Телефон весело звякнул, Юрий Иванович потянулся к трубке, и тогда телефон продолжил мелким, с глумцой голоском. Звонила, знал Юрий Иванович, жена Лени Муругова. Острый носик красен от слез, поднятые пальцем очки, душистый комочек быстрыми касаниями промокает глаза. Она плакала в бессилии, она была загнанная женщина, с девяти и до шести в институте, начальник сектора держит в военном режиме, в магазин не выскочишь, осенью пересдавать английский и французский: раз в четыре года подтверждаются десятипроцентные надбавки за языки. Чтобы продержаться год, надо сейчас в отпуск, и путевку добыла. Но Леня повязал своим бегством: дочку взяли из пионерлагеря — плачет там, не прижилась, а их с бабушкой не оставишь, бабулька, то есть Ленина теща, сердечница, лет двадцать не выходит из квартиры, ни в магазин, ни вынести мусорное ведро; ночью в квартире должен быть взрослый, сделать укол, вызвать «скорую помощь».
Востроносенькая затихла. Носик уперся в трубку, комочек платка наготове. В трубке протяжное дыхание. Юрий Иванович предложил немедленно выкупать путевку. Востроносенькая отговаривалась сложностями по работе, тем самым говоря, что на отпуск решиться не может, нет уверенности в скором Ленином возвращении.
Пришлось звонить домой, излагать жене обстоятельства. Заночевал у Муруговых. Пошептались на балконе, Юрий Иванович убеждал брать путевку, до отъезда две недели. Если даже Леню они не найдут, со старушкой и девочкой останется он, Юрий Иванович, еще в армии научился делать уколы. Или же Эрнст будет ночевать здесь, несложно делать покупки для него, человека с машиной, и мясо для котлет он сможет провернуть.
Востроносенькая поддавалась, она соглашалась оставить мать на Юрия Ивановича или на Эрнста. И тут же пугалась: а как не услышат? — приступы у старушки случались ночью, не успеют сделать укол, не вызовут «скорую помощь», и явится она, досказывал он про себя, из Мацесты к гробу; вновь он терпеливо что-то говорил, не слова были важны, а интонация, ведь он соблазнял умученную праведницу мыслью об отдыхе от всего того, что называлось ее жизнью.
По пути в кухонку, там поставили раскладушку, Юрий Иванович зашел взглянуть на девочку. Сел на коврик у кровати, слушал ее дыхание. Девочка поглупела в последние дни, жаловался учитель английского, ходивший к ней два раза в неделю. Гормональные толчки: ей пошел двенадцатый год. В комнатке приглушенный шторой свет уличного фонаря. Не видна на виске жилка-веточка. Снотворное туманило голову. Где-то в двух-трех десятках километров отсюда, будто на другом континенте, перед неоновыми окнами магазина — или гостиницы? — крутится его дочь в компании ребят и девиц. Они рассыпаются — так брызгами рассыпаются жуки-вертячки, когда нагибаешься над водой. Вновь сбегаются, кружатся, возбуждаемые излучением глубин здания. Юрий Иванович разведенными руками, спиной загораживал стеклянные глубины. Лица роились — он узнал дочь, ее подружек, сына.
Очнулся, горел в углу ночник, востроносенькая, придерживая его за плечи, приговаривала что-то ласковое, из кровати с испугом глядела девочка.
Проводили с Эрнстом востроносенькую. В купе раскупорили бутылку шампанского, поддразнивали картинами рискованной курортной жизни, на случай умыкания востроносенькой вручили бумажный комочек. Пятидесятирублевая бумажка закатана в типографский бланк с текстом, подписанным «Жилина-Костылина». Над картинами кавказской жизни промчал образ Лени. То есть назван он не был, Юрий Иванович вкрутил кавказскую пословицу: «Настоящий мужчина в доме гость», — а Эрнст пришел в восхищение от мудрости горцев. Захмелевшая востроносенькая подергивала плечиками, закидывала ногу за ногу, разглаживала подол платьица, смеялась, показывая белые плотные зубки. Она говорила обо всем сразу, сыпала наказы о коробках с крупами в куханном шкафу, перескакивала на перестановки в ее секторе нефтегаздырпыра. Разбрасываемые слова собирались вокруг ее быстрого «отпуск», бессознательно оно соединяло ее с давним днем, когда она, в маечке, в белой юбочке, влюбленная во всех мужчин сразу, шла по сочинскому пляжу. Пролетевший образ Лени растворился в далях черноморского побережья.
До обеда Юрий Иванович правил гранки очерка о старом докторе Гукове, вставлял в текст эпизоды из пьесы о нем. Во второй половине дня готовил обед на завтра, ходил в ближний универсам. Приезжала его дочь, он посылал девочек гулять. Доделывал свое поспешно, все прочее при появлении дочери гасло, так в праздник бессмыслен быт. Выскакивал во двор, маячил глядевшей с балкона старушке. Она помахивала в ответ слабой рукой. Считалось — днем приступов не бывает.
