Ночь была теплой, почти летней — одной из тех редких ночей, когда северная осень будто забывает о своем суровом нраве. Воздух, напоенный запахом прелой листвы, свежей воды и ночных цветов, казался густым и вязким, его можно было черпать ладонями и пить, как вино.
Над нами раскинулось бездонное небо, усыпанное россыпью звезд — такое яркое и близкое, что казалось, протяни руку — и коснешься холодного сияния далеких светил. Млечный Путь тянулся серебристой дорогой от горизонта до горизонта, и я вспомнил древнюю легенду о том, что это путь, по которому души умерших воинов восходят в чертоги Единого. Путь, который предстоит проделать и мне.
Мы лежали на поляне у ручья на подстилке из прелых осенних листьев, которые шуршали при каждом движении и источали терпкий запах тления.
Через кровную связь я ощущал эмоции Свята и Юрия как свои собственные — это была особая близость, которую не понять тем, кто не связан узами крови. Мы были едины в этот момент, как никогда раньше — три отдельных сознания, сплетенные в одно целое невидимыми нитями.
— Почему все девушки из апостольных родов такие красивые? — спросил Свят, мечтательно глядя в бездонную глубину усыпанного звездами неба. — Я имею в виду не просто привлекательные. А именно совершенные. Словно сошли с рекламных подиумов….
Я усмехнулся, приподняв голову и оперся на локоть, чтобы видеть его лицо. Вопрос прозвучал неожиданно, но я прекрасно понимал, о чем он говорит. Визит троицы апостольных княжон неделю назад произвел впечатление на всех нас — даже на Ростовского.
— Наверное, потому, что апостольные князья веками брали в жены только самых красивых женщин, — ответил я, снова укладываясь на спину и глядя в небо. — Порода сформировалась, как у собак. Отбирали лучших, скрещивали с лучшими, а Игры выбраковывали неудачные экземпляры. Столетие за столетием. Вывели элиту — чистокровные линии, доведенные до совершенства.
Свят фыркнул, но промолчал, продолжая разглядывать созвездия. Юрий покачал головой, словно не до конца соглашаясь с моим циничным объяснением, но лучшего не нашел. Все понимали, что за красивыми лицами девушек скрывается жестокость и холодный расчет. Красота в нашем мире — такое же оружие, как меч или руны. Может быть, даже более опасное.
— Парни тоже писаные красавцы, — смущенно добавил Юрий после паузы, и я уловил в его голосе неуверенность, словно он стеснялся произнесенных слов.
Я невольно нахмурился. Мысль о том, что своей неординарной внешностью я обязан не только матери, но и апостольному князю Псковскому, человеку, чью фамилию ношу и которого мечтаю убить, вызывала у меня отвращение. Каждый раз, глядя в зеркало, я видел его черты — высокие скулы, прямой нос, волевой подбородок и холодные синие глаза. Я был его отражением, и это бесило меня больше всего остального.
— Ростовский⁈ — удивленно воскликнул Свят, резко приподнялся и уставился на Юрия широко раскрытыми глазами, в которых плескалось искреннее изумление. — Красивые парни, говоришь? Ты поэтому к девушкам не подкатываешь?
Я мгновенно подхватил тему, почуяв возможность разрядить обстановку перед серьезным разговором. Слишком много напряжения накопилось за последние дни, слишком много невысказанных страхов и тревог давило на нас, не давая дышать полной грудью. Нам всем нужна была разрядка — глупая, детская, но такая необходимая.
— Да, да, мы требуем пояснений! — поддержал я Тверского, переворачиваясь на бок и с притворной серьезностью глядя на обескураженного Юрия. — Немедленно! Это очень важная информация! От нее зависит наша безопасность!
Какое-то время Юрий растерянно переводил взгляд с моего лица на лицо Свята и обратно, пытаясь понять, шутим мы или спрашиваем всерьез. Мы изображали шок и возмущение, едва сдерживая смех. Наконец Ростовский не выдержал и заливисто рассмеялся, запрокинув голову. Его смех был заразительным — искренним, веселым, лишенным обычной сдержанности.
