Глава первая Наследница Межанактов

1

— Все мы умрём. И я, и ты, и Фредис. А кто останется? Для чего мы здесь надрывались, трудились от зари до зари? Для чего? Для кого?

За окном догорал багряный сентябрьский закат. От плиты веяло уютным теплом. Потрескивали дрова, и старая Лиена, внезапно умолкнув, прислушалась к этому сухому треску. Никто не произнёс ни слова. И Лиона продолжала говорить, Словно пряла и пряла серую шероховатую нить.

— Мы уже старики. И в доме у нас тихо, как в могиле…

Она неторопливо размешивала в глиняной миске жёлтое тесто, и ложка двигалась равномерно, медленно, точно усердная, но очень утомлённая хозяйка.

— Иной раз ночью спросонок рукой ткнёшь в стену, и она загудит глухо, будто за ней сплошная пустота. Даже страшно делается…

— Перестань, мать, — прервала, наконец, Илма. — К чему ты завела этот разговор как раз сейчас, когда вот-вот приедет Гундега?

Старуха умолкла, и казалось, для неё сейчас не существовало ничего, кроме потрескавшейся глиняной миски. Но через минуту она снова подняла тускло-синие, выцветшие глаза.

— Вот так же когда-то приехала Дагмара.

Слова прозвучали бесстрастно и равнодушно, словно говорилось о давно известном, переболевшем.

Илма укоризненно посмотрела на неё. К чему напоминать? Всё прошло, миновало…

— Нашла с кем сравнивать! — проговорила она лишь для того, чтобы не молчать.

На лежанке, мурлыча песенку, дремал чёрный кот, В котле кипела вода. Все эти привычные звуки не мешали думать. И обе женщины молча размышляли, каждая о своём.

— Ты бы поехала её встретить.

Это опять она, старая Лиена, нарушила молчание.

— Плохая дорога, — нехотя отозвалась Илма. — Придёт и сама, тут ведь недалеко.

— Ты говоришь о ней, точно о батрачке.

На мгновение взгляды женщин скрестились.

По сравнению с дочерью сгорбившаяся Лиена казалась маленькой, тщедушной. Илма ещё стройна, гибка, как лоза, и проворна, как ласка. На первый взгляд никто не скажет, что ей вот-вот исполнится пятьдесят. Лицо у неё обычное, ничем не выделяющееся. Те же, что у матери, синие, поблекшие с годами глаза; во рту блестят две золотые коронки; острый, резко очерченный подбородок властного, упрямого человека.

В голосе Илмы зазвучала досада:

— Не понимаю, зачем мне по такой слякоти трястись на мотоцикле к автобусной остановке? А что касается батрачки, мать, так это ты напрасно… Я ей отвела комнату Дагмары. Нынче не так уж много девушек, которые имели бы свой собственный угол. Она будет жить здесь на правах моей дочери. И в конце концов она ведь унаследует Межакакты[1] со всем, что в них находится. А это не так уж мало…

Она обвела глазами стены и убедилась, что здесь особенно не на что смотреть. Кухня остаётся кухней. Потолок невысокий, закопчённый. «А ведь только нынче весной белили, — мелькнуло в голове. — Надо сказать матери, чтобы, сняв чугуны, не оставляла конфорки открытыми…» Но тут же спохватилась, что дело совсем не в этом. Кухня ведь не Межакакты. Межакакты — это пять просторных комнат, сад и почти новый хлев. Как бы ей хотелось, чтобы в Ме-жакактах не было этой мрачной допотопной кухни!

Всегда приходится краснеть при появлении чужого человека. Да ещё этот старый трухлявый саран, который трещит в непогоду по всем швам, и кажется, что там внутри кто-то мучится одышкой. Но Гундеги, конечно, нечего стесняться. Она ведь прожила всю свою недолгую жизнь в Приедиене, в крохотной комнатке, где даже летом нельзя открыть окна из-за пыли от проезжающих автомашин, а в зимние оттепели там со стороны реки ползёт липкий густой туман. Комната на мансарде покажется Гундеге настоящим раем.

Совсем неожиданно эта мысль доставила Илме удовольствие. Она взглянула на мать. Лицо Лиены казалось грустным.

«Чудачка! — подумала Илма о матери. — Всё время только и разговору было, что о Гундеге. А теперь, когда она едет, сидит точно на похоронах!»

— Что ты так сидишь, мать?

Лиена открыла глаза.

— Разве я что-нибудь забыла сделать?

Нет, с матерью при всём желании толкового разговора не получится.

Илма встала, сняла с огня одни чугун, поставила другой.

— Сколько лет не виделись, — вдруг проговорила Лиена, — наверно, изменилась.

Илма поняла, о ком говорит мать. Но, не найдя сразу нужного ответа, переспросила:

— Гундега, что ли? Конечно, изменилась, повзрослела, сделалась серьёзнее. Только ещё как будто некрасивее стала. То ли от горя, то ли ещё от чего. Худенькая, тоненькая. Да и не нужна эта красота. Какой толк, что Дагмара…

Илма замялась. Опять Дагмара! Это имя, как заколдованное, не сходит у обеих с языка. Илма сердилась на себя, возмущалась, но ей, так же как Лиене, не забыть день, когда в Межакакты привели, нет, вернее, принесли маленькую девочку-заморыша, разучившуюся ходить за время болезни. Хилая, с синим старушечьим личиком, на котором выделялись только огромные глаза…

Илма гнала воспоминания — назойливые, невыносимые и всё же дорогие сердцу. Мысль стремилась уйти от них, но какая-то необъяснимая сила вновь и вновь заставляла возвращаться к ним.

Илма пыталась уверить себя, что с приездом Гундеги все перестанут вспоминать о Дагмаре. Хотя Межакакты просторны, здесь место только для одной из них. А если бы вдруг появилась Дагмара и раскаялась во всём… Какие глупые фантазии! Что за вздор! Дагмары нет, и воспоминания о ней похожи на дым. Издали кажется: перед тобой плотная стена, а приблизишься — и пройдёшь как сквозь воздух. А потом глядишь — и совсем дым исчез.

