Глава шестая Чёрная тень белого дома

1

Растаял первый снег, принесённый с запада тёмными, тяжёлыми, словно намокшие перины, тучами. Резкий студёный ветер за одну ночь начисто вымел небо и заморозил землю, превратив её в твёрдый звонкий камень. Мороз крепчал. Каждый день по сияющему небосклону проносился запыхавшийся восточный ветер и, встретив препятствие — вершины высоких сосен, низвергался вниз, бился о комковатую мёрзлую землю, забирался в дымоходы и жалобно стонал там.

Ветер надоедливо выл и скулил в трубе Межакактов. Оконные стёкла покрылись слоем морозных узоров, в котором лишь с большим трудом удавалось растопить крохотное оконце величиной с пуговицу. Но и любоваться было нечем. Серые деревья, серая, смёрзшаяся, истосковавшаяся по снежному покрову земля. И лишь в самый полдень низко в небе, чуть не задевая верхушки деревьев, скользило над горизонтом кроваво-красное, безжалостно холодное солнце.

В один из таких бесснежных морозных дней Фредис, вернувшись с молокозавода и немного «оттаяв», как он говорил, сообщил Гундеге, что для неё на почте есть письмо. Сегодня ему было не по пути, а то бы он сам привёз. Если у неё хватит терпенья подождать до завтра, тогда…

Нет, у Гундеги не хватило терпенья. Она сразу же начала собираться. Фредис объяснил, как идти: по шоссе нужно дойти до посёлка, а там — первый двухэтажный дом налево. На дорожном указателе написано. Гундега надела платок и пальто. Фредис, взглянув на её одежду, сходил в сени и принёс свой полушубок. Он был потёртый, и от него шёл кисловатый запах овчины — он не один год служил Фредису в его поездках на молочный завод.

— Надевай, — сказал Фредис, подавая полушубок Гундеге. — В твоём пальтишке сегодня нечего и думать идти. Не успеешь добраться до шоссе, как придётся возвращаться. Неказист мой полушубок, да разве в такой мороз думают о красоте — быть бы живу!

Он, видимо, приготовился долго уговаривать её, зная, что Гундеге не захочется надевать его заношенную одёжку, но она сразу же, без всяких возражений согласилась. Фредис помог ей натянуть полушубок на пальто. Застегнувшись, Гундега оглядела себя и засмеялась:

— Как луковица!

И в самом деле, коричневое пальто было длиннее полушубка.

Фредис проводил её до крыльца и в последнюю минуту ещё поднял ей оба воротника. И опять оказалось, что воротник пальто шире и больше. Его углы торчали над висками Гундеги, точно озорные заячьи уши.

Из дому она вышла довольно поздно, когда декабрьское солнце уже опускалось за синевато-зелёную тёмную чащу леса. Над пылающим огненным шаром виднелась фиолетовая дуга. Гундега представила себе, как красиво мерцал и переливался бы снег в этом красноватом холодном свете. Она соскучилась по нему, как и мёрзлая земля, как застывшие деревья, измученные бесснежным морозом.

Гундега пошла по шоссе. Ветер огнём обжигал лицо. Пустовала скамейка возле автобусной остановки, и столб с расписанием выглядел таким одиноким на краю бесконечного чёрного поля. Здесь они осенью убирали колхозный картофель, там — ссыпали его в кучу, а вот тут был костёр. Ветер уже успел развеять золу, лежало лишь несколько блестящих, точно облитых маслом, головешек. Гундега припомнила всё до последней мелочи, и каждое воспоминание сопровождалось тоскливой мыслью, невольным вздохом: «Как давно это было». Кучка деревьев за полем казалась какой-то взъерошенной, вокруг неё с жалобными криками летали галки.

Изредка мимо Гундеги проносились автомашины, и тогда в лицо вместе с ветром ударял запах бензина. Она смотрела, как исчезала машина и таяли в сгущавшихся сумерках маленькие красные огоньки сигналов.

Может быть, в какой-нибудь едет Виктор Ганча-рик. Она даже выбрала одну машину, вообразив, что именно её ведёт Виктор, и глядела ей вслед, пока не заломило глаза и они не наполнились слезами от ветра. Гундега думала о том, что он, вероятно, каждый вечер едет по этому шоссе и яркие манящие огни его машины исчезают в густой темноте…

Идти было легко и приятно. Гундеге никогда не приходилось бывать здесь. По обе стороны шоссе тянулись дома. Струйки дыма, степенно поднимавшиеся из труб, под напором ветра вдруг, начинали метаться из стороны в сторону и, наконец, шаловливо уносились за ним. Гундеге подумалось, что люди, разводят в очагах огонь, чтобы путник чувствовал тёплое дыхание жилища. Обоняние щекотали запахи еды, но, приправленные дымом и свежим дыханием ветра, они не дразнили аппетит. Они казались такой же неотъемлемой принадлежностью старых домов, как крыша, труба, крыльцо с каменными ступенями. К домам вели обсаженные деревьями дорожки. Кое-где росли старые липы с толстыми шероховатыми стволами.

В другом месте выстроились молодые берёзки, привязанные к кольям и выглядевшие на фоне тёмного дома и леса особенно белыми, словно вымытыми. Почти, везде стояли указатели с названиями усадеб. Проходя мимо, Гундега читала надписи. Нашла и Межроты и вспомнила, что здесь живёт Олга Матисоне. Оглядела усадьбу. Жилой дом из побуревших брёвен, небольшой хлев, колодец с длинным журавлём, на конце которого сидела нахохлившаяся от холода ворона. Всё выглядело дряхлым, в том числе и ворона. Только сад молодой. Побелённые извёсткой деревья, казалось, продолжали жить скрытой жизнью и теперь, зимой. Пройдя мимо, Гундега обернулась, ожидая, не покажется ли кто-нибудь во дворе. Никого. Дверь была закрыта, в окнах темно, труба не дымила. Пройдя немного, она ещё раз оглянулась, но усадьба уже скрылась за густым придорожным кустарником.

Вот и почта. Большая стрелка указывала на двухэтажное здание. Войдя в коридор, Гундега остановилась, недоумевая, в которую из трёх дверей входить. За одной слышался крик младенца и тихий голос, уговаривавший его. Гундега нажала ручку соседней двери. Закрыто. Она нерешительно постучала. Но открылась другая дверь, и крик младенца шумно прорвался в коридор. Вышла женщина и, узнав, что за дело у Гундеги, сообщила, что почта закрыта — они работают только до четырёх часов. Но когда Гундега уже повернулась, чтобы уйти, она вдруг попросила обождать, быстро скрылась в комнате и, вернувшись с ключом, повела Гундегу на второй этаж, где, как оказалось, и помещалась почта.

— Здесь вам два письма, — сказала женщина, порывшись в газетах и ящиках.