Обходил по краю заросшее пространство, здесь слились дворы, школьный участок, территория жэка. Юрий Иванович высматривал девочек, скорее, угадывал их движение среди елочек, кустов, остатков цементных оградок в бурьяне, березовых рядков. Стоял, притаившись. Проходили девочки, впереди его дочь, прямая, с затянутой в брючки попкой. Помедлив возле кустика пижмы, она касалась ладонью цветка. Поотстав, шла младшая, косички над Лениными хрящеватыми ушами. Букетик клевера для бабушки. В ее ненавязчивости были одиночество комнатного ребенка и готовность к преданности. Истовая готовность, обрекающая завтра на плен мужа, подругу. С кровью от матери, от бабушки перенятая готовность служить мужчине — непонятному, мучителю, не экзаменовать его понятий о жизни. Готовность, стискивающая Ленину жизнь.
Если у востроносенькой эта готовность принимала религиозную окраску по причине бедности жизненных впечатлений, то у старушки сознание женской роли в семье было облечено в форму служения кормильцу. Старушка жила формой, несла с превосходством эту немецкую черту, хотя крови той была восьмая часть. Ее любимые слова были «пристойно» и «опрятно», самое бранное «хабалка», она же никогда даже интонацией не осудила Леню с его «ништяк», «иди пасись», «залепуха». Терпела его выпивки, исчезновения, бегства в нору, откопанную им в зюзинском овраге, где он заводил огород.
«Живи, старушка, все без тебя тут завалится, беда!» — думал Юрий Иванович, вернувшись в квартирку. Старушка обзванивала аптеки, искала лекарство для бывшей сослуживицы по банку. Благотворительная деятельность старушки за четверть века ее вынужденного затворничества приобрела индустриальный масштаб. С помощью мохнатых от закладок книг по домоводству, садоводству, телефонного справочника, энциклопедий, карт Москвы и республик она давала советы, звонила в жэки, в райисполкомы, бывало, и в Моссовет, прибегая порой к безобидным уловкам: объявляла себя пенсионеркой республиканского значения, грозила прибыть самолично в редакцию, в химчистку, пыталась стать чем-то вроде брачного бюро.
Позвонила жена, попросила сегодня прислать дочь пораньше — собирает ее в лагерь. Отыскивая девочек, он увидел возле дочери парня в белой майке с красным пятном на груди. Девочка-цветок, так называл он дочь Лени, качалась на качелях, глядя перед собой. Парень поднялся при появлении Юрия Ивановича. Шагал он вроде лениво, между тем сразу исчез — так он был длинноног. Часа через полтора, провожая дочь, Юрий Иванович увидел парня на остановке, случайно глянув: выделялась майка с красной надписью. Узнал его: сын Гриши Зотова. Поразился красоте, рослости, давно не видел его, с ноябрьских, ездили тогда семьей к Грише.
Подошел автобус; прижав голову дочери к своему лицу, он сквозь запахи нагретого железа, пыли слышал запах волос его покойной мамы, запах жены, дома. С нежностью подумал о Гришином сыне, и ему дома, в комнатке, омываемой светом пробегающих под окнами машин, снится запах ее милой головки.
Поехал в город тем же рейсом, может быть, тем же автобусом, думал с улыбкой, каким уехали его дочь и Гришин сын.
Юрий Иванович любил такие наезды в редакцию; вроде бы не обязан заниматься в отделе, отписываешься, заскочил на час, а походя прочтешь верстку и сократишь повисший в макете хвост, сделаешь что-нибудь такое, на что в загруженный день не хватает духу, например, объяснишься по телефону с автором, чей материал у тебя валяется полгода и устарел, и при том наврешь так вдохновенно, что и автора утешишь, и он тебя пожалеет.
Главный прошел по коридору с портфелем, остановился было: «Как очерк?..» Но проскочил мимо его шофер, вертя на пальце ключи, и главный бросился клифту, крикнув: «Давай, Юра!..»
Измаранный и переклеенный очерк о Федоре Григорьевиче Юрий Иванович положил в машбюро в папку «на машинку», вместе с распиской на шоколад. Вернулся к себе, сидел, навалившись на стену, без сил, без единой мысли в голове. Пуста нагретая, как оранжерея, пластина здания. Стена подрагивала: внизу, в цехах, подключенные к отсосам, к вытяжным шкафам вентиляторы гнали воздух с пылью, с летучими составными красок, с мелкой дисперсной взвесью окиси свинца. На итальянской машине «Маринони» в свисте, со скоростью тысячи оттисков в минуту, мчала под барабан тугая, взблескивающая бумажная лента, коснись — отхватит руку.
