Глава пятнадцатая Одна

1

Смочив нож в холодной воде, 1°зала края. Затем, взяв тюбик {ышляла, какие узоры больше 'случая. Розы, несомненно, не остаётся тортом, это лакомее должно быть серьёзно, тор-1мяти покойной. Когда умерла  торт белыми вербными ба-у* тогда была весна, сейчас вер-$на минуту задумалась, потом: овый крем, выходя из тюбика, *квамп. Закончив, Илма ото-^надпись читалась лучше, чехМ

^ио, только по краям торта дзяв тюбик, Илма хотела изо-де пальмовых ветвей, но, к со-1училось, Узор скорее походил

жаивала себя Илма, съедят Гз кондитерской…"

?! торт в фанерный ящик, прикрыла не забрались мыши, и отнесла в помявшись наверх, почувствовала: что-то под->-/

Ну, конечно, из духовки, где запекался телячий окорок, тянулась голубоватая струйка дыма. Проклятые смолистые дрова! Илма поспешно выдернула противень из духовки и, обжигая пальцы, принялась обрезать горелые куски. Только бы подливка не стала горчить!

"Ни в чём мне сегодня не везёт!"

Пока Илма ощипывала гуся, село сдобное тесто.

Пирожки получились с закалом и напоминали старые постолы. А теперь подгорело жаркое.

Из хлева доносился душераздирающий визг свиней, но у Илмы не было и минуты, чтобы покормить их, ведь телячий окорок мог тогда совсем превратиться в уголь. А ведь ещё не мыта и не сварена свёкла для винегрета. Вряд ли всё это можно успеть до обеда…

"Настоящий ад!"

Илме казалось, что она сейчас занята не обычным делом, а вертится, как белка в колосе. За всё хватается, но всё валится из рук и остаётся несделанным. Она ничего не успевала, устала и сердилась. Ни хотелось на кого-нибудь накричать, сорвать злобу, только никого возле не было.

Коров пасти было некому. Илма просто привязала их на полянке к вбитым в землю кольям. Телёнок и овцы остались на свободе. И эти ненавистные животные бродили повсюду, где им только вздумается. Когда Илма, задержавшись немного на кухне, вышла во двор, она заметила овец у погреба. Ну, конечно, на погребе уже кто-то орудовал так, что только грохот стоял! С поварёшкой в руке Илма бросилась туда. Телёнок, у которого вечно чесались бугорки на лбу, откуда должны были вырасти рога, очевидно, боднул дверь, отворил её и теперь наслаждался клюквенным муссом. Илма с криком принялась бить его поварёшкой по спине. Телёнок, облизываясь, выбежал из погреба, и она стала гоняться за ним по двору, сознавая, что это глупо и смешно. От этой мысли она ещё больше рассвирепела. Наконец, запыхавшись, Илма прекратила преследование, напоследок ударив поварёшкой Серко, который сопровождал всю эту кутерьму звонким восторженным тявканьем.

Возвратясь в кухню, Илма тяжело опустилась на стул. Пугала мысль, что ей одной не управиться с хозяйством. Ну, хорошо, сегодня ещё подготовка к похоронам, завтра похороны, а что делать послезавтра? Через два дня? В лес нужно ходить обязательно. Теперешний старший лесник попрекает за каждый невыход на работу. Грозит жаловаться лесничему…

И опять в ушах зазвенело:

"Кончено, кончено!"

Только на этот раз привычное слово обрело иной смысл.

Это было уже не предчувствие неясного, хоть, возможно, и близкого будущего. Это был сегодняшний день, от которого не уйдёшь.

Надо что-то придумать сейчас же!

Но сколько она ни думала, всё было одинаково плохо. Куда ни кинь, исход один — нужно продать большую часть скотины.

"Нет, нет, только не это!" Илма каждый раз с жаром и возмущением отвергала это решение, как человек, которому приходится разрушать воздвигнутое им.

