шлюзами, не мотало их постыдно в камерах. Гриша находил «Весте» место в системе. Юрий Иванович возражал: какая тут система — мы двигаемся в хаосе, и подсаживался к Вере Петровне на среднюю банку. На рассвете она съела бутерброд с сыром, несколько фиников, запила чаем из термоса и оставалась бодра, будто не утомляли блеск воды, шум мотора; сейчас она сидела, уложив руки между колен, и следила, как буксир пенит воду винтом, вновь приближаясь кормой к корме теплохода, и парень с бутылками пива в руках готовится прыгнуть на буксир. Следила увлеченно, лишь мельком, по-птичьи повернув голову, глянула вверх, на пассажиров теплохода, с палубы раздраженно кричавших человеку в рубке буксира. В самом деле, буксир нагнал в камеру душного черного дыма.

Да, соглашался остывающий Эрнст, хаос. Хаос как общее. Грише дано в хаосе ловить сигналы, неслышимые другим, отсюда его дар принадлежать общему, так он принадлежал в школе классу, принадлежит заводу как его начальник. Гриша постиг, продолжал Эрнст, законы коммуникаций и является человеком будущего, где будет достигнуто слияние мыслей и психологий.

Тут Эрнст вскакивал и торопился на корму. Суда покидали шлюз, а у Васи Сизова как на грех не заводился мотор.

Додик, Володя и Вася Сизов остались в Кимрах, на дощатой пристани. Им предстояло через Дубну и Талдом возвращаться в Москву. Вера Петровна целовала каждого, игриво касаясь щеки, носа. Так давней весной их, юных, целовала красавица в цветастом крепдешине, взлетающем на сквозняке. Настежь были балконная дверь и окна, рокотал в телефонную трубку маринист. Тогда друзья привезли его из больницы.

Для ночевки выбрали Селищи, пристань на другой стороне Волги. Удобнее было бы в городской гостинице, да вдруг что там заденет Веру Петровну — радио, шум поезда.

До Селищ не дошли, в темени приткнулись в заросшее устье ручья. Ели купленный в Кимрах хлеб, запивали лимонадом. В черных кронах над головой попискивала птица, летучая мышь проносилась перед лицом, а Вера Петровна пугалась, она верила, что мышь может запутаться в волосах. Искали шляпу, не нашли — шлюп десять метров длиной, тотчас без Володи все стало пропадать. За кормой в черной воде лежало созвездие. Этакий веночек, сказала Вера Петровна.

У Веры Петровны быстро загорели руки, она засучивала кофточку, когда варила яйца и картошку или полоскала за бортом пучки лука; загорело лицо, она ходила простоволосая. В первый день шляпу сорвало на ходу. Возвращались, вылавливали, клали сушить и садились на нее. Однажды Вера Петровна из деревни принесла в шляпе яйца.

При виде колокольни, торчавшей из воды у Калязина, Юрий Иванович пытался отвлечь Веру Петровну разговором; может быть, девушкой она проплывала здесь по пути в Москву, готовясь поселиться в столице, глядела на колокольню, стоявшую тогда на городской площади.

Миновали Глебово, еще полтора часа ходу — и ширь Рыбинки. Облако лежало на воде. Чайка, прижав крылья, падала на них с высоты.

В радость выкрутить затычку из анкерка, поднять его, дубовый, обеими руками и плеснуть в кружку с верхом, так что на сухом дереве банки под лужицей, как под линзой, проступят жилочки. Рассматривать их рисунок, как мальчиком рассматривал вскрытые часики. Затем отнести кружку Вере Петровне. Она поднимет отяжелевшие веки, глянет из-под мятых полей шляпы своими прекрасными светлыми глазами и уберет с виска прилипшую прядку или поправит под подбородком узел бечевки. Пересохшими губами молвит «Спасибо». В который раз у Юрия Ивановича мелькнет неясное, невыразимое в словах, что-то про очарование женской сущности в ее лице, или он переживет миг понимания, даже родства с ней, увидит ее вечером у окна; в квартире тишина, внизу свистит и ревет Ленинградское шоссе, а она глядит на свои постаревшие руки.