Илма вяжет луковицы в длинные плетёнки и развешивает их на стене, над плитой. На зиму. Несложное, но скучное занятие. Нужно, ничего не поделаешь!

Вскоре в кухне соблазнительно запахло блинами.

— Дай мне один!

Илме хотелось, чтобы мать сама подала ей на вилке горячий, масляный блин, как, бывало, Дагмаре.

Но Лиена бесстрастно кивнула головой.

— Возьми!

Блин был аппетитный, румяный, и, съев его, Илма проговорила:

— Я думаю, на наших хлебах она скоро поправится.

— Всякий хлеб имеет корку…

— Я не допущу, чтобы болтали, будто я свою приёмную дочь морю голодом. Скоро и Вента отелится. В новолуние зарежем борова…

— Может быть, истопить печку в её комнате? — неуверенно спросила Лиена.

Илма усмехнулась.

— Не зима ведь. Молодая, кровь горячая…

— Там три года никто не жил. Стены остывают без человеческого тепла.

— Теперь она будет жить. А если понадобится, сама затопит… — И, помедлив немного: — Не хочу, чтобы она уже с первого дня забрала себе в голову, что она принцесса, а мы обязаны ухаживать за ней.

Пусть день прихода к нам будет совсем обычным, а не праздничным.

Лиена смотрела куда-то мимо Илмы.

— Что же тут плохого, — сказала она, — пусть бы сегодня был праздник. Пусть она почувствует, что её ждали. Здесь её новый дом, ей больше некуда идти.

Илма отрицательно покачала головой.

Она не представляла, что всё окажется таким сложным. Думалось: что тут особенного, — Гундеги будет жить здесь так же, как жила в Приедиене, и унаследует Межакакты, потому что Илма бездетна. Всё просто, если бы… если бы не было печального примера Дагмары и горьких воспоминаний, от которых до сих пор никак не избавиться.

Конечно, Гундеги не Дагмара. Гундеги плоть от их плоти, она ветвь их дерева. Дагмара была чужой, в её жилах текла чужая кровь. И всё же Илме немного боязно. Боязно потому, что она так и не поняла влечения, которого послушалась Дагмара. Когда всё понятно, можно вовремя принять меры, но как предостеречь от того, что не поддаётся объяснению?

В чём она, Илма, допустила ошибку по отношению к Дагмаре, ошибку, которую нельзя повторить по отношению к Гундеге? Илма не знала. И это неведение беспокоило её, и она старалась теперь поступать иначе, чем поступала тогда. Если приход Дагмары в Межакакты был праздником, то появление Гундеги не будет праздником. Ну, а дальше, что дальше?..

— Ты меня не понимаешь, мать! Я…

Лиена молчала, но вся её сухощавая, согбенная фигура выражала такой немой, упрямый протест, что Илма, поджав губы, отвернулась, так и не закончив начатой фразы.

2

Гундега смотрела, как, важно переваливаясь на рытвинах, удалялся сине-белый «Икарус». Набрав скорость, автобус постепенно уменьшался и, наконец, исчез за поворотом у леса. И ей показалось, что порвалась последняя нить, связывавшая её с домом… Что же такое дом? Неужели только комната в два окна, выходившие на главную и чуть ли не единственную мощёную улицу местечка? Дом… Приедиена, бабушка, прошлое, жизнь, всё.

Гундега почувствовала себя очень одинокой, и не только здесь, посреди дороги у автобусной остановки, она сейчас была одна в целом свете. Ещё никогда так остро не ощущала она этого страшного чувства покинутости. Даже в день бабушкиных похорон. Тогда ещё оставалась хоть какая-то связь с ней. Небольшая комната, где они жили вместе, одежда, которую она носила, вещи, к которым прикасались её руки. Первое время все эти неодушевлённые предметы приносили ещё успокоение. Но постепенно Гундега всё сильнее и сильнее ощущала пустоту. И бабушкины вещи сделались постоянным, мучительным напоминанием, уйти от которого не хватало ни сил, ни желания.

На похороны приехала малознакомая тётя Илма и с непонятной для Гундеги горячностью пыталась уговорить её переселиться к ней, далеко в Видземе, в какие-то там Нориеши, еле обозначенные на карте.

Гундега отказалась. Приедиена была её родиной. Бабушка все послевоенные годы, до ухода на пенсию, работала уборщицей в местной аптеке. Знакомая провизорша со странным именем Акация Пумпура обещала выхлопотать это место для Гундеги. Так что у неё была бы и работа. Пусть незаметная, малоинтересная, но всё-таки работа. Ухаживая за больной бабушкой, Гундега уже полгода не посещала школу. Потом она решила, что будет учиться по вечерам…

Но тут Гундега заболела плевритом и пролежала в больнице больше двух месяцев. Казалось, что за это время боль тяжёлой утраты притупилась, но, возвратившись домой, девушка поняла, что ничего не забыто. В присутствии Пумпуры Гундега крепилась, а ночью, оставшись одна, дала волю слезам.

Утром она написала письмо Илме…

Когда автобус проезжал мимо последнего здания Приедиены — молочного завода, Гундега вдруг почувствовала себя так, будто она совершила по отношению к кому-то предательство. Но возврата не было. Мебель продана, комната передана другим, и белое здание молочного завода будто спешило назад, в Приедиену.

Пошли знакомые места. Прибрежные луга, бесчисленные мосты и мостики, переброшенные через множество речек и ручейков, впадающих в Даугаву. Она текла рядом с шоссе, то отдаляясь, то приближаясь. Высоко проносились стаи перелётных птиц — Даугава, вероятно, указывала им путь. В автобусе не слышно было жалобного курлыкания улетавших журавлей, но оно всё равно звучало в ушах Гундеги.