Гундега взяла их. Одно было адресовано Илме, другое ей. Взглянув на обратный адрес, Гундега обрадовалась. Приедиена… Девять простых, обычных, написанных фиолетовыми чернилами букв. Они облагали чудодейственной силой, эти буквы, в одно мгновенье они воскресили в памяти старый домишко на мощённой булыжником улице, клумбу с ноготками и бархотками, переправу на берегу Даугавы…

— Ну, пошли, — напомнила женщина.

Исчезли домишко, клумба, ноготки и переправа.

Остались девять букв на простом синем конверте.

Приедиена…

В коридоре горела тусклая лампочка, еле рассеивающая мрак. Встав под неё, Гундега распечатала письмо. Сразу обратила внимание на подпись — Пумпура. «Вспомнила…» — мелькнула где-то в глубине сознания мысль. Гундега не знала, радоваться ей или стыдиться. Она ведь тогда, даже не поговорив с этой доброй провизоршей, сбежала чуть ли не украдкой сюда, в Нориеши… Она развернула письмо. Нет, её не упрекали. Акация Пумпура ни словом не обмолвилась ни об отъезде Гундеги, ни о том, что она ни разу за все эти месяцы не написала в Приедиеиу. Гундега и сама не могла объяснить, почему она этого не сделала. Были и бумага и чернила, хватало и времени… Мешало другое. Вначале — восторг от Межакактов, гордость, что она будет наследницей этого прекрасного белого дома, — первые ощущения пьянящей радости, отодвинувшие в сторону мысль о том, что где-то на свете живёт такая Акация Пумпура. А потом — потом всё нараставшее тоскливое чувство смутного разочарования, в котором она стыдилась признаться даже себе. Ведь всё было, как и в день её приезда, — дом красивый, тётя Илма так же ласкова, да и наследницей Межакактов она, наверно, будет, только…

Как-то в один из морозных солнечных дней Гундега заметила большую чёрную тень на серой земле. Это была тень дома. Подняв глаза, Гундега увидела сверкающие ослепительной белизной стены. Как такой белоснежный дом мог давать такую чёрную тень? Она пролегла через двор, неподвижная и бесформенная. Глупости какие! Все светлые предметы бросают тёмную тень, тут нет ничего необычного. Но охватившие её сомнение и неясная тревога остались. Они лишь дремали где-то в недрах сознания и проснулись при первой же нечаянно мелькнувшей мысли…

Гундега вздрогнула от шелеста письма в руке, точно от неожиданного прикосновения, и продолжала читать:

«…В потребительском обществе есть свободное место кассира. Если ты согласна, я бы могла поговорить. Но ты, вероятно, не захочешь опять менять школу. Это верно: слишком часто менять нехорошо. Но если ты всё же…»

Губы Гундеги дрогнули. Школа… Она даже не представляла себе здешнюю школу, перед её глазами всегда было только красное кирпичное здание, возвышавшееся на приедненском холме, неподалёку от обрыва. Пумпура писала о школе, как о чём-то само собой разумеющемся. А она в последнее время почему-то совсем забыла о пен. Как-то однажды она спросила об этом Илму. Оказалось, что ближайшая средняя школа находится в Сауе. А до Саун четырнадцать километров. Кто же будет тащиться в такую даль, сказала тогда Илма. И Гундега больше не заводила об этом разговор…

Если бы мимо Межакактов хоть изредка проходили школьники, она бы, вероятно, не успокоилась на этом. Но дорога вела только в лесничество и на кладбище, а тропинки, пролегавшие сквозь лесную чащу, кончались на лесных вырубках.

Письмо, написанное в спокойном тоне, взволновало Гундегу до глубины души. Оно принесло с собой шум Приедиены и звук школьного звонка, вселило надежду и отняло её. Если бы даже Гундега захотела вернуться в Приедиену, где бы она стала жить? И хотелось ли ей возвращаться? Разве она для того уехала, чтобы возвратиться? Трудно разобраться. Её неудержимо влекло туда, по что-то так же сильно удерживало здесь.

Хлопнула дверь.

— Вы ещё здесь! — воскликнула удивлённо женщина.

Гундега обернулась — та же самая сотрудница почты, теперь уже в пальто и вязаной шапочке.

— Простите, — смутилась Гундега, сунув письмо в конверт.

— Ах, какая вы! Зашли бы в комнату к нормальному свету. Только теперь, к сожалению, мне придётся запереть наружную дверь, — сказала женщина.

Закрывая дверь, она пояснила:

— Ребёнок уснул. Сбегаю на минутку. В клубе репетиция.

Они вышли на шоссе. Гундега, показав на большое здание, спросила:

— Это клуб?

— Нет, это сельсовет. Клуб там — видите? Два освещённых окна выходят на дорогу.

Гундега осталась на дороге одна. Она смотрела туда, где над низкими домами сияли два освещённых окна. Перед ними росло развесистое дерево, вероятно липа, его голые ветви заливало желтоватым светом, и от этого казалось, что липа одета золотистой листвой.

Яркие приветливые глаза окон безбоязненно смотрели в темноту, где на обжигающем студёном ветру стояла она, Гундега…

Вдруг пошёл снег. Сухая ледяная крупа секла и жалила лицо. Всё постепенно скрылось из глаз за густой пеленой снега, точно за опустившимся театральным занавесом. Сначала скрылся клуб, потом окрестные дома. Некоторое время ещё маячило здание почты, неясными очертаниями напоминавшее огромную тёмную ель. Потом исчезло и оно. Только кругом шелестела да шуршала светлая, всё густевшая снежная завеса, а сероватая земля под ногами постепенно белела и становилась хрустящей, как соль. Гундега пошла к дому.

2

Немного погодя метель ослабла. По обеим сторонам шоссе завиднелись освещённые окна домов. Теперь в Межротах горел огонь. Дом походил на сказочного циклопа с одним-единственным горящим во лбу глазом. На дорожке, ведущей к дому, виднелись свежие следы — кто-то только что прошёл. Гундега замедлила шаг, точно ожидая приглашения.

Никто не позвал. Она прошла немного дальше, потом всё-таки повернула обратно и направилась по дорожке к дому. Она шагала по следам человека, очень уверенным, миновавшим все неровности дорожки. Видимо, человек был здешним. Во дворе Гундега предусмотрительно остановилась, ожидая услышать собачий лай или по крайней мере ворчание, оглядываясь, с какой стороны появится четвероногий сторож. Но собаки не было. В доме было тихо — точно все спали. Следы вели дальше. У крыльца стояла метла. Гундега обмела сапоги и, поднявшись по ступенькам, постучала в дверь. Но в доме по-прежнему было тихо. Казалось, он ещё больше притаился.

Гундега нажала ручку — дверь была не заперта. Она растеряно остановилась в сенях — темно, хоть глаз коли. И тут же ома убедилась, что в доме совсем не так уж тихо. Кто-то гремел сковородой, потом что-то упало, как будто нож. Откуда-то издалека, видимо из комнаты, неслись звуки радио.