Волнисто прошел ветер по воде, посвежело — ставить, ставить паруса! Эрнст — за руль, Павел и Юрии Иванович — на шкоты. Вспухло, наполнилось воздухом полотнище паруса, тридцать квадратных метров.

Поехали, понеслась душа в рай!

— Бакштаг! — орал Эрнст. — Дует под углом в корму. Павлик, слушай команду!

Павел давно все понял, а Эрнст кричал, как опьянел. Его только по большим праздникам допускали к рулю. Ударил ветер, порывом, шквальный. Эрнст крикнул: «Выбрать грот-шкот!», вместо «Раздать». Павел проворно выполнил. Потянул со всей силой, Юрий Иванович не успел остановить. Шлюп лег, не откренишь, людей нет, а рулем не выправишь. Вмиг стало по колено в воде, а шлюп вылетел на отмель. Здесь отдали фалы. Дислексик, ругал себя Эрнст, в капитаны полез, команды путаю, одно думаю, другое говорю. Начальник не хуже других, утешала Вера Петровна, она ничуть не испугалась. Павел черпал кастрюлей, Вера Петровна — своей шляпой.

Совки не взяли, а ведь зачерпнули тонны две желтой торфянистой воды. Под банкой Юрий Иванович наткнулся на гладкое, подавшееся под ногой — и узнала нога: портфель. Родимый, кормилец — встретились. Дни дома портфель проводил под письменным столом, другого места при их тесноте не находилось, так что ноги и портфель знали друг друга на ощупь.

Юрий Иванович черпал портфелем. Увидел за бортом листы, выловил. А, неудавшийся вариант некролога!

Ночевали на далеко выступающем зеленом мысу, здесь было много голубики. Южнее небо временами освещалось: то выбрасывали перья лучей входившие в Переборы суда или приближалась в ночи плотина Щербаковской ГЭС.

Ночью Вера Петровна разбудила Юрия Ивановича, попросила остановить машину. Боль у нее, таблетки кончились, так думал он, подхватываясь. Побежал в темноту, на далекое пенье моторов. Вдруг снизу — овраг тут был, что ли? — вылетели лучи, ослепили. Юрий Иванович бросился в свет как в воду, нога провалилась, его кинуло головой вперед. Он пролетел в полуметре от машины, отшиб руку.

Люди в машине были испуганы не меньше его — чего они там везли?.. Заполошно, угодливо заговорили: дорога рядом, так что через полчаса будете в Рыбинске.

В Рыбинске на почте Вера Петровна заказала Москву, назвав свой квартирный телефон.

Как же, ведь она ушла навсегда, бросила ключи внутрь квартиры, терялся Юрий Иванович, дверь надо ломать.

Московская квартира ответила, там жила-поживала Любушка, домработница, вторые-то ключи у нее.

— Уваровский горсовет наконец-то телеграфировал. Ищут помещение для картин мужа. Все никак не найдут, видите ли, — сказала Вера Петровна, вернувшись из кабины. — Пусть пеняют на себя. Я возвращаюсь в Москву, устрою музей в квартире мужа.

Юрий Иванович посадил ее на поезд. Брел на рассвете по улицам. А он, он-то верил: преодолела Вера Петровна, преодолела свой страх перед убожеством путейской казармы, откуда она бежала в Пермь и дальше, в Москву, страх перед кассиром с его шутками: мелких нет, а крупные по рубашке ползают. Со страхами преодолела свое одиночество, гордыню, жадность — на жизнь. Верил, им выпало проводить ее туда, где сестры-красавицы загибали ресницы на лезвии кухонного ножа, под патефон грезили о великолепии больших городов, и где сейчас на цементной плите перрона стоит немолодая женщина с буханкой в авоське. В ее поникшей сутуловатой фигуре, в лице — сходство с Верой Петровной.