В Риге она пересела в дерумекий автобус. II вот она здесь…

Направо раскинулось обширное картофельное поле, видимо принадлежащее колхозу. В отдалении виднеются деревья и дома. Налево — лес. И надо всем этим — розоватые, освещённые гаснущим закатом облака, почему-то навевающие грусть.

Гундеге уже приходилось бывать здесь раза два. Давно, в раннем детстве, и недавно, года два назад. Но теперь всё кажется другим, новым. Болес красивым? Кто его знает. Во всяком случае, более чужим, вопреки сознанию, что здесь теперь её новый дом. Конечно, она свыкнется со всем, возможно, даже полюбит, хотя сейчас это кажется почти немыслимым. Здесь нет приедиенской мостовой, по которой рано утром грохочут колхозные телеги с молоком, нет Даугавы с суматохой у переправы. Только хмурый, неласковый лес, поле да облака.

Подняв чемоданы, Гундега медленно свернула на дорогу с указателем «Лесничество Леяс». Тёмно-зелёный лес, сомкнувшись за её спиной, впустил Гундегу в исполинский зал, высокие своды которого подпирала колоннада красностволых сосен. Безмолвие. Всё словно вымерло, не шелохнётся стебель, не зашуршит хвоя. И Гундеге тоже хотелось шагать легко, беззвучно, чтобы не потревожить чей-то вечерний сон.

Но чемоданы оттягивали руки, и шаги всё-таки получались тяжёлыми… Остановившись, она поставила чемоданы и перевела дыхание. Задумчиво улыбнулась виноватой улыбкой, стесняясь своего бессилия. Потом неторопливо, всё чаще отдыхая, пошла дальше. В прошлый раз, когда Гундега гостила здесь несколько лет назад, расстояние от шоссе до Межакактов казалось удивительно коротким. Неужели время всё так изменило? Или, может быть, это потому, что тогда она бежала вприпрыжку, размахивая сеткой с несколькими лёгкими пакетами…

Лес отступил. Впереди виднелась поляна. Дорога, по которой шла Гундега, круто свернула вправо, в сосняк. Вероятно, она ведёт в лесничество.

На открытом пригорке стоял дом, в окнах его угасал малиновый закат.

Её новый дом… Она невольно залюбовалась белизной его стен. По ним отважно взбирались к самому коньку крыши плети дикого винограда с багряным листом. А цветы! Ах, как много цветов… Издали даже не определишь, какие они. Только георгины можно сразу узнать. Они всех оттенков радуги!

Гундега опять опустила ношу на землю. В Межакактах тихо. Даже тишина кажется величавой и торжественной, если она царит в таком красивом белом доме, утопающем в цветах.

Неожиданно раздался глухой лай собаки. Вздрогнув, точно кто-то мог подслушать её мысли, Гундега начала подниматься на пригорок. Лай усилился и, делаясь всё более озлобленным, перешёл в непрерывный, захлёбывающийся рёв. Девушке стало не по себе. На цепи рвался огромный пёс волчьей породы, широкогрудый, с сильными лапами. На Гундегу уставилась пара свирепых, налитых кровью глаз. Девушка нерешительно остановилась, не в силах отвести взгляд от собаки, с таким пугающим усердием охраняющей дом.

Они выжидательно смотрели друг на друга — человек и собака.

— На место! — раздался властный голос.

Собака съёжилась, точно от удара. Ненависть сменилась выражением безграничной преданности, ярость — унизительным страхом.

Илма быстро спустилась с крыльца, протянула Гундеге руку, но тут же, будто устыдившись, обняла её.

— Приветствую тебя в Межакактах, Гунит!

Слова Илмы прозвучали торжественно, она как бы подчёркивала значительность этой минуты.

Гундега растерялась. Её отзывчивая натура тянулась к ласке. Она подняла руки, чтобы обнять Илму, по рядом послышалось грозное рычание, и Гундега, вздрогнув, отступила на шаг. Илма увидела, как быстро угасла нежность, осветившая было личико девушки.

— Он привязан, — успокоила Илма. — Он всегда меня так охраняет. Это Нери, Гунпт!

«Как странно! — подумала Гундега. — Первый, с кем меня в этом доме знакомят, — Нери…»

Услышав свою кличку, пёс, виляя хвостом, выжидательно поглядывал на хозяйку.

Илма спохватилась:

— Что же мы стоим посреди двора! Пойдём в комнату! Дай мне один чемодан!

Чемодан оказался тяжёлым. Илма представила, как трудно было Гундеге тащить вещи от автобусной остановки. Она почувствовала лёгкие угрызения совести и, чтобы заглушить их, неестественно бодро заговорила:

— Бог мой, да ты, кажется, везёшь в Межакакты приедиенские камни!

— Там книги, — серьёзно ответила Гундега. — Они тяжёлые.

— Собиралась пойти встретить тебя, да…

Илма прикусила язык: «Вот дурная, к чему я начала этот разговор!»

Гундега простодушно улыбнулась.

— Здесь близко. Заблудиться негде — дорога прямая. Дошла сама.

Кухня встретила приехавшую ласковым, уютным теплом, запахом блинов и заботливыми руками старой Лиены.

Она погладила Гундегу по голове, точно ребёнка.

— Какая ты худенькая… Устала с дороги, ноги, поди, промокли…

Лиена была похожа на бабушку. Так оно и должно быть, ведь они сёстры. Хотя бабушка была высокая, видная…

«Была», — у Гундеги дрогнули губы.

— Не горюй! — Лиена не знала, как утешить эту хрупкую девушку с детским печальным лицом. — Как-нибудь уживёмся.

Илма открыла дверь в прихожую.

— Поднимемся, Гундега, наверх, я покажу тебе твою комнату.

Илма понимала, что лучше всего утешит человека уверенность в том, что ничто не кончилось — пока мы живы, жизнь продолжается. И на самом деле: что же кончилось? Умер старый человек. А самой Гундеге всего лишь семнадцать лет.

