Глава вторая Жеребец с косичкой

1

Давным-давно, сотни лет назад, здесь всё было иначе. Вокруг шумели леса; сосны, поднявшись на пригорок, выглядывали из-за верхушек лохматых елей, а сквозь заросли черёмухи и ольшаника пролегали тропы, по которым не ступала нога человека.

Но человек постепенно наступал, и лес сдался. Первыми в этом бою пали седые великаны, многочисленные дупла которых служили колыбелями не одному поколению галок. Могучие смолистые красавцы грузно залегли в стенах домов или превратились в стропила, бережно поддерживающие жёлтые соломенные крыши, которые со временем теряли свой золотистый оттенок, тускнели, покрывались мхом. Берёзы входили в жильё человека, сбрасывали свой зелёный покров, снимали белые чулки и превращались в самые обычные столы и стулья. Упорнее всего сопротивлялся мелкий кустарник. Он расползался по земле, цепляясь корнями за самый крохотный кусочек её, пусть даже совсем тощий.

Да, лес отступил, но не исчез бесследно. Он оставил после себя не только пни, строения и журавли, скрипящие над деревянными колодезными срубами, он оставил и своё имя.

И если можно было спорить о названии прежней волости, а нынешнего сельсовета «Нориеши» — оно могло произойти как от слова «нора» — поляна, так и от слова «нориетс» — закат, — то другие названия не оставляли ни малейших сомнений в их происхождении. Здесь были: Межмуйжа — лесная усадьба, Межатерце — лесной ручеёк. Межупите — лесная речка, Междзирнавас — лесная мельница, Межнорас — лесная поляна, Межапукес — лесные цветы, Межмате — лесная мать, Междегас — лесная гарь, Межвиды — лесная середина, Межули — лесовички, Межротас — лесной убор, Межмали — лесная опушка, Межгали — лесные просеки… Если ещё причислить сюда все названия, которые содержат слова «бор», «роща» или «дубрава», получился бы такой длинный и запутанный перечень, что без помощи поселённого списка сельсовета и не разобраться.

Впрочем, Гундеге было безразлично, подтверждалось ли всё это, рассказанное незнакомым парнем, записями и документами. Просто было занятно — и этого достаточно. Странный парень. Ей этот лес казался мрачным, чужим. А шофёр говорил о нём, как о чём-то давно знакомом. Точно он сам видел волков и серн, идущих по тропинкам на водопой к тому ручью, который называется Межупите и протекает по низине тут же, за Межакактами. Не мог он видеть! Ведь теперь волки лишь изредка забредают, да и серны не часто встречаются. Вот только разве зайцы.

Шофёр рассмеялся. Какой же это зверь — заяц! Просто лопоухий — и всё, безо всякой романтики.

Гундега смотрела на лежавшие на руле руки парня — крупные и широкие. «Настоящие медвежьи лапы, — подумала она. — Сам такой стройный, а руки…» Даже большой руль грузовика в этих руках казался игрушкой — так легко и бережно они его держали, точно боялись сломать…

Шофёр вёз её от самой Сауи. У Гундеги не было часов, и она чуть-чуть опоздала на автобус — всего на какую-то минуту или две. Но этого было достаточно, чтобы она со своими покупками осталась на дороге.

Она медленно пошла за удалявшимся автобусом. Может быть, за городом удастся остановить какую-нибудь машину. Ведь следующий автобус идёт только вечером.

Гундеге посчастливилось. Не успела она выйти на большак, как её, нагнала полуторка. Гундега «проголосовала», и шофёр, выглянув в окно кабины, спросил:

— Куда?

— Не могли бы вы довезти меня до поворота на лесничество? А если свернёте в лес, тогда ещё два километра по лесной дороге.

Нет, ему не нужно сворачивать на лесничество, но довезти до поворота он может, почему бы и нет.

Открыв дверцу кабины, он взял у Гундеги авоську, сумку и протянул ей руку. Выбросив в окно окурок, он включил заглохший мотор. В кабине сильно пахло бензином, и только струя воздуха, врывавшаяся снаружи, приносила свежесть. «Пахнет ветром», — подумала Гундега.

Когда последние дома Сауи остались позади, машина стала взбираться на крутую гору. В течение нескольких минут Гундега не видела ничего, кроме дороги, ведущей вверх сквозь пыльный ольшаник. Машина, словно гигантская черепаха, с рёвом ползла к облакам. Казалось, там, наверху, кончается земля и через несколько мгновений они полетят куда-то в пропасть. И вдруг совсем неожиданно, как бывает в кинофильмах, открылась пологая, окутанная осенней дымкой низина. Черепаха чудесным образом превратилась в птицу, плавно спускающуюся вниз, навстречу манящей фиолетовой дымке.

У Гундеги даже перехватило дыхание, как на качелях.

— Проклятый Горб, — проворчал шофёр.

Гундеге показалось, что она ослышалась.

— Как вы сказали? — нерешительно спросила она.

Не отрывая взгляда от дороги, шофёр улыбнулся:

— Я сказал — Горб. Так называют эту гору. Не знали? Значит, вы не местная. — Немного подумав, он добавил: — И кажется, я даже догадался, кто вы такая.

— В самом деле? — она не скрывала удивления.

Теперь, когда машина съехала вниз, гора казалась совсем не такой уж высокой и крутой. Впереди виднелась другая, и она была определённо выше этой. На сутулой спине холма синел массивный тёмный бор, сверху показавшийся фиолетовым. Настоящий видземский [2]пейзаж…

— Вы, вероятно, едете в Межакакты, — сказал шофёр.