И печально, и сладко идти одному по улочке-преддверию, пуста была она, вечером становилась будто русло обмелевшей речки. Утром по пути на работу Юрий Иванович не видит улицы, его несет, гонит, он безотчетно ловит в ее глубине вспышки стеклянных издательских дверей, а улица как стерта светом. Сейчас, в ранних сумерках, обнажилось в улице множество выступающих частей, отяжелевших, подпруженных тенями; они, должно быть, по законам ассоциативности, были связаны с пережитым Юрием Ивановичем, как бы вобрали в себя им нажитое, каждая частица улицы — свое. Происходило что-то сходное с процессом образования конкреций на океанском дне в результате вымирания морских организмов. Канализационный люк был связан с памятью о свободе детства и одновременно действовал на него смиряюще, очевидно, вид чугунной печати на тротуаре был связан с мыслью о закованности жизни взрослого человека. Щель между домами с втиснутой в нее водосточной трубой была полна сырым дремотным воздухом, в нем роилось относящееся к ветшающей «Весте», к прошлым и будущим походам, и отсюда к Грише, к Лене, к Васе, к Эрнсту. Выступающая над крышами пятиэтажки кирпичная плоскость брандмауэра обвешана мыслями о доме, чувствованиями, памятью о болезнях детей, о своем родительском бессилии и минутных отреченьях, когда он видел в детях враждебные ему черты матери.
В Москве Антонина Сергеевна остановилась у Веры Петровны. Улещенная, закормленная, с подаренной брошью на платье, она была помещена в угловую комнату, чуть тесноватую от снесенной сюда мебели, — в прочих комнатах заканчивался ремонт. Свое давнее предложение остановиться у нее Вера Петровна подтвердила в телефонном разговоре. Антонина Сергеевна приехала по служебным делам, предстояло оформить дар Веры Петровны Уваровску: сорок шесть полотен мариниста, а вторым делом — обойти столичные инстанции с ходатайством Уваровского райисполкома о присвоении районной библиотеке имени своего знаменитого земляка-художника.
На второй день своей московской жизни она отправилась искать Колю.
Тихой улочкой она прошла к двухэтажному дому, поднялась по лестнице, старой, с просевшими каменными ступеньками. Дверь квартиры на втором этаже полуоткрыта. Выставив руки, она прошла темный коридор, свернула к кухне. Мутные окна, протертый линолеум, темные веревки под потолком. Толкнула дверь прикухонной комнатушки, вошла. Присела на край тахты, застеленной старым пледом, купленным ею для Коли лет двенадцать назад. Убогая комнатка, последняя в цепи Колиных обменов, где первой стояла однокомнатная квартира на Соколе, всегда солнечная, полная воздуха, с деревьями под окнами.
Надо бы полы помыть в комнатушке, но где воды взять? Отключена вода, ведь дом под снос, все отключено. Поискала веник, вытащила сумку с надписью «Спорт» и аэрофлотским картонным жетоном на нитке. Вон это кто живет у Коли — Полковников. То-то он выспрашивал Колин адрес.
Дальше пошло складно: легко добралась до белого, сквозного редакционного здания, Юрий Иванович сам объявился, не пришлось искать, он шел на нее по коридору своей взлетающей походкой, она с детства помнила его походку с носка на носок, так, что взлетали и опадали его бриджи — так в начале пятидесятых годов называли сатиновые штаны с широченными штанинами, стянутыми у щиколотки резинками.
Коля здоров, сказал Юрий Иванович. Отлучился. Скоро позвонит. Она улыбнулась грустно, понимая, куда отлучился Коля, благодарная Юрию Ивановичу за то, что Коля при нем, и одновременно желая и не смея просить в словах терпеть Колю, не сгонять с этажей этого белого, сквозного, будто теплоход, здания, ведь «согнать» означало для Коли очутиться в брошенном доме, затем на уваровском кладбище, под вековыми соснами, на горе, нагруженной гробами.
Коля позвонил, называл ее «сестренка». Уговорились встретиться на Арбатской площади.
Она поехала на метро. На Арбатской площади ее встречал Коля. Он показался ей великолепным, в своем свободном песочном костюме. Коля был подстрижен, свеже пах одеколоном, лишь слегка, когда он говорил, аромат одеколона перешибал запах винца.
Толпа праздничная, летняя, рябила нарядами, блестела глазами. Коля подхватил под локоть, повел, она легонько тянула его за собой, проскальзывая между встречными людскими потоками. Слышала его натужное дыхание, шарканье подошв. На стрелке желтое здание ресторана «Прага», там на веранде они летом пятьдесят восьмого сидели с Колей. Только помнила, что сидели, а как было: ветрено, солнечно? Что ели-пили? Какими они были тогда? Отлетело сновидением.
Он не повел ее к «Праге», потом, позже, сказал, пойдут туда. Повернули к подземному переходу, вышли к Дому журналиста.
В дверях их было задержали, как из полумрака, сбоку откуда-то, раздалось басистое: «Они ко мне». Очутились за оградкой на мягких диванчиках, лицом к стойке. Там железный ящик кофеварки истекал паром, шумела кофемолка. Глаза привыкли к полумраку, Антонина Сергеевна рассмотрела писателя, у которого Коля работал секретарем, немолодого молчаливого человека, рассмотрела Рудольфа Михайловича Лапатухина, басовитого крепыша с казацкими усами. Не обидно принимать Коле от него покровительство, решила она, одобрив Лапатухина, он помогает Коле по просьбе Юрия Ивановича.
