Юрий Иванович положил перед главным «Слово о товарище». Попросил «Слово» заслать в набор, а прежний снять, писался в спешке.
— Многовато биографического, — сказал главный, дочитав. — Частности всякие… О детстве, например, к чему?
— Да, мы издание общественно-политическое, но одновременно и литературно-художественное.
— О родной земле, это куда ни шло… О речке, о следах на песке к чему?
— Что есть слово об ушедшем? — сказал Юрий Иванович. — Радостнотворный плач, как говорили в средние века.
— Ну, хватил! Как плач может быть радостным? Мы должны быть точными в слове, мы издаем журнал с миллионным тиражом.
— Ушел наш товарищ, навсегда, — сказал Юрий Иванович. — В слове о нем мы говорим о нашей вине запоздалого понимания его, ушедшего. Бережливее станем друг к другу… Говорим о его чувствах к нам всем, к родным местам. Тем самым в своем плаче, то есть слове, преодолеваем смерть.
Главный молчал.
— В производственном отделе нашего ответственного секретаря любят, — заторопился Юрий Иванович. — Не откажут. Я узнавал, номер на машины пойдет в конце дня или же завтра утром.
— Чистят нас на каждом производственном совещании, типография пишет на нас телеги. — Главный грустно помолчал. — У нас за прошлый год 127 дней опозданий, в этом году набралось 58, а на дворе июль. — Он скрепил листочки, протянул Юрию Ивановичу: — Скоро нас слушают, знаешь уже? Теперь о твоих материалах. Я прочел.
С благодарностью подумал Юрий Иванович об ответственном секретаре: в понедельник тот снял материалы с машинки, вычитал и отдал главному.
— Пестро как-то вышло у тебя о Минском тракторном, — сказал главный. — К тому же в номере уже стоят два проблемных материала. Перебор. Что у тебя еще есть?
— Ну как же! «Круглый стол» по маленькому городку.
— Читал. Не торопите событие!.. Мы будем выглядеть вроде мальчика перед телевизором: а чего дядя едва ногами перебирает? А дяде еще сорок два километра бежать. Не даешь новой информации, нельзя писать, не зная, что написано до тебя. Нельзя! — он положил перед собой материал по «круглому столу».
— Я доведу материал, — сказал Юрий Иванович со всей уверенностью, какую только мог выразить.
— Содержания нет, — главный полистал материал, заглянул в конец. Бросил на край стола. — Что у вас еще есть?
— Есть про СПТУ, — забормотал он. — Заголовок «Возвращение с оружием». На мыло название, разумеется. Возвращение в село с ремеслом в руках. Выпускникам СПТУ дают старые тракторы или вовсе посылают в полевые бригады до лучших времен.
— Давай взглянем. Но опять проблемный, опять перебор. Номер должен еще и читаться. Еще чего есть? Плохо, Юрий Иванович, вечно у тебя авторов нет, все шелупонь вроде Лапатухина и этого… с усами. В октябре нас слушают. Что планируешь на десятый номер?
Вот оно, подошли! Не промахнуться бы, Калерия прислала шестую телеграмму.
— Есть тема. Старый врач, сорок лет живет в районе. Сам буду писать.
— Материал должен венчать магистральную линию журнала. А ты про старика!
Юрий Иванович вернулся к себе в отдел. Разгладил листок телеграммы, прочел: «Мало задержать проект административного здания. Не слышу голоса всесоюзной печати в защиту Федора Григорьевича. Повторяю: сессия назначена начало августа».
Завтра разговор об октябрьском номере повторится, он знал главного. Юрий Иванович выложит материал-другой, дескать, с задумкой, с замахом даже, главный потребует большего калибра, и тогда Юрий Иванович вновь попытается прорваться с темой старого врача в маленьком городке. Итак, пошарим по сусекам.
Один за другим вынимал ящики из правой тумбы. Вначале он перебирал рукописи, затем стал выкладывать их на стол, на подоконник. Перечитал очерк о выпускниках СПТУ: конкретный, не очень устарел, там три-четыре судьбы, можно в отступлении порассуждать — ныне-де они окрепли в жизни, а вот каково было в начале трудовой биографии. Очерк хорошо ложится на тему «Гражданская зрелость». Продолжаем свою магистральную линию. Продолжаем, но не венчаем, для венца слабовато.
Вывалил на столы содержимое двух верхних ящиков и теперь вытащил средний. В среднем и верхнем ящиках лежали рукописи «спелые»: авторы их, обычно профессионалы, ездили в командировку по плановой теме, чаще это было написано вялой рукой и сразу в дело не годилось. Сюда же он складывал рукописи неопытных авторов, обычно с мест; бывало, отпросится денька на три, посидит, построгает, и можно заявлять; тут же обретались рукописи приятелей, мятые, затасканные рукописи, естественно, слабые — сильные приятели помощи не просили. Вновь попался конверт с видом Телецкого озера.
Он снял с полки за своей спиной три огромные папки с надписями «Возврат» и «Возврат хорошим людям», сюда он годами укладывал безнадежные рукописи.
Он помнил рукопись о мелиораторах, ее тоже можно показать главному: опрятная, две скрепки, блеклые страницы, должно быть, лента машинки синяя или черная старая. Он разобрал папки до дна, что означало полное отупение. Мог он еще положить рукопись о мелиораторах в папки отказа — когда-нибудь в конце дня, бесчувственный от усталости, и забыть. Но рукопись прошлого года не могла очутиться на дне папок среди рукописей, лежавших тут со времен, когда его дочь ходила в детский сад.
Из пожухлого вороха глядел синий глазок. Рукописи были пересыпаны петуховскими письмами, они лезли из страниц репортажей, из страниц бесед с молодыми учителями, сталеварами, из очерков о чабанах, о солдатах дальневосточной заставы, проживших два года под сопкой, рыжей от листьев облетевшего монгольского дуба, и ныне разъехавшихся. С листка, исписанного учительским почерком, петуховский голос сообщал о ремонте крыши, о нынешнем богатом меде, возникая среди голосов «круглого стола» по экологии, записанных на магнитофон и затем переведенных в строчки материала, ныне не нужного никому, забытого самими участниками события, забытого внештатным сотрудником, организатором «стола».
Юрий Иванович вложил в конверт с редакционным грифом второй экземпляр написанного сегодня «Слова о товарище». Заклеил, написал адрес Петухова. Рассовал рукописи по папкам, спустился в нижний буфет, где стоял экспресс для варки кофе; по возвращении не нашел на столе рукописи о минчанах. С потным лбом, ругаясь и тут же терпеливо отвечая по телефону, он просмотрел папки отказов. Был у него на такие случаи прием: надо посидеть с закрытыми глазами. Посидел, вытянул нижний ящик, поставил на колени. Вот она, проклятая, на дне. Укладывал рукописи в ящик и нашел рукопись про выпускников СПТУ. Произошло это как бы вовсе не с ним: отвалилась страница, он поднял, увидел блеклый шрифт, вчитался: она самая, о пэтэушниках. Обычное дело, рукопись исчезает, прицепившись скрепкой к другой, лежащей сверху рукописи.
Он расписывал монолог мастера СПТУ о смысле его работы; был седьмой час, зашел главный по пути к лифту. Поставил портфель, сел как-то по-старчески, сперва опершись на стол ладонями и медленно затем опускаясь на стул. Юрий Иванович удивился его морщинкам под глазами и легкой желтизне, не сразу сообразив, что впервые смотрит на него через очки, надевал-то их лишь при работе за столом.
— Можно ставить матерьялец, вроде выходит пристойно, — сказал Юрий Иванович, подавая выправленные страницы.
Главный проглядел начало, кивнул.
— Придется тебе самому ехать за очерком в десятый номер, — сказал затем дружелюбно главный. — Послать внештатника — вдруг не вытянет. Подставит… С темой давай решать. Старик твой… — главный вздохнул. — Были бы у него внучка, внук… тут же, в глуши.
— Живет с ним внук.
— Вот и тема! Под ногами, — с досадой сказал главный.
— Да он недавно туда переехал. Старик интересен, героическая биография. А что внук?