Женщина дождется московского поезда, постоит, выжидательно всматриваясь ослабевшими глазами в одинокого пассажира. Он глянет равнодушно на женщину, потащит прочь чемодан. Она спустится с перрона, перейдет пути. Ее одноэтажный дом из тесаного камня стоит в конце ряда себе подобных. В прихожей она снимет и повесит плащ, размотает платок. Присядет, устало оглядит стол и станет сгребать в жестяную коробку из-под зубного порошка разбросанные пуговицы, катушки, наперстки, один из них старинный, серебряный, с пестрыми чешуйками эмали, в канавках узоров. Поднесет к лицу два связанных ниткой металлических валика. Вспомнит, что сестра привезла ей эту штуку для загибания ресниц.

В Мышкине прицепились к сухогрузу, во вторник утром были в Москве — с ободранной скулой, с разбитым мотором: прижал в шлюзе теплоход, шаркнул.

Из вестибюля станции метро «Водный стадион» Юрий Иванович позвонил домой, поговорил с дочерью. К поездам спустился веселый. Он не разобрал и половины ее слов и сам спрашивал невпопад: оглох, «Весту» тащила на буксире самоходка. Да и дочь не заботила связность разговора, знала своим чутким сердцем, что смысл не в ее новостях, а в ее присутствии в жизни Юрия Ивановича. Бессознательно выбирала слова с обильными гласными, речь ее была песенкой отцу.

В редакции, за своим столом, он как бы оставался на «Весте», за шумом в ушах не слышал ни лифта, ни голосов и движения в коридоре. Стол покачивался под локтями, учетчица из отдела писем, чернобровая девушка, принесшая почту, сидела напротив и неустанно говорила, двигая ртом. Он кивал в ответ на ее журчание и писал «Слово о товарище», писал заново; еще Вера Петровна была с ним на «Весте» — он знал, как написать. Листки первого варианта выплеснуло из портфеля, когда на Рыбинском вычерпывали воду из «Весты», ныне листок со всякими там «доблесть противостояния быту жизни» висел в сумрачной толще над заиленными руинами барского дома или прибило листок к песчаной косе, и пробегающая девочка подняла его, сейчас повесила листок на корягу и уйдет, отпечатывая пяткой лунки.

Он дописал, не отрывая пера. Из грудки отдельской почты глядел блекло-синий глазок. Юрий Иванович вытянул конверт с видом озера, откинулся к стене. Слушал затылком дрожание стены; в утробе издательства ветер от роторов печатных машин. Петухов прислал новое письмо с непременным видом Телецкого озера.

Разрывая письмо, он услышал треск бумаги, стало быть, учетчица писем пробила ему уши своей напористой речью.

Перед собой Юрий Иванович вновь увидел учетчицу. Она оглянулась на дверь. Прежде дверь была настежь, стало быть, девушка ее и закрыла. Со скоростью отбойного молотка девушка излагала свой тайный план перерегистрации редакционной почты за два последних года. Каждое новое слово Юрий Иванович слышал все явственней. Учетчица, глянув на дверь и послушав, потянулась к нему, так что ее грудь легла на столешницу и в вырезе платья проступила глубокая ложбина. В октябре слушают журнал, то есть журнал отчитывается за пять лет работы. Отчету предшествует проверка работы с письмами. В картотеке путаница, в архиве ужас, заведующему отделом все до феньки, он думает только о своих стихах. Спросят с нее непосредственно. Она заново проведет регистрацию. Введет буквенные обозначения. Одновременно с буквой номер.

Про третью составную Юрий Иванович прослушал. Соображал: должно быть, в свой первый набег девица спрашивала что-то такое, на что он отвечал кивками, после чего она решилась ему довериться.

Он слышал каждое слово, шум отлетал. Наступит аб-со-лют-ный порядок в картотеке! В архиве! Отделы физически не смогут задерживать ответы!