— Как вы узнали?

Он усмехнулся:

— Я местный Шерлок Холмс… — и, помолчав, добавил: — Не так уж трудно догадаться. Вы сказали, что вам надо добраться до дороги, ведущей к лесничеству, и по ней два километра в сторону от шоссе. Значит, вы можете направляться только в два места: на кладбище или в Межакакты. Ясно, что с кульками и пакетами вам на кладбище делать нечего…

Руки шофёра двигались как будто независимо от их хозяина — он рассеянно смотрел на дорогу и, наконец, даже начал тихо насвистывать, не прерывая этого занятия ни при крутых поворотах, ни тогда, когда с грохотом и шипением проносилась мимо встречная машина. Он насвистывал «Подмосковные вечера», безжалостно фальшивя. Гундега хотела сказать об этом, но побоялась рассердить его.

— Как вас зовут? — спросил парень, вдруг перестав свистеть.

— Но ведь вы Шерлок Холмс, — отшутилась она.

И тут он впервые повернулся к Гундеге. У него были тёмно-карие, с расширенными зрачками, чуть косо поставленные глаза.

— Угадайте, — Гундега застенчиво улыбнулась.

Но шофёр опять смотрел на дорогу, и она опять видела только его решительный, даже чуть суровый профиль.

— Эмилия, Мария или Розалия не подходит, — заговорил он.

— Почему?

Он уклончиво ответил:

— Вам лучше подошло бы Мудите, Яутрите Скайдрите или Сподрите.

— Это значит, что у меня… легкомысленный вид, как сказала бы моя бабушка?

— Разве на самом деле вы не такая? — насмешливо ответил он вопросом на вопрос.

Она опустила глаза, стараясь скрыть смущение.

— Я пошутил, — успокоил её шофёр. — Совсем наоборот, вы мне кажетесь очень серьёзной.

— И всё же у меня имя цветка!

— Лилия, Роза, Вийолите…

— Слишком звучные! — прервала его Гундега. — Моё имя гораздо проще!

— Натре? Есть такое имя — Нагре[3]?

— Это коровья кличка!

— Извините! Тогда, может быть, Розине[4]? Не смейтесь. По соседству с нами, в Межгалях, живёт Розине. Родители пожелали дать ей имя, которого нет ни в одном календаре. По-моему, неплохо. Сладкое, вкусное словечко — так и хочется съесть… Тьфу ты, пропасть! — неожиданно обозлился он. — Куда вся вода девалась! Придётся остановиться на минутку и зачерпнуть.

— Где же вы тут воды наберёте?

— Там!

Шофёр показал кивком, и, немного наклонившись, Гундега увидела возле самой дороги извивающийся ручеёк.

Машина остановилась, шофёр загремел в кузове ведром, потом сбежал с насыпи к ручейку. Когда шум мотора заглох, Гундега услышала журчанье воды и шум леса. Через ручей был переброшен узенький мостик. На пригорке виднелся дом.

Шофёр, встав на мостик, напился из пригоршней, смочил волосы и лишь после этого, зачерпнув ведро воды, стал взбираться наверх. Он крикнул выглядывавшей в окно кабины Гундеге:

— Неплохо здесь! Правда?

Повозившись с мотором, он, ловко размахнувшись, забросил пустое ведро в кузов — на лоб при этом свесились прямые мокрые пряди волос — и весело обратился к Гундеге:



— Как же вас всё-таки зовут, принцесса Межакактов?

Она покраснела, но нельзя было сказать, что это обращение ей было неприятно.

— Гундега[5].

— Горький жёлтый цветок без аромата… — проговорил он, вытирая тряпкой руки. — Меня зовут Виктор. Рано или поздно всё равно придётся познакомиться. Живу в Силмалях. Если бы не лес, мы оказались бы ближайшими соседями Межакактов. Здесь почти все дома разбросаны далеко друг от друга, разумеется, кроме тех, что в посёлке.

Парень кивнул в сторону дома на пригорке.

— Это Междегас. А ближайшие соседи их — Межарути, во-он где, — он указал вдаль, где над группой деревьев указательным пальцем тянулась к небу труба. — Вам теперь надо понемногу знакомиться со всеми Нориешами.

— Почему у вас здесь названия усадеб связаны с лесом? В других местах этого нет.

— Могу вам это объяснить. — Он улыбнулся, усаживаясь за руль. — Если бы кто-нибудь вздумал написать историю Нориешей, то он при всём желании не обошёлся бы без упоминания леса…

Потом он рассказал о том, как возникли Нориеши, вероятно, прибавляя кое-что и от себя, но Гундега слушала с интересом.

— Здесь в самом деле красиво, — сказала она наконец.

— Вы навсегда сюда приехали, Гундега?

— Да.

— Почему?

Её немного удивил вопрос, и она уклончиво ответила:

— Просто так…

Увидев плотно сжатые губы Гундеги, Виктор понял, что резким ответом она старается оградить свой мирок от вопросов незнакомого.

— Не сердитесь! — мягко произнёс он.

В голосе Виктора девушка уловила участливые нотки и неожиданно для самой себя сказала:

— Знаете, я буду наследницей Межакактов!

И только тут она спохватилась — ведь для постороннего слуха это звучит наивно, как наивным кажется, когда ребёнок хвастается кричащим плюшевым медвежонком. Гундега боялась, что Виктор станет насмехаться, но он, повернувшись, опять посмотрел на неё пристально, без улыбки, без удивления, думая о чём-то своём.