Пришел Леня Муругов, шумно с каждым здоровался, Антонину Сергеевну расцеловал. Плюхнул на стол измятый портфель, достал оттуда ком. Развернул тряпицу, показывал купленный на Урале камень. В серой ноздреватой породе толщиной в палец кристалл, снизу прозрачнее, цвета бутылочного стекла, а сверху мутный. Леня уверял, будто свою покупку он перепродаст не менее чем за восемь тысяч. Отдал он за камень тысячу двести пятьдесят. Все понимали: Леню надули, да он и сам знает, что надули.
Человек с соседнего стола кивал Антонине Сергеевне. Настолько все здешнее — с Колей в его шикарном песочном костюме, полумраком, запахами, лицами — было отдалено от ее уваровской жизни, что она не сразу узнала Полковникова. Он также здесь был другой. Моложе, парнишкой, казался в полумраке, ладненький, загорелый, в расстегнутой до пупа рубашонке и выгоревших джинсах. Лапатухин знал приятеля Полковникова, называл «стариком», спрашивал о делах, а писатель попросил у соседей пару сигарет. В конце концов Полковников и его товарищи подсели к ним со своими чашечками и рюмками. Выпили за Лапатухина — как шепотком сообщили Антонине Сергеевне, днями Всесоюзное радио объявило о получении Лапатухиным премии ЮНЕСКО имени Миклухо-Маклая за русско-папуасский словарь. Лапатухин в качестве уполномоченного Морфлота пробыл в Папуа девять месяцев, поездку устроил его тесть адмирал.
— Как будет по-папуасски топор? — спросила Антонина Сергеевна.
— Топор и будет, — Лапатухин хохотнул. — Названия орудий, одежды кое-какой, предметов пришло к ним с Маклаем. Примерно пятая часть русских слов.
— Двадцать пять тысяч долларов, это ведь какие деньги, — изумилась Антонина Сергеевна. — Полсвета объездите.
Лапатухин в ответ раскрыл рот в протяжном «Ва-а» — и закончил свирепым: «Ап!»
Антонина Сергеевна отшатнулась. Посмеялись. Полковников по-свойски, чуть покровительственно пояснил ей:
— Всесоюзное агентство по авторским правам. — И кивнул на своего товарища: — Работает там, в ВААПе.
Товарищ, тихий, улыбчивый, покивал:
— Что и говорить, ВААП берет большие налоги.
— Берите вы эти доллары! Покатаемся по свету и без них, — сказал благодушно Лапатухин и вернулся, как он выразился, к «графическому образу» журнала «Дельфин».
— …Или взять за основу оформления стиль некой отстраненности… Так нарисуют, будто дело происходит на другой планете.
— Под Рокуэлла Кента или под Рериха? — сказал Полковников.
— Хм… может быть, — согласился Лапатухин, — или под Сальвадора Дали.
Они сидели, сдвинувшись головами, в душистом облачке, где смешались запахи коньяка, табачного дыма, кофе, разломленных апельсинов. Разговор шел о журнале общества Освода «Дельфин». Первый номер выйдет в январе. Номинально главным редактором будет старичок адмирал, боевой друг лапатухинского тестя. Рудоля на положении зама главного, тянет все сам. Писал записку в верха о журнале, цифры собирал: в стране в год тонет черт-те сколько, куда годится такое?.. Отставные адмиралы лишь подписывают составленные им письма. Сейчас бумагу выбивают, ездят с адмиралом по министерствам, в Совмин. Одно утешение: старикам адмиралам не отказывают, стоят они на своем, как в бою. Журналу утвердили двенадцать собственных корреспондентов в крупнейших портах мира.
Они перебрались в ресторан. Сафари, вот как называется Колин костюм, вспомнила Антонина Сергеевна. Ей было весело. Писатель, отведя от рта сигарету и выпустив дым, глядел, как дым уходит в раструб светильника.
— Марсель и Сидней у меня забрали, здесь я пас, — говорил Лапатухин, самим тоном намекая, что здесь не его дела, участвуют высшие сферы. — Что остается редакции? Посчитаем. Рио-де-Жанейро, Лондон, Нью-Йорк, Иокогама, Владик… Ну, это и разговору нет, отдам с ходу… Александрия, Копенгаген…
— П-пунические войны, — перебил вааповец.
— Не понимаю, докладывайте яснее, — сказал Лапатухин.
— Непременно журналу нужен исторический отдел, — продолжал вааповец. — Войны на море Карфагена и Рима. Реконструкция триремы. К чертям собачьим Сальвадора Дали. Каперский флот Ивана Грозного. История водолазного костюма.
— Старик, ловлю на слове, — сказал Лапатухин. — Отдел создаем, в завы тебя. Насчет оформления не тарахти, мы тут с тобой не сечем. Хорошей бумаги нам не дают, печататься будем в Югославии, может, даже сшивать не будем… вроде «Кобеты и жиче». Придется держать там своего техреда, мне мотаться туда. Соглашайся старик. Надоест на отделе, поедешь собкором в Марсель.