Он глядел на грудастую девушку с черными круглыми бровями. Не отвязаться было от нее. За шестнадцать лет мимо Юрия Ивановича прошли два поколения деятельных девушек с перченым языком. Начав курьерами, учетчиками писем, машинистками, поступали на вечерний журфак МГУ или в полиграфический на редакционное отделение, дожидались места младшего редактора в издательстве, чтобы затем при передвижке стать редактором и через тридцать лет уйти на пенсию. Юрий Иванович одобрил придумку чернобровой девицы и рассчитал верно: она исчезла, взявши с него слово ответить на просроченные письма к середине будущей недели.

Сникший было телефон взбодрился, ведь Юрий Иванович прежде его не слышал, посыпались звонки. Юрий Иванович поплескался в туалете, выпил кофе и пошел к главному. Тот спросил о «круглом столе» — на неделю был отпущен Юрий Иванович готовить материал в октябрьский номер. Заговорили о втором и третьем материалах в октябрьский номер. Юрий Иванович предлагал очерк о Минском тракторном и статью о выпускниках СПТУ.

Главный неуверенно взглянул на Юрия Ивановича. Очевидно, от него попахивало до сих пор, хотя бутылку с лучшими представителями сухогруза, тащившего «Весту» на буксире, распили на подходе к порту часов в десять, и затем Юрий Иванович перешибал запашок кофе. Главный обошел стол, сел в свое кресло и теперь не поднимется: считается, Юрий Иванович понедельник и вторник занимался «круглым столом», так чего смущать себя сомнениями.

Свойство главного пренебрегать сомнениями шло от чувства достигнутости. Кто-то в нем сидящий говорил: не тратил ты времени на всякое, не относящееся к делу, — и в тридцать три года стал главным редактором.

Телефон оборвал мысль главного. Он сдернул трубку со словами «Давай, Юра!», Юрий Иванович отправился по редакции.

Гранки останутся в отделах до следующего понедельника. Прогрессивку дадут на той неделе, выбили-таки премию, хотя и срезали на тридцать процентов за опоздание номера с выходом в свет. Планерку перенесли с понедельника и провели вчера. Планерка прошла мирно, из заявленного по отделу Юрия Ивановича все осталось в плане номера. И всякий сообщал об отчете журнала. Будут слушать в октябре, стало быть, до отчета жить в напряженке.

В восьмом часу возле метро «Новослободская» Юрий Иванович сел в автобус, идущий на Коровинское шоссе. Вышел на безымянной улочке, прошел между рядами пятиэтажек. Скоро был у калитки в тесовом заборе. Звонить не пришлось, калитка настежь. Такое считалось здесь чрезвычайным: старик — бывший мичман, друг мариниста, в последние годы живший здесь безвыходно, оберегал мариниста от забот и людей.

Мастерская выставила свой портик из глубины сада, посаженного командой «Весты» дивным летним днем, тогда выступал из изрытой земли кирпичный фундамент мастерской, Вера Петровна на костре варила суп в ведерной кастрюле.

В гостиной на стремянке топтался человек, снимал люстру. Старик-мичман сидел на ступеньках дубовой лестницы.

При виде Юрия Ивановича он спустился, с мрачным безразличием доложил:

— Вчера похоронили, а сегодня в рань явились. Все растащили.

— Однако на второй этаж вы не пускаете, — сказал резким голосом человек на стремянке.

— Постель моя там, — ответил старый мичман, и уже тише Юрию Ивановичу: — Говорит, что отец первой жены его сына… — Его — мариниста, понимал Юрий Иванович. — Утром точно был кто-то от первой жены сына. Мою чашку забрали. Старинный, говорят, фарфор.

Смотрели, как человек, черноголовый, в очках с золотой оправой, спускается с люстрой на спине. Глазастый жучок с блестящими надкрыльями.

— Меня неправильно информировали о времени раздела имущества, — сказал человек-жучок, — я застаю голые стены. Между тем в квартиру Вера Петровна решительно отказалась впустить.