— Вы очень рады этому? — наконец спросил он.

— Конечно, — призналась она. — У нас с бабушкой в Приедиене была восьмиметровая комнатка, а здесь я даже не знаю, сколько метров. Такой простор! У меня на мансарде своя собственная комната с большим окном.

— Разве вам до этого не приходилось видеть больших красивых домов?

— Конечно, приходилось. Но жить в таком доме не довелось ни разу. У нас в Приедиене есть прекрасные дома. Идёшь мимо и думаешь: счастливцы, кто в них живёт! А вот домишко, в котором ютились мы, маленький, ветхий, но хозяйка ежемесячно драла с нас семьдесят рублей[6]. У бабушки была только пенсия, а раньше — зарплата уборщицы. Мясо мы ели только по воскресеньям… А здесь в субботу тётя собирается печь торт, такой огромный, — она показала, какой будет торт, изрядно преувеличив размеры, но Виктор промолчал, — зарежет телёнка и гуся. Для этого я и везу из Сауи муку, сахар, изюм. Да ещё перец и ваниль.

И тут Гундега обратила внимание на то, что Виктор помрачнел. А совсем недавно, у ручья, он весело смеялся. Почему же теперь он стал неприветливым, только медвежьи лапы по-прежнему играючи-бережно крутят руль?

Впрочем, погасить радость Гундеги было не так-то просто.

— У вас какой-нибудь праздник, что ли? — наконец спросил Виктор.

— Как же! Праздник поминовения. К нам приедет сам пастор. Бабушка говорила, что все пасторы толстопузые. А этот, рассказывают, строен и красив.

— Кто же ещё у вас будет?

— Поном… — начала было Гундега и осеклась, почувствовав, как насмешливо прозвучал голос Виктора.

Она обиженно отвернулась.

— Почему вы больше ничего не рассказываете, Гундега?

Она не отвечала.

— Рассердились? Не стоит…

— Но почему вы так… — Гундега не находила слов, чтобы определить, что именно задело её в тоне Виктора.

— Не обижайтесь, Гундега, но… мне немного странно, что вы так кичитесь этим домом…

Гундега вспыхнула.

— А что в этом плохого? Может быть, то, что я там чужая, пришлая, или может быть… — и она почти вызывающе закончила, — то, что не я этот дом строила?

— Может быть…

— А вы? Разве вы сами строили дом, в котором живёте?

— Нет, не строил.

— Вот видите! — торжествующе воскликнула она. — А говорите, что…

— Вы наш клуб уже видели? Нет? Вот его мы построили своими руками. Двое были из строительной бригады, остальные нет. Работали в свободное время, иногда даже ночь прихватывали.

— Кто это «мы»?

— Колхозные комсомольцы.

— Наверно, хорошо заработали, если даже по ночам трудились? — спросила Гундега и сама устыдилась своего иронического тона. — Конечно, это не главное, но… — она хотела сгладить неловкость и не знала как.

— Мы работали «просто так» — как вы говорите.

— Бесплатно?

Виктор улыбнулся удивлению Гундеги.

— Разве так уж трудно поработать несколько часов сверх обычного трудового дня?

— И вы тоже работали?

— Я возил строительный материал, — просто ответил он.

Взгляд Гундеги выражал одновременно недоверие и удивление.

— Это далеко?

— Что именно?

— Ну, этот построенный вами клуб.

— В посёлке. В полутора километрах от поворота на лесничество.

— Ах, вот как…

Гундега больше не задавала вопросов.

Они приехали. Виктор затормозил у той самой автобусной остановки, где неделю назад Гундега сошла со своими чемоданами, подал ей свёртки.

— До свидания, — сказала Гундега, помедлив немного, протянула ему руку и направилась к дороге, ведущей в лесничество. Пройдя немного, она оглянулась, удивляясь, почему он не уехал. Виктор в этот момент подносил зажжённую спичку к папиросе, задумчиво глядя вслед Гундеге.

Наконец мотор заурчал. Обернувшись ещё раз, девушка увидела клубившуюся на дороге пыль, а рокот мотора уже отдавался в лесу.

2

Возле сарая стояла лошадь, запряжённая в телегу, и тянулась губами к длинным стеблям травы. В молодости она, наверно, была серой, а то и чёрной масти, потому что на седой спине ещё кое-где виднелись островки тёмной шерсти.

Заметив Гундегу, лошадь поспешно подняла голову, сползший было вниз хомут вернулся на положенное место. Неровная, неопределённого цвета грива свисала на лоб, почти совсем закрывая настороженно и сердито смотревшие глаза. Но когда Гундега хотела пройти мимо лошади, та вдруг тихо заржала, провожая её взглядом.

— Чего ты хочешь… лошадь?

Гундеге самой стало смешно, но ведь клички она не знала.

Услышав человеческий голос, лошадь насторожила уши.

Гундега, оставив свёртки посреди двора, подошла к лошади и протянула руку, чтобы погладить светлую бархатистую морду. Но лошадь в непонятной заносчивости резко вздёрнула голову и надменно посмотрела на девушку сверху вниз, словно говоря: «Не трогай меня, незнакомое существо в юбке!»

Гундега фыркнула:

— Ишь ты какая! То ржёшь, то ерепенишься!

Лошадь прислушивалась, прядая ушами, но воинственный пыл её заметно угас.