— Нет, у меня на вас не встает, хотя вы и голые! — выдавил он между приступами смеха, вытирая выступившие на глазах слезы. — И это при всей вашей неоспоримой красоте! Я священником хочу стать, а им запрещено делить ложе с женщиной…
— Делить ложе, — протянул Свят, передразнивая его высокопарный слог и закатывая глаза. — Слова-то какие! Прямо как из древней саги! Да ты рукоблудишь чаще, чем Псковский любится — какое служение Единому?
— Это не возбраняется! — не растерялся Ростовский, и его глаза озорно заблестели в лунном свете. — В священных текстах об этом ничего не сказано! И кто бы говорил — ты скоро кожу на ладонях сотрешь, и не только на ладонях!
— И ты готов отказаться от девичьих ласк? — округлив глаза, уже серьезнее спросил Свят, снова опускаясь на листья и поворачиваясь к Юрию. — Добровольно⁈ Навсегда⁈
В его голосе прозвучало искреннее непонимание, смешанное с ужасом. Для Свята, который ловил восхищенные взгляды девушек с тех пор, как начал осознавать себя, идея добровольного целибата казалась абсурдной, противоестественной.
— Ты же от них отказался, и еще жив! — язвительно ответил Юрий, и я почувствовал укол боли в его словах, эхом отозвавшийся через связь.
Тема была больной для Святослава. После смерти Вележской он будто отгородился от всего мира невидимой стеной. Больше не флиртовал с девушками, не искал их общества, не отвечал на недвусмысленные намеки. Словно часть его души умерла вместе с ней, и на месте, где раньше был огонь страсти, осталась только холодная пустота.
— Остановитесь, горячие карельские парни, — вмешался я в их диалог. — Как дети, ей-богу! Вы еще поспорьте, у кого длиннее!
— У меня! — в один голос выкрикнули они, затем переглянулись и расхохотались так, что по лесу прокатилось эхо, вспугнув ночных птиц.
Я улыбнулся их беззаботности, но внутри сжалось что-то тяжелое и холодное, словно ледяной кулак сдавил сердце. Эти моменты были драгоценны именно потому, что могли оказаться последними. Завтра, послезавтра, через неделю — кто знает, сколько нам отпущено? Каждый день на Полигоне мог стать последним. И я хотел запомнить эту ночь, этот смех, эти лица. Запечатлеть в памяти навсегда, чтобы, когда придет конец, у меня хотя бы были светлые воспоминания о том, что в этом аду было место не только для смертей.
— Священником, значит, — задумчиво произнес я, снова возвращаясь к серьезному разговору, потому что откладывать его дальше было нельзя. — Ты же наследник Апостольного Рода?
— Формально! — Юрий пожал плечами, и в его голосе прозвучала горечь, которую он даже не пытался скрыть. — Весь Род будет счастлив, если я объявлю об уходе в служение Единому…
Я повернул голову, чтобы видеть его лицо. Через кровную связь я ощущал бурю эмоций, которую Юрий пытался скрыть за маской безразличия, но она прорывалась, как вода сквозь трещины в бетонной плотине. Боль, обиду, чувство собственной ненужности, желание доказать что-то, но непонимание — кому и зачем.
— Почему? — спросил я, глядя ему в глаза, пытаясь понять, что движет им на самом деле. — От чего ты хочешь сбежать? От себя или от мира? От того, кем ты стал, или от того, кем тебе стать предстоит?
Юрий молчал долго. Так долго, что я уже решил, что он не ответит, что вопрос задел слишком глубоко, коснулся той раны, которую он тщательно скрывал даже от самых близких. Но наконец он собрался с духом, и слова потекли медленно, с трудом, словно каждое причиняло физическую боль, вырывалось из груди вместе с куском души.