«Ах, если бы и мне было только семнадцать,!..» — подумала Илма.

Она даже и не смогла представить, что бы она делала, если бы вдруг помолодела. Семнадцать лет… Как пленительно звучат эти слова!

Из прихожей узкая, крутая лестница вела наверх. Илма шла впереди с лампой.

— Здесь ты будешь жить, Гунит.

Небольшая комната с покатым потолком. Старинный громоздкий комод с таким же старинным, потускневшим зеркалом в деревянной оправе. Столик, два стула. Узкая кровать с зелёным стёганым одеялом и пышной белой подушкой.

Илма подошла к кровати и, взбив подушку, любовно разгладила её.

— Пух от собственных гусей.

Затем поправила одеяло, выдвинула ящики комода.

— Устраивайся. Бельё и разную мелочь положишь сюда. Платья, какие получше, можешь повесить в шкаф внизу.

С минуту она ходила по комнате, не зная, что ещё сказать. Наконец взгляд Илмы заметил на стене что-то неуместное. Это был прикреплённый кнопками маленький рисунок.



— Пусть остаётся, — попросила Гундега.

Сделав вид, что не слышит, Илма вытащила ногтями кнопки — они раскатились по полу.

Но последняя кнопка не поддавалась, и, потеряв терпение, Илма попросту сорвала рисунок, оставив на степе кнопку с обрывком бумаги.

— Кто это рисовал?

Илма, помедлив, нехотя ответила:

— Раньше это была комната Дагмары.

Скомкав рисунок, Илма открыла дверцу печки, и бросила его туда.

— Печь я не топила, пока ещё не холодно. Ну, а если будет прохладно, не стесняйся, принеси дрова из сарая и затопи. Фредис покажет, которые посуше. А теперь раздевайся и приходи на кухню ужинать.

Шаги Илмы донеслись с лестницы.

Гундега подошла к окну. Кругом, куда ни глянь, голубоватые кроны сосен. Закат погас, и теперь в сумерках кроны походили на высокие волны, гребни которых серебрились в лунном сиянии. Сквозь закрытое окно доносился монотонный гул, он напоминал шум воды. Гундеге даже на минуту представилось, будто она стоит ночью на острове посреди Даугавы. Немножко жутко, но удивительно хорошо.

Потом она, так же как Илма, походила по комнате. Дверца печки осталась полуоткрытой. Гундега открыла её. В глубине — кучка золы, и на ней комок плотной бумаги — рисунок, сорванный Илмой со стены. Гундега расправила его на полу. Изломы мятой бумаги избороздили старческими морщинами светлое девичье лицо. В нижнем углу неуклюжим почерком с детской наивностью написано: «Автопортрет». Краски ярче, чем нужно: брови и волосы неестественно черны, губы и щёки излишне румяны, лицо слишком бледное.



Ведь Илма говорила, что это комната Дагмары. Значит, это и есть сама Дагмара. В памяти Гундеги сохранилась смуглая девочка, с мальчишеской отвагой лазившая по деревьям. Волосы у неё, пожалуй, были такие, как на рисунке, но не было ни таких щёк, ни таких губ. И всё-таки зачем вдруг понадобилось сдирать этот рисунок со стены и бросать в печку?

Снизу позвали ужинать. Словно застигнутый на шалости ребёнок, Гундега поспешно бросила рисунок в печку и, захлопнув дверцу, сбежала по лестнице.

За столом сидел Фредис. Гундега сразу узнала его. В прошлый раз, когда она ещё девочкой приезжала с бабушкой в Межакакты, она без конца забавлялась, наблюдая, как смешно двигался во время еды тонкий, острый кончик его носа. Сейчас Фредис ел, скатывая блины в трубочку и макая их в сметану. И совсем как раньше, после каждого глотка нос его потешно двигался, словно живое и не зависящее от владельца существо. Только теперь Гундеге почему-то уже не было смешно. Совсем наоборот, подвижный нос вызывал странную, непонятную жалость.



Фредис был по-стариковски приветлив и улыбчив. Увидев Гундегу, он перестал есть, нос его перестал двигаться, и Фредис сразу превратился в самого обыкновенного пожилого плешивого мужчину со щетиной недельной давности на лице.

Вытерев руку о штаны, он протянул её Гундеге.

— Значит, наконец, приехала насовсем? Как же иначе! У нас тут, в Межакактах, одни старики остались. Ни жизни, ни смеха.

— Не суди по себе, Фреди! — вмешалась вдруг Илма.

— Извини, госпожа, я совсем забыл, что ты на целых два месяца моложе меня.

Встав, он низко поклонился Илме.

Гундега громко расхохоталась, а на лице Илмы не дрогнул ни один мускул, только в глазах мелькнула открытая ненависть.

В кухне наступила продолжительная тишина. Её нарушил голос Илмы:

— Почему это в субботний вечер у нас нет ничего к блинам, кроме сметаны? Надо принести хоть баночку варенья. Пойдём, Гунит!

Правду говоря, совсем незачем было брать с собой Гундегу, не вдвоём же нести банку варенья! Но она теперь свой человек и должна знать, где что лежит в доме. Кроме того, Илме хотелось увести её от наступившей в кухне неприятной тишины.

Бледный мигающий свет керосиновой лампы в руках Илмы скупо осветил стены погреба, из мрака таинственно возникали бочки, горшки, банки, чтобы в следующее мгновение неожиданной погрузиться во мрак. При дневном свете это была бы самая обычная посуда разной величины — неприглядная, поцарапанная и местами покрытая плесенью.

На полках, заставленных многочисленными банками варенья, свет лампы задержался. Илма знала, насколько соблазнительно это зрелище.

— Посмотрите, тётя, правда, похоже на рот?! — неожиданно воскликнула Гундега.

— Где ты тут нашла какой-то рот? — удивилась Илма.