Гундега постучала ещё, теперь в дверь, за которой гремела сковорода, и ей сразу открыли. Открыл совсем незнакомый юноша, длинный и тонкий как жердь, в толстых роговых очках. Он грозно, так по крайней мере в первую минуту показалось Гундеге, сжимал в руке большой кухонный нож, и на нём был слишком короткий розовый женский фартук с воланами.

Гундега, немного смешавшись, спросила Матьсоне.

— К сожалению, её нет, — ответил юноша. — Она ещё на ферме. Ой, извините, у меня горит картофель!

И он бросился к плите.

Не зная, что делать, Гундега продолжала топтаться у порога.

— Подождите немного, — юноша, наконец, вспомнил о ней. — Садитесь.

Из-за полуоткрытой двери раздался голос, сразу показавшийся Гундеге знакомым:

— Арчибалд, кто там пришёл?

Юноша проворчал что-то маловразумительное.

— Арчибалд!

— Погоди, Жанна, у меня сейчас самый ответственный момент. Качество ужина зависит от уменья.

Гундега обрадовалась — в самом деле, да ведь это рыжеволосая Жанна с картофельного поля!

— Вы знакомы? — с облегчением спросил Арчибалд. — Входите, пожалуйста. Она лежит.

Гундега вошла в комнату, оклеенную светлоголубыми обоями. На столике стоял радиоприёмник, маленький, как сама комната и всё, что в ней находилось, — шкаф, полка, даже ваза и ночник.

Жанна действительно лежала в кровати.

— Уже? — изумилась Гундега.

— Что «уже»? В постели?

— Да.

— Я уже валяюсь так два дня. Ангина. Садитесь сюда. Нет, лучше там, может быть, болезнь заразная. Арчибалд!

— Да? — отозвался тот из кухни.

— Как же всё-таки — ангина заразна или нет?

Арчибалд что-то ответил, но что именно — нельзя было расслышать.

Разметавшиеся по белоснежной наволочке волосы Жанны выглядели огненно-красными языками пламени. Сквозь бледную кожу виска просвечивали голубые жилки.

Она улыбнулась Гундеге.

— Я почти каждую осень так лежу… Надо вырезать гланды. Как это вы надумали прийти?

Гундега рассказала.

Жанна рассмеялась.

— С этой точки зрения вам было бы неплохо ходить на почту хотя бы раз в неделю, не правда ли?

А так вы никогда, наверное, не выберетесь из своего леса. Я бы, пожалуй, не смогла там жить — скучно. — Подумав, она прибавила: — А может, и смогла бы, если бы было нужно. Не знаю. Здесь, в Межротах, мне нравится потому, что рядом проходит дорога.

— Я совсем не знала, что вы здесь живёте.

— С месяц как перебрались. У нас с Арчибалдом на двоих была крохотная комнатка, вдвое меньше этой. Теперь шикарно — у каждого своя. У Матисоне жили два парня, а нынче осенью они уехали в школу механизаторов.

Приподнявшись на локте, она задумчиво смотрела на окно, за которым в темноте ничего не было видно.

— Здесь хорошо… Иногда отодвинешь занавеску и наблюдаешь, как кипит жизнь на шоссе. — Жанна виновато улыбнулась, точно стыдясь своих слов. — Матисоне и Арчибалд целыми днями на работе, а я одна без дела валяюсь, и такая тоска возьмёт, что хоть волком вой. Знаете, мне сегодня пришло в голову, что, может быть, человеку совсем не обязательно куда-то вечно спешить. Достаточно знать, что такая возможность есть. Стоит лишь пожелать — встанешь и уйдёшь. А если есть дорога, всегда есть и возможность. Ояр Вациетис в одном из своих стихотворений говорит — нужно всегда находиться в дорожном настроении, словно сидишь на чемодане на станции. Хорошо сказано, мне это очень понятно. Вы читали?

Гундега покачала головой.

— Я здесь очень мало читаю. Газет не получаем и вообще…

— Почему?

Гундега промолчала. Прислушавшись к музыке, спросила:

— Это Чайковский, да?

— Да.

— «Лебединое озеро»?

— «Спящая красавица».

В глазах Гундеги мелькнула досада.

— Даже это успела забыть. А ведь когда-то знала.

На миг лицо её посветлело, точно его озарил солнечный луч.

— Знаете, Жанна, у нас в Приедиене был точно такой приёмник, как у вас…

— «Заря».

— Да. Но когда я переезжала сюда, тётя Илма предложила продать его, потому что у неё есть хороший приёмник.

— И в самом деле есть?

— Есть-то есть. Но по нему слушают только воскресную церковную службу из Швеции и иногда по вечерам — «Голос Америки».

— И всё?

— Как-то однажды я включила приёмник, когда передавали концерт Баха. Тётя Илма сказала, что это пустое бренчанье, от которого болит голова. И надо беречь батарейки…

Гундега говорила безразличным тоном, будто о чём-то не касающемся её. Помолчав, чтобы собраться с мыслями, она снова заговорила:

— Сегодня была возле вашего клуба. Стояла и смотрела. Подумала о том, что для проезжих это всего лишь красивое здание. Но если бы они знали, как его строили, после работы, по ночам, бесплатно…

— Да… — с завистью сказала Жанна. — Я тоже опоздала к этому. Романтика!

— Я как-то рассказала об этом тёте Илме, — продолжала Гундега. — Не верит, смеётся. Кто же, говорит, пойдёт работать без денег.

— Но вы, Гундега, ведь тоже работаете бесплатно!

— Я?! — с искренним изумлением воскликнула девушка. — Я там живу, питаюсь, мне покупают одежду. Купили материю на блузку…

— Вам этого достаточно? Давайте, Гундега, перейдём на «ты». Что мы «выкаем», как чужие? Тебе хватает того, что ты получаешь в Межакактах?

Гундега не отвечала.

— Ты комсомолка?

— Нет, — ответила она. — Отличницей не была, организаторских способностей нет. Такой уж характер — нуждаюсь в подталкивании. Мне никто не предлагал вступить…

— Всё равно, — с жаром сказала Жанна. — Уходи оттуда, кто тебя держит?

— Куда? — откликнулась Гундега точно эхо.

— Ну, приходи хоть сюда! Арчибалд!

Он появился в дверях, уже без фартука.

— Гундеге негде жить. Что ты скажешь, если она перейдёт жить к нам? — начала без обиняков Жанна.

Арчибалд пристально взглянул на Гундегу, глаза его за толстыми стёклами очков казались сердитыми, но он сказал:

— Если нужно, потеснимся.

— Это неправда, — поспешно возразила Гундега. — Жанна говорит неправду! У меня есть где жить, и сюда я не пойду. Не хочу никого стеснять. Что я буду здесь делать?

— Работать, как я и Арчибалд.

На мгновение глаза Гундеги загорелись надеждой, но затем погасли.