В мастерской старик с торжественностью душеприказчика разложил и расставил перед Юрием Ивановичем десятки акварельных и карандашных эскизов монументальных росписей для здания морского училища. Корабли финикийцев. Созвездия в образах людей и сказочных чудовищ, средневековые корабли, обвешанные резными скульптурами. Шлюпы «Мирный» и «Восток» перед ледовыми громадами Антарктиды. Три магеллановских корабля, выходящих в открытый ими Тихий океан. Океанские пассажирские пароходы начала века. Переход из Европы в Америку последних парусников, и рядом вариант, где по курсу у парусников всплывает подводная лодка. Дальше эскизы с плоскими, как ласты, авианосцами, с линейными кораблями. Тема единого Мирового океана, прежде соединявшего континенты торговыми и транспортными путями, а ныне становящегося местом битвы.

Вновь старик раскладывал и расставлял подготовительные этюды с натуры, написанные маслом, и альбомные зарисовки, и вновь Юрий Иванович подумал, что старик хитрит, что медлит показать прошеное, а просил Юрий Иванович заготовки к картине «Субботнее гулянье в Уваровске». Медлит, для него добывание заготовок с полок, из планшетов, бережные и бессмысленные касания, какими он подправляет картинку, просветляющая душу беседа о дорогом человеке — свидетельство его пребывания в жизни, может быть, опровержение чего-то в них, молодых, не знавших, не видавших, и одновременно еще одно печальное прощание с другом: человек отслужил своему делу.

Нет, не хитрил старик, понял Юрий Иванович, увидев вторую, третью известную ему заготовку к «Гулянью», — лет десять назад виденные из рук мариниста: фронтовик с черной повязкой на глазах, под руку с ним жена: заплаканное и озаренное улыбкой лицо. Могучий парень с кудрями на глаза, то позировал Леня. Следом девушки с сиренью, молодые Вера Петровна и Калерия Петровна. Верх пожарной каланчи. Угловой дом с жестяным шатром крыльца — нету давно того дома. Ребятня с веслами.

Юрий Иванович вернулся взглядом к написанному маслом этюду: в кумачовом нутре гроба блестит неровно вырезанный, колючий кусок металла. Поставил рядом другой этюд: поднятые головы Васи Сизова, Лохматого, Коли-зимнего, поставил над этими этюдами третий, где воздела руки девушка в голубом — написанная с Веры Петровны, неизменно воплощавшей у мариниста женскую чистоту. Стропы как продолжение ее рук. Девушка летит в ивовой корзине. Смущенная душа мариниста являлась в скопище этюдов.

Шествие русской провинции, ее праздник, таков был первый замысел. Маринист рвался из его пут, разрушил. Проступал другой замысел: ожидание подвига, самопожертвования? Подвижничества? Преобразующей красоты? Собственные образы казались ему бескрылыми и робкими, взятые у Лохматого образы Уваровска в рядах его собственных образов, согретых умилением и грустью, тяжелы были, как каменья в траве.

Старик провожал Юрия Ивановича; в гостиной старик тронул его за плечо:

— Только что тут стоял, а? Шкафчик, старенький, с эмалевыми медальонами? — старик показал в простенок. Содержимое шкафчика лежало на полу. Юрий Иванович взял сверху листок, прочел:

«Утопленника и реки — союз нерасторжимый. — Вроде почерк Лохматого. Взял второй листок. Читал про себя: — О, для чего ты погибала, Троя, И выдуман был Одиссеем конь? Каких изменников, каких героев Испепелил бенгальский твой огонь? Зачем не откупилася от тлена Свечением своих бессмертных риз? Похожа на… Елена… Забыт лысеющий Парис».

На Селезневке он застал Эрнста с двумя шумными мужиками. То были Ермиха и Румын, мучители Эрнста в детстве и отрочестве. Юрий Иванович пытался писать о маринисте, галдеж мешал, в двенадцатом часу гости допили свой портвейн и удалились. Эрнст оправдывался:

— Ермиха мне нужен. Возрастные перемены, семейная ситуация, контакты… Как иначе? Сыну его хочу помочь, чтобы не поплыл вслед за отцом. Ермиха воображает, будто я заискиваю перед ним, боюсь… словом, зависим. Румына сюда таскает… Сидит, вспоминает былые времена. Король Селезневки! Иллюзия, будто по-прежнему Румын у него в подручных и они отнимают у меня деньги на обед. Тьфу, губы слиплись от портвейна.