— Ты не видишь целого, Юра. Не хватает взгляда. Сам факт переезда рождает его как личность. Надо нам рассчитывать не на то, что есть в нем, а на то, чего еще в нем не имеется. Да, все сложно, — главный ожил. — Но надо выявлять главное. Надо работать, Юрий Иванович. Искать. А ты заявляешь, — главный поднял рукопись и бросил ее через стол, — ты заявляешь то, что само в руки плывет.
Главный молодо поднялся, сдернул со стола портфель. Он глядел отстраненно и чуть вприщур, он был уже в машине, простреливающей перекресток под желтый.
Ухнул и зашумел лифт, опуская главного к поджидавшей у подъезда машине.
В коридоре бушевал Лохматый. Ему вернули рассказ, запланирован был, отпечатан на «собаке», с редакционным грифом, — и снят главным накануне сдачи номера. Лохматый тряс рукописями, в гневе он забрал все три экземпляра и свой оригинал. Требовал объяснений: почему снят рассказ. Завотделом мямлил, путался, выпрашивал хотя бы один экземпляр на будущее. Что вы шамкаете, перебивал Лохматый, ничего не понять. У кого вставная челюсть, у меня или у вас? Скажите на милость, чем я должен жить, это вы получаете зарплату, я живу с публикаций.
Завотделом вновь закуривал, с дымом мешал слова, опять просил рукопись на будущее. Обе стороны по третьему разу прокручивали свои доводы.
Юрий Иванович перехватил Лохматого в коридоре, пытался зазвать к себе, Лохматый разговаривать не хотел, здесь для него все были заодно.
Осердясь — не он ли привел Лохматого в редакцию когда-то? — Юрий Иванович пытался взять у него экземпляр рассказа. Тот не дал.
— Что вам молодежный журнал! — сказал Юрий Иванович.
— Каждая публикация — плевок в вечность. — Присмирев от собственных слов, он замолчал. Думал о себе. Выдернул из пачки экземпляр, отдал.
Юрий Иванович заговорил о деле: у Лохматого есть неоконченная пьеса о Федоре Григорьевиче. Гражданская война, двадцатый год, в городишке холера, паника, красноармеец — то есть юный Федор Григорьевич — на виду у толпы заходит в холерный барак.
— Что-то вроде того… — хмыкнул Лохматый. — К чему вам?
— Еду писать о нем. Может, в Уваровске разыграют отрывок.
— Зачем?
— Портят ему жизнь… Не дают достроить акушерский корпус.
— Сам жалуется?
— Калерия телеграммы шлет. Сегодня шестую получил.
— Зачем?..
— Разве Федор Григорьевич спрашивал: зачем? — когда вы появились у нас в Уваровске в сорок девятом. Или позже было?
— Я тогда явился в Уваровск без намерения сесть ему на плечи, — рассердился Лохматый. — Приехал учиться жить у него. Признал, как мне тогда казалось, его образ жизни. Прежде-то с честолюбием юности я считал его неудачником. Знаю его с предвоенных лет, в свои шестнадцать был у него в экспедиции статистом, писаренком… Ездили по районам, он занимался тогда социальной гигиеной, считался преемником Соловьева, был такой видный деятель советского здравоохранения… Организовал «Артек», Общество Красного Креста. Вдруг Федор Григорьевич берет больничку в Уваровске, даже не в самом городе, а в пригородном селе. Определяет до конца свою жизнь. Я о нем забыл. В сорок девятом я написал диссертацию о Рабле, накануне защиты поздно вечером пришел товарищ по кафедре, предупреждает об опасности. Диссертация признана вредной, понятие народ заменено понятием народность. Или наоборот? Я сел в чимкентский пятьсот веселый, сошел в Актюбинске. Вьюга, на пристанционной площади тетка торгует семечками и просяными лепешками. Моего друга, композитора, в городе не оказалось. До весны я перебился, писал афиши в единственном кинотеатре по клеткам. Поехал в степи искать друга, умер он… на переломе зимы и весны умер. Еще два года прокантовался в том глиняном пыльном городе. Где оно, зачем французское Возрождение, традиции фабльо, Маргарита Наваррская, формулировки «народность» и «народ»?
Есть река, закат, постель, хлеб. Диссертации, писания не замена жизни… Воображение — вот замена человеческого счастья, прав Платонов. Кстати, лет двадцать спустя после моего бегства меня находит кафедра, в моем личном деле лежит невостребованный диплом кандидата филологических наук. Мой товарищ торпедировал меня, чтобы год спустя защититься, стать завкафедрой и вскоре одиноко загнуться в больнице… Оставить соседям на разграбление редкие издания по английскому Возрождению, набор джазовых пластинок и умывальник с мраморной раковиной.
Из Актюбинска я дернул в Уваровск. Сидел в рыбацком балагане на пруду, выжидал… Напугала легковушка… Кому за мною нужда? Черемиски в снегу по рамы… Федор Григорьевич съездил в Москву, пособирал по друзьям мои вещички.
— Он, как истинный врач, исцелял одним своим присутствием, — сказал Юрий Иванович. — Его вера передавалась больному.
Лохматый отмахнулся:
— Да боялся он. Лез на рожон, чтобы пересилить страх, доказать себе. Поехал в Москву за моими вещами. Держался, вроде учитель мне…
— Почему же мы с вами в Москву, а он — из Москвы? — спросил Юрий Иванович. — Или он хотел жить, как английские врачи в прошлом веке? Жили в больнице, ели с больными.
— Английские врачи? Одинокий он был, как столб. Больничка паршивая, всегда переполнена. Одна черная работа… И дома не легче: колун, козлы, огород, скотина. У жены плохо с ногами, разбухали. Все сам.
— Так чем же он держался? Работой, домом?
— Работой, да… Дом у него замечательный. Всегда содержательный разговор. Ты интересен, тебе интересны, и постоянно эдак тянешься, хочешь быть умнее, значительнее. Анекдотами, хохмами тут не возьмешь, нужно высокое чувство юмора. Говорили не о житейской шараборе, а о русском характере, к примеру. Есть ли он и в чем заключается. Вечером пьют чай, скатерть свежая, жена в строгом черном платье, белая брошь-камея старинной работы. Вьюга, ставни закроют, в доме теплынь. Гоголя читаем, а потом Андрея Белого — «Мастерство Гоголя». Пироги с мясом…
— Он вас принял. Помог. Сегодня помогите ему.
— Помог? Он желал утвердиться в моих глазах. Или так: оправдаться в своей жизни. Перед собой.
— Нет, здесь у вас не сходится, — возразил Юрий Иванович. — Федор Григорьевич жил уверенно. Человек земной, со здравым смыслом, то есть умный, во всем считался с природой. А как устроила природа? Человек сильный или нужный всегда оказывается в прослойке, где и едят лучше, и живут дольше… Кто откажется жить интереснее, с возможностями и дольше — это ведь биологический закон, так? Он биологические законы чтил. Посмеивался над краснобаями, над газетчиками… Грозят осчастливить народы, континенты, а свою семью кормят плохо. Денежку он умел приберечь, оттого вас кормил пирогами с мясом. Впрочем, сами-то не больно сытно ели, видно, с осени мясо оставалось на леднике или резал кто на днях, принес… Видно, приходится зайти с другого конца. Прежде чем исправлять природу, он решил разобраться, а разобраться не дали. Проще ведь запрещать, чем разбираться.
— Долго говорим. Пьесу я выбросил. Плохое сочинение. Мадам литература. — Лохматый поднялся, Юрий Иванович выпросил у него еще один экземпляр рассказа — он уже подглядел, что рассказ новый и про Уваровск вроде бы: что-то про духовой оркестр, составленный из членов одной семьи, — и тогда отпустил Лохматого.
Неслышно появившись, сидел Коля в своем углу, так сидел он здесь часами, прикрытый от взглядов входящих выступом стенного шкафа. Как видно, Юрий Иванович глядел на него непонимающе, рассеянно ли.
— Что ты смотришь на меня, как Иван-царевич — на отросшую голову Змея Горыныча? — спросил Коля.
Спросил со светлой улыбкой. Тут Юрий Иванович рассмотрел, что Коля в костюме, дешевеньком, новом, не обмятом еще, и сорочка новая.
Отыскав в ящике конверт с синим пятном — никак он не мог запомнить тюркское слово, название петуховской деревни, Юрий Иванович уложил в редакционный конверт рассказ Лохматого, надписал и отнес в отдел писем.