— Да не настоящий! — Гундега засмеялась. — Всмотритесь: полки — это губы, а банки на них — вроде зубов. Не очень красивые зубы, одни длиннее, другие короче.

— Я не вижу.

— Взгляните на тень!

Илма посмотрела на тень от полок. Кто его знает, может, и похоже на рот… Она почувствовала, что обижена. «Только и сказала о таком изобилии… О господи, какой вздор! А о том, что полки чуть ли не ломятся, ни одного-единственного слова…»

В голосе Илмы невольно зазвучали резкие нотки:

— Хочу тебе всё показать, чтобы ты знала, если — пошлют за чем-нибудь.

— Да, тётя.

Послушный голос вновь настроил Илму на благодушный лад.

— В бочках огурцы и мочёные яблоки. В бочонках солёные сыроежки. А там маринованные боровики. Ты любишь маринованные боровики?

— Н-нет…

— Не может быть! Такие маленькие, крепенькие…

— Не знаю. Я не ела.

— В самом деле?

Илма была приятно поражена. По крайней мере теперь Гундега должна будет признать превосходство Межакактов.

— Захватим баночку. На, держи!

— А здесь тоже огурцы? — Гундега показала на бочки в углу.

— Они ещё пустые. В них будем квасить капусту. Ты умеешь?

— Нет. В Приедиене мы её на базаре покупали. Или приносили из столовой готовые щи.

— Из столовой?! — В голосе Илмы было столько презрения, что Гундега удивлённо повернула голову, но в полутьме ей не удалось разглядеть выражение тёткиного лица.

— Что же тут плохого?

— Я предпочитаю есть сухой хлеб, чем…

Гундега хотела сказать, что щи в приедиенской столовой были вкусные, но промолчала.

Илма заперла дверь погреба и пошла на кухню. Гундега последовала за ней, крепко сжимая в руке холодную банку, от которой стыли пальцы.

Фредис уже поел и ушёл спать.

Они сели за стол втроём. Керосиновая лампа освещала только середину кухни, оставляя стены в сумраке. Где-то в углу сонно завёл свою песню сверчок. Гундега до сих пор думала, что сверчки существуют лишь в старых книгах. Оказывается, и здесь они есть… Хорошо, мирно, уютно.

Понемногу её стало клонить ко сну.

Она поднялась в свою комнату, разделась и забралась под одеяло. Её охватил холод слегка отсыревших в нетопленной комнате простынёй. Всё есть — и мягкая подушка, и толстое одеяло, и домотканый коврик у кровати. Только всё такое неприветливое, холодное…

Уже почти засыпая, Гундега вздрогнула от непривычных звуков. Но тут же сообразила, что это серый Нери гремит цепью на дворе. Прикрыв веки, она увидела совсем рядом злые, в красных прожилках глаза собаки. Их взгляд леденил, точно прикосновение холодных простынь, и девушка долго не могла освободиться от этого ощущения.

Но в конце концов усталость взяла своё.

Она не слышала, как приоткрылась дверь. На пороге показалась Илма. Вглядываясь в темноту комнаты, она слушала сонное дыхание девушки. Ей очень хотелось бы зажечь огонь, убедиться, что всё происшедшее не фантазия, что мансарда больше не пугает холодной пустотой, как это было последние три года. Но, боясь потревожить Гундегу, она, постояв немного, тихонько притворила дверь.

3

Утро наступило весёлое, яркое. Солнце залило окрестности ослепительным светом.

Из-под серенького платочка Лиены рыбилась такая же серая прядка волос, ею играл ветер, и волосы в мимолётной ласке нежно касались щеки. Коровы и овцы спокойно паслись. С тех пор как Лиена пригнала их сюда на опушку, ей ни разу не пришлось вставать с камня, чтобы завернуть скотину назад. Сегодня воскресенье, и привычные к труду руки лежали в бездействии на коленях. Обычно они были заняты то починкой, то вязаньем. Тогда и голова занята, и не нужно ни о чём думать, и становится хорошо и легко.

Никогда — ни в молодости, ни в зрелом возрасте — не думалось ей, что старость может быть такой — полной разочарований и какой-то пустоты. Она себе представляла, что старость — это немощь, усталость, болезни. А вот когда она пришла, многое оказалось иначе…

Впрочем, если хорошенько подумать, на что ей жаловаться? Сыта, одета, есть крыша над головой, своя каморка. Какие дворцы ей ещё нужны? Илма права, говоря: «Старческие капризы».

В траве на паутинке блеснула капелька росы.

У Лиены вдруг мелькнула мысль — интересно, а алмазы так же сверкают? Ей никогда не доводилось их видеть, она только слышала, что люди восхищались ими. Люди, которые, подобно ей, никогда сами их не видели. Интересная эта роса. Издали сверкает всеми цветами радуги, а возьми на ладонь — обыкновенная вода. Может, и всё блестит лишь издали?..

Лиена сидела на белом камне, который тёмными осенними вечерами призрачно белел на фоне тёмного леса, пугая лошадей лесорубов. Добротный, гладкий камень, будто нарочно поставленный для отдыха пастухов. С северной стороны он порос мягким мхом, похожим на зеленовато-коричневый бархат. Лиена думала о том, что хорошо бы вот так сидеть и сидеть, не двигаясь, и ничего не слышать, кроме тихого шелеста ветвей. Так хочется покоя. Хотя, пожалуй, нигде нет большего покоя, чем здесь, на лесной опушке.

Придётся всё же встать. Бруналя повернула к лесу. А известно — куда Бруналя, туда и Вента с обеими тёлками, ну, а за ними, конечно, и овцы.