— М-марсель занят.
— К тому времени Марсель освободится, будет занят Лондон, — сказал Полковников.
Лапатухин осуждающе взглянул на Полковникова, покрутил головой: дескать, неосторожно говоришь, чего не следует.
— Мур-ра ваши Марсели, — сказал Леня. — Разве с Алма-Атой сравнишь? В октябре там теплынь, радуги в фонтанах.
Вааповец поднялся и ушел. Полковников движением головы указал ему вслед, шепнул Антонине Сергеевне:
— Начинал у меня в молодежке литрабом. Выступает по любому вопросу.
— Ты на мужа сердитый?
— Что он не отказался идти в райисполком? На него не сердит, на ребят тоже. Зачем им пораженец?.. Что я им могу сказать? Чтобы не верили рентгеновским снимкам? Но я вернусь еще, через журналистику вернусь.
Антонина Сергеевна вновь пошла звонить Вере Петровне, шел одиннадцатый час. Телефон-автомат занимал вааповец, он говорил на весь вестибюль:
— …дела сами не делаются, дарлинг! И еще две зарплаты просажу!.. Да так, везунок один!.. Ты его не знаешь.
Возвращаясь к столику, Антонина Сергеевна увидела оголенный стрижкой мальчишеский затылок Коли. Поняла, что не пойдут они в «Прагу» на веранду. Хорошо ему здесь. И завтра придут, она заплатит за стол.
Присвоить имя знаменитого земляка уваровской детской библиотеке оказалось наисложнейшим делом, следовало, так сказали Антонине Сергеевне, записаться на прием к одному из заместителей председателя Совета Министров РСФСР и положить перед ним решения райисполкома и облисполкома.
Отобранные в дар картины, этюды, подмалевки были развешены и расставлены в мастерской в том порядке, в каком, по представлению Веры Петровны, они будут размещены в уваровской картинной галерее.
В свой последний московский вечер Антонина Сергеевна навестила двор, где на газетах перебивался ночи ее отец. Старушки рядком сидели у подъезда, может быть, среди них ногаевская соседка, латышка, учившая Антонину Сергеевну печь пироги с корицей? Роман Ногаев живет в новом районе, дочь на выданье. Как не поддаваться времени?..
Возле памятника Пушкину ее ждали Ногаев, тучный, остроглазый, и Коля в своем изрядно помятом бежевом костюме. Прохаживался Лапатухин с трубкой. Отправились в ресторан ВТО. Там Лапатухин с одним целовался, другому махал. Ногаев, раздувая ноздри, заказывал еду, с удовольствием оглядывался, тоже махал. За солянкой перестал раздувать ноздри, рассказывал о делах, за тем и встретились.
— Устал я от своего «Веселого лайнера»… — Ногаев посмотрел ей в глаза. — Приморско-Ахтарск, Ейск…
— Кому же все удавалось, милый, — ответила она. — Ты не свернул, бьешься, колотишься… Цену своей стойкости один человек знает.
Напомнила, как двадцать с лишним лет назад в ресторане выговаривала Ногаеву: он помешал официанту налить водку в рюмки, — что положено это делать официанту.
— Ты меня потом дразнил «камильфо». Я ведь впервые была в ресторане.
— Тоня, я дал тебе адрес сына, — сказал тяжело Коля. — Парню пятнадцать лет, а он про меня не знает. Окажешься в Москве в другой раз… меня нет в живых… Ты повидайся с парнем.
Коля давил своим тяжелым молчанием. Ногаев, глядя на одну Антонину Сергеевну, стал вспоминать, как он репетировал «Ромео и Джульетту» в школьном спортзале.
— Эх, Тоня, прорвись мы тогда, Таганку бы опередили, — говорил Ногаев. — А может, я с досады, на излете амбиции?.. Может, дано не было?.. Спектакль возникает из сегодняшнего воздуха… Два десятка людей на сцене и тысяча в зале проживают некое событие. Подышал актер в тишине — и услышали: ангел пролетел. Спектакль возник из воздуха и растаял. Нет ничего бессмысленнее вчерашней афиши. Создать спектакль — значит иметь фасеточные глаза, а ноздри… О, ноздри режиссера! Юным голодным человеком он соскочил на полустанке, нахватал у торговок кульков: этого давайте, того сыпьте. В вагоне водил ноздрями в столбе запахов. Мелкий жареный карась в газетных лохмотьях, сквозных от жира. С молодой картошки кожура снимается — одним движением, нечто девичье в ее наготе, а дух водянистый, слабый. Все перешибает запах малосольных огурцов — молодецкий запах укропа, смородинового листа, липовой кадушки! Огурец с треском разваливается под ножом, половинки отпрыгивают в стороны!.. Через двадцать пять лет этот парень ставит любовную сцену. Пять дней, месяц мучается. Вдруг делает темноту, черное дерево, музыку Малера — безумного австрийца. Под деревом камни. Луна. Тогда из черноты рембрандтовских углов склубится что-то вдруг и спрячется туда же!.. Режиссер и сам не знает, откуда взялась сцена. Солдатки на полустанке, старушечьи лапки-царапки, девичье лицо — все бессознательно закрепилось с запахом малосольных огурцов на полустанке… Эх, ничего-то не сделано. Я вырос из обаятельного юноши — с тех пор проходят мимо меня. Ну да, теперь актеры сами ставят спектакли! Я опоздал на поезд по независящим от меня обстоятельствам. Я человек, которого подвела дорога. У меня осталось мало времени. Двигаться, двигаться!