4

Время выходило: пятый час, сорвись сейчас Саша, гони «Жигуленка» без оглядки, едва-едва успеет в НИИ, где они закончили монтаж теплицы для Заполярья и куда к семи министерские чины привезут иностранцев-промышленников. Через месяц-другой НИИ начинал срочную, по заказу правительства, программу, связанную с ускорением ввода промышленных комплексов в районах вечной мерзлоты; иностранцы, надо понимать, станут участвовать в строительстве комплексов технологией или оборудованием.

Саша заставил себя вслушаться. Стоявший перед ним бригадир слесарей, спокойный немолодой человек, уже с большим напором повторял свои выводы, убеждая Сашу вмешаться, а не то и позвонить главному инженеру. Посланная от аппаратного цеха бригада перебазирует оборудование колесного цеха. Сегодня в ночь по плану перетаскивать и устанавливать в новом корпусе сорокатонный станок, и опять начальник колесного гонит, не пускает к станку — дублера у станка нет, задела по деталям нет, а колеса давай каждый день.

Надо было справиться с затыком — пусть Саша замещал заместителя начальника цеха, замещал временно, если в будущем он и согласится перейти из слесарей, так в технологи. Справиться с затыком и быстро уйти, он еще может успеть в НИИ.

Саша стал выбираться с участка; бригадир петлял следом, протискиваясь между трехъярусными стеллажами, заставленными высоковольтной аппаратурой, продолжал говорить. Не разобрать было его слов за перестуком и воем пневматических гайковертов, да Саша и не слушал. Вот случай, соображал он, случай вытащить Гришу с заседания парткома. Пусть он вмешается в перебазировку станка — Саша садится в машину, а там, если гнать, если министерские чины с иностранцами не ускочат через полчаса из НИИ, а не ускочат они, ехали осматривать лаборатории и установку для испытания макетов заполярной инфраструктуры, и будет спрошено, кто устанавливал зарубежные кондиционеры, доводил. Назовут Сашу, и тогда он напомнит замминистру, как в Кемерове четыре года назад работал у него при монтаже зарубежных кондиционерных систем на промышленных объектах государственной важности, и тот удивится: что же вы грязь ворочаете на заводе?

Так, поторапливая себя, Саша дошел до колесного, выслушал начальника цеха, окающего настолько, что, казалось, он все гласные заменяет одним «о» — стонок, родимой, поспешно возразил «родимому», говоря, что у них теперь тоже задела никакого, снимают аппаратуру с одного электровоза, завтра ставят на другой, но вот отдали слесарей на перебазирование колесников. И пошел прочь. Он поднялся на третий этаж административного корпуса и встал под дверью с табличкой «Партком». Дверь была чуть приоткрыта.

— …В прошлом, до войны, после войны, наш завод был крупнейшим предприятием по здешней дороге, — говорил парторг своим сильным молодым голосом, парторгу было тридцать четыре. — Проблем с пополнением не знали.

— Молодежь валила на наш завод, как на ярмарку, — сказал другой молодой голос, то высказался редактор заводской многотиражки.

— Насчет ярмарки ты хватил, — вступил старческий голосок. — Ехала к нам ребятня по нужде. В деревне тогда было голодно, профессии не получишь… У нас свое ремесленное, техникум, билет месячный, катайся, хоть за сто километров живешь, годовой билет… Дровец выпишут, угля, пиломатериалом помогут, как затеешь строиться… Ну сказанул: на ярмарку! Цеха тесные, механизации никакой вовсе, если глядеть с нынешней горы, с высоты то есть. Локомотивы свозят грязь со всех дорог, из Слюдянки везут, это с Байкала, считай. Из Армении! Грязь замешана не на воде, на мазуте замешана. Мы тогда вручную очищали рамы электровагонов. Хлестались изо всех сил. Бывал в цехе подготовки?.. На ярмарку!..