Гундеге вспомнилась незначительная мелочь. Это случилось вчера. Она увидела, как из дрожащих коричневых сухих рук Лиены выскользнула на пол глиняная миска и разбилась. Илма сердито закричала: «Ты, мать, стала ужасно невнимательная! Разбить мою миску для сдобного теста!» И тихий, еле слышный голос Лиены: «Ах, если бы ты знала, Илма, как я безумно устала…» Сердце Гундеги дрогнуло от острой жалости. К ней пришло тяжёлое, гнетущее сознание: она не имеет права оставить Лиену, взвалить на неё — измученную, слабую — ещё и ту работу, которую делает она.

Пусть существует на свете Приедиена, пусть существуют Межроты и уютная комнатка Жанны! Гундега не может никуда уйти. И даже мелькнувшая недавно, на почте, смутная надежда показалась ей сейчас детски наивной и даже постыдной…

— Нет, благодарю, я всё же не приду, — твёрдо сказала она, и для Жанны осталось непонятным, о чём Гундега думала в этот короткий миг.

Так Гундега и ушла.

Дома её ожидала Илма, видимо встревоженная её продолжительным отсутствием.

— Кто тебе пишет? — сразу поинтересовалась Илма, не вскрыв даже своё письмо.

— Заведующая приедиенской аптекой.

— Что ей надо?

Гундега удивлённо подняла голову, её поразило странное волнение Илмы.

— Да ничего особенного… В обществе потребителей можно получить место кассира…

— Но какое тебе до этого дело? Ты же не поедешь! — выпалила Илма, не переводя дыхания.

Пальцы девушки теребили уголок конверта.

— Гунит!

Гундега увидела протянутую к ней руку Илмы и подумала, что она хочет взять письмо. Но нет. Рука коснулась её волос и опустилась. В глазах Илмы появился необычный блеск.

— Что, тётя? — невольно спросила девушка, хотя ничего не было сказано.

Илма молча отвернулась. Потом, распечатав своё письмо, долго смотрела на маленький листик линованной бумаги, хотя там было лишь несколько строк.

— Дагмара? — догадалась Лиена.

— Да…

Опять наступила тишина.

— Случилось что-нибудь плохое? — снова спросила Лиена — молчание ей показалось предвестником дурного.

— Ничего… — ответила Илма и поспешно добавила: — Я напишу, чтобы не ехала.

— Разве она приедет сюда? Совсем?

— Нет. Но всё равно… Я не хочу…

Потом Илма весь вечер не проронила ни слова. Гундега изредка ловила на себе её взгляд. Он выражал беспокойство и страх.

3

Хотя она писала, что приедет в Межакакты, появление её всё же было неожиданным. Гундега не могла взять в толк, почему Нери не лаял. Она вошла без стука, и Лиена даже не оглянулась, решив, что вошёл Фредис. Возле двери она положила большой, завёрнутый в брезент предмет, который, коснувшись стены, приглушённо зазвенел.

Только тогда Лиена обратила внимание на вошедшую.

— Дагмара!

Незнакомка бросилась ей на шею, и они крепко расцеловались, после чего Лиена украдкой вытерла выступившие от радости слёзы.

— Илма, Дагмара приехала!

Илма особенно не спешила. Она вышла немного спустя, когда Дагмара уже успела поздороваться о Гундегой, снять пальто и начать задушевный разговор с Лиепой, по-детски присев на корточки возле её чурбана. При появлении Илмы она встала. Обе поздоровались, подав друг другу руки. Казалось, каждая из них ждала от другой первого шага к дальнейшему сближению. Рукопожатие, было чуть продолжительнее, чем принято.

— Добрый вечер… мать, — сказала Дагмара.

— Всё-таки приехала?

— Как видишь, — ответила та без улыбки и добавила: — Проездом завернула. Я ненадолго, послезавтра укачу. На работу надо.

— Всё там же, в совхозе, телятницей работаешь?

— Там же.

Так разговаривают чужие люди, оказавшиеся случайными соседями в автобусе…

Дагмара, порывшись в сумке, достала ёлочные свечи и сладости…

— Свечи ты привезла напрасно, — заметила Илма. — Мы ёлку зажигали на рождество.

— Но сегодня ведь канун Нового года.

— В канун Нового года погашают старые долги, — неизвестно к чему сказала Илма..

Рука Дагмары с коробкой свечей застыла в воздухе. Она подняла блестящие чёрные глаза, и на переносице появилась упрямая складка.

— У кого есть что погашать…

Гундега почти ничего не поняла из этого загадочного разговора. Кто из них кому должен?

В памяти её Дагмара сохранилась как некрасивая голенастая девочка-подросток. А сейчас Гундега видела перед собой взрослую женщину и смотрела на неё с восхищением, смешанным с завистью: «Какая красивая!» Те же чёрные как смоль волосы уже не свисали прямыми прядями — они рассыпались лёгкими волнами по плечам, потерявшим неуклюжую мальчишескую угловатость. Полные губы — натурального ярко-пунцового цвета. А походка была такой лёгкой и грациозной, что казалось совершенно невероятным, как может она где. — то в глухом совхозе таскать вёдра с пойлом и орудовать вилами.

Дагмара прошла в комнату, оставив дверь открытой настежь, вынула из подсвечников полуобгоревшие свечи и вставила туда привезённые ею.

Гундега последовала за ней. Вот она, Дагмара, о которой в Межакактах неизвестно почему говорили намёками, чей рисунок сорвали со стены и бросили в печку. Дагмара, которую здесь не ждали и не очень охотно вспоминали. Почему? Что плохого она сделала, кого оскорбила? Странно. Но она пришла не как раскаявшаяся, она пришла с улыбкой, гордая, свободная, и непонятно, почему это чудовище Нери не лаял на неё…

— Что ты так смотришь на меня? — вдруг спросила Дагмара. Она вставляла последнюю свечку и смотрела на Гундегу сквозь зелёные ветви ёлки. — Не припоминаешь? А я хорошо помню, как таскала тебя по двору на закорках. А когда я запрягла Дуксиса в санки и хотела тебя покатать, ты захныкала. Помнишь?

Гундега помнила это смутно, как сквозь туман, скрадывающий очертания людей и предметов.

— Я испугалась этого, как его — Дуксиса… — она виновато улыбнулась. — Я вообще собак…

— Эх ты, трусишка! Может быть, и Нери боишься?

В широко открытых глазах Гундеги метнулся испуг.

— Ужасно боюсь, — чистосердечно призналась она. — А ты разве… нет?

Дагмара громко засмеялась.

— Глупышка, ведь это я его притащила сюда.

— Ты?

— Конечно! Года два — нет, три года назад. Он был ужасно хорошеньким щенком, добродушный такой.

— Добродушный! — Гундега криво усмехнулась.

— Почему тебе смешно?

Гундега рассказала о случае с Лишним, вновь переживая ужас и омерзение.