— Ты сама-то, пожалуй, ничего, — возобновила Гундега необычную беседу. — А вот причёска у тебя, как у стиляги. Честное слово, у тебя был бы более приличный вид, если бы твою гриву мы — вжжик!

Окончательно развеселившись, она показала двумя пальцами, как следовало бы обрезать гриву ножницами, и лошадь снова пугливо вздёрнула голову.

Тут Гундега сообразила, что в окно кто-нибудь может увидеть, как она здесь дурачится. Она осторожно оглянулась, но все окна были плотно занавешены, и казалось, будто дом закрыл глаза и погрузился в сон. Она взяла сумку и свёртки, чтобы пойти домой, но, сделав несколько шагов, опять услышала за спиной просительное ржанье. Лошадь смотрела на колодец, на срубе которого стояла деревянная бадья.

— Ты пить хочешь? — догадалась Гундега. — Так бы и сказала сразу.

Зачерпнув воды, она поставила бадью перед лошадью. Та стала пить большими глотками, звеня удилами — Гундега не знала, как их вынуть. Когда бадья опустела, Гундега принесла ещё. Жаждущее животное выпило и эту бадью и сразу же утратило всякий интерес как к колодцу, так и к самой Гундеге.

— «И вот за подвиги награда!»

На эту житейскую мудрость лошадь ответила лёгким взмахом хвоста, чуть не задев лицо Гундеги. Похоже было, что она отгоняла мух. Но на этот раз она великодушно позволила погладить морду, всем своим поведением, однако, давая понять, что она не жаждет ласки, а лишь переносит её ради сохранения хороших отношений. Глаза лошади подобрели, они оказались карими и взгляд их умным. На середине лба виднелась небольшая тёмная звёздочка. Ножниц не было, но Гундега придумала, как справиться с длинной спутанной гривой — она заплела её в косичку…



— Красиво! — послышался вдруг за спиной Гундеги мужской голос.

Покраснев, девушка сконфуженно обернулась, точно её застали играющей в куклы.

Она увидела незнакомого пожилого мужчину. Восклицание его прозвучало явно насмешливо, зато на лице, обращённом к зардевшейся Гундеге, была добродушная улыбка.

— Для жеребца такая причёска, пожалуй, слишком женственна.

Подойдя к коню, он, смеясь, потрепал его по седой шее:

— Эх, Инга, как же ты позволил заплести себе косу! Пить хочешь?

— Я уже его поила! — сказала Гундега, обрадованная возможностью вставить слово, вместо того чтобы молчать с глупым видом.

— А! — сказал незнакомец тоном, каким обычно выражают одобрение детям. — Ну, тогда мне понятно, почему вы в таких хороших отношениях.

Он подошёл к Гундеге и, подавая руку, назвал себя:

— Симанис.

Пожатие его жёсткой ладони было крепким. Гундега терпеть не могла людей, подающих руку безвольную и рыхлую, словно хлебный мякиш. Иногда она даже старалась представить себе, как здороваются двое таких, которые протягивают руку не для пожатия, а словно для того, чтобы её поцеловали.

Симанису могло быть лет пятьдесят. Статная, плечистая фигура его слегка ссутулилась — он был очень высок. Худощавое лицо его прорезали глубокие морщины. Глаза, как и улыбка, говорили о добродушии, и Гундега почувствовала почти необъяснимое доверие к этому большому сутулому человеку.

— Приехал помочь Илме зарезать телёнка, — пояснил он.

— Телёнка? Нашего, того — бурого?!

Видно, на лице Гундеги отразился испуг, потому что Симанис удивлённо взглянул на неё.

— Бычок Илме, к сожалению, не нужен, — сказал он.

— Я понимаю, но…

Гундега в таких делах была истой горожанкой, хотя какой уж город Приедиена? В её голове никак не укладывалась мысль о том, что между аккуратно нарубленными кусками мяса в магазинах и на рынке и бурым бойким телёнком, резво постукивающим копытцами по деревянному настилу загородки, существует какая-то связь. Это казалось обидным и возмущало до глубины души. Красивый телёночек, которого она ещё сегодня утром поила мучной болтушкой, никак не может стать куском мяса…

Гундега почти с ненавистью взглянула на Симаниса. Но он не обиделся, наоборот, лицо его вдруг осветилось непонятной нежностью.

— Вы ещё такая молоденькая, — сказал он, — настоящий ребёнок.

Он наклонился к вещам Гундеги:

— Помогу внести.

И неловко взял сумку. Из пакета посыпался изюм.

— Ой! — воскликнула Гундега. — Вот несчастье на мою голову!

Испуганный Симанис поспешно прижал сумку к себе, но изюм посыпался ещё сильнее. Наконец Гундега догадалась прикрыть полупустой кулёк, и оба, присев на корточки, принялись собирать ягоды.

— Ну и задаст же нам Илма перцу! Ох и задаст! — говорил Симанис.

И оба улыбнулись с видом сообщников.

Петух первым заметил, что здесь что-то просыпалось. Опередив своих многочисленных жён, он увидел изюминку и клюнул необычную находку. Ягода, видимо, пришлась петуху по вкусу, потому что он тут же поспешил созвать всех кур.