— Тоня, сеструха, деньги прислала, вот пододелся, — сказал Коля. — Ходил к одному тут.
Нынче, с каждым новым отказом «шишкатуры» — спортивных начальников, бывших товарищей по успеху, поклонников, Коля еще выше возводил стену своей отторженности: вы там, дескать, а я здесь. Мое дело пить «чернила» с забалдонами вроде меня.
Юрий Иванович суетился, бегал в машбюро, говорил с авторами, Коля сидел в своем уголке. Погас он, не помнил уже о купленном Тоней костюмишке. В конце дня позвонил Лохматый, спросил:
— Это вы? Ваши шуточки?
Растерянность была в его голосе, просьба, боязнь, что не ответят ему.
— Я о трубе, — добавил Лохматый.
Юрий Иванович обещал немедленно приехать. Знал он правило Лохматого не выбрасывать ничего из написанного.
Лохматый встретил хмуро, топтался, заправлял рубаху в брюки. Косился в сторону балкона. Юрий Иванович вышел на балкон, там лежал отрезок водопроводной трубы.
— С крыши спустили? Надо полагать, на капроновой леске? — спросил Лохматый. Улыбка у него вышла кривая.
Юрий Иванович вернулся в комнату и заговорил о пьесе. Авторство можно приписать Илье Гукову, внуку Федора Григорьевича. Нужен очерк о Федоре Григорьевиче. Спасать надо старика.
— Жизнь смешала нас в одном кубке, — сказал смирно Лохматый. — Найду я вам это сочинение. Берите. Подкинули трубу, дают понять… дескать, твое дело труба.
Сходил на балкон, вернулся с обрезком трубы. Держал обрезок в руке, набирал номер.
— Ты узнал меня? — спросил он в телефонную трубку, не здороваясь. — Лукавое племя! Каждый из нас срубит последнее дерево на земле, чтобы сделать из него бумагу и опубликоваться. Как же, публикация оставляет тебя за датой на могильной плите. Но, дорогой товарищ, сохраним достоинство в борьбе. Это ваше дело труба, дорогой товарищ. Пора бы бросить!.. Не смешивать борьбу мыслей с борьбой за жизненное пространство. Помните дом напротив? — Лохматый указал обрезком в раскрытую дверь балкона. — Особняк, русский модерн. Архитектора списали! Возвышенное бытие искал в грезах, фасад вспучен, завитушки, звериные морды! Пришло другое время, сэкономим бетон, металл, стекло. — Подхватив телефон, Лохматый вышел на балкон. — Мой отец построил этот дом, мы тут с вами пировали молодыми. Советский конструктивизм. Экономия, функциональная целесообразность! — Лохматый поднес телефонную трубку к железным перилам балкона, грохнул по ним обрезком. — Но и отца на свалку: проводил мысль денационализации искусства. Оба дома стоят, нет без них Москвы. — Лохматый швырнул обрезок в пустоту двора. — Я знаю, вы не звонили в молодежный журнал — зачем? Они вам звонили, после чего завернули мне рассказ! Где вы там? Алло! Дослушайте, черт побери. Мы с вами старые, пора бы бросить!.. Перед преходящим временем сохраним одежды! Срам свой не казать. Алло!.. Алло!..
Отнеся трубку от лица, Лохматый взглянул на нее враждебно. Вернулся с телефоном в комнату, сел. Повел взглядом, как впервые увидел Юрия Ивановича. Сходил в угол, принес папку, буркнул:
— Второй акт я писать не стал.
На асфальте голого двора лежал знакомый обрезок трубы. Лохматый подобрал обрезок где-нибудь в ближайших дворах, возвращаясь в темноте, пьяным, и не помнил, как забросил его на балкон, — так думал Юрий Иванович, проходя мимо особняка. И никто не звонил насчет его рассказов к нам в редакцию.
В арочном проеме парадного входа стояла пара с кинокамерой. Рассматривали свод, оплетенный растительным орнаментом, переговаривались по-английски.
Не сдать в октябрьский номер заявленный сегодня материал о Федоре Григорьевиче значило отменить свой отпуск в июле, прошляпить, отстать от команды: прочие подгадали с отпусками к походу, выбили, спроворили, вырвали зубами — в августе холодно идти по Югу, по Двине.
От метро Юрий Иванович позвонил Гуковым, спросил Илью. Дома нету, отвечала Татьяна Павловна своим девическим голоском. Юрий Иванович вовремя прикусил язык, удержавшись от вопроса: где он? Илья мог быть у отца в Баковке. Повесив трубку, он порассуждал. Любящая себя Татьяна Павловна ложится рано, Илья не может заявиться после одиннадцати. Ждать завтрашнего рискованно, Илья умотает спозаранку — и пропал день. Так рассудив, Юрий Иванович в начале девятого входил в квартиру Гуковых со словами: «Проходил мимо, дай загляну, думаю».
Татьяна Павловна, женщина лет пятидесяти, похожая со своим круглым румяным лицом и большим телом на крупную растолстевшую девочку, позвала к столу, где то и дело принималась яства обливать слезами. Жизненная философия Татьяны Павловны заключалась в мысли: завтра будет еще хуже. Потому Татьяна Павловна была кротка и терпелива, даже по отношению к разрушителю ее жизни — свекру Федору Григорьевичу. Безропотность, с какой она слала в Черемиски посылки с одеждой и продуктами, была безропотностью вещей троянки, которая помогает втаскивать в город деревянного коня, зная притом, чем кончится предприятие.
— Сколько он мне зла сделал. Мужа настраивал против меня, я все простила. А он почти из могилы сына у меня отнял. — В этом месте Татьяна Павловна заплакала. Всякое упоминание о свекре вызывало у нее состояние обреченности перед разрушительной силой, воплощенной в словосочетании «Федор Григорьевич». — За что они его так любят? Ведь глуп. Ну бросил Москву, в деревню захотел, так чего квартиру за собой не оставил, как люди? Ведь начальником был. Мы потом полжизни потратили, чтобы в Москве прописаться и комнату получить в четырнадцать метров. Соседи были чистые убийцы, меня однажды головой об пол били… Еще неизвестно, от чего у меня псориаз, от соседей тех или от свекра. Не за что его любить. Он даже о дне рождения их не помнил. Илюше никогда, ни разу самого формального подарка не прислал. Жил только для себя. Только поносил нас, обзывал переносчиками инфекций. Ссорились из-за него, дрались. Муж хотел покончить самоубийством, я бежала за ним по снегу в чулках.
Татьяна Павловна сообщила о своем последнем открытии: дом в Черемисках вовсе не собственность Федора Григорьевича, о чем и проговорился Илья; дом был в тридцатых годах передан ему властями как доктору. Стало быть, напрасно она отпустила мальчика к деду в Черемиски, ей-то внушили, будто мальчик унаследует и продаст дедов дом, а на вырученную сумму вступит в Москве в кооператив, ему можно жениться, в армии отслужил. Но если не доверять людям, как иначе жить?
В десять позвонил Илья, он оставался ночевать у своего друга Вадика. Юрий Иванович взял трубку у Татьяны Павловны, спросил, как проехать к Вадику. Сейчас-то я нахожусь у нашего общего друга, ответил Илья, и назвал адрес.
Отдохнувший Юрий Иванович живехонько добрался до Преображенки, протащил по пустой улочке свою тень, в руке у которой портфель превратился в чемодан. Дверь открыл Леня Муругов. В кухне, принимая чашку с чаем, оглядел общество и сообразил, что и Леня, и Вадик с Ильей в гостях, признал и хозяина, Лениного дружка, по происхождению князя; сумасбродные гусарские крови немало повредили Рюриковичу, он было пошел к отцу в институт изучать экономику, но бросил аспирантуру, работал с Леней на монтаже знаменитого радиотелескопа «Ротан-600» на Кавказе, одно время помогал Лене кормить семью, научив обивать двери и находить заказчиков.
Лене рассказывал с чьих-то слов, что где-то под Тагилом начали разрабатывать месторождение аметистов, нашли зародыш пудов в десять. Разбили его в шахте, половину друзы выбросили — штейгер совсем парнишка, только после техникума, дела не знает; горщики мешки нагребли.