Лиена побрела за коровой, опираясь на суковатую палку. Конечно, слов нет, с собакой пасти было бы легче. Но разве этого зверя Нери пустишь к скотине? Бамбулис был хорошим пастухом, да где же прокормить двух собак! Илма рассудила, что мать превосходно сможет управиться одна. Симанис взял ружьё и отвёл Бамбулиса в кусты. Потом вернулся за лопатой…

Лиена медленно двигалась за скотиной по краю луга. Межакакты видны отсюда как на ладони. Поблизости нигде нет таких усадеб. В посёлке, правда, тоже есть новые дома. Но в прежнее время здесь, в Нориешах, вряд ли можно было сыскать усадьбу богаче. Старый Бушманис был помешан на этом. Про него сказано — хоть в брюхе щёлк, лишь бы на брюхе шёлк. Что у тебя в желудке — каша на воде или жаркое, никто не видит, а что на тебе — видят все. Любил покойник пустить пыль в глаза. Но кому здесь, в медвежьем углу, восхищаться этим великолепием? Разве грибники или ребятишки забегут в полдень на загон Межакактов, где рдеет самая крупная земляника…

Да и само название Межакакты, что значит «Лесное захолустье», не бог весть какое звучное. Старый Бушманис долгие годы придумывал другое, да так и умер, не придумав ничего.

Теперь их осталось трое в пяти комнатах Межакактов. Две комнаты огромные, как сараи. Да, правда, ведь их теперь четверо. Ещё Гундега. Хоть немного оживлённее стало в доме. Как в те времена, когда в комнатах звенел голос Дагмары. Нет, конечно, никакого сравнения, Илма права. Гундега совсем взрослая, такая тихая, худенькая, светловолосая.

Окно наверху открыто, она уже встала, наверное. Из трубы идёт дым, значит, проснулась и Илма. Что же из того, что воскресенье? Привычка будит усерднее и точнее петуха.

Через некоторое время Лиена увидела, как Илма с Гундегой вошли в сад и нагнулись под яблонями. Нери громко и сердито тявкал на Гундегу. Чужая — значит, надо облаять и выгнать… Возможно, и привыкнет к девушке. Лаять, конечно, перестанет, но вообще… Еду не берёт ни от кого, кроме неё, Лиены, и Илмы. Даже от Фредиса не берёт.

В сердце точно заноза вонзилась — брал ведь и от Дагмары тогда, прежде! А теперь признаёт лишь их двоих. Такая привязанность приятна иногда, но раздражает своей тупой ограниченностью. Тупая любовь. Можно ли так сказать про любовь? Тупая ненависть…

Кажется, Нери чувствует, что она его не любит, по крайней мере любит не так, как любила весёлого, простоватого лопоухого Бамбулиса, который не отказывался от лакомых кусочков, предлагаемых ему чужими, и при этом виновато косился на Лиену.

Илма направляется сюда, в фартуке у неё несколько яблок. Немного поодаль за ней — Гундега.

— На, возьми, мать, это мягкое.

Яблоко румяное и мокрое от росы. Оно приятно холодит ладонь Лиены.

— Ешь!

Илма подняла глаза. Мать смотрела на Гундегу.

«Это хорошо, что Гундега пришлась матери по душе…» — говорит себе Илма, и не просто говорит, но и убеждает себя в этом, ощущая, как в груди пробуждается привычная старая обида. Обида жила в ней почти всю жизнь — так в потухшем костре под слоем золы порой долго тлеет раскалённый уголь.

Теперь мать смотрит на Гундегу — до этого она так же смотрела на Дагмару. А она, Илма? Ведь родная дочь! Кормилица! Каждый раз, когда Илма замечала этот одухотворённый взгляд матери, она чувствовала себя отвергнутой, ограбленной и не взрослой Илмой, а трёхлетней девочкой, подглядывавшей в щёлку двери, как мать качала маленького братика, крошечные беспомощные ручки которого оказались, к её удивлению, достаточно сильными, чтобы оттолкнуть прочь её, первенца…

«Пусть так! А Гундега хоть и родственница, но всё же чужая. Дагмара ведь была совсем чужая. Тогда как я…»

Пальцы Лиены поглаживали румяную блестящую поверхность яблока.

— Ешь же! — неожиданно резко приказала Илма и сама испугалась своего тона.

Лиена взглянула на неё удивлённо, но откусила кусочек.

— Каждую осень я думаю: как всё же беден наш сад, — сказала Илма уже спокойно.

— Беден? — искренне удивилась Гундега. — Нынче такой урожай!

Илма усмехнулась.

— Я не о том. Сортов мало. Теперь, осенью, только серинка, да пепин, да ещё антоновка. Летние сахарные. И всё… А где розовая яблоня, клубничная? У моей родственницы по мужу есть даже Жёлтый Рихард…

Илма произнесла это название с нежностью, словно девушка — имя возлюбленного. Гундега даже ясно представила, как этот Рихард выглядит. Молодой стройный парень с вьющимися волосами. Её только слегка смущало определение «жёлтый». Лицом, что ли? И стоило лишь вообразить жёлтое лицо, как привлекательный образ померк. Гундега невольно усмехнулась про себя: «Ну и фантазёрка я!»

— И всё-таки в конце недели я съезжу к Матильде, — продолжала Илма, точно кто-то собирался её отговаривать. — Привезу с полпуда этого Жёлтого Рихарда, чтобы в воскресенье к столу подать что-нибудь необыкновенное. Как ты думаешь, мать?

— Что я могу думать? — равнодушно ответила Лиена. — Делай, как хочешь!

— У тебя много яиц накоплено?

— Восемнадцать.

— Только-то?

— Сама знаешь. Не несутся. Не понимаю, почему нынче куры так рано линять начали.

— Мне потребуется не меньше двадцати пяти.

— Может, обойдёшься двумя десятками? А то мне даже на клёцки не хватит.

— Ничего, сварим клёцки после праздника. Не могу же я испечь торт величиной с ладонь. Не нищие какие-нибудь! — И вдруг, вспомнив, злобно прошипела: — Знаешь, эти тоже в воскресенье устраивают.

— Кто?