"Никогда! Иначе исполнится именно то, о чём непрестанно твердила мать. Продать скотину…"

Илма почувствовала острую ненависть к Лиене. Ей вдруг показалось, что мать совершила предательство, покинув её теперь, когда ей, Илме, ещё приходится работать в лесничестве, когда до пенсии осталось почти пять лет… что это месть Лиены за всё… Предатели, все предатели — Фредис, Гундега, даже родная мать… Вот и теперь, после смерти, она не лежит в гробу, как все люди, — спокойно, точно во сне, с чуть заметной улыбкой, сложив руки на груди. Нет, мать лежит, немного повернувшись на бок, как нашли её застывшей там, в лесу, под берёзой. Лицо искривлено гримасой боли или страха, руки — как деревяшки. Илма хотела втиснуть в них псалмовник или хотя бы скрестить их на груди, как полагалось бы истинной христианке. Куда там! Упрямство. Пусть все видят, что не всё было честь честью!

Залаял Серко, и Илма вскочила, почувствовав себя немного отдохнувшей после недавних неприятных дум и бесконечной лихорадочной беготни и суетни. Верно — ведь надо ещё выставить на холод телячий студень!

Взяв миски, она вышла и увидела две знакомые фигуры, свернувшие на дорожку усадьбы.

"Боже милостивый! Этого ещё не хватало ко всем моим заботам! Явились! Непрошеные, незваные!"

Уже на пригорке они замедлили шаги, а потом, остановившись совсем, сблизили головы. Толстая показала пальцем на неубранные гряды. Илма тоже взглянула туда. Ну, конечно, в огороде хозяйничали гуси, щипали всё, что попадало на глаза. А эта ведьма из Дерумов, вместо того чтобы гнать их, ещё зубы скалит!

Войдя во двор, женщины завертели головами во все стороны, похихикивая над тявканьем Серко. Но когда Толстая вздумала заглянуть в хлев, куда прежде из-за Нери и нос боялась сунуть, собака, вероятно, возмущённая таким нахальством, неожиданно вцепилась ей в подол юбки. Толстая отскочила назад, опешив от неожиданности, и налетела на Илму, чуть не выбив из её рук миску со студнем.

Затем обе, перебивая друг друга, затрещали, что нынче они приехали на уборку картофеля немного раньше обычного, дескать, пока хорошая погода стоит, а то скоро начнётся ненастье, а Илме, наверно, приятнее будет, если картофель уберут посуху.

Илму так и подмывало осадить их, сказав, что она не приглашала их приезжать раньше, но она удержалась и тихим скорбным голосом сообщила, что умерла мать и они угодили не на уборку картофеля, а на похороны. К великому изумлению Илмы, для женщин это не было неожиданностью. Они чуть ли не обрадованно переглянулись, и вдруг Маленькая извлекла из недр своей сумки чекушку водки и кусок чайной колбасы и, отдав это Илме, пояснила, что это их доля поминального обеда. Пусть не побрезгует.

Отдав гостинец, они сразу почувствовали себя полноправными участницами похорон. Их интересовали сарай, сад, навес. Всё следовало осмотреть, а для верности кое-что руками пощупать. За несколько часов они уже о многом получили более ясное представление, чем сама Илма. Например, о том, что каштановая курица как будто собирается клохтать, а у подсвинка слезятся глаза, надо пощупать в пахах — нет ли жара. Они уже попытались, а он, дурачок, не даётся, чуть палец Маленькой не откусил. Наконец они добрались до чулана с большим висячим замком на двери. Повозившись с замком некоторое время, они отступили перед этой незанятой крепостью.

О Лиене они вспомнили только вечером. До этого их больше интересовало содержимое котлов и духовки. И лишь когда подготовка к поминальному обеду подходила к концу, они выразили желание проведать покойницу.

Сочувственно вздыхая — дескать, все под богом ходим, — они состроили торжественные физиономии и прошли в комнату Лиены. За ними последовала Илма.

Придя с фермы, Гундега увидела, как все три скрылись за дверью.

"Бедная бабушка!"

Из комнаты донёсся приглушённый разговор, затем тихое бормотание — вероятно, читали молитву.