Юрий Иванович сидел возле мешков с чем-то мягким. Илья первый зычным смехом одобрял шутки Вадика.
Не пересидеть было компанию; Юрий Иванович увел Илью в комнату, спросил, не откладывает ли он отъезда, могут выехать в Уваровск вместе. Мне пора бы, ответил Илья, мне Антонина Сергеевна продлевала отпуск за свой счет, пора и честь знать. Хотя работы сейчас в Доме культуры нет — Пал Палыч достал новый котел и начинают ремонт, но ехать надо, по всякому пустяку директор меня грызет, уборщица ему куда нужнее худрука.
Юрий Иванович заговорил про пьесу о Федоре Григорьевиче. Пришел Вадик, слушал снисходительно, подсказывал. Илья теперь не глядел ему в рот, как там, в кухонке. Юрий Иванович думал: не из корысти он живет в Уваровске, из любви к деду, из сочувствия к совестливому отцу; теперь не одинок старик, не покинут.
Считалось, жил Юрий Иванович у Калерии Петровны; когда же он оставался ночевать у Гуковых в Черемисках, Калерия Петровна не ревновала. Однажды и она осталась ночевать в Черемисках — задержал дождь; а как потемнели пятна на потолке, в стороне россыпью проступили новые, помельче, Юрий Иванович полез на крышу, и она — с ним. Возле трубы и местами над залом, где, стало быть, и протекало, они обнаружили цементные лепешки всевозможной формы — то Федор Григорьевич в прошлые годы замазывал щели и дырки в шифере.
От первой же лепешки, едва Юрий Иванович коснулся, отвалился кусок. Он облазил крышу, обнаружил лист, треснувший по всей длине, два листа с отколотыми краями, под которыми виднелась доска обрешетки. Насчитал в листах множество дырок в пол-ладони.
Калерия Петровна замесила полведра цемента с песком, Юрий Иванович поднялся на крышу. Смесь проваливалась в дырки или сползала по желобу. Он спустился, насобирал по полкам полиэтиленовых пакетов. Теперь он сперва закрывал дыру пакетом, затем накладывал цемент. Поддевал и поддевал дощечкой крупчатую сползающую смесь, удерживая. Кое-как поставил пяток заплат, намучился и бросил, когда в двух местах проломил шифер. Шифер от времени как бы истончился и вылинял.
Вымокший, сердитый, с холодными руками и ногами, сидел по-турецки на диване. Через открытую дверь видел лица Калерии Петровны и Федора Григорьевича, окрашенные светом старого, с кистями абажура. Илья читал им написанный сегодня эпизод.
Илья и Юрий Иванович писали пьесу о Федоре Григорьевиче.
— К чему это вы сочиняете, — говорил Федор Григорьевич, — скажите на милость?
— Перетерпите, — просил Юрий Иванович. — Такой вот я очерк придумал. О вас — через пьесу, написанную внуком и одним из ваших… пациентов, что ли.
Калерия Петровна категорически прервала оправдания Юрия Ивановича:
— Федор Григорьевич, в Уваровске вы один из учителей жизни. Для всех нас ваша независимая, граждански полезная жизнь, может, поважнее, вашего врачеванья.
Федор Григорьевич мотал головой:
— Раздраконю я ваше сочинение. Не таким я был молодым. Я скорее на старого доктора похож, тот верно рассуждает. Чего без нужды лезть в холерный барак? В конце концов, меня старый доктор отговорил бы.
— Не отговорил бы, — Юрий Иванович возражал горячо. — Старый доктор вооружен житейской мудростью, ничем другим. А у молодого красноармейца Гукова задача победить свой страх.
— Страх нужен… как и боль, — сказал Федор Григорьевич. — Страх помогает человеку выжить.
— Страх вынуждает принимать любые условия союза. Человека принимали к себе, но говорили: думай как мы, поступай как мы. Вы, Федор Григорьевич, были хозяином своей судьбы.
— Э, милый, кто хозяин своей судьбы? — сказал, смеясь, Федор Григорьевич. — Одни мечтания. Работал, и все тут… Сорок лет возился с вашими коростами, лечил от глистов, принимал роды… Заставлял выживать из изб тараканов. И глохну под конец жизни. Какой-то монстр из Сковородниковых меня по голова угостил, когда мы приехали с сотрудниками собирать статистику. Канун пасхи был, мужики напились, пошли друг другу рубахи пластать. Я — разнимать, и меня же по голове…
С приездом Юрия Ивановича старик стал чаще бывать дома, суетился, ходил за молоком, заквашивал, прикупал картошку, чернику ему старушки несли каждый день, в сенях стояла бельевая решетка с ягодой, и землянику, бывало, еще приносили. Расплачивался Илья. Федор Григорьевич еще в начале его здешней жизни подвел к комоду и приоткрыл украшенную коробочку, такие продают в крымских киосках, показал: деньги, бери сколько надо. Без Федора Григорьевича не садились пить чай, ждали старика, ходили встречать. Однажды, как окружили старика на остановке автобуса, а потом повели, Юрий Иванович увидел, как он трогает одного, другого, соединяя их всех в одно своими несмелыми касаниями или подгребая как бы их к себе.
Юрий Иванович согрелся в своем гнезде, растекалось томительное тепло из-под головы, из-под бедра.
Ночью его разбудила возня за перегородкой, уханье половиц в большой комнате, так называемом зале; закапало с потолка в угловой комнате у Федора Григорьевича.
Ставили тазы, подпирали, опорожняли книжные шкафы. Кухню забили связками бумаг, книгами, фотоальбомами, тяжелыми, как плиты, ворохами карт завалили постель, углы. Калерия Петровна ворчливо удивлялась бездонности старых шкафов.
Досыпал Юрий Иванович на диване, вытащенном на середину залы.
Утром пришел Кокуркин, стали разбирать бумажные груды.
— …Издание Товарищества Маркса. Алексей Константинович Толстой, 1908 год, — говорил Илья. — Юбилейное Тургенева. Писемский, Крылов, Лависса и Рембо. История XIX века. Подшивки журналов «Нива», «Вокруг света», «Ясная Поляна», «Всемирная новь». Библиотека первого хозяина дома. А вот атласы, собирал дед.
Из шкафа, из ящиков письменного стола Илья вытаскивал перевязанные пачки, атласы. На полу образовалась бумажная куча. Здесь были карты всех континентов и всех стран — карты туристические, справочные, карты морские, исторические, ботанические, климатические, социально-экономические.
Юрий Иванович взял в руки карту, читал:
— «Швитская», «Лопарская», «Хивинскаго державства», «Море Хвалынское». Хм… в форме груши. А это что за земля? Аюкинская?.. А, вспомнил. Аюка — хан калмыцкий.
Кокуркин уважительно доложил Юрию Ивановичу:
— Вы у него спрашивайте, у Федора Григорьевича.
Кокуркин с укоризной и нежно поглядел на Федора Григорьевича. С кивками, вздохами стал хвалить дом:
— Сколько годов до Федора Григорьевича стоял. И сейчас хороший, теплый, перекрыть только. А что бани нет, так ко мне можно ходить париться. У меня вроде казенной, все ходят.
Кокуркин сидел прямой, торжественный. Его выходная пара пахла сухим деревом, овчиной и лежалой материей.
Калерия Петровна разбирала на подоконнике. Сложила в детское лукошко старую поваренную книгу, кастрюлю с подернутой плесенью пленочкой чайной заварки на дне, брошюру по садоводству, исписанный рукой Федора Григорьевича листок: рецепт плова с изюмом.
— Ага! Вот что и требовалось! — заявила она, потряся над столом перевернутым ящичком. — Мандаты с «ять»! Гляди, Юрий Иванович! — Калерия Петровна готовилась на другой день после закрытия черемискинской больнички развернуть экспозицию «Уваровские подвижники».
Восторженно читала:
— «Революционный Совет Юго-Восточного фронта. Мандат. Тов. Гукову вменяется в обязанность: наблюдение за своевременным выполнением боевых приказов и неустанное развитие понимания воинского долга и преданности Советской власти! Наблюдение за правильным снабжением частей. Устройство среди красноармейцев, рабочих и крестьян лекций и собеседований, организация партийных ячеек… Борьба против дезертирства, трусости, пьянства, насилия над населением, самовольных реквизиций… Товарищ Гуков имеет право носить при себе оружие наган номер 7494. 13 августа 1920 года».