Антонина Сергеевна глянула на часы: без четверти десять. Слушала с пятого на десятое. В начале двенадцатого уходил ее поезд. Лапатухин говорил: да, вчера мыслили смелее, продуктивнее, завтра придут мыслители масштабнее, все так. Но сегодня нам это дело выпало. Плохи мы, не страстны, не самостоятельны? Да что делать, других нет.
Ногаев Лапатухина не слушал, говорил о чутье режиссера. Он в эпоху всеобщего мельтешения ставит нечто величаво-спокойное, хрестоматийное, и не под сводами с люнетами, а перед универсамом. Даже внутри этого храма, между прилавками-холодильниками!
На улице она попыталась отправить Колю с Лапатухиным. В своей комнате он не жил, в редакции у Юрия Ивановича не бывает. Случилось ему видеть из редакционного окна подъезжающую к подъезду милицейскую машину с номером его отделения на борту. Приезжали за ним, считает Коля.
Лапатухин, воздушным движением расправив шейный платок, отправился вниз по Горького, с важностью неся душистую голову. Он отказался взять Колю к себе на ночь.
Поспешно, на перроне, они заканчивали разговор с Ногаевым о будущем ансамбля миниатюр. Он передал ей рукописную программу-заявку на имя начальника областного управления культуры, теперь говорил о стилизации рисунка номера под лубок, под гравюру, под персидскую миниатюру.
Поезд тронулся. Антонина Сергеевна стояла на подножке, говорила Ногаеву:
— Ты приедешь, покажешься со своим «Лайнером», тогда будут решать в областном управлении. Так сказали.
Коля первым отстал. Высокий человек в светлом костюме. Небольшая мальчишеская голова. Он доедет до станции метро «Водный стадион». Одинокий, пойдет тропинкой в темноте.
Под утро волна от проходящего судна толкнет «Весту» о мостки. Коля поднимет голову над изголовьем спального мешка. Город, как материк, наплывает в предрассветном сумраке.
За годы реконструкции завода у Гриши в его чувстве руководителя появился оттенок чувства главы семьи, расселившейся в большом доме. Постоянная забота примирять, улещать, обещать, растолковывать. Все нажились в тесноте, теперь, расселившись вольготнее, хотят большего, известное дело, сосед всегда живет лучше, и всяк норовит хоть полсотни метров ухватить в заначку.
Выкроив новое помещение для отдела надежности на стыке двух цехов, Гриша мысленно про себя считал доводы в пользу развертывания отдела. Немногим их отдел больше деповских групп надежности — там группы из двух человек. Стало быть, набирай сотрудников, выдергивай лучших из цехов, из других отделов, еще не пойдут, убеждать надо. Ставки в отделе надежности небольшие. Дальше поехали. Не может отдел без вооруженности, это надо видеть третьим глазом, чтобы определить слабое место при внешнем осмотре. Бывает, такое может старичина, помнящий купленные у англичан в тридцатых годах мотор-вагоны «Метро-Виккерс».
Не станет Гриша приводить эти доводы начальникам цехов, у которых он отнял помещения для отдела надежности, а завтра возьмет работников. Себя Гриша поощрял, дело это работное, как сказал бы его дед: укоренить новый отдел, встроить, связать с десятками заводских подразделений взаимозависимыми связями. Как связать по жизни, Гриша не знал. Прав у отдела надежности нет, его сводные таблицы не всегда успевает просмотреть главный инженер, которому отдел подчинен. Инструкция главного управления «О совершенствовании планирования работы и отчетности групп надежности» — вроде учебника, по ней жить не научишься. А отдел, отдел надежности, становится жизненно важен. Выжить означало не примириться с сегодняшней ситуацией, вредной для завода, когда завод, потому что он делал честно свою работу, вынуждали принимать в очередной, средний ремонт локомотивы, прошедшие перед тем капитальный ремонт на других дорогах. Мало того, что дорога сорвет деньги за капитальный ремонт своего локомотива, депо перед отправкой на ремонт на московский завод подменит на локомотиве колеса и двигатели, поставит бросовое, рассуждая, что Москва живет богаче. Приходится за полцены делать полноценный ремонт. Тут заводу не помогут ни жалобы, ни маневры — есть график ремонта, локомотивы ждут на дорогах. Один путь — вперед, делать работу отлично, то есть стать самыми сильными — и тогда вновь выдвигать свои условия. Считаются единственно с силой.