— Служители не убивают, — ответил он тихо, почти шепотом. — Я больше не хочу убивать… Устал видеть, как жизнь уходит из глаз тех, кого я убиваю. Устал чувствовать, как теплая кровь течет по моим рукам. Устал просыпаться по ночам и видеть их лица — всех, кого я убил. Тварей, ариев, не важно!
У меня челюсть отвисла от удивления. Через связь я чувствовал, что он абсолютно искренен. Не шутит, не преувеличивает, не пытается играть чужую роль. Он действительно устал убивать.
— Но ты же прирожденная машина для убийства! — вырвалось у меня прежде, чем я успел сдержаться, и я тут же пожалел об этих словах. — Ты же хорош в мечном бою, как никто другой! Ты же убил столько Тварей… Столько кадетов…
— Я стану служителем Единого, — прервал меня Юрий, в его голосе прозвучала сталь. — Еще в школе решил. Иногда чтобы отринуть зло, нужно погрязнуть в нем окончательно. Но мне нужна пятая руна — без нее клириком не стать… Такие правила…
Я молчал, переваривая услышанное. Его слова открывали передо мной совершенно другого человека — не расчетливого и хладнокровного воина, каким я привык его видеть, а мятущуюся душу, ищущую спасения от самого себя. Юрий не просто хотел стать священником — он искал искупления. Он надеялся, что служение Единому омоет его от крови, которой были испачканы его руки. Что годы молитв и служения людям смогут компенсировать те жизни, что он забрал.
— Тебе недолго осталось, — пожал плечами я, не зная, что еще сказать, какие слова могли бы утешить или поддержать. — Скоро ты получишь пятую руну. А там и до конца Игр недалеко.
— А кем хотите стать вы? — спросил Юрий и замолчал.
— Я — воином в дружине отца, — Свят пожал плечами с деланным безразличием, но я уловил через связь оттенок горечи в его эмоциях, примесь обреченности. — У меня выбора другого нет… Пятый сын Тверского князя не может занять престол. Только воин. Только служение Роду. Только продолжение того, что делали мой отец, дед, прадед и все, кто был до них.
В его словах слышалась обреченность, принятие неизбежного. Свят любил свободу, любил принимать решения сам, любил идти своим путем, не оглядываясь на традиции и ожидания. Но путь для него был проложен задолго до его рождения — родовые традиции, ожидания семьи, долг перед Родом.
Настала моя очередь делиться сокровенным, но я не знал ответа на этот простой, казалось бы, вопрос. Будущее было темным пятном, в которое я боялся всматриваться слишком пристально, опасаясь, что увижу там только смерть и разрушение.
— Я убью князя Псковского, — сказал я медленно, выговаривая каждое слово, словно оно было камнем, который нужно было вытащить из горла. — Это единственное, в чем я уверен. Единственная цель, которая не дает мне сойти с ума здесь.
— А потом? — настойчиво спросил Юрий, приподнимаясь на локте и глядя мне прямо в глаза. — Что ты будешь делать после? Когда убьешь его и отомстишь за все, что он сделал? Пустота же останется. Огромная, зияющая пустота. Чем ты ее заполнишь?
Я много размышлял над этим вопросом в долгие бессонные ночи. Еще три месяца назад, в самом начале Игр, я хотел сражаться с жестокой имперской системой, которая отправляет своих лучших сынов и дочерей на верную смерть ради непонятных целей. Я был полон праведного гнева и желания изменить мир, перестроить его, сделать справедливее. Но чем больше сражался с Тварями, чем больше видел смерти и крови, чем больше терял товарищей, тем больше сомневался в правильности своих стремлений, в реальности своих целей.
Я стремительно взрослел на этих Играх. Детские идеалы разбивались о реальность, как волны о скалы. Романтические представления о героизме разлетались в прах при виде раздробленных черепов и вспоротых животов. И постепенно приходило понимание — горькое, трезвое понимание — что один человек не может перестроить систему. Если, конечно, он не Император всея Руси. Да и Императоры не всесильны: они не могут идти наперекор правящих элит, не могут в одночасье отменить вековые традиции. Империя — это гигантская машина, в которой каждый винтик играет свою роль. И заменить один винтик означает лишь то, что машина продолжит работать, может быть, с небольшим скрипом, но работать.