— Кыш! Кыш! — Гундега отчаянно махала руками и хлопала в ладоши, пытаясь прогнать назойливых птиц. Но они считали всё высыпанное на землю своей добычей и не уходили…

Когда Гундега с Симанисом вошли в кухню, Илма точила на бруске длинный нож. Она красноречивым, полным упрёка взглядом посмотрела на Симаниса, словно говоря: «Даже на это ты не способен…»

Он понял и хотел взять у неё нож и брусок, но Илма не дала, резко осадив его:

— Сама управлюсь!

Симанис пожал плечами, чувствуя себя неловко в присутствии Гундеги. Но Гундега по-своему поняла резкость Илмы:

«Сердится. Значит, видела в окно…»

Она молча выложила покупки на стол.

Проверяя, хорошо ли наточен нож, Илма прикоснулась в нескольких местах к лезвию.

— Как съездила? Всё привезла?

«Начинается!» — со страхом подумала Гундега и бессвязно начала:

— Везла… всё было хорошо, но высыпалось…

На лицо Илмы светлой полосой лёг зайчик: в лезвии ножа отражалось солнце.

— Что ты там бормочешь? Что у тебя высыпалось? Деньги?

— Я просыпал у неё изюм, — пояснил Симанис.

И в момент, когда Гундега собиралась получить головомойку, Илма неожиданно громко расхохоталась:

— О милостивый боже! Взгляни, Симани, как она перепугалась! Можно подумать, что миллион потеряла. Ах ты, глупышка!

Гундеге даже не верилось. В уголках её рта заиграла улыбка, она с благодарностью и восхищением смотрела на Илму.

«Какая тётя Илма хорошая! Просто невероятно, до чего хорошая!»

От Илмы ничто не укрылось, и она сказала Гундеге с тем радостным чувством, которое охватывает человека в минуту великодушия:

— Что осталось, ты, Гунит, можешь съесть. Всё равно булка с изюмом не получится. Муку и сахар положи в ларь. Мы с Симанисом пойдём телёнка резать…

Пока это совершалось, Гундега сидела в своей мансарде, боясь услышать какие-либо звуки со двора и в то же время прислушиваясь к тому, что там происходит. Ей казалось, что она сейчас услышит что-то ужасное. Но всё было тихо, пока на лестнице не раздались шаги Илмы.

— Иди вниз, трусливый зайчонок! — позвала она, добавив ещё что-то непонятное — Гундеге или Симанису, — и засмеялась.

За ужином они ели жареную телячью печёнку. Илма сказала, что до воскресенья всё равно её не сохранишь свежей. Гундега усиленно старалась не думать ни о чём, но никак не могла отделаться от чувства стыда, будто совершила предательство, ведь печёнка и в самом деле оказалась очень вкусной.

Гундега никогда не умела притворяться, и сейчас Илма могла прочесть на её лице всё, что занимало ум девушки. Переживания Гундеги казались ей странными, даже чуточку смешными и в то же время немного огорчали. Она сама не понимала, отчего это, а Гундеге всё-таки сказала:

— Ты излишне чувствительна, Гунит. Жизнь так не проживёшь, тебе будет очень трудно.

Илма сделала паузу, отыскивая нить, которая помогла бы ей связать молодость Гундеги с её собственной молодостью, нет, вернее, с детством. Неожиданно для себя она сделала открытие, что у неё, в сущности, молодости-то почти и не было. Как странно! В семнадцать лет она уже была женой Фрициса. А до этого… До этого она ведь была ребёнком.

Илма заметила устремлённый на неё взгляд серых глаз. В них стоял немой вопрос.

— Почему, тётя? — наконец спросила Гундега.

— Видишь ли, — неуверенно начала Илма. — Когда отец резал свинью, я, ещё ребёнком, залезала в кровать, укрывалась с головой одеялом и визжала так, будто резали меня. А потом, когда мужу случалось быть в отъезде и рядом не оказывалось ни одного мужчины, я со всем и со скотиной справлялась сама…

Она глубоко вздохнула и проговорила без видимой связи с предыдущим:

— Хорошо это или плохо, по с чистыми руками не проживёт никто.

Посмотрев на Гундегу, она сообразила: зря сказала последнюю фразу. Казалось, девушка опять задаст сейчас тот же детский наивный вопрос: «Почему, тётя?»

Нет, она не спросила. Лишь недоумённо взглянула сначала на неё, потом на опущенную голову Симаниса.

«Да, Симанис», — вспомнила вдруг Илма, почувствовав, что необходимо как-то объяснить Гундеге его присутствие. Если бы разговор шёл только об одном дне, тогда бы… Но это не только сегодня. Симанис будет приходить… и Гундега не слепая…

Будь Гундега взрослее, всё оказалось бы гораздо проще. А если бы она была глупым ребёнком — вообще не понадобилось бы ничего объяснять. Но Гундега уже вышла из детского возраста и не стала ещё взрослой женщиной.

Илма сказала:

— Лесник Симанис иногда помогает нам с матерью по хозяйству…

И, только сказав это, спохватилась, насколько неубедительно и даже наивно прозвучало её объяснение. Она испуганно подняла голову, боясь, как бы — упаси бог! — Гундега не усмехнулась в ответ.

Но Гундега не усмехалась Она даже не смотрела на неё, взгляд её был устремлён куда-то в пространство.

Илма почувствовала облегчение.

«Не поняла. Вернее, не слышала…»

Гундега и в самом деле не слышала ничего. Она ломала голову над трудной загадкой — словами, брошенными Илмой вскользь: «…с чистыми руками не проживёт никто».