В отдел надо набирать сотрудников, еще не пойдут, ставки в отделе надежности небольшие, об отделе давняя слава, что там покойник в шкафу. Леня с поезда сошел, кто еще надежнее друга? Надо делать самому. Отпущенных на день сил доставало, чтобы соединить и направить три тысячи людей. Завод напрягался, как роженица, выталкивая свои ежедневные локомотивы и мотор-вагоны.
— В отдел надежности тебе бы… молодого, — сказала жена за ужином.
Он поднял голову, ласково и утешающе глядя жене в лицо. Взгляд жены скользнул в сторону, она была от природы робка и безгласна. Знал Гриша это выражение ее лица и ускользающий взгляд, где опаска смешивалась с мыслью о безнадежности всяких попыток открыть мужу правду о его друзьях. В бегстве Лени она видела предательство, сейчас во взгляде жены проступила решимость заговорить о друзьях мужа. Гриша предупредил ее, сказав:
— Справимся, куда деваться.
— Ты-то надежный… — Она не решилась досказать: не сравнить тебя с друзьями. Не то чтобы она считала их плохими людьми или архаровцами какими — нет же, ни один из них не был надежен: общий порок его друзей. Их беззаботность вынуждала Гришу, считала жена, брать на себя заботы товарищества и заботиться о каждом в отдельности — это Гришу-то с его двенадцатичасовым рабочим днем, слабым сердцем и нездоровыми почками. Он все повезет, выдюжит, он надежный друг, надежный муж, был надежный жених, она вернулась от Коли с брюхом, зная, что примет, и знала, истекая кровью после родов, что он выходит ребенка и вырастит.
Не видела она, что друзья не отнимают сил, что их дружба опора и приют.
Сашу направили от цеха в бригаду, сформированную для оснащения лаборатории качества и надежности. В пятницу при обходе Гриша, осматривая опоры для кран-балки, увидел из-за голов свиты Сашу, улыбнулся ему:
— Делай как для себя.
Недели через две долговязый парень в необъятной спецовке сказал Саше:
— Для себя делаешь?
— Куда мне, я у себя в аппаратном-то карьеры не сделал… не удостоен еще права личного клейма на продукции.
— Вы инженер, друг Григория Иваныча…
— Инженер, а ничего здесь не смыслю.
Парень показал, вытянув худую руку:
— Каркас обошьют листовой сталью… Будет стенд источника тока высокого напряжения. Панели из гетинакса повесят. Вон привезли высоковольтный пробивной трансформатор. В угловом помещении поставят компрессор. С вами не говорили о новой программе лаборатории?.. Не станут же здесь дублировать цеховые и стендовые испытания. А, чтобы ни делалось, все интереснее будет прежних статистических методов, статистического контроля и статистических характеристик.
Ключицы у парня проступали под спецовкой. Худоба парня была не болезненная, а природная, порода такая поджарая. Щека с румянцем, в желобке шеи мягонькая косица.
— А, угадал, — сказал Саша. — Вы работали в отделе надежности и ушли от Муругова. В тележечный?
— Ушел от Зотова Григория Иваныча. Не добавил мне десятку — я ушел. Предложит добавить тридцать, я не вернусь. Можете ему передать. — Не простившись, парень ушагал.
Понедельник, однако планерка отменена: главный, его заместитель, заведующий отделом комсомольской жизни и Юрий Иванович с десяти утра в конференц-зале гостиницы «Юность» на совещании. С часу дня Юрий Иванович поминутно глядел на часы, просчитывал: добежать до станции метро «Спортивная» — минута, спуститься и дождаться поезда — три минуты, ехать до «Дзержинки» — двенадцать минут, там переход на «Кузнецкий мост» и добираться до Пушкинской площади — еще десять, да накинуть десять на дорогу до Петровки, да пять минут на получение пропуска. Выходило, срываться надо немедленно, а между тем было предложено работать без перерыва. Юрий Иванович клял себя за легкомыслие. Ну чего сел со своими, сядь он у дверей на крайнее место, да за спиной главного, сейчас бы потихоньку поднялся и выскользнул, так что только из президиума бы и видели, ведь не стал бы главный голову выворачивать на скрип двери. Следователь ждал к двум часам, причем в середине той недели Юрий Иванович, было дело, уже опоздал к следователю.
Объявили нового выступающего, из передних рядов поднялся парень с плечами борца, в туго сидевшем пиджаке. Юрий Иванович, согнувшись, глядя в пол, чтобы не встретиться глазами с главным, протиснулся между спинками кресел и коленями — зная, что завтра на планерке главный в наущение прочим потащит его по пням: дескать, ваши заявленные материалы поверхностны, авторы крутятся возле проблем, а вы упускаете случай встретиться с людьми с места, ведь в зале были заведующие отделами, секретари обкомов комсомола всех нечерноземных областей.
Добежал, вот и Петровка. Пропуска выдавали в главном здании, подъезд с правого торца, что было удачей: сбежавши с крыльца, Юрий Иванович потрусил между милицейскими гаражами и церковью, и вот оно, зданьице, где в комнате на втором этаже поджидал его следователь.