— Фельдшер! — Илья брал мандаты. — Кем подписано, глядите: «Военный комиссар санитарной части войск Украины и Крыма»! «Военный комиссар санитарной части городка армии Юго-Восточного фронта»! «Военный комиссар санчасти XI армии»! — Передавал мандаты Юрию Ивановичу. — Только что на обоях не печатали!.. Со старой фитой. Медицинская академия! — сердито закричал Илья. — Затем медицинская академия!.. Пост в Комиссариате здравоохранения!
Юрий Иванович сидел перед россыпью фотографий, держал одну. Снимок темный, с желтизной по краям. Человек в белом халате держал в руках кукленочка, завернутого по пояс в одеяльце.
— Это ведь я маленький, — сказал он неуверенно, поворачиваясь к Федору Григорьевичу. — Умирал я тогда, привезли к вам.
Лило вовсю. Юрий Иванович полез на сарай, крытый тем же выцветшим красным шифером. Снял четыре штуки, подпортив их; гвоздищи сидели глубоко, изгиб гвоздодера при упоре продавливал пластину. Пятая пластина раскололась под гвоздодером, Юрий Иванович качнулся, лестница из-под него поехала. Он свалился в гущу крапивы — и счастливо свалился, лишь задел боком палку, их тут под стеной понатыкали во времена, должно быть, когда возле сарая был цветник.
Топором нарезал куски толя, прикрыл дыры на крыше сарая, придавил обломками кирпичей. Так же толем прикрыл дырки на крыше дома. Видел теперь, что одному не сменить треснувшие листы.
После обеда появилась Калерия Петровна с двумя заношенными парусиновыми портфелями, вытряхнула спрессованные бумаги в застеленный газетами угол. Юрий Иванович, стоя на коленях, разбирал бумаги. Тетрадные листы, заполненные цифрами, бессмысленными словами. То пятиклассники, семиклассники сороковых, пятидесятых годов зашифровывали пояснения к картам. Поблекла акварель, осыпался цветной карандаш.
— Архипелаг Гриши Зотова! — дивясь, он рассматривал лист, где острова в синем поле были остроносы, как рыбины. — Это Калташов, гляди-ка, у него есть главный остров! Большой, занимает всю карту, а мелюзгу понатыкал по углам. Нашел свою, — Юрий Иванович показал карту Илье: острова, равные по величине, были соединены мостами и засажены разлапистыми деревьями, желтыми от плодов. — Считал, так растет авокадо. Авокадо нам не надо, нам капусты бочковой. Рисовал бананы, оказалось.
В папках Илья нашел лист районной газеты, читал вслух. Мальчишкой Федор Григорьевич бежал за барской коляской: светлейший князь Горчаков заезжал в свое рязанское имение Кирицы. В двадцать девятом году Федор Григорьевич был в Париже по делам Наркомздрава, на Рю Дю-Бак зашел в ресторан с вывеской «Бояр». «Поет хор цыган. Русская водка. Шеф кухни светлейший князь Горчаков».
В шесть рук, касаясь друг друга плечами, укладывали в папку сухие листы карт, где глинисто-рыжими стали нанесенные черной тушью контуры, цифры, слова, и слабыми пятнами лежала выцветшая акварель. Листы, сложенные многократно, не удавалось сложить по-прежнему, листы лопались по сгибам, если чуть не угадывали последовательность сложения. Промучались допоздна, папок не хватало.
На другой день он возвращался в Москву. Пошел проститься с Ильей. В Доме культуры на первом этаже ни души. Его интерьер состоял из будочки кассира, бачка с питьевой водой, нескольких плакатов и диаграммы с зигзагами: рост производительных сил совхоза.
В зале обтертые крашеные стены, сдвинутые в угол ряды стульев, на заднике изображена вспаханная пашня. Танцевало несколько пар, что называется, шерочка с машерочкой. Погас свет, в зале завизжали, затопали, радиолу врубили на всю мощь. Налетел кто-то тяжелый, по лицу ударила струя воды. В противоположном углу девичий голосок закричал:
— Ой, мамочки! Ой, умираю!
Зажегся свет. На середине зала топтался черемискинский пастух Паня Сковородников в вывороченном мехом наружу полушубке. Пол был залит. В коридор прошмыгнул парнишка с клизмой в руке.
Появился снизу директор Дома культуры, человек в соломенной шляпе, закричал:
— Ты что, Сковородников, давно в милиции не бывал? Сейчас позвоню, живо приедут. А не то расправлюсь своим судом, так что дорогу сюда забудешь.
— Паня, Федор Григорьевич тебя лечил? — спросил Юрий Иванович. Всех он спрашивал о том же и записывал, вдруг сгодится.
— Ага, я маленький был, — отвечал Паня, — прочитал в книжке про грибы, под землей растут, накопал чего-то там в лесу… Федор Григорьевич выхаживал. Все он удивлялся, когда я парнишкой был: как ты, говорит, Паня, без часов-то пригоняешь коров поить минута в минуту. Я показал. Отломите, говорю, палочку по мизинцу, вставьте между большим и указательным — и боком к солнцу… Он удивлялся, когда по часам проверял.
Илья на втором этаже, в библиотеке, стоял у окна. Унылый он был, встретил Юрия Ивановича исповедью. Любит он Черемиски, с детства сюда ездит и дом любил прежде, а нынче жизнь не задалась, холодная весна тому причиной, что ли? Не раз он принимался передвигать мебель, расстилал и так и этак половики и выделанные овечьи шкуры и не мог обжить дом с его пустыми сенями, запущенными, холодными, с чердаком, где кто-то постоянно ходил, с мрачной кухней, с голыми холодными комнатами. Доски пола в сенях ухали, когда ступали на них, у Ильи сжималось внутри, он делал приветливое лицо и выходил в прихожую и стоял с этим лицом, дожидаясь, пока дернут дверь. Дом был для него безнадежно лишен главных свойств жилья — он не укрывал, не защищал, был неуютен. Без спроса, а чаще без стука Уваровск вторгался в дом в образах каких-то парней, беременных женщин, старух с лукошками, школьников, и все шли к его деду Федору Григорьевичу. Илья вынужден говорить с ними, а о чем говорить, он не знает. Здесь, в Черемисках, его постоянно томит чувство, что его ждут в другом месте.
Уваровская больница с двадцатых годов располагалась в особняке владельца прииска Парамонова, колоброда и бражника, ворота у него не закрывались. Закончил жизнь Парамонов дворником здесь же — в изумлении перед превратностями судьбы и утешаясь тем обстоятельством, что его внук Леня Муругов родился в его особняке. В истории Уваровска беспечный владелец прииска остался в присловье «шире, чем у Парамонова», то есть ворота настежь, всяк заходи. Парамоновский обычай сохранялся, во двор больницы Юрий Иванович вошел через распахнутые ворота. У каменного крыльца двое мужиков на радиаторе машины кромсали арбуз, раскладывали ломти среди стаканов. Арбуз в июне-то, да на Урале — о, летал здесь дух Парамонова, вчистую прогулявшего свой богатый прииск ко времени революции.
Когда Юрий Иванович стал подниматься на крыльцо, выскользнула женщина в белом халатике и шапочке, этакая куколка, и стала, оттягивая двери. Вышли на крыльцо одновременно Федор Григорьевич со сверточком и роженица в чем-то пестро-веселом. Случилось, что на середине лестницы Федор Григорьевич — ступил ли неуверенно, угодил ли носком в выемку? — сунулся вперед. Юрий Иванович обнял его, старик также успел его обхватить, другой рукой прижимая ребеночка. Так, обнявшись, они едва не скатились с крыльца.
Мать с ребенком увезли, Федор Григорьевич глядел на березы, сильно изреженные возрастом, с побуревшей корой. Что видел за ними? Как в былые годы сбегал с крыльца своего дома в Черемисках — в накрахмаленной сорочке, с подстриженной бородкой, а из окна глядела молодая жена?
Подушечкой пальца старик коснулся глаза, гася слезинку или убирая старческую влагу, вздохнул и повел Юрия Ивановича за больницу, там, на бывшей рыночной площади, он заложил акушерский корпус. Они очутились среди глинистых бугров.