— Я не знаю, что буду делать после, — наконец честно ответил я. — Если бы священникам было дозволено жениться, стал бы клириком, как планируешь ты, Юрий… Уехал бы куда-нибудь далеко, в тихий приход на окраине империи, где не знают моего имени и не помнят моих грехов. Может, тогда бы душа моя обрела покой, которого так не хватает. Может, тогда бы кошмары перестали преследовать меня по ночам.
Я не сказал им о предложении Гдовского стать наставником на Играх Ариев. Идея эта всплывала в моей голове все чаще и чаще, но озвучить эту мысль я был не готов даже самым близким друзьям. Пока не готов. Потому что это означало бы признать, что я планирую жить после того, как убью князя Псковского. А у меня не было уверенности, что это возможно.
Повисла тяжелая пауза. Мы лежали под звездным небом, каждый погруженный в свои мысли о будущем, которое казалось таким далеким и неопределенным, туманным, как утренняя дымка над Ладогой. Ветер шелестел в кронах деревьев, создавая иллюзию шепота — будто сами деревья обсуждали нашу судьбу. Ручей журчал свою вечную песню, безразличную к человеческим печалям. А где-то вдали ухала сова, напоминая о том, что лес живет своей жизнью, и наши проблемы ему безразличны.
— У нас есть более важная проблема, чем неопределенное будущее и длина причиндал, — с горькой усмешкой сказал я, решившись наконец разрушить нашу идиллию. — Угроза Тульского. Вы так славно бились за десятую Крепость, что у нас прибавление — два пятирунника. И оба могут управлять Рунным Камнем. Но дело даже не в этом.
Я повернул голову и посмотрел Юрию прямо в глаза. Нужно было сказать это напрямую, без обиняков и недомолвок. Друзья заслуживали правды, какой бы горькой и страшной она ни была. Они имели право знать, в какой опасности находятся.
— Тульский предложил мне выбор — он или вы, — голос мой прозвучал хрипло, и я замолчал на мгновение, собираясь с духом, чтобы продолжить. — Он не знает о нашей кровной связи и о том, что выбора у меня на самом деле нет. А если бы и был, я бы вас не предал…
Слова застряли у меня в горле, и я закрыл глаза, пытаясь выкинуть из головы воспоминания. Перед внутренним взором мгновенно возникло лицо Алекса Волховского — первого убитого мной ария. Широко распахнутые от ужаса и непонимания глаза, рот, открытый в беззвучном крике — лицо моего спасителя до сих пор преследовало меня в кошмарах, возвращаясь снова и снова.
— Он убьет тебя, Юрий, — тихо, но твердо произнес я, глядя другу прямо в глаза. — Это лишь вопрос времени. Времени и обстоятельств. Ярослав хочет отомстить за Бояну и его останавливала лишь нужда во мне…
— Я дорого продам свою жизнь! — вспыхнул Юрий, приподнимаясь на локтях и сжимая кулаки так, что побелели костяшки пальцев.
Через связь я почувствовал гордость, смешанную с яростью, готовность сражаться до последнего вдоха. Ростовский не боялся смерти, но не собирался идти на нее покорно, как агнец на заклание. Он был готов сражаться.
— Это не имеет никакого значения для того, кто сгорает в погребальном костре, — возразил я с горечью, которую даже не пытался скрыть. — Мертвому все равно, сколько врагов он утащил за собой в могилу. Все равно, насколько красиво он умер. Он просто мертв. И все.
Свят все это время молчал, но теперь заговорил, и в его голосе звучала тревога, смешанная с решимостью.
— Ты предлагаешь организовать мятеж? Свергнуть Тульского силой? Но мы втроем ничего не сделаем, даже с твоими шестью рунами. У него слишком много сторонников. Командиры других отрядов пойдут за ним, а не за нами. Они боятся его. И боятся перемен.