— Записал? — ловко подхватил парторг. К сверстнику он обращался, к товарищу, в голосе — просьба поддержать игру и извинение. — Остальное выспросишь после, узнаешь, как член парткома участвовал в создании уникальной гидроструйной установки. Рамы как новые получаются!.. Итак, возвращаемся на свои рельсы. Наш завод стареет, лишь девятьсот человек в возрасте до тридцати лет…

Парторг замолк, будто наскочил на препятствие. Гриша вмешался, у него не больно-то поговоришь. Стало тихо в высокой пустоватой комнате парткома. Саша из-за двери услышал шелест и вздох бумажного листа. Парторг продолжал, уже собраннее, отстраненнее:

— В ходе реконструкции мы получили десятки тысяч метров новой производственной площади. Вышло, что второй завод построен, он внедрен в старый. С реконструкцией получаем новые программы для цехов, новые технологические возможности. Механизированные склады, унифицированная тара, штабеллеры…

Парторг, давний Гришин соратник, энтузиаст всех его начинаний, даже говорил Гришиными словами, употребил его «неполадки в пробирной палатке», оборот был в обиходе на «Весте». В каждой фразе было слово «реконструкция»; о чем бы парторг или Гриша ни говорили, они начинали этим словом и заканчивали:

— Мы взяли высоту, реконструкция завершается. Взглянем с этой высоты на проблему заводского пополнения. Правительство требует увеличения пропускной способности дорог, что означает увеличение количества локомотивов на дорогах, а для нас — увеличение на пятьдесят процентов выпуска продукции. Новая технология, перспективные планы повышения производительности труда, обучение людей. Вот что для нас реконструкция.

Удачно получалось, выступление парторга было последним. Минут через пять Гриша вышел, еще через две минуты они были в колесном цехе. Выгорает, думал Саша, если сейчас отсюда живо в машину и гнать — к пяти буду в НИИ. Глядел на начальника колесного, внушал мысленно: откатись, не торчи на пути. Начальник не слышал, говорил свое: карусельный, колесотокарный, вальцовочный, и ничего нельзя было разобрать в его воркотанье, хотя оканье привычно для уроженца Уваровска. Понятно было только, что этот станок сегодня никак невозможно снимать, все вокруг распотрошат при подготовке, цех окончательно отключат.

Гриша отвечал ему, что он — начальник цеха — сам в свое «завтра» не верит, что пусть помогает с подготовкой, а ночью — с отладкой станка на новом месте. Появились тележки, вмиг станок был отключен и подведены домкраты под него, и тросы набрасывали, и лебедки готовили, и складывали клетку из шпал.

Мешала тележка со старыми бандажами, Саша подогнал кран-балку, хотел увезти бандажи. Как вдруг Гриша подхватил верхний бандаж и выкатил в двери. За ним начальник цеха покатил бандаж с криком: «Берегись!»

Саша одним махом, как сделали это Гриша и колесник, сдернул с тележки металлическое кольцо и поставил его на пол, застланный торцовой плашкой. Толкнул обеими руками, бандаж поехал медленно, неуклонно заваливаясь. Саша пытался послать его подальше, к дверям, понимая, что он послушен только в направленном движении. Стокилограммовое кольцо выламывало руки, Саша едва успел вывернуться из-под падающего бандажа.

— Главное — катить его на гребне! — прокричал пробегающий колесник.

Гриша сказал: был у них в молодости такой спорт — катать бандажи из склада в бандажку. Настил гудел, катили с интервалом метров в пять, кричали: «Пятки береги!» Саша слушал. На часы не смотрел, дело было проиграно.

Перед выездом с завода он позвонил в НИИ. Андрей Федорович ответил: Вася Сизов не стал дожидаться Сашу в НИИ и выехал, встретятся в морском клубе.