— Фундамент простоял год как день, — бодро сказал Юрий Иванович. Федор Григорьевич молчал, не хотел говорить, что посылал санитарок стесывать бурьян с бугров.
— Ставить роддом никаких денег у нас не хватило бы, — сказал затем Федор Григорьевич. — Но вот снесли рынок, и возник вариант акушерского корпуса. Пищеблок, прачечная, стерилизационное — все в общем корпусе. Тепло от общей котельной. Что и говорить, я начинал стройку будто кустарь. Здешний инженер-строитель просчитал мне, можно ли посадить здание на этом участке, просчитал общую смету. Инженер-электрик посчитал свое. Сделали проект привязки. Проект купили в Новосибирске в Центральном институте типовых проектов, как бы по перечислению. Позже нам в областном Гражданпроекте сделали индивидуальный. На общественных началах сделали молодые специалисты — Пал Палыч освободил их на год от картошки. Отличный проект вышел, молодежь консультировалась в Московском проектном институте Минздрава. Там при архитектурных мастерских отделы медицинской технологии. Каким образом в расчете на стольких-то квадратных метрах располагается оборудование? Или же: не годится мраморный пол в операционной. Уроненный скальпель высечет искру. Эфир может воспламениться. Мы применяем его для ингаляционного наркоза, в масляной клизме для обезболивания родов.
Подобные подробности приводили Федора Григорьевича в восторг. В который раз он сообщал их Юрию Ивановичу. Не потому теперь он чаще бывал в своем черемискинском доме, что писали о нем пьесу, что расспрашивали — он был равнодушен к своему прошлому, не хотел помнить. Он хотел быть возле Юрия Ивановича, задабривал его, угождал, он верил, что Юрий Иванович заступится за него перед всесильным Тихомировым, сразится с ним, ну как же, ведь столичный журналист.
Юрий Иванович отмалчивался. Вернулись в больничный двор, он глядел на крайние окна. Там в угловой палате он родился сорок пять лет назад. Выносил сверточек с ним, трехкилограммовым, и передавал отцу непременно Федор Григорьевич, если тот еще оставался главврачом, а не перебрался в черемискинскую больничку. Не помог он Федору Григорьевичу; сегодня Тихомиров не принял Юрия Ивановича во второй раз. По телефону назначили встречу после обеденного перерыва. Юрий Иванович сидел в приемной с мужичком, пришедшим выпросить штакетнику. В начале третьего позвонил Тихомиров, секретарша передала его слова: председателя сегодня не будет, он из дому уехал в район.
Юрий Иванович хотел всех любить, и Тихомирова также; сейчас, прощаясь с Федором Григорьевичем, он думал, что Тихомиров враждебен не тем, что он, Юрий Иванович, ждет от него ответного чувства, раскрытости. Тем враждебен Тихомиров, что ничто не интересует его за пределом сегодняшней пользы.
Итээровские дома готовили к жизни в современности: проводили газ, меняли водопроводные трубы. Юрий Иванович глядел из темноты. За канавой в конусе света оцепенело стояла Калерия Петровна. Кипело в ведре, висевшем на столбике колонки. В резком свете стянуло рот морщинами, сделались выпуклыми, как орехи, веки в глазницах. Тогда, тридцать лет назад, после бегства Лохматого, она поручала копировать и раскрашивать чертежи и листы атласов, забывала спрашивать заданное, беспорядочно говорила о Семиречье и Тунгусском метеорите, о купринской Балаклаве; одна мысль соединяла ее горячечные рассказы о чужих краях: бежать, бежать из Уваровска. Пугающее было в ее движениях, в нервной быстрой речи. Мстительно звучала ее мысль о свободе движения как о свободе души. Она, связанная больным отцом, призывала рвать путы всякой любви: сыновней, девичьей, любви к родному городку.
С горечью, с нежностью он глядел на Калерию Петровну. Усилиями души она прорывалась к нам, преодолевая нашу неготовность к мысли, свою природную категоричность, свою уязвленность одинокой женщины, на которую другие женщины, замужние, с детьми, глядят с чувством физического превосходства. Да мало ли ей приходилось преодолевать в усилиях воспитать себя и сохранить, ведь здесь человеческое соединялось с профессиональным, собой она соединяла нас.
Они одной — подвижнической породы с Федором Григорьевичем: одиноко каждый из них делал свое дело, мучаясь мыслями о последствиях тех бед, что они могли отвести и не отвели, — ведь мы выходили из их рук. Неправда, что домой возврата нет, путь к Калерии Петровне, к Федору Григорьевичу, стоящим у костра на Западенке, — это путь домой.
Антонина Сергеевна сидела в библиотеке черемискинского Дома культуры, читала пьесу о Федоре Григорьевиче. Иззяблась, прятала кисти в рукава куртки. Дожди пошли, похолодало.
Зашел Паня Сковородников по пути с фермы. Они были с Паней на «ты»: считались родней, виделись на районных смотрах самодеятельности — неизменный Панин вальс на мандолине.
Бурцеву, фельдшера, дожидался, признался Паня. У него-то, у Пани, было просто непроглядно. Он Дусю не любит, она его в обиде травит. По настоянию Дуси Паню и какого-то кормовоза лишили квартальной премии за пьянство.
О Дусе он говорил грустно, с уважением.
— Дуська моим примером других стращает, — сказал Паня, — ну хлебнешь маленько, бывает. А скот у меня всегда убран, и корма привезу… Дуська ни себя, ни меня не жалеет. Ферму приняла с минусами по привесам, по молоку; сторожиха, бывало, прибежит ночью: силос не привезли. Мы с Дуськой запрягали и ехали. Ночь-то прошатаемся. Хорошая Дуська баба, у меня мать такая же работящая. А вот жизни с ней нету… Все тоска, все-то с ней впереди известно, как сядет, что скажет…
— Ведь любил…
— Не любил… Пришло время, женился. Как отец, как дед… Так же вот прожили жизнь дружным производственным коллективом, ребят строгали, когда делать было нечего. С покосом кончили, с картошкой не почали.
— Что ты, Паня…
— А мои не для любви сходились, а для работы: пашня, скотина, огород… Друг без дружки не прожить. А то пошто же мы, их дети, такие безрадостные в жизни? О силосе, о картошке с Дуськой и говорим, а как все проговорили, она на стол соберет. Чаю попили — стаканы мыть. Нет между нами дела — так и говорить не о чем.
Паня дождался Бурцеву. Они пошептались, укрывшись за книжными полками. Прежде Антонина Сергеевна не любила Бурцеву, худую плоскогрудую девушку с большим пухлым ртом. Ее подведенные глаза при приближении мужчины наливались светом, как индикатор приемника при настройке на волну, и гасли, когда мужчина покидал пределы досягаемости.
Теперь Антонина Сергеевна жалела фельдшерицу. Неумело красится, закомплексованная. Если не зовут к больным, сидит тихонько день за днем в пристройке черемискинской больнички, где ей разрешили поселиться.
В субботу приехал Пал Палыч повечерять к Калташовым.
Антонина Сергеевна убеждала Пал Палыча не мешать ей: она собиралась назначить Илью Гукова директором черемискинского Дома культуры.
— Не, не годится хлопец, несознательный, — ответил Пал Палыч. — Собрали бригаду из женщин и пенсионеров заготавливать веточный корм, я велел Гукова записать. Не пошел.
Черемискинский Дом культуры подотчетен был отделу культуры, стало быть, ей, Антонине Сергеевне. Однако не посчитаться с Пал Палычем она не могла. Назначь она Илью Гукова без согласия Пал Палыча, Дом культуры не получит от совхоза ни гвоздя, ни машины, а ныне устанавливали там полученный от шефов котел и проводили отопление. Стыди Пал Палыча, жалуйся, толку не будет, он отобьется, будет твердить, будто черемискинские ходили бы с сумой, просили под окошками христа ради, если бы он копейками швырялся.
Отец Пал Палыча с семьей переехал на Урал с Украины в тридцатые годы. Семья выжила благодаря воле отца. Пал Палыч простил отцу тяжелую руку. Дальнейшее — служба на флоте, работа в МТС, в хозяйстве — убедило Пал Палыча в правоте отцовской правды: если дети спрашивают пищу, начальство — службу, то тебе дано полное право работодателя и кормильца. Позволить сегодня усомниться в безраздельности этого права, значит завтра не выполнить своих обязательств.