3

Когда Гундега поднялась к себе в комнату, а Симанис отправился выпрягать Ингу, заговорила Лиена, до этого не произнёсшая ни слова:

— Ты думаешь, Илма, что и теперь так можно, когда у нас живёт она?

Илма поняла, что мать имела в виду, но всё же переспросила:

— Не пойму, мать, о чём ты?

Лиена мыла посуду, звякали тарелки и вилки. Снимая с гвоздя полотенце, старуха бросила взгляд на Илму:

— Она ведь не слепая…

— Гундега ничего не понимает, — сказала Илма, чувствуя, что голос её звучит неубедительно.

— Ты так думаешь?.. — Лиена медлила, не зная, сказать или не стоит. Потом решилась: — Вчера она меня вдруг спросила, почему ушла Дагмара.

По лицу Илмы сразу пошли красные пятна.

— А ты?

Лиена молчала, только посуда в её руках загрохотала сильнее.

— И что же ты, мать? — повторила немного погодя Илма.

Лиена опять ничего не ответила. Илма заметила, с каким преувеличенным усердием она вытирала уже совсем сухие тарелки.

Потом Лиена быстро подняла глаза и проговорила с горечью:

— Не пугайся, правду не сказала…

Красные пятна, так внезапно появившиеся на лице Илмы, постепенно стали бледнеть.

— С Дагмарой-то просто, — тем же тоном продолжала Лиена. — Дагмара ушла, и никто знать не знает, почему она ушла. А Симанис здесь, на глазах…

— Ну и что… — возразила было Илма, но голос её звучал скорее вопросительно. Помедлив немного, как человек, которому после бесплодных исканий и раздумий остаётся одно — примириться с действительностью, она добавила: — Ты ведь знаешь, нам не обойтись без мужских рук. Не будет Сим аписа, будет кто-то другой…

— А Фредис?

Илма махнула рукой, словно отгоняя назойливую муху.

— А, что Фредис!

Лиена вздохнула.

— Я ведь и так всё время молчу, хотя мне это никогда не нравилось. Может, и теперь промолчала бы, если бы не Гундега…

— Именно ради Гундеги! — горячо воскликнула Илма.

— Как это понимать?

— Если бы я зарегистрировалась с Симанисом, наследниками Межакактов оказались бы он и его дети.

Обе умолкли. Слышно было, как во дворе стукнули оглобли и совсем рядом, за стеной послышался топот коня. Симанис повёл Ингу на луг.

Когда снаружи всё стихло, Лиена с упрямством старого человека возобновила разговор:

— Но если Гундега всё это увидит? Ведь тебе скоро будет пятьдесят лет, Илма…

«Пятьдесят лет…» Напоминание об этом было равносильно удару кнута. Илма никому бы не решилась признаться, как сильно она боится старости. Постороннему наблюдателю течение человеческой жизни кажется естественным и гладким. Юность сменяется зрелостью, а зрелость — старостью так же спокойно, без страха и волнений, как полдень сменяет утро, а вечер — полдень. Но когда речь идёт о ней, Илме, которой скоро минет пятьдесят…

— Вот именно потому! — упрямо сказала она. — Я не перестаю думать об этом: возможно, завтра я уже буду старухой. А вот сегодня я ещё не старуха, нет! В зеркало я смотрюсь только вечерами, в сумерки, когда сглаживаются морщины, — и выгляжу девушкой — тоненькой, белой, гибкой. И так безумно, до головокружения хочется жить!

Лиена смотрела на дочь, словно на привидение, вынырнувшее из ночной тьмы.

Глаза Илмы, сверкавшие на худощавом поблекшем лице, казались огромными и яркими. Лиена со смутным страхом сообразила, что нечаянно задела в душе дочери струну, о существовании которой даже не подозревала.

— Безветренными вечерами сюда иногда доносится музыка из клуба, тогда я открываю у себя в комнате окно и слушаю. — Илма умолкла, взглянув на окно, будто и сейчас прислушивалась к чему-то. — Я знаю: там танцуют, и мне тоже хочется танцевать. Никто об этом не знает, и никому об этом знать не положено. Что ты смотришь, мать, на меня, как на безумную?

Взгляд Лиены и в самом деле охладил Илму, глаза её потухли.

— Это до добра не доведёт, — ответила Лиена, отворачиваясь.

Илма горько усмехнулась:

— Что ты, мать, знаешь о жизни? Ты даже отца моего по-настоящему не любила…

— Что я знаю о жизни… — словно эхо повторила старая женщина. — А что такое жизнь?

Илма молчала. Почему не находится ответа на такой простой вопрос? Так легко объяснить, например, что такое стол, что такое лес, облако. А что такое жизнь? И смешно и странно… Живут все. А сумеет ли кто объяснить?..

Илме послышалось, что где-то скрипнула дверь, она насторожилась, повернулась к лестнице, ведущей в комнату Гундеги.

— Это не Гундега, — успокоила её Лиена, угадав мысли дочери. — Симанис запирает сарай. — И, помолчав, тихо сказала: — Похоже, что ты её… боишься?

— Я не боюсь, — так же тихо ответила Илма. — Я только хочу уберечь её от всего…

У Лиены дрогнули уголки рта. Непонятно, была ли это сдерживаемая улыбка или болезненная гримаса.

— Скрыть можно от человека, живущего за десяток вёрст. А от того, с кем живёшь под одной крышей и ешь за одним столом, ничего не скроешь. Рано или поздно…

— Неправда! — с жаром воскликнула Илма. — Я никогда…

И осеклась. Со скрипом отворилась наружная дверь.