Какая нелепая случайность, что на похоронах бабушки будут присутствовать именно те люди, которых она терпеть не могла! Они будут разглядывать её гроб, одежду, лицо, а затем начнут осуждать, злословить, как раньше злословили о живой Лиене, и никто не защитит её от беззастенчивых взглядов, никто не захлопнет дверь перед любопытными кумушками…

"Бабушка, прости, что я не могу уберечь тебя от этого…"

Всё было готово и шло по заведённому порядку, похороны должны были быть приличными. Приедет пастор, усердно будет звонить Аболс, куплен дорогой гроб и приготовлен богатый поминальный обед. Всё, всё будет хорошо, только… только…

2

Аболс действительно звонил усердно. Похоронная процессия ещё не успела дойти до кладбищенской дороги, как над лесом полились звуки колокола. Через тот самый лес, где несколько дней назад сквозь чёрную темноту, теряя последние силы, одиноко брела Лиена, теперь везли её на лошади по песчаной дороге, щедро усыпанной еловыми ветками. Возле увитых хвоей ворот кладбища стоял серый "Москвич" Екаба Крауклитиса.

Могила уже была вырыта. Гроб поставили рядом с кучкой вынутой земли, и Аболс запел высоким женским голосом. Немногочисленные присутствующие нестройно подтягивали ему. У Маленькой оказался такой визгливый голос, как у Аболса, зато Толстая гудела басом. Обе они, видимо, не знали слов и толкались, заглядывая в псалмовник.

Всё шло, как полагается. Илма плакала. Остальные пели. Венки благоухали. Пастор был в чёрной праздничной мантии, хорошо сочетавшейся со скорбным выражением красивого холёного лица.

Так же, как тогда, год назад, трепетали на ветру осины. Тогда Лиена сидела здесь на скамейке, сложив на коленях руки, и на них падали слёзы. Так же будут шуметь деревья и через год, через десять лет, а возможно, и через пятьдесят. Лиене хорошо будет лежать здесь под нескончаемый шелест стройных осин. Тишина, покой… Отдых очень усталым рукам…

Раздумья Гундеги прервал голос пастора:

— Место, на котором мы стоим, можно назвать садом отцветших душ. Вот и сегодня мы привезли сюда для предания земле нашу сестру, привезли её прах, чтобы дать ему вечный покой. Мы все знали покойную, её набожность, трудолюбие, кротость и радушие. И мы сейчас скорбим вместе с её единственной, убитой горем дочерью…

При этих словах Илма вдруг громко зарыдала. Как и тогда, в день поминовения, она была во всём чёрном, не хватало только очков. Она была живым воплощением скорби и боли… Сожалела ли она хоть теперь, хотела ли она, по крайней мере в эту минуту, что-то ещё исправить? Согнуться под бременем раскаяния?..

Способна ли на это Илма? И вообще можно ли богатым гробом, дорогими венками, пролитыми напоказ слезами искупить ту ночь, вычеркнуть, изгладить из памяти, сделать так, будто её не существовало? Кто имеет право простить? Только Лиена. Но Лиены больше нет. Никому другому не дано права прощать — ни пастору, ни богу… Всё остальное лишь игра, лицемерие, притворство, самообман…



Гундега не хотела слушать Крауклитиса, но голос его снова возвращал её к грустным мыслям.

— Жизнь наша на этом свете — юдоль печали. Мы все должны пройти через неё, до дна испить чашу страданий. Колеблющиеся и маловеры при этом взывают к богу и в грешных жалобах обращают взоры свои к небу. Но наша дорогая покойница испила свою чашу страданий покорно, с угодным богу смирением. Жизнь её было нелёгкой. Все мы знали её христианскую добродетельность, любовь к ближнему, трудолюбие, с каким она гнула спину в огороде, на поле, в скотном дворе до той минуты, пока господь бог не призвал её к себе. Покойница не повиновалась даже любящей дочери, которая жаждала дать матери беззаботную, спокойную и тихую старость…

И сразу всхлипнули обе женщины из Дерумов.