Антонина Сергеевна, раздумывая, с какого боку нажимать, похвалила гостинец. Пал Палыч привез мешочек присланных с Украины сушеных груш. Подливала гостю чаю, наполняла розетку вареньем из крыжовника. Гость мучался головными болями. Крыжовник снижал давление.
— Все равно нынешнего, Парфенова, надо снимать, — рассуждала Антонина Сергеевна. — Пришлют парнишечку после культпросветучилища — сами не возьмете.
— Возьмем постарше…
— Постарше, стало быть, с другого ДК придет. Он там все проквасил, путного работника не отпустят. Еще с женой явится, ее трудоустраивай. А Гуков, считай, с высшим — институт культуры, и свой, к деду приехал, пьесу про него написал. Поставит. У нас такого еще не бывало.
— Пошли Сковородникова поучиться, его и ставь на ДК, — сказал Пал Палыч. — Он один природный пастух, а отдам его. И пойдет, главное дело. В летние месяцы по четыреста зарабатывает, а пойдет на твои гроши.
— У него не больше восьмилетки, а курсов для него никаких нет… — Антонина Сергеевна перевела взгляд на мужа. — Гуков мальчик с виду, а возьмет да потянет. Зачем вам его опекать, других дел мало ли по совхозу?..
Пал Палыч отнял у нее чайник, подлил себе. Заговорил:
— Я в пятьдесят первом году был здесь участковым агрономом от МТС. Бригадиром был авторитетный мужик, грудь в орденах. Признавал только себя да директора. Я до него искал ключи — и так и сяк, а уж вроде не пацан, отвоевал, медалишки, орден. В пятидесятом техникум кончил, знания у меня покрепче были, чем сейчас у дипломированных агрономов: вникал!.. Что делать? Я и за советом к бригадиру. Хоть и сам знаешь, как надо. Не признает! Я тогда — до главного агронома МТС: не принимайте без моей подписи отчет бригады. А знаю, бригадир приписывает. Раз отчет у учетчика главный агроном не принял, другой раз, третий. Бригадир — ко мне. Я нахожу приписки: якобы на лугах СТЗ работал. А трактор в ремонте стоял. Я каждый день в бригаде, все знаю. Бригадир подчистил что-то там — и к агроному. Там снова от ворот поворот. Сдался бригадир, и меня — Пал Палычем… Друзья на пользу дела. Надо кому дать заработать — он ко мне. До сих пор путевки у шоферов проверяю. За агрономами, зоотехниками проверяю.
— Пал Палыч, можно иначе работать, — сказала Антонина Сергеевна.
— Проверять твое «иначе» в своем совхозе не стану. Даю материал на ДК, так прослежу, чтоб пошло в дело.
Муж легонько наступил ей на ногу. Она и сама видела: не так говорит и не о том. Знала, зачем приехал этот человек с короткими властными руками, и знала, приехал к ней, не к мужу.
Райком, наконец, отпустил Пал Палыча на пенсию, его единственный брат ждал в родном селе на Полтавщине, полдома прикупил. Пал Палыч не сдавал совхоз, тянул. Ездил к Антонине Сергеевне, кого он только не знал в окрестности, а ездил к ней, хотел, чтобы она отговаривала его, умоляла никуда не ехать, потому и жену свою, хохлушку, не брал с собой к Калташовым.
Властный, сильный человек, его присловье «я других не слушаю, сам умный», — так что же ее-то спрашивал?
Проводили гостя до машины, вернулись. Муж обнял Антонину Сергеевну за плечи, потерся щекой о ее щеку:
— Не ремонт бы в ДК, он бы не артачился. Материал, транспорт… Все его, и на нем же доделки останутся… Он ведь крестьянин. Вчера из ресторана пальму выбросили, он увез и в свой ДК поставил. И чего тебе загорелось, добро бы вопрос серьезный?
Антонина Сергеевна сознавала, что сейчас, отказав Пал Палычу в разговоре, она душой противится какому-то закону жизни, выражавшему зависимость человека. Так часть зависит от целого. Человек наследует предрассудки, страхи, болезни и слабость родителей, дедов, своих учителей и десятков прочих связанных с ним людей, зависим от их поступков, от их умов, ведь они влияют на совершаемое в его уме. Зависим от событий, происходящих где-то вдали, за морями. Пал Палыча привезли мальчиком в чужую сторону, замерзали они в первые уральские зимы, потом надо было выжить на войне, а позже теснить бригадира МТС, чтобы опять же выжить, а ей, Антонине Сергеевне, пришлось подчиниться и оставить Москву, Ногаева и вернуться в Уваровск, будто приказал кто — живи должное тебе. Необходимость, она нашла слово, необходимость было название этому закону жизни.
— Как трудно жить, — выговорила Антонина Сергеевна печально. Никого она не обвиняла, не корила, она жалела всех. Больного Пал Палыча, сердито простившегося, и покойного отца своего, готового перетерпеть всякие унижения из страха перед властной женой, и прабабушку свою горбатенькую. Она помнила ее, стоявшую во дворе с поднятым к солнцу лицом. Хотелось оправдаться перед ними, только в чем?
Муж сказал:
— Мне предлагают зампредисполкома.
Она молчала, знала о предложении.
Они с дивана глядели в затылок сыну, а он сидел впереди в кресле, дожидался передачи «Спокойной ночи, малыши». Звук у телевизора был выключен, певица распяливала рот, двигала бровями.
Антонина Сергеевна положила голову на плечо мужу, а он просунул руку ей за спину и прижал. Сквозь ситец халата грела его широкая ладонь.
— Ко мне сегодня, между прочим, так… подъезжали… Слыхал, двигают тебя, говорит. Может, ты Полковникова на свое место порекомендуешь? Если тебя решили опять двигать, разборчивостью только цену себе набьешь. Для Полковникова, если пойдут на его кандидатуру, это будет последний шанс. Может, с их стороны это дело самодеятельность… — продолжал муж. — А может, еще кто с ними… а? Допустим, я рекомендую Полковникова. Пожмут плечами, может быть, спасибо скажут и отпустят. Я засохну на своей базе, Полковников — в завучах. Кому польза?.. Может, у меня тоже последний шанс?..
Четыре года назад, после учебы в Горьковской партшколе, муж стал секретарем райкома партии. Тут же партийная карьера мужа кончилась: на маевке его шофер выпил, муж сам сел за руль, и на выезде в город машина столкнулась со встречным мотоциклистом. По постановлению суда купили мужику новый мотоцикл и бюллетень ему оплатили. Поправить ничего не удалось, хотя перелом у мужика оказался неопасным, и мужик так же был выпивши и пытался потом взять заявление обратно. Муж не спал, усох и потемнел лицом, веко дергалось. Уезжал искать работу, устроился где-то в Тюменской области. Антонина Сергеевна твердо отказалась уезжать отсюда, ждала его. В декабре ночью вернулся за вещами, больной, осипший. Она стояла на коленях, бинтовала ему рану на ноге. Расплакалась, прижавшись лбом к его колену. Ныне он был благодарен ей за силу души, глядел без злобы на тех, кто после несчастья здоровался с глумливой улыбочкой. Однокашники мужа занимали одно за другим первые места на производстве, в общественных организациях, в милиции.
Смущен муж, ждал: присущим ей чутьем угадает завтрашнее, движением, словом ли подтолкнет мужа. Если в самом деле сошлись друзья-однокашники, бывшие комсомольские работники, и решили поддержать Полковникова?.. Тянется, молодится, первым в городе начал бегать трусцой, девочки в техникуме делают ему глазки, но из Уваровска не бежит, некуда. Поддержали ведь мужа, когда он вернулся из бегов, — двух лет не просидел, дали базу. Кланяются ему хозяйства, предприятия, на него между тем не больно-то нажмешь, свое начальство в области.
Она виновато вздохнула. Глуха была к ситуации муж — Полковников, не чувствовала истины. Знала другое, про Пал Палыча. Нельзя ему уезжать, жить ему оставалось недолго, вот что чувствовала, вот на что было употреблено ее чутье. Пусть умрет директором черемискинского совхоза, среди здешних людей, целую жизнь был связан с ними необходимостью жить.