Да, угадал Саша, иностранцев в НИИ привозил шумный человек с трубкой в зубах. Ныне замминистра, три года назад — начальник управления по монтажу кондиционерных установок на промышленных предприятиях; тогда Саша по малости своей роли не мог быть замечен человеком с трубкой, разве что тот припомнит один эпизод. Не поедешь сейчас на прием к замминистру напоминать эпизод при регулировке финской установки. Пролетела фортуна, ветер от ее крыл охолодил лицо.

Осмотрели «Весту». На скуле — рваный след с мазутными мазками, планшир ободран, в двух местах торчит щепа. Понимали, что раны — полбеды, мотор смятый — вот беда, ведь через две недели в поход.

Насилу сняли мотор, трансовая доска разбита, вал согнут, лопасти упирались в низ кормы. Юрий Иванович и Павел разинули варежки в шлюзе, «Весту» прижало. Что их понесло, зачем было везти старуху? За этот мотор отдали два мотора. Один из них новый.

…Дотащили мотор до сарая, сели. На стеллаж его или за забор, в траву — и забыть.

Гриша сказал:

— Шлюп назван в ее честь. Римская богиня домашнего очага.

«Ее» значило: Вера Петровна.

— Веста — крупнейшая из малых планет Солнечной системы, — ответил Саша. — Мы остались без мотора.

Гриша сделал успокаивающий жест, дескать, авось подлечим. Добавил:

— Сам знаешь, Володе — в генштаб… Додику — в поликлинику, ты тоже был повязан.

Затащили мотор в сарай, подняли на стеллаж. Часа полтора разбирали, измучились. Саша смял неоконченный чертежик шпонки. Бросил под ноги бумажный комок. Напрасный труд. Ни одного живого места не осталось в моторе.

— Попрошу назад один из наших РВ, на месяц дадут. Если не больше двух тонн груза, он тянет, — сказал Гриша.

— Скорость нужна, — сказал Саша. — Как по нашему заказу был сделан мотор. Хорошо толкал, хоть пять тонн груза.

— Дойдем до Архангельска на РВ. Главное, цель есть и есть мотор.

— У других тоже есть цель и моторы. Нужна скорость, — сказал Саша.

— Не вылечить мотор, — сказал Гриша.

— Скорость нужна, чтобы не проиграть. Проигрыш не делает человека сильнее.

Гриша молчал, всякое его слово могло сейчас прозвучать как обвинение Саше, ведь в его присутствии, больше того — его руками два хороших, но слабоватых для «Весты» мотора обменяли на этот, неновый. Напрасно бережетесь, подумал про себя Саша, не можете меня обидеть, я другой. Вы не годитесь мне в учителя… Я не стремлюсь укорениться в жизни, приспособиться. Я двигаюсь, стряхиваю все, что удерживает.

Гриша заговорил о теории ремонта, это был второй конек у него, после реконструкции. Ученые проблемами ремонта не занимаются, экономическая наука не может дать ответ, на каком этапе ремонт выгоден, на каком убыточен. От исковерканного лодочного мотора, стало быть, Гриша отступился, решил, что на время похода возьмут взаймы РВ.

Гриша, разговорившись, потеребил Сашу за рукав:

— …Слушаешь? Я чего говорю? У Васи тоже ремонтное производство… У нас общего навалом, кумекаешь? Ремонтное производство самое технически неоснащенное. У Васи опыт, статьи, работа за границей. Примкни, позаимствуй, через два месяца доложишь…

Нападающий опережает намеревающегося. Разбираться в науке ремонта электроподвижного состава Саше было ни к чему, тем более что науки, считай, не было. Гриша не остановится на теоретической конференции — ее готовят на осень, знал Саша, — а начнет разработку по цехам. Что в металлолом, что очищать от грязи, наплавлять, обтачивать.

Не знал тогда Саша: ожидаемый случай явился ему. Случай, родившийся из опыта и мысли Гриши, из опыта, знания и несчастья Васи.

Друзья уехали. Саша попросил тележку у сторожа, подвез мотор к своей машине, погрузил.

Загрузка...