Лиена не ошиблась. В кухню вошёл Симанис и повесил на гвоздь ключ от сарая.

4

Илма была права — в сумерках она выглядела совсем молодой. Темнота заравнивала глубокие складки вокруг рта, придавала загадочное выражение выцветшим глазам, скрадывала синеватые венозные узлы на стройных, натруженных в тяжёлой работе ногах и скрывала седину на висках. Илма чувствовала себя такой же, как много лет назад. О, как хорошо быть такой, не знающей усталости после трудового дня, застенчиво или кокетливо смеяться, вдруг испуганно умолкая, — не проснулся бы кто из домашних! И тут же на губах Илмы появилась спокойная улыбка: кого ей бояться, она здесь хозяйка, и нынче ночью она опять молода, молода… Добрая, милосердная темнота…

— Ты ещё вчера обещал приехать! — сказала она Симанису, ещё находясь во власти воображения.

— Не смог. У матери опять колотьё началось. Некому было корову подоить, — усталый голос звучал глухо, в нём не было ни тени игривости и юношеского нетерпения.

Илма разочарованно вздохнула.

Больная мать… Доение коровы… О боже, неужели даже теперь, ночью, нельзя избавиться от всего этого! Разве недостаточно, что она целый день думает о коровах, свиньях, огороде, саженях Дров, прополотых гектарах лесных посадок?

Какая муха сегодня укусила Симаниса? Он умел быть совсем другим. Тогда, девять лет назад. Неужели прошло уже девять лет?

— Матери тяжело, — проговорил немного погодя Симанис.

Это была жизненная проза, не совсем, пожалуй, уместная в комнате, где за окном шумел лес и мерцали осенние звёзды, а стареющая женщина отчаянно силилась обмануть время.

Илма охладела. И стоило рассеяться обманчивому розовому туману её воображения, как их отношения стали на реальную, деловую почву. Она была всего лишь пожилой вдовой, боявшейся старости, и хозяйство её нуждалось в паре сильных мужских рук. Он, Симанис, с седеющими висками, отец двоих детей, но юношески страстный… Перед глазами Илмы всё вдруг предстало в неприкрытом, грубом виде, — точно при вспышке молнии.

«Такова жизнь», — подумала она, пытаясь найти оправдание.

— Мать одна слишком переутомляется, — продолжал Симанис, не то чтобы упрекая, а как бы рассуждая сам с собой.

Этот усталый глухой голос снова вернул Илму к действительности, и она с неожиданной резкостью бросила:

— Не я ведь тому виной. Почему ты мне вечно об этом напоминаешь?

— Нет, ты не виновата, — согласился он.

— А она говорит обратное? Да?

Симанис не отвечал. Илма поняла. Он молчал, чтобы не сказать правду. Промолчать легче. Промолчать всегда легче, чем сказать…

— Она старуха. — Симанис искал оправданий.

— Ладно уж, ладно, — отозвалась Илма. «И чего я лезу в ссору?» — упрекнула она себя, но недавняя горечь искала выхода в озлоблении. — На прошлой неделе, я её встретила в магазине. Поздоровалась. Она не ответила.

— Она любила Айну, — просто и неожиданно откровенно ответил Симанис, не пытаясь ничего сгладить или смягчить. — Ей теперь тяжело. Она и детей любит.

— Так же, как ты любил Айну, — придирчиво начала было Илма, но тут же умолкла.

«Неужели я действительно ревную? Что за вздор! Хотя… Что в этом плохого? Не ревнуют только куры…»

Достаточно было сейчас Симанису вспылить, чтобы завязалась неприятная, мелочная перебранка. Но он молча, спокойно и кротко смотрел на неё, и до слуха Илмы доносилось лишь его размеренное дыхание.

— Симани!

— Да? — откликнулся он.

— Почему ты молчишь?

— Что я должен говорить?

— Ты любишь Айну?

— Послушай, Илма, прекратим этот разговор, — в голосе Симаниса слышалось сдерживаемое волнение. — Зачем ты меня мучаешь понапрасну? Тебе известно, как всё было на самом деле. Напрасно ты на меня сердишься.

После некоторого раздумья он продолжал уже гораздо спокойнее:

— Хочешь, Илма, я подам заявление в суд, чтобы нас с Айной развели? Поженимся, я переберусь сюда. Всё будет как полагается. Как ты думаешь, Илма?

Приподнявшись и облокотившись на подушку, он старался прочесть на лице Илмы её мысли. В темноте её лицо напоминало бледный, неясный овал, черты расплывались.

— А мать? — спросила Илма.

Симанис ответил вопросом:

— Мать? Я не понимаю, что ты хочешь сказать?

— Куда она денется?

— Конечно, пойдёт со мной.

Голос Илмы прозвучал в тишине комнаты так резко, что она сама вздрогнула:

— Нет!

Симанис не понял:

— Ты, Илма, серьёзно?

— Как же иначе? Пусть она идёт к Айне.

— Она ведь моя мать, — растерянно сказал Симанис.

— Но как же мы сможем ужиться, ненавидя друг друга?

Этого и Симанис не знал, он только ответил:

— Она бы примирилась…

— Я не желаю иметь в своём доме человека, который меня терпеть не может. Хватит и Фреда…

Симанис долго молчал. Потом проговорил с тоской, скорее подытоживая свои невесёлые мысли, чем отвечая Илме:

— Правильно. Детей — Айне, мать — Айне. — В его голосе была боль. — Зачем ты меня мучаешь, Илма, у тебя нет сердца.