— Сельсовет. Проезжала мимо — на столбе объявление. В двенадцать.

Илма выжидательно посмотрела на мать.

— Пусть устраивают, — ответила Лиена.

— Тебе всегда всё безразлично!

Лиена промолчала.

— А я привезу из Сауи розы! — заявила Илма с плохо скрытым вызовом в голосе.

— Ну, это уж ни к чему, — кротко возразила Лиена. — В своём саду…

— В своём саду, ты говоришь? — прервала её Илма, но уже не так резко. — Хорошо, пусть будет, как ты хочешь. Брату…

И, пристально посмотрев на мать, с расстановкой сказала:

— А на могиле отца всё-таки будут белые розы из садоводства Сауи!

Это была месть. Месть за тёплый, лучистый взгляд, которым Лиена смотрела на некрасивую и почти совсем чужую девушку. Мелкая, но сладкая месть.

Лиена опять промолчала.

— Гундега! — неожиданно обратилась к девушке Илма.

По тому, как вздрогнула Гундега, было ясно, что из всего сказанного она не поняла ни слова и что мысли её были далеко. На узком личике — смущение, точно у школьницы, неожиданно вызванной к доске.

Илма невольно улыбнулась.

— О чём ты задумалась, Гунит?

— Просто так… Смотрите, тётя, как хороши берёзы, точно янтарные.

Она указала рукой на рощицу на противоположной стороне поляны; берёзки скромно толпились, уступив большую часть пространства величественным, гордым соснам.

Илма вспомнила, что вчера в погребе Гундеге почудился какой-то рот с неровными зубами. И чего только не взбредёт ей на ум! Странная девочка… Нашла чем восхищаться — берёзы как берёзы… Поделочный материал, дрова… Какой там янтарь!

— Мы с матерью говорили о том, как лучше подготовиться к празднику поминовения усопших.

— Разве будет праздник поминовения?

«Конечно, она ничего не слышала…»

— В будущее воскресенье… И обедать будут у нас, в Межакактах.

— Разве в день поминовения принято обедать?

— Конечно. Приедет сам пастор. И пономарь придёт.

— Вот как… А мою бабушку хоронили без пастора.

Илма поджала губы.

— Идём завтракать, — неожиданно предложила она. — Ты, мать, ведь тоже скоро пригонишь скотину? Я сварила кофе.

Но Лиена отказалась: давеча она выпила кружку молока. Да и трава сейчас, осенью, скупа, как мачеха: скотина щиплет, щиплет и всё равно досыта не наедается.

Завтракали вдвоём, потому что Фредис, уехав рано утром в Саую, на молокозавод, ещё не вернулся. Илма налила кофе. Сейчас она была сдержанной, но радушной хозяйкой. Она угощала девушку всем, что было на столе, хотя всё стояло под рукой. Ведь Гундега такая бледненькая и прозрачная, словно картофельный росток.

Тётя Илма хорошая, подумала Гундега, только сравнение с картофельным ростком девушке не понравилось.

Илма, встав из-за стола, пошла в комнату и включила приёмник. Донеслись обрывки слов, музыка. Вдруг в комнату хлынула любимая, знакомая мелодия, и девушке захотелось силой удержать, её. Но отчаянный рёв саксофона точно ножом перерезал её и, совершенно заглушив, перешёл в неистовый истерический хохот.

Илма вернулась, оставив дверь полуоткрытой, — за её спиной бесстыдно реготал саксофон. Потом кто-то заговорил на незнакомом языке, и неожиданно возникло густое гудение, похожее на жужжание гигантского роя. Орган.

— Из Швеции, — пояснила Илма. — Началось богослужение.

Гундегу поразил резкий переход от буйного джаза к хоралу, но она промолчала.

Орган стих, и послышался монотонно-певучий мужской голос. Чужой язык, незнакомые слова — и поэтому казалось, что чужестранец без конца повторяет одно и то же.

Илма опять села напротив Гундеги и теперь уже почему-то вполголоса предложила кофе — точно боялась помешать проповеднику там, в далёком Стокгольме.

— Разве вы что-нибудь понимаете, тётя?

— Где уж… А всё же, как послушаешь божественное, на душе празднично делается.

Гундега внимательно посмотрела на Илму, стараясь понять, насколько искренни её слова. Но лицо Илмы сохраняло торжественное выражение, и слова, произнесённые под гудение органа, тоже звучали торжественно.

Гундега не знала, была ли её бабушка верующей. В церковь они никогда не ходили. Бабушка всегда называла пасторов толстопузыми и развратниками. В молодые годы с её подругой произошла на этой почве какая-то неприятность — что именно, Гундега так и не узнала, потому что бабушка всё ещё считала её ребёнком. Но привычное выражение «слава богу» в устах бабушки всегда звучало, как вздох облегчения, исходивший из глубины души.

Илма молчала, ожидая, что скажет Гундега. Не дождавшись, придвинула к ней тарелку с тминным сыром и опять начала:

— Ведь христианская вера не учит людей плохому! Люби ближнего своего, как самого себя! Есть ли в этом хоть одно слово против совести честного человека?.. Попробуй кусочек сыра! Я налью тебе ещё кофе. Может, хочешь погорячее? Не стесняйся… Возьмём хотя бы заповеди: «Не убий», «Не укради», «Чти отца твоего и матерь твою». Скажи мне, что в этом плохого?

Псалмы, которые пели за сотни километров отсюда шведские богомольцы, не волновали Гундегу, они были безразличны ей, как и всё, что не трогает сердца. Но если разобраться, что плохого в том, что религия велит любить своего товарища — какое смешное слово: ближний! В школе, правда, говорили — бога нет, и она этому верила, но ведь никто ещё так спокойно и внятно не объяснял ей, что ничего нет плохого в том, что религия не позволяет красть и велит любить родителей…

— Твоя бабушка хотела, чтобы её похоронили без пастора, — тихим, бесстрастным голосом продолжала Илма. — Я знаю, почему она ненавидела их. Ну, допустим, один из них был плохим. Ведь и пастор всего лишь человек, такое же божье создание, как я, ты, как все мы. Человек может оступиться, ошибаться, заблуждаться…

Слова были похожи на круглую гладкую гальку. Они сыпались, катились непрерывным потоком, точно стремясь прикрыть, похоронить под собой что-то.