— Этот путь тоже ведет нас к погребальному костру, — я покачал головой, глядя в звездное небо. — Даже если нам удастся убить Ярослава, его люди порвут нас на куски.
— А что тогда? — нетерпеливо спросил Свят, переворачиваясь на живот и подпирая голову руками.
Я глубоко вздохнул, готовясь озвучить мысль, которая крутилась в голове уже несколько дней, не давая покоя. Мысль опасную, граничащую с предательством идеалов, в которые нас учили верить с детства. Но единственную разумную в нашей ситуации.
— Нужно уходить! — решительно сказал я. — Уходить к апостольникам и сражаться вместе с ними. У нас впереди вся ночь — до утра никто не хватится. А когда Тульский поймет, что мы ушли, будет поздно снаряжать погоню!
Мои слова повисли в воздухе как приговор. Свят и Юрий переглянулись, как в их глазах отразилось потрясение, смешанное с непониманием. Дезертирство для ария — один из самых тяжких грехов. Хуже, чем трусость в бою. Хуже, чем предательство товарищей. Хуже, чем убийство ребенка. Потому что дезертир предает не одного человека, а весь Род, всю систему, все, на чем держится Империя.
— А как же твоя Лада? — спросил Свят после долгой, напряженной паузы, приподнявшись на локте и глядя на меня широко раскрытыми глазами, которые в лунном свете казались чернильно-черными.
Вопрос ударил в самое больное место, будто нож воткнули между ребер и повернули.
— Ей ничего не грозит, — ответил я, и в груди что-то сжалось от боли, которую я пытался не показывать. — После смерти Бояны Тульский с девчонок пылинки сдувает. Он не посмеет тронуть целительницу. Это было бы самоубийством — кадеты разорвут его на части, если он причинит вред той, кто спасает их жизни каждый день.
— Ей ты тоже побег предлагал? — тихо спросил Юрий.
— Предлагал, — признался я, отводя взгляд. — Но она не захотела. Раненые, ответственность целителя, арии так не поступают… Все эти высокие слова о долге и чести. О том, что она не может бросить тех, кто нуждается в ее помощи. Что она дала клятву исцелять, а не бежать при первой опасности.
Я вздохнул и с тоской посмотрел на звезды, пытаясь прочитать в их россыпи правильное решение. Но небо молчало, безразличное к человеческим страданиям и сомнениям.
— Мы не очень ладим в последнее время, — тихо произнес я после долгой паузы, проговаривая вслух то, о чем раньше молчал.
— Любовь прошла, завяли маки? — спросил Юрий с усмешкой, пытаясь разрядить обстановку.
— Не прошла, — покачал я головой, подбирая слова, пытаясь объяснить то, что сам не до конца понимал. — Просто она изменилась. Раньше между нами была страсть — яркая, обжигающая, всепоглощающая, как пожар в степи. Мы не могли наглядеться друг на друга, не могли оторваться друг от друга, каждое прикосновение было как электрический разряд. А теперь… Теперь это что-то другое. Более глубокое, но менее яркое. Привычка вместо страсти. Нежность вместо огня. Привязанность вместо безумия. И Лада предложила мне уйти одному, если я хочу… Сказала, что не будет меня удерживать…
— Но это не мешает вам каждую ночь…
— Свят! — резко перебил его Юрий, и в его голосе прозвучала сталь. — Будь другом — заткнись!
Я перевел взгляд с одного друга на другого. Настал момент истины. Сейчас решится наша судьба — останемся мы в Крепости, чтобы встретить смерть, или уйдем к апостольникам, чтобы получить шанс на жизнь.
— Вы готовы уйти? — спросил я прямо и посмотрел сначала в глаза Святу, а затем перевел взгляд на Юрия. — Прямо сейчас? Этой ночью? Не оглядываясь назад.?
Ростовский медленно покачал головой. Через связь я почувствовал твердость его решения — непоколебимую, как скала, неизменную, как восход солнца.