"Неправда! — хотелось крикнуть Гундеге. — Лжёте!"

Значит, она ошиблась. Крауклитис даже не заикнулся о прощении. Если говорить о прощении, пришлось бы говорить и о вине. Но теперь… всё сгладили, все замолчали, всё похоронят вместе с Лиеной. А Илма останется в глазах людей чистой, невиновной. Наверно, так нужно их богу, который всё видит и слышит и без ведома которого даже волос не упадёт с головы… Значит, с ведома бога Илма прогнала мать, с ведома бога Крауклитис оправдывает Илму… Значит, религия запрещает только убивать ножом, камнем, пулей, но не запрещает выгонять человека ночью в лес на верную смерть… Где в этой религии кончается грех и начинается справедливость? Где эта граница?



Екаб Крауклитис окинул взглядом небольшую кучку собравшихся, и одно лицо показалось ему знакомым, особенно глаза… Они смотрели на него укоризненно, осуждающе. Да ведь это… Конечно, это та самая милая светловолосая девочка, с которой он разговаривал в прошлом году в день поминовения!

Пастор откашлялся и продолжал надгробное слово, невольно избегая взгляда этих гневных глаз.

— На всём своём жизненном пути человек проходит через множество испытаний, чтобы стать чистым и целомудренным к тому времени, когда перед ним распахнутся светлые врата рая. И чем больше господь возлюбил кого, тем больше испытаний ставит он перед ним. Поэтому в евангелии от Матфея, глава десятая, сказано…

Крауклитис раскрыл книгу на странице, заложенной полоской бумаги, и прочитал:

— "Я пришёл сеять вражду между человеком и его отцом и между дочерью и её матерью, снохой и свекровью. И врагами человека будут его собственные домочадцы…" Но бог посылает вам также своё милосердие и силу противиться злу…

Ветер подхватил белую полоску, и она взвилась над головами собравшихся.

В этот момент Екаб Крауклитис увидел, что она уходит. Заскрипел гравий и зашуршал сухой лист на тропинке. Она ушла, не оглядываясь, и скрылась за открытыми воротами, увитыми еловыми гирляндами.

3

Уход Гундеги заметили все. Илма бросила на пастора испуганный взгляд, со страхом подумав: "Сумасшедшая!" Гундега не сказала ни слова, но всё её поведение было тяжёлым осуждением тому, что здесь происходило, и было равносильно громкому "Неправда!".

Екаб Крауклитис тоже не мог сразу опомниться; ещё некоторое время взгляд его следил за кружившейся полоской бумаги, подхваченной порывом ветра, который смешал её с жёлто-красными листьями осин. Когда Гундега исчезла за воротами, пастор поспешно вернулся к прерванной надгробной речи, но слова почему-то больше не нанизывались, как круглые бусы, и он торопливо закончил, так и не успев никого растрогать до слёз.

Когда Лиену зарыли и поставили в ногах крест, на месте, огороженном живой изгородью, стало две могилы рядом. Для третьей места не осталось…

Илма вернулась домой рассерженная, обиженная и возмущённая поступком Гундеги.

"Это, наконец, невыносимо! Всякой дерзости есть предел! Опозорила меня перед всеми… Убежала, как угорелая!"

А что, если эту противную девчонку, эту приблудную сироту, которую она приютила и которая отплатила ей чёрной неблагодарностью, пробрать хорошенько в присутствии гостей, пастора и пономаря и выгнать из дома. Пусть убирается и больше не приходит…

Мысли путались. Но как же… Межакакты… Она ведь тогда останется здесь одна, совсем одна. Нет, нет! Она заставит Гундегу попросить прощения, признать свою вину и простит… Иначе поступить нельзя. Ведь у неё больше нет родни, кого можно было бы взять вместо Гундеги… Лучше всего найти такую ласковую и послушную девочку, какой была Гундега прошлой осенью. Но в роду Бушманисов остались только старики. А из материнской родни Гундега последняя.

Илма нашла дверь закрытой. Гундеги не было дома. И вновь Илму охватила досада.