Дагмара слушала с недоверием.

— Этого не может быть! — горячо воскликнула она, когда Гундега кончила.

И, прежде чем Гундега успела возразить или предупредить её, Дагмара схватила с вешалки поношенный пиджак Фредиса и выбежала во двор. Гундега в одном платье выскочила следом. Нери лежал, положив морду на лапы, и выжидательно глядел на Дагмару.

— Не надо! — вскрикнула Гундега, но Дагмара, не обращая внимания, приближалась к собаке.

Вдруг Нери вскочил и бросился на Дагмару. Гундега испуганно вскрикнула и тут же умолкла — пёс, положив передние лапы Дагмаре на плечи, старался лизнуть её лицо, а она, тихонько посмеиваясь, увёртывалась от него.

— Нерит, щеночек, перестань! Нерит!..

Скрипнула дверь. Гундега оглянулась: на ступеньках крыльца стояла Илма.

— Не-ри!

Окрик не был громким и сердитым, по подействовал на собаку как удар. Нери съёжился и ощетинился. Медленно, бессильно соскользнули его лапы с плеч Дагмары, глаза разом потускнели. Пёс огляделся вокруг тупым, невидящим взглядом.

— На ме-сто!

Звякнула цепь. Низко опустив голову, он потащился в конуру.

— Дагмара, ты сумасшедшая, — произнесла Илма, вздохнув с облегчением. — Это же настоящий зверь!

Дагмара стояла молча, отвернувшись. Когда Илма и Гундега посмотрели на неё, они заметили, что Дагмара плачет. Она стояла в своём чёрном шёлковом платье и залатанном пиджаке Фредиса посреди оттепельной грязи, и грудь её судорожно вздымалась.

Гундега съёжилась, как недавно Нери, и бросилась бежать. Она не сознавала, куда бежит. На ней было только платье, на ногах тапочки. Всё равно! Всё равно! Коса растрепалась на ветру, и она бежала с развевающимися волосами, похожими в сумерках на светло-жёлтое знамя.

Через некоторое время она остановилась, почувствовав, как пульсирует кровь на шее, в ушах и как бьётся сердце. Сквозь шум леса она услышала торопливые грузные шаги. Между деревьями замелькал слабый свет фонаря.

Гундега опять бросилась бежать. Все недавние ощущения — сочувствие к Дагмаре, острая жалость к Нери, протест против Илмы — смешались, слились воедино, превратились в страх, в смутную боязнь. Она боялась самих Межакактов, и эта боязнь гнала её вперёд, как занесённый над спиной кнут: прочь, прочь, прочь…

Наконец она выбилась из сил, словно заблудившийся усталый ребёнок. Хотелось упасть на землю, прижаться к ней и ничего не слышать, ни о чём не думать…

Чья-то рука крепко схватила её за плечо, и голос Илмы сказал:

— Славу богу!

Она повела Гундегу домой, но девушка от чрезмерной усталости словно оцепенела в тупом равнодушии ко всему.

Дверь дома была настежь открыта. Дагмара на крыльце, обжигая пальцы, пыталась зажечь второй фонарь, которым обычно не пользовались. Увидев идущих, она небрежно бросила горящую спичку, и та с шипением погасла.

Илма ничего не объясняла, да никто её и не спрашивал ни о чём.

Через открытую дверцу печи виднелась груда раскалённых углей, по которым то и дело пробегали голубые язычки огня. Угли то темнели, то вновь раскалялись, послушные порывам ветра. Как хорошо смотреть на тлеющие угли…

Кто-то снял с неё мокрые тапочки и принёс другие, сухие. Гундеге показалось, что это была Дагмара. Повернула голову — Илма. Они теперь были вдвоём в комнате. В углу темнела ёлочка с весёлыми разноцветными незажженными свечами. От неё шёл лёгкий смолистый аромат.

— Ты останешься олово топить, счастье угадывать? — тихо спросила Илма.

Гундега вяло покачала головой и сказала голосом усталого ребёнка:

— Нет, я не хочу счастья. Хочу спать.

Она поднялась наверх, в свою комнату, зажгла огонь и прилегла, думая, что не заснёт, и в ту же минуту погрузилась в глубокий сон.

Незадолго до полуночи по лестнице поднялась Илма и заглянула в комнату. Гундега спала. Илма уже намеревалась погасить лампу и уйти, как вдруг заметила на столе письмо из Приедиены.

Бегло пробежав глазами мелко исписанный листок, она придавила его рукой. Пальцы сжались в кулак, комкая бумагу. С минуту она стояла так со скомканным письмом в руке и смотрела на спящую Гундегу. Лицо Илмы понемногу смягчилось, но не сделалось моложе, совсем наоборот, это было лицо старой, отживающей свой век женщины, лицо, на котором время оставило множество морщин.

Губы Илмы беззвучно зашевелились, слов нельзя было разобрать. Молилась ли она богу или проклинала кого-нибудь? Кто знает…

Наконец она всё же погасила лампу, тихо прикрыла дверь и на цыпочках спустилась вниз, останавливаясь всякий раз, как только раздавался скрип ступеньки. Письмо она бросила в печь. Бумага вспыхнула и погасла. Она помешала кочергой тёмный пепел.

Стенные часы пробили двенадцать.

4

Гундега проснулась оттого, что кто-то присел на край кровати. Она открыла глаза — Дагмара. Ещё было темно, но она знала, что уже наступило утро.

— С Новым годом, Гундега!

Склонившись, Дагмара поцеловала её в щеку.

Они посмотрели друг на друга. Глаза Дагмары матово блестели. Голова склонена над Гундегой, а по обе стороны лица струились её пышные волнистые волосы — они почти касались подушки. В полумраке лицо Дагмары утратило яркость красок, оно будто написано было только в чёрных и серых тонах, но и такое оно продолжало быть красивым, даже более красивым, чем вчера. Гундега ощущала на своём лице тёплое дыхание Дагмары. Так непривычно было здесь, в Межакактах, проснувшись, почувствовать на лбу дыхание живого существа.

— Ты давно уже здесь? — спросила немного погодя Дагмара.

Гундега сказала.

— Бедняжка… — тихо проговорила Дагмара.

В наступившей тишине ясно слышалось тиканье часиков на руке Дагмары.

— Где ты спала, Дагмара?

— Я? Внизу, у бабушки.

— Это твоя комната, не правда ли?

— Была…

— Дагмара!

— Я как-то спросила у бабушки, почему ты ушла отсюда.

— А она?

— Она не ответила.

— А у Илмы? У Илмы ты не спрашивала?

— Нет.

— Видишь ли, Гундега, я не бушманисовской закваски.

— Закваски?

Плечи Дагмары задрожали от еле сдерживаемого смеха.

— Ты удивляешься? Знаешь, для меня Межакакты всегда были обычным жильём с четырьмя стенами и крышей над головой. Мне никогда не приходило в голову чем-либо жертвовать ради них, поклоняться им.