— Что же ты не спросишь у них? — озадаченно спросила Антонина Сергеевна. — Про Полковникова?
Тут же спохватилась: у кого спрашивать? Муж, пусть неявно, верховодил среди бывших комсомольских работников.
На другой день муж позвонил ей в отдел, поговорили о мелочах: привезли колготки, брать ли, галоши муж купил младшенькому на валенки. Муж ждал поощряющего знака, во второй половине дня ему идти к Тихомирову. Она не отозвалась, договорили про галошики и повесили трубки.
Тут же она заказала область, поговорила о Ногаеве с работавшей в управлении культуры однокурсницей. Ногаев был недоволен своим нынешним коллективом, втайне набирал новый и искал хозяина — областную филармонию.
Саша с Васей Сизовым расписывали Васину статью в записку — проект о комплексном монтаже холодильников и кондиционеров. Мысль о комплексном монтаже явилась Васе при сдаче теплицы для районов Заполярья — там, в НИИ, подрядчик не сдал вовремя кондиционеры и валил на смежников, на холодильщиков то есть, и тогда Вася заявил, что, если бы здешний заказчик заключил договор с ними, с комбинатом, они бы сдали кондиционеры вовремя при всех здешних обстоятельствах. Замминистра, известный Саше по Кемерову, хмыкнул, и вот Вася распалился.
Труден был Вася в обращении, взрывчатый, возбудимый, он вскипал при всяком возражении, был болезненно-подозрительный; как видно, прежде, в пору работы директором комбината, склад его натуры усмирялся волей, а ныне, после бед, он не справлялся с собой. Саша все ждал, когда Вася отойдет, Вася не потерпел бы от него ворчливых интонаций, осуждения, как терпел от Гриши, от Юрия Ивановича, они усмиряли его дружеским «Уймись», Саша не раз чуял на себе недоверчивый Васин взгляд, еще не свой ему, по Уваровску не помнит, прежде они были связаны как бы через Гришу.
Но как отдаривался Вася! Восхищал силой жизненных порывов, богат был знанием, опытом, начал с барака в Марьиной роще, выстроил завод, аварийная служба потягается в оперативности с самыми сильными европейскими фирмами. В нем опыт ветеранов, устанавливающих еще ледосоляные холодильники на московских базах до войны и немецкое оборудование в «Метрополе» в те же годы, и опыт сотрудничества с современными западными концернами.
Саша, перепечатывая записку Васи на имя Ушаца, оставил себе копию. Перечитывал перед сном. Слова волновали, восхищала мысль, будто он впервые читал «Проект записки об организации внутри комбината службы по монтажу кондиционерного оборудования». В начале записки излагалась концепция развития кондиционерного оборудования. Выказывалось знание дела. Предлагались эффективные методы монтажа, причем методы могли осуществляться лишь при условии — это оговаривалось с напором — единого графика монтажа холодильного и кондиционерного оборудования. Тут высказывались идеи, поражающие воображение. Употреблялись выражения «мы» и «они» — то есть мелкие специализированные управления по монтажу. Говорилось о моральном обновлении приемов работы на больших производственных объектах. Доказывалось, что «они» зажаты в тиски проблем, которые не способны решить самостоятельно, потому что нет инициативы, нет риска, нет мощностей. Между тем в нашей практике созрели такие-то и такие конкретные альтернативы методам специализированных управлений.
Всякий раз, перечитав Васину работу и пряча ее, Саша пугался мысли: не подтолкни его Гриша к Васе, не попроси Васю помочь, пролетела бы мимо удача союза, сотрудничества с Васей. Сдали бы теплицу, получили денежки и разошлись.
Позвонил Вася. Записку он Ушацу отдал, тот молчал вторую неделю. Сегодня на планерке — говорили о срыве срока сдачи объекта по вине медлительного партнера — Вася выступил. Прав Михаил Ефимович, говорил он, необходимость самосохранения нас как большого и сложного организма вынуждает предпринимать наступательные действия. Надо добиваться такой постановки дела, чтобы наши партнеры и заказчики приурочивали свои графики к нашим, давать им твердо понять, что с первого дня начала работ они вступают в сферу нашего узаконенного образа действий, нашего ритма, нашего метода.
Вася называл большие объекты, где главным заказчиком был комбинат. При таких объемах работ мы ведущие партнеры, говорил он, и потому вправе в иных случаях обсуждать с заказчиком его выбор партнера. Мы постоянно должны помнить слова Михаила Ефимовича: нас подпирают новые условия. У нас появляются конкуренты. Вася назвал управление, создающее отдел по монтажу холодильного управления для клиник и научно-исследовательских институтов. От нас ушли туда несколько слесарей и прораб, вовсе не худшие кадры. Я не открою секрета, если скажу: наше руководство расчетливо, рассудительно готовится к новой ситуации. Дело каждого подразделения, я повторяю слова нашего парторга, выступить со встречными предложениями.
Ушац не оборвал его игру, обратясь к главному инженеру или к парторгу: разве вы от меня подобное слышали?.. Оборвав, он тем самым решил бы судьбу записки, нести ее дальше некуда, он — хозяин-барин. Ушац промолчал, между тем его правилом было поступать не откладывая. Мелочей для Ушаца не было. В его «поскользнуться на арбузной корке» звучала мудрость человека, пережившего три эпохи.
С пылом описав планерку, Вася умолк. Не пересказ его утомил, нет — все, не заключенное в круг Ушац — комбинат — «Проект записки о комплексном монтаже», — все ныне ему казалось ненужным.
— …Предлагают сделать небольшой проект, — затем вяло молвил Вася. — Рублей по восемьдесят зашибем.
Саша отказался и повесил трубку. Видал он и перевидал людей, проигравших жизнь на побочных заработках. Не станет он делать проектов для кафе и пивных, чтобы снимать отдельную квартиру, лучше есть и покупать костюмы.
Ничего, жить здесь можно, только бы домохозяин не сменил духи. Саша включил вентилятор. Раскрыл папочку с запиской-проектом, понюхал. От бумаги шел запах пишущей машинки и чего-то пресного одновременно.
Назавтра в цехе он слышал мягкий, пресноватый запах с примесью копировальной бумаги. Запах мерещился, Саша отдавал себе отчет: будь папочка с запиской под локтем — и тут бы ее не учуять, час назад Саша пропаивал места присоединения наконечников к неподвижным контактам, сейчас бензином очищает подвижный контакт от копоти.
Подошел технолог, предложил покопаться — этим словом он называл их совместные тихие занятия в обеденное время. Прежде Саша, на скорую руку выпивши чаю с бутербродами, до конца перерыва просиживал в уголочке у технолога, помогал паять, или составляли новую наладочную схему, или писали рекомендации и указания, как применять приспособления при регулировке аппаратов, как испытывать на электрическую прочность аппараты, модернизировать узлы. Саша с легкостью складывал фразы, освобождая технолога от изнурительного труда словотворчества, расширял словарь инструкции и умел не запутаться в мелочах. Они написали пяток главок, каждая по отдельному аппарату. Технолог намекал на соавторство, из задуманной брошюры на ксероксе могла вырасти книга по испытанию и регулировке аппаратуры.
Саша извинился: дескать, в другой раз. Он и вчера отказался покопаться. Технолог, впрочем, не был задет, он готов понять, он понимает, Сашину судьбу на заводе он предвидел, чувствовал руку, ведущую Сашу. Переход Саши на новый участок, недолгое замещение заместителя начальника цеха, пусть не оформленное приказом, — все для него соединялось в замысел.
Отдел надежности был на покосе. Оставленный за всех старичина возил по шее платком, говорил что-то о буксах и о прочных довоенных мотор-вагонах: старичина вернулся из подмосковного депо.
Саша позвонил по нескольким номерам, позвонил в том числе и чернобородому с яхты. Недели две назад чернобородый возил Сашу в народный театр, режиссер открыл возможности системы тай-чи для актеров; ныне добивались для Саши часов как для преподавателя пластики.
Быстро отзвонив, Саша отправился в механический цех, там под началом некоего доки Саша перебирал мотор с «Весты». У Саши набралось пять отгулов, две субботы, два воскресенья — о, он дойдет на «Весте» до Череповца.