Илма отодвинулась от него — холодная и равнодушная. Он с грустью подумал, как ловко она умеет из самого близкого существа в одно мгновение превращаться в чужого человека…

— Я тебя не мучаю, Симанис, я говорю то, что есть. И вообще — я тебя не держу. Не приглашала тебя, не звала. Я тебе уже предлагала однажды: останемся в своих семьях.

Она замолчала, ожидая ответа, но ничего не услышала.

— Симани!

Безмолвие.

— Симани, если тебя не устраивает твоё теперешнее положение, уходи. Уходи и больше не возвращайся. У тебя есть твоя Айна. И я найду человека, который…

Симанис резко повернулся.

— Ни за что!

Илма в темноте улыбнулась. «Так! Это опять прежний Симанис…»

— Ни за что, ты слышишь, Илма!

Симанис сжал её плечи словно тисками. Она съёжилась от боли, тихо смеясь ему в лицо.

— Дурачок милый…

— Зачем ты меня пытаешь? Ты сделала меня посмешищем в глазах людей. Говори, чего ты ещё хочешь?

— Поцелуй меня, — сказала она, продолжая смеяться.

В Симанисе боролись два чувства — желание оттолкнуть Илму и мучительный страх потерять её.

— Илма, перестань дурачиться. Я говорю серьёзно, а ты…

— Я тоже говорю серьёзно. — Она действительно перестала смеяться. — Симани, в будущую пятницу и субботу я хочу убирать картофель. Тебе придётся помочь.

— Я не смогу, Илма, — подумав, ответил он, чувствуя, как трудно, почти невозможно отказать ей именно сейчас, когда после досадной размолвки она опять стала такой близкой, что он пьянеет и голова кружится, как от запаха багульника. — В пятницу у меня в лесу…

— С Метрой я всё улажу, — перебила она его.

Симанис недоверчиво покачал головой.

— На этот раз не уладишь. Я должен на лошади вывозить дрова из болота на дорогу. В субботу утром придут машины. Хочешь, я приеду в четверг вечером и выпашу сохой столько борозд, сколько вы сможете убрать за пятницу? Выпашу хоть в темноте, — заверил он, убеждённый, что Илма не откажется.

Но она не согласилась:

— А кто будет поднимать мешки, кто повезёт картофель к ямам, кто будет копать? Конечно, я. Всё я. Спасибо, тогда уж лучше совсем не приходи. Фредис попросит лошадь в колхозе.

— Пойми, Илма, на этот раз я не могу…

В голосе Симаниса звучало искреннее сожаление, но она и слушать не хотела.

— Не можешь так не можешь. Чего уж…

— Может, лучше начать с понедельника? — с повой надеждой предложил он. — Я бы попросил недельный отпуск без сохранения содержания…

— А ты имеешь право брать отпуск за свой счёт? — с откровенной насмешкой спросила Илма. — Ты ведь платишь алименты…

Сказала и почувствовала, что на этот раз глубоко оскорбила Симаниса.

Он ничего не ответил, даже не шевельнулся, только между ними точно выросла незримая стена. Встать бы теперь и уйти. Уйти и освободиться от всего. Но это было выше его сил. Он уже не раз уходил — и снова возвращался. И каждый раз унижение ощущалось всё глубже и болезненнее. Вспыхнувшая так поздно страсть влекла его к Илме, привязывала тысячами нитей. Они оказались крепче тех, что привязывали его к детям, семье.

Симанис вспомнил, как чужая светловолосая девушка Гундега сегодня заплела косичку на гриве Инги. Вероятно, страсть седеющего мужчины в глазах людей кажется такой же нелепой, как косичка на лбу жеребца.

Ивару только шесть лет, он ещё ничего не смыслит, а Эдгару — семнадцать. Эдгар всё понимает и, наверно, стыдится позднего, непонятного для молодых безрассудного увлечения пожилого человека, своего отца.

— Симани!

Это опять Илма.

— Симани, ну придумай же что-нибудь!

Он так глубоко задумался, что не сразу понял, о чём Илма говорит. Он и на этот раз остался здесь, в комнате Илмы, несмотря на обиду, несмотря ни на что. Сопротивляться ей он не мог.

— Что я могу придумать? — беспомощно сказал он.

— Объясни лесничему, что тебе нужно убрать огород. Все знают, что у тебя дома одна старуха. Если ты пообещаешь отработать, тебя отпустят. Понимаешь, я не могу в другой день, ко мне придут помогать женщины из Дерумов.

«А как же наш огород? Как мать? Или ты требуешь, чтобы я лгал?» — подумал он, но вслух этого не произнёс, представив, как Илма с иронической усмешкой скажет: «Не впервые ведь, Симани…»

Не стоит говорить. Может быть, им с матерью удастся убрать свой картофель за воскресенье. Да если ещё прихватить вечерком попозже… Хоть бы по ночам не было так темно…

— Придёшь? — спросила Илма.

— Ладно, приду, — со вздохом ответил Симанис, чувствуя себя побеждённым.

Помолчав немного, он добавил:

— Илма, ты меня измучила, мне бы теперь следовало встать и уйти.

— Останься!

Плечи Илмы затряслись от беззвучного смеха. Широко открытые глаза казались в тёмных глазных впадинах светло-серыми. Они приближались, дразня и маня.

— Останься…

— Я не могу уйти…

Загрузка...