Пришлось ждать приема; появился из комнаты следователя человек в светлом костюме. Усики под мясистым носом. Пожал руку Юрию Ивановичу, сделал гримасу: вот какие, дескать, пироги. То был наставник Лени в науке обивки дверей, Рюрикович.
Юрий Иванович подробно отвечал на вопросы следователя, белесого крепыша лет тридцати; подробность ответов казалась важной: в прошлый раз, помнил Юрий Иванович, следователь спрашивал о том же. Новое в ответах должно было еще глубже раскрыть следователю бескорыстную натуру Лени — не нажиться он хотел, камни стали его доминантой. Так Леня устроен, живет одним делом, другие побоку. Увлекся игральными автоматами — стал первым специалистом по Москве, ремонтировал…
Следователь кивал, кивал, неожиданно перебил, указав на дверь:
— Вот перед вами здесь был товарищ, его знаете?
— Четвертый-пятый раз вижу. Он учил Леню обивать двери.
— Он что, вправду из князей?
— Да, были такие Верховские княжества… Дед его — профессор Московского университета.
— Пересказывал мне тут книжицу Рериха. Сейчас якобы конец эры Рыб, люди утешаются базарами, ярмарками, живут вещами, а не духовностью… Начинается эра Водолея… он вам ничего такого не излагал? Якобы если человечество не удержится добром, ему конец, выживут одни нитевидные. Если решит добро в людях, победит духовность, наступит эра космическая. Необычайно высокий духовный уровень жизни… и так далее. Что же, вернемся в сегодняшний день. Когда Муругов ездил на Памир, не помните?
— Лет семь тому… ногу в горах сломал, мумие привезли сомнительное, слабило от него, как от пургена. Теперь ваши новости, — сказал свойским тоном Юрий Иванович.
— Сначала какую вам новость — хорошую или плохую? — засмеялся следователь.
Юрий Иванович, припомнив старый анекдот про индейского вождя и истребленных бизонов — из анекдота и был вопрос про новости, — также улыбнулся и развел руками: воля ваша. Оказалось, найденные у Лени при обыске два куска породы с вкраплениями изумруда оценены экспертизой в пятьдесят рублей каждый. Куски мокли в кошачьей плошке с кислотой, Леня пытался высвободить кристаллики. Стало быть, в деле не учитываются, и Лениной жене предложено их забрать. Это хорошая новость, а плохая такова: отобранный у Лени при аресте камень при новой экспертизе признан уникальным, его оценили условно в четыреста тысяч долларов, это при том, что в верхней части кристалла трещина, в средней замутненность.
Вновь Юрий Иванович горько подивился Лениной беде: ведь были случаи пропасть проклятому камню, Леня оставлял свой черный из кожзаменителя портфель в раздевалке бани, бросал портфель под стеной и лез с пустыми кружками в набитый мужиками пивной павильон; однажды показывал камень в редакции и оставил на столе. Час они тогда просидели в буфете, двери всегда настежь, заходят позвонить, закурить, потрепаться, хоть какая бы холера утащила проклятый камень, ведь многие ныне собирают коллекции камней!..
— В метро, — горячась, безотчетно заговорил Юрий Иванович, — в метро вы наблюдали — у трех вокзалов? — врываются в вагон люди с чемоданами и втискиваются в углы, на сиденья? Такая жажда захватить место, будто жизненно важно, а ведь ехать-то одну остановку до «Курской» или до «Белорусской». Чужой город! У Лени та же реакция, мы с ним не москвичи. Вы сами здешний?
— Омич.
Юрий Иванович и следователь курили, вентилятор разгонял дым, протокол был подписан, надо было расходиться. Следователю, присмотрелся Юрий Иванович, было больше тридцати, под глазами желтоватые мешочки, видно, с почками неблагополучно. Мраморные ладони — и с желудком не лучше, стало быть.
— Леня — человек не для одного себя, — сказал Юрий Иванович. Он медлил уходить. Вдруг загорелся: вот еще не сказал о Лене — в надежде, что следователь поймет Леню, не крохобор он, не барышник. С пылом, счастливый, что догадался, рассказал: деньги Лене нужны на две кооперативные квартиры.
— А-а, так он все-таки разводится… одну квартиру ему, а вторую?..
— Да нет же, нет! Квартиры — обе! — нам. Ну, всем нам: Додику, Эрнсту, Грише, мне… Выдумал купить две квартиры в Алма-Ате, соседние, пробить дверь в стене. Вы не пишите.
— Не пишу, — следователь устало улыбнулся. — Вот еще один ваш товарищ засыпал меня информацией. — Он назвал Павлика. — Толковал про идею возвышения достоинства личности. Быть независимым — значит, жить бедно, принимать страдания на себя… Отсюда обет безбрачия, воздержание от страстей. Брак связывает. Вас называл как пример… И Муругов вас называет. Всех наделяете своей плотью, как Христос. Будут вопросы, я вас вызову…