— Как странно ты рассуждаешь, — задумчиво сказала Гундега. — Тётя Илма как-то сказала, что это потому, что… — она замолчала, боясь обидеть Дагмару.

— Потому что я чужая, что во мне польская кровь. Да?

Гундега еле заметно наклонила голову.

Дагмара усмехнулась.

— Чего ты стесняешься? Думаешь, я сама этого не слышала чуть ли не каждый день? Всякий раз, когда получала в школе двойку или что-нибудь делала не так, как она. Когда не смогла научиться вязать… За то, что у меня чёрные волосы…

— Ты долго прожила здесь?

— Больше пятнадцати лет.

— Долго…

— Илма взяла меня из приюта после того, как умерла моя мать. Она погибла от взрыва гранаты ещё в сорок первом году.

— А отец?

— Не знаю, — коротко ответила Дагмара.

— Как это не знаешь?

— Отца я не знаю. Он выгнал мою мать из дому, когда ещё меня не было на свете. Она была из Польши, батрачка…

Внизу хлопали двери, слышались шаги. Видимо, там ходила Илма.

Губы Дагмары искривила усмешка.

— Караулит.

Гундега не поняла.

— Караулит, чтобы я тебя не испортила, — пояснила Дагмара.

Гундега приподнялась на локте.

— Почему?

— Я ведь блудная дочь Межакактов, грешница, отрезанный ломоть.

— Но ко мне все относятся очень хорошо, — наивно сказала Гундега, — вчера даже звали олово топить, гадать на счастье.

— А что такое счастье?

— Я не знаю… Где-то читала, что счастье наступает тогда, когда человек больше ничего не желает.

— Это было бы слишком грустно — ничего больше не желать. Мне такое непонятно. Ах, я такая ненасытная! Но не потому, что я несчастна. Я бы могла на Новый год составить длинный-предлинный список желаний.

— И что же ты пожелала бы?

— Ну, например, чтобы мне с Александром никогда не пришлось расставаться…

— Кто он?

— Александр? Друг. И если чёрная кошка не перебежит дорогу, то в будущем году — ах, да! Теперь уже следует говорить: в этом — мы поженимся. Ещё хотелось бы, чтобы директор совхоза дал нам комнату, чтобы я попала на смотр самодеятельности в Ригу, чтобы… Знаешь, Гундега, я немного пою. Если бы попасть в консерваторию! Осенью я поступила в вечернюю школу, в десятый класс, надо навёрстывать упущенное. И ещё бы я желала, — добавила, смеясь, Дагмара, — не быть такой старой: в мае мне уже исполнится двадцать четыре года.

— Какая ты счастливая, Дагмара!

— Ну да! Почему?

— Потому что у тебя столько желаний. А я не знаю, чего я желаю. Даже если бы кто-нибудь исполнил три моих желания, как в сказках бывает.

Дагмара зажгла лампу. Стекло мелодично зазвенело, и комната наполнилась светом.

— Хочешь, я покажу тебе фотографию Александра? — предложила Дагмара.

Стуча каблуками, она сбежала по лестнице вниз и вернулась с фотоснимком паспортного формата. С фотографии глядело продолговатое приятное лицо с улыбчивыми глазами.

— Ты его любишь, Дагмара?

— А как же иначе?

— А он тебя?

— Тоже, конечно.

— Это трудно или легко? — спросила Гундега, густо покраснев.

Дагмара рассмеялась.

— Видишь, что выдумала! Как тебе сказать? Это так же, как жить — порой легко, порой трудно. — Задумавшись на минуту, она продолжала: — Думаешь, легко тащиться каждый вечер за шесть километров в школу? Иной раз такая слякоть, что, кажется, плюнула бы да и легла спать. Однажды я так и сделала, а потом всю ночь проворочалась без сна, как у ежа на спине. На следующий день полетела как на крыльях… Пешком — была такая гололедица, ни на велосипеде, ни на лыжах… И хоть убей меня — не могу сказать тебе, было трудно или легко…

Губы её тронула еле заметная улыбка, неизвестно кому адресованная. А лицо озарилось внутренним светом, особенно светились глаза.

— А я… — Гундега грустно отвернулась, — я ничего не делаю. Замечаю только, что проходит день за днём. И так без конца. Не чувствую никаких трудностей, но и лёгкости нет…

— Как ты можешь так говорить, ведь у тебя целое богатство — голова на плечах и две руки!

Гундега пытливо взглянула в лицо Дагмары — не смеётся ли она? Нет, не смеётся.

— Разве достаточно двух голых рук? — с сомнением спросила она, словно размышляя вслух.

— Ты рассуждаешь почти как Илма. Она тоже смотрит на руки лишь для того, чтобы определить качество перчаток.

— Ах, Дагмара, — грустно проговорила Гундега, — зачем нам спорить в это праздничное утро!

— Разве мы спорим, Гундега, малютка? Мы только говорим о жизни. Хорошо, одевайся, пойдём вниз.

Когда они спускались, Гундеге показалось, что поспешно захлопнулась дверь в залу. Но это произошло так быстро, что она не разобрала, было ли это на самом деле или ей показалось. Она вспомнила слова Дагмары, но не могла им поверить. Зачем. Илме оберегать её от Дагмары? Какая нелепость!

Но её не покидала неясная тревога, и она невольно несколько раз оглянулась, словно боясь слежки.

5

Дагмара принесла из кухни завёрнутый в брезент предмет, который она привезла с собой. Лиена ощупала его, но ничего не поняла.



— Что это такое? — спросила она у Дагмары. — Не то большой рубанок, не то сковорода с длинной ручкой…

— Рубанок, ха-ха-ха! Сковорода! Ой, бабушка, это же гитара! Что ты вздыхаешь?

— Чулки ты, вероятно, так и не научилась вязать…

— Я их покупаю в магазине.

— Каждая девушка должна уметь вязать.

— Это прежде так было, теперь…

— Теперь надо уметь играть на гитаре, — перебила Лиена, но Дагмара не обиделась.

— …теперь надо уметь играть на сцене, играть в волейбол, в шахматы…

— Может быть, ещё и в карты?

Дагмара лукаво улыбнулась.

— Не обязательно.

— Может быть, и работать не нужно?

— Ты, бабушка, думаешь, что я только ленюсь? Мой портрет в Октябрьские праздники висел на Доске почёта.

— Ну и какой в этом толк?

— Дали премию.

— Я говорю не о деньгах, — подумав, ответила Лиена. — А ты эту премию истратила на пустяки?



— Почему на пустяки? Видишь, приобрела гитару.

Она развернула её и прошлась пальцами по струнам.

— Купила бы лучше себе юбку потеплее, — заметила Лиена.

— Мне не холодно, бабушка, — беспечно ответила Дагмара.

— Ты всё такая же, как была, — сказала Лиена, и по её тону нельзя было понять, сокрушается она или радуется.