"Опять удрала на свою ферму! Вот она, нынешняя молодёжь, даже покойницу не может проводить, как полагается. Ни любви, ни привязанности к близким людям…"

На расспросы гостей о Гундеге, она отвечала небрежно, как бы желая показать, что не придаёт значения случившемуся на кладбище.

Наступил вечер, спустились синие сумерки, а Гундега всё не появлялась. Уже и гости стали собираться домой. Обе женщины из Дерумов, забыв, что приехали на уборку картофеля, заспешили назад в Дерумы, радуясь возможности воспользоваться "Москвичом" самого пастора, да ещё бесплатно.

Илма с грустью проводила глазами удалявшиеся огни машины. Некоторое время ещё слышались голоса — это, заметно охмелев, громко разговаривали те, кто отправился домой пешком. Она стояла во дворе и слушала, пока не затихли и эти звуки. Затем, войдя в дом, она быстро задвинула щеколду двери, точно боясь, что кто-то может войти.

Но это вошло. Это может войти и сквозь запертую дверь. Немая, полная отчаяния тишина… Илма всегда боялась этой тишины. Она боялась её ещё тогда, когда ушёл Фредис. Но она не представляла, как страшна она будет в действительности!

Взяв со стола зажжённую лампу и придерживая её другой рукой, Илма пошла по комнатам.

И везде её встречали пугающая немая тишина и темнота. Поднялась она и наверх. Дверь комнаты Гундеги была прикрыта неплотно, Илма локтем открыла её и прислушалась, стараясь уловить дыхание, хотя хорошо знала — здесь никого нет.

В комнате всё как обычно. Кровать аккуратно застелена, стол накрыт скатертью и на нём ваза со свежими астрами. Только на комоде как-то непривычно пусто. Впрочем нет, там что-то есть. Илма подходит и берёт листок линованной бумаги, вырванный из школьной тетради.

"Тётя! Я ухожу из Межакактов. Я больше не могу так жить. И не хочу.

Гундега".

Грусть моментально уступает место гневу. Илме кажется, что Гундега её бесчестно обманула. Обманула тем, что ушла сама. Ещё вчера не поздно было прогнать её, доказать, что никто не может безнаказанно предавать интересы Межакактов!

Доказать… Кому? Гундеге? Себе?



Листок, задрожав в руке Илмы, плавно соскользнул на пол. Поставив лампу, она открыла ящики комода. Они пусты. Только в одном углу лежит пакет, а сверху — сакта со стеклянным глазком. Илма узнаёт сакту — однажды она привезла её Гундеге из Дерумов. Развернув пакет, она находит в нём сукно, подаренное ею Гундеге, из которого так и не собрались сшить пальто. Уходя, Илма забирает с собой пакет. А ящики так и остаются выдвинутыми…

Сукно она несёт к себе в комнату и, открыв дверцу шкафа, сразу видит белое платье, приготовленное к конфирмации, тоже оставленное Гундегой в Межакактах. Богатое шелестящее шёлковое платье висит рядом с зелёным шерстяным платьем, которое оставила, уходя, Дагмара… Свёрток с сукном Илма прячет в угол, под платья. Шкаф тоже остаётся открытым настежь.

Илма садится на диван, затем вдруг настораживается. Нет, ничего нет. И тут она замечает остановившийся маятник стенных часов. Она встаёт и заводит их. Раздаётся мерное тиканье, кажущееся слишком громким в немой тишине. Илма смотрит на чёрные стрелки часов. И вдруг ей представляется, что тиканье слышится не в комнате, а идёт откуда-то сверху, с чердака, где среди ненужного хлама валяются старинные часы с тяжёлыми гирями.

Мебель, предметы, даже стены ещё хранят тепло рук и дыхания людей. Но ничто уже не в силах отвратить то, что зовётся жестоким словом — одиночество.

— Я одна! — вдруг говорит она вслух.

И ей кажется — глубокая, всеобъемлющая, гнетущая тишина, наконец, обрушивается на неё и погребает под собой, как рыхлый песок обвалов.

Загрузка...