«Божье создание на земле…» Это как острый камешек в лавине обкатанной гальки. «Как странно — божье создание…» Разум Гундеги, принимавший всё сказанное Илмой, натолкнулся на эти два слова. В них было что-то пренебрежительное, унижающее. Но что именно, Гундега не знала. Ей хотелось возразить, её человеческое достоинство противилось такому определению. Создание… Будто она, Гундега, — жук или комар…

Илма с улыбкой смотрела на неё.

— Наелась, Гунит? Может, ещё мёду…

— Спасибо, тётя, больше не хочу.

— Ты, вероятно, убеждена, что все пасторы — это седые, отживающие свой век старики? Но это не так. Нашему пастору Екабу Крауклитису немногим больше сорока лет. Красивый, представительный. Вот увидишь.

На губах Илмы играла гордая, довольная улыбка. Как будто в том, что пастор красив и представителен, была и её заслуга.

— Ты ведь поможешь мне приготовить всё к воскресенью, не правда ли, Гунит?

Гундега молча кивнула головой. Конечно, поможет, неужели она сложа руки станет смотреть, как тётя Илма работает. Она поднялась, чтобы убрать со стола. Илма одобрительно взглянула на неё.

Грязные кружки Гундега сложила в котёл, а вот что делать с оставшимися на тарелках маслом и сыром — не знала. Их, оказывается, надо было снести в чулан, и Илма проводила её. После изобилия в погребе небольшой чулан под лестницей показался почти пустым: накрытый дощечкой туесок с салом, несколько горшков, яйца в старой суповой миске. Тут же были сетка от пчёл, дымокур и безмен. Илма и сама сознавала, что всякому вошедшему полки могут показаться пустыми, и поспешила объяснить, что еду они обычно прячут в ларе — от мышей.

Илме, видимо, доставляло удовольствие показывать своё хозяйство. Из чулана она повела Гундегу в хлев, но он был в это время дня пуст. Только из полутёмного угла в глубине слышались шумные вздохи и кто-то с треском тёрся о загородку. Илма повела туда Гундегу.

— Кто там? — опасливо спросила Гундега.

— Это большая свиноматка. Ни разу меньше дюжины поросят не приносила.

Обе осторожно пробрались меж коровьих стойл к загородке. Из-под нависших огромных, точно шлёпанцы Фредиса, ушей смотрела на них пара узеньких добродушных глаз.

— У неё скоро будут поросята? — спросила Гундега, показывая в сторону больших ушей.

— Это же боров! Свиноматка с той стороны.

Вот тебе и на! Гундега не знала, смеяться или смутиться. Но Илма уже повела её дальше: это подсвинок, это боровок, а это нынешняя, весенняя свинка. Илма сновала в проходах между загородками, словно челнок в ткацком станке. У Гундеги даже голова закружилась. Который из них подсвинок и которая свинка? А этот белый великан — свиноматка или боров? Да ко всему ещё «свинячья» порода, учуяв хозяйку, устроила такой ералаш, что даже встревожились гуси в закутке.

Илма показала Гундеге место, где несутся куры, и нашла там два яйца. Только чёрная курица несётся на сеновале, а летом разбрасывает яйца даже в кустах сирени. Не будь она такой тощей, впору бы её и зарезать…

И, наконец, старый сарай. Его вообще не принято показывать гостям, но Гундега не гостья, свой человек. Даже это невзрачное сооружение говорило о зажиточности хозяйки — в одном его конце был душистый сеновал, в другом — высокая поленница дров. Посередине — колода с торчащим в ней блестящим топором и козлы для пилки дров.

— Владения Фреда, — бросила с непонятной улыбкой Илма. — Ну, теперь ты всё посмотрела, — сказала она, останавливаясь посреди двора, и неожиданно так взглянула на Гундегу, словно увидела её впервые. — Ты, Гунит, будешь наследницей всего этого!

Ветер шелестел багряными листьями дикого винограда, и оконные стёкла казались какими-то особенно чистыми, блестящими. Может быть, это оттого, что вокруг тёмный лес? Потому и плети винограда кажутся ярче, и стёкла блестящими, и стены белыми?

Наследница Межакактов…

Трудно было даже поверить в это. После тесной комнатки в Приедиене здесь всё казалось просторным, роскошным. И она — наследница всего! Почти невероятно. Согласившись на предложение Илмы переехать в Межакакты, она думала лишь о том, чтобы уйти от тягостных воспоминаний. В то время всё остальное в её глазах просто не имело никакого значения. У неё никогда не было даже часов или велосипеда, самая ценная её вещь — зимнее пальто вишнёвого цвета с кроличьим воротником. И вдруг теперь у неё своя красивая комната в этом белом доме, и со временем сам дом перейдёт к ней…

Гундега так увлеклась этими мыслями, что даже в шелесте листьев ей слышалось: «Наследница Межакактов…»

Илма заметила радостный блеск в глазах Гундеги и почувствовала, как неудержимо тает последний ледок отчуждения и недоверия в её груди.

— Тебе надо подружиться с Нери, — сказала она, не зная, как ещё выразить своё благоволение.

Гундега принесла из кухни мясистую сахарную кость, какой Нери обычно не доставалось, и подошла к собаке. Собака не лаяла, застыв на месте и не спуская глаз с заманчивого угощения. В глазах животного не было вчерашней звериной ярости, они были тёмными-тёмными, и в них — почти человеческое отчаяние. Но кость Нери не взял…

Это было единственное облачко, омрачившее солнечный, радостный день Гундеги.

Загрузка...