— Разве это плохо? Бабушка, хочешь, я сыграю тебе романс?

— Что это ещё за романс?

— Это такие песни, чаще всего про любовь.

— Какая уж мне теперь любовь…

Но Дагмара присела на край стула и, взяв несколько аккордов, запела, аккомпанируя себе на гитаре.

Из кухни вошла Илма, но ни один мускул не дрогнул на лице Дагмары. Сверху сбежала по лестнице Гундега. Последним подошёл Фредис, так тихо прикрыв за собой дверь, точно в доме был больной.

Он остановился тут же, у порога, и, боясь шевельнуться, уставился на потёртые носки своих сапог. Он не видел Дагмары, звуки плыли мимо него, словно дым или туман. И он бездумно качался в волнах звуков, как на качелях, не ощущая тяжести, своего тела. Зато Илма не могла оторвать глаз от Дагмары и видела в ней прежде всего молодую, красивую женщину: красивую — какой она сама никогда не была, молодую — какой она уже никогда не будет. А Лиене Дагмара казалась прекрасной, чужой, непонятной райской птицей — она смотрела, невольно восхищаясь её красотой и в то же время сожалея, что такая птица не может нести съедобные яйца… А Гундега — Гундега слышала только песню.

Звуки оборвались. И на лицах у всех появилось обычное будничное выражение.

— Ты по-русски поёшь? — первой пришла в себя Илма.

— Это слова Лермонтова. В переводе уже не то.

— У вас там, в совхозе, наверно, одни русские?

— Почему? Большинство латыши, но есть и русские, два украинца и даже один грузин.

Илма поморщилась.

— А директор?

— Латыш. Но разве это не всё равно?

— Тебе ведь всегда всё было безразлично, — сказала Илма с плохо скрытой неприязнью. — Впервые за несколько лет завернула в Межакакты и сразу же на чужом языке запела.

— Что это — упрёк? А когда в годы оккупации здесь говорили по-немецки, то…

— Не надо, Дагмара, — усталым голосом прервала Лиена.

Дагмара умолкла и стала заворачивать гитару в брезент. Струны несколько раз приглушённо зазвенели. Перевязав её верёвкой, Дагмара выпрямилась.

— Концерт окончен, — произнесла она с лёгкой насмешкой.

Слушатели зашевелились, как после окончания настоящего концерта, бросая взгляды на умолкшую гитару, которая теперь, завёрнутая в брезент, опять походила не на музыкальный инструмент, а скорее на большой рубанок или сковороду с длинной ручкой, как определила недавно Лиена.

6

Гундега не понимала, чем был вызван неожиданный выпад Илмы против Дагмары, который привёл бы к нежелательной грубой размолвке, не вмешайся Лиена. Девушка всё ещё находилась под обаянием песни, в её ушах звучали мелодия и слова, и неважно; на каком языке они произносились, если только это прекрасные, хорошие слова.

А тётя Илма? Что ей не нравилось?

Гундеге в её семнадцать лет была знакома лишь та хорошая зависть, которая граничит с тихим восторгом и не вызывает желания очернить кого-либо или отрицать его достоинства. Она не знала, что есть и другие чувства, что существует лютая извечная зависть увядающей, пожилой женщины к молодой, к её лицу, шелковистым волосам и приятному голосу. Ей незнакома была и постоянная мучительная боязнь времени. Не ведала она, что можно строить воздушные замки на зыбком песчаном фундаменте фантазии… Она была ещё очень молода и не знала, что в жизни человека всякое случается. Лиена понимала в этом значительно больше…

Они обе молча понесли в хлев полные вёдра. Старая и молодая. Каждая думала о своём… Вернувшись, они нашли дверь в сени раскрытой. Видимо, сюда, на кухню, выходили Илма или Дагмара. Теперь никого из них не было, слышались только их голоса, но о чём они говорили, сразу было не разобрать.

Наконец Гундега расслышала, как Дагмара, волнуясь, громко проговорила:

— Я ещё не всё тебе сказала, мать. Мой жених, тот, чью фотографию я тебе показала, тоже русский. Теперь ты знаешь всё.

— Но ты ведь не зарегистрируешься с ним? Прожить всю жизнь с русским!

— С человеком! — поправила Дагмара с ударением.

— Ты по молодости и влюблённости ничего не видишь. Они не такие…

Дальнейшие слова слились в непонятное бормотание, и вдруг опять раздался насмешливый возглас Дагмары:

— Как ты всё хорошо знаешь, будто сама жила в России!..

Гундега взглянула на Лиену. Та склонила низко-низко голову, пряча лицо.

Но звучный голос Дагмары был теперь так ясно слышен, точно она находилась на кухне:

— Скажи, мать, чего тебе не хватает? Крыши над головой, одежды, хлеба? О какой нужде ты говоришь? Недавно за обедом, состоявшим не из картошки с солью да хлеба, а из свинины и заливного, ты почему-то говорила не о том, что нужно сплести лапти, а о покупке лакированных туфель и телевизора. Ты ездишь на мотоцикле и считаешь, что он устарел и слишком прост, что не мешало бы приобрести автомашину…

— Мне никто ничего бесплатно не даёт, — сказала Илма. — Я надрываюсь на работе дни и ночи.

— А разве прежде ты не надрывалась? И что ты за это получила?

— Я унаследовала бы дом.

— А теперь тебя кто-нибудь гонит отсюда?..

Гундега увидела, что Лиена вдруг встала и направилась к двери. Она поспешно семенила, а в действительности продвигалась очень медленно, ещё больше сгорбившись, будто слова Илмы больно секли её.

— На улицу не выгонят, а ни одной минуты я не чувствую себя хозяйкой в доме. Всякий, кому не лень, суёт нос в мой хлев… Какой бы я могла устроить загон за хлевом на солнечной стороне — на двадцать-тридцать свиной, — экспортный бекон. А вместо этого я рублю хворост в лесу, полю посевы и любуюсь, как по моей земле раскатывает колхозный трактор…

— Ты рассуждаешь, как кулачка, мать!..

Лиена подошла к двери и протянула руку, чтобы закрыть её.

— Я работница, батрачка! — воскликнула в этот момент Илма. — Видишь мои руки: все в трещинах.

Послышался грохот стула.

— У тебя, мать, только руки работницы, но не сердце, — прозвучал голос Дагмары.

— …сердце ведь никто не видит, Дагмара. Ты думаешь, я могу простить годы, проведённые Фрицисом по-волчьи в лесу? Погубили здоровье, ушёл мужик что дуб, а вернулся гнилой корягой.

— Никто не виноват, что он не воевал против гитлеровцев, а удрал в лес, чтобы убивать честных людей.

— Замолчи, Дагмара! Фрицис никогда никого пальцем не тронул. Он там, в лесу, только варил еду.

— Из награбленных продуктов варил убийцам еду.