— Нет! — твердо ответил он, и в его голосе не было ни тени сомнения. — Это не по чести. Дезертировать — значит предать всех, кто остается. Предать тех, кто верит в нас, кто сражается рядом с нами, кто полагается на нашу силу. Я не могу так поступить. Не могу запятнать свое имя, имя своего Рода, память своих предков.
Он говорил абсолютно искренне. Честь для него была не пустым звуком, не красивым словом для прикрытия трусости или корысти. Это был стержень, на котором держалась вся его личность. Кодекс, которым он жил и готов был умереть. И он не мог поступиться им, даже чтобы спасти собственную жизнь. Даже зная, что это решение может стоить ему ее.
Я понимал его. Более того — уважал его выбор, даже не соглашаясь с ним. Именно такие люди, как Юрий Ростовский, делали Империю сильной. Не хитрые политики, не интриганы и не манипуляторы. А арии, для которых честь дороже жизни, слово дороже золота, а верность — превыше всего.
— Я тоже останусь! — тихо, но твердо сказал Свят после недолгого колебания. — Уж если Юрий не боится…
Через связь я почувствовал, что его решение далось труднее, чем Юрию. Свят боялся — боялся Тульского, боялся смерти, боялся того, что ждет нас впереди. Страх был реальным, осязаемым, почти физическим. Но страх потери чести оказался сильнее страха смерти.
Переубедить друзей мне не удастся. Я понял это столь же ясно, сколь ясной была эта по-летнему теплая ночь. Их решения были приняты. Окончательно и бесповоротно. Никакие мои аргументы, никакие угрозы, никакие мольбы не изменят их выбора.
Я молчал и смотрел на опостылевший мне рисунок созвездий, пытаясь составить слово «Жизнь» из слова «Смерть». Но буквы не складывались, как ни старайся. Не было между этими словами ничего общего, кроме неизбежности.
Мы все знали, что остаемся, чтобы умереть. Может, не завтра. Может, не через неделю. Но смерть уже стояла за нашими спинами, терпеливо ожидая своего часа, точа косу. Я видел ее отражение в глазах друзей, чувствовал ее холодное дыхание на затылке, слышал ее тихий смех в шелесте листвы.
И потому мне хотелось каждую минуту пить залпом, пить до самого дна, не оставляя ни капли. Жить так, словно это последний день. Смеяться так, словно завтра не наступит. Любить так, словно это последний раз.
Время вдруг стало драгоценным — каждая секунда, проведенная с друзьями, каждое их слово, каждый взгляд. Все это могло оборваться в любой момент, исчезнуть, как исчезает утренний туман под лучами солнца, раствориться, не оставив следа. И я хотел запомнить это. Запечатлеть в памяти навсегда — эту ночь, это небо, эти лица, эти голоса.
— Значит, остаемся зимовать⁈ — хмуро спросил я, но затем улыбнулся — широко, по-мальчишески, отгоняя мрачные мысли прочь, как назойливых мух.
Я резко вскочил на ноги, схватил Свята за шею одной рукой, Юрия — другой, и вместе с ними бросился в воду. Холодные струи ударили по разгоряченному телу, вышибив дух и заставив сердце колотиться быстрее, прогоняя остатки тяжелых мыслей.
— Это не честно! — кричал Свят, пытаясь высвободиться из моих рук и одновременно утопить меня. — У тебя на две руны больше! Нечестная игра!
— Все честно! — возразил Юрий, нырнул под воду с грацией выдры, одной рукой утопил Тверского, а другой толкнул меня в грудь с такой силой, что я потерял равновесие и рухнул в воду лицом вперед.
Мы боролись, смеялись, топили друг друга, забыв обо всем на свете — о Тульском, о войне, о смерти, о завтрашнем дне. Вода была холодной, но мы не чувствовали холода. Мы были живы. Мы были вместе. Мы были свободны. И этого было достаточно для счастья.
Но даже сквозь смех и радость, даже сквозь опьянение моментом и иллюзию беззаботности у меня на глазах проступали слезы.
Это была ночь прощания.