Лиена подняла голову и взглянула на Гундегу, её морщинистое лицо побледнело и окаменело. Гундега, облокотившись на стол, неподвижно уставилась на голую закопчённую стену…

Дверь захлопнулась. Этот звук расколол все остальные звуки.

Такими же мелкими неровными шагами Лиена подошла к Гундеге и, просительно погладив её руку, сказала тихо:

— Я… я во всём виновата, доченька…

Лиена встретила Илму с немым укором в глазах: «Что я говорила? От домочадцев ничего не скроешь…»

И Илма ответила без слов:

«Я ведь это предвидела и предчувствовала! Поэтому я не хотела, чтобы Дагмара сюда приезжала…»

Но вслух она не сказала ничего. Подошла к Гундеге, будто собираясь обнять её, но не решилась. Видно, удерживала боязнь, что её оттолкнут, отвергнут, боязнь пережить этот позор в присутствии Дагмары.

— Тебе, наверно, нездоровится, Гунит, — лишь сказала она, но голос её звучал неуверенно, хрипло.

Гундега быстро повернулась к Илме, во взгляде её ясно читалась боль непритворного разочарования. Потом она встала и поспешно прошла мимо Илмы. Послышался скрип ступенек на крыльце, и всё стихло.

— Слишком уж она чувствительна! — проговорила Илма, ощущая неловкость.

— Ты хочешь, чтобы она была деревянной или каменной, мать? Ты хочешь сделать с ней то же что с… Нери? — вмешалась Дагмара.

— Что за мысли приходят тебе в голову, Дагмара! — упрекнула её Илма. — Нери должен быть таким, ведь он охраняет имущество…

— Разве и Гундеге предстоит заниматься этим? А если она не желает?

Илма не поняла:

— Чего не желает?

— Твоего имущества.

Илма покачала головой.

— Ты, Дагмара, судишь обо всех по себе. Как можно не желать имущества?

— Я сегодня утром спросила, что бы она пожелала в Новом году.

— Ну, ну, а что она?

— Не радуйся, имущества она не пожелала. Она пожелала счастья, но не знает, какое оно.

— Она ещё молода, — проговорила с улыбкой Илма.

— В таком возрасте обычно хотят или завоевать весь мир, или ничего.

— Я хотела стать хозяйкой Межакактов.

— Так это же исполнилось…

— В то время я это всё представляла иначе, — тихо сказала Илма.

Подойдя к столу, она села на стул, на котором недавно сидела Гундега, и почувствовала себя утомлённой — и от недавней ссоры с Дагмарой и от боязни за Гундегу. Она не знала, как поступать дальше, что делать, чтобы всё повернулось по-хорошему.

Не в состоянии понять до конца ощущения девушки, она искала ответа в воспоминаниях своей молодости, пытаясь вспомнить, о чём тогда думала, тосковала, к чему стремилась. Вспомнив, улыбнулась.

— Мне хотелось сходить когда-нибудь на вечеринку. Но вначале не пускала мать, а потом свекровь.

— А теперь не пускаешь ты сама.

— Кого не пускаю?

— Да хоть бы Гундегу.

— Что ей там делать? — поспешно возразила Илма, забыв опять всё, о чём только что думала. — Незнакомая местность, чужие люди.

— Что же, она должна тут как в бочке жить?

— Она ещё никогда не жаловалась, — оправдывалась Илма.

— Она, по-моему, не из тех, кто жалуется. Когда ей станет невмоготу, она просто встанет и уйдёт.

Илма вздрогнула.

— Что ты хочешь этим сказать?

— То, что сказала…

Илма сидела, погрузившись в раздумье, как неподвижная серая статуя. Только пальцы непрерывно крутили упавшую на скатерть хвою и глаза следили за движениями зелёной иголочки. Потом они глянули на Дагмару.

— Ты думаешь, она сегодня хотела бы пойти?

— Конечно.

Илма подумала.

— Хорошо, идите, — сказала она, вздохнув, так и не разобравшись, хорошо или плохо она поступает. Сблизит ли это её с Гундегой или уход её в тот мир, от которого Илма её всё время бдительно оберегала, разобщит их ещё больше?.. Кто знает….

8

Они запоздали. Ненамного, но достаточно, чтобы, войдя в зал, почувствовать себя неловко. Как ни тихо они вошли, всё же несколько голов повернулось и несколько пар глаз с любопытством посмотрели на них… Дагмара с Гундегой присели на кончик скамьи, и интерес к ним сразу пропал.

Занавес на сцене был уже раздвинут. Декорации, изготовленные не очень умело, — очевидно художник, как и актёры, был из местных колхозников, — выглядели незатейливо. Гундеге до этого не приходилось ни читать, ни видеть одноактной пьесы, которую показывали участники самодеятельности. По сцене расхаживали люди, они разговаривали, смеялись, но она никак не могла уловить смысл этого, потому что начало она пропустила. Гундега прислушивалась к лёгкому гулу, проносившемуся изредка по залу, чувствовала рядом с собой тёплый бок Дагмары, разглядывала высокий, еле белевший в полутьме потолок и освещённую сверкающую сцену. От всего этого веяло чем-то знакомым, близким. И, не отдавая себе отчёта, она подумала: «Как хорошо…»

По дороге сюда она набрала в один туфель снегу, и чулок промок. Ногу немного саднило. Лицо разгорелось от ветра и радостного волнения.

Зажёгся свет. Кругом гремели аплодисменты.

Дагмара легонько подтолкнула её.

— Гундега, ты спишь, что ли?

Нет, она не спала. На Дагмару глядели ослеплённые светом счастливые глаза.

— Понравилось?

Гундега так ничего толком и не поняла, по ей стыдно было признаться, и она кивнула головой.

Дагмара рассмеялась.

— Ты сейчас похожа на совёнка, вытащенного из темноты на солнечный свет.

— Почему солнечный? Горят лампы…

Она подняла глаза кверху. Теперь потолок уже не казался таким высоким, как недавно. И без украшений, гладкий. Люстры тоже не было. Это ведь не театр или концертный зал, а всего лишь обыкновенный, построенный своими руками колхозный клуб. Электрические лампочки под матовыми колпаками излучали мягкий, тёплый свет. Здесь не было специального помещения для танцев, поэтому пришлось поставить стулья вдоль стен, чтобы освободить место посреди зала. Только ёлку не трогали, хотя она занимала целый угол. Ёлка сегодня была виновницей торжества. И пусть не было дымного запаха горящих свечей, зато сверкали разноцветные огни электрических лампочек и доносился лёгкий аромат зелёной свежей хвои… Какой-то шутник повесил на ветки крендели и смешных пряничных человечков на топкой нитке. Они всё время раскачивались и крутились, отсвечивая то синим, то красным, то жёлтым. На верхних ветках виднелись шишки — настоящие, бурые, без позолоты…

Глядя на эту стройную тёмно-зелёную красавицу, вершиной почти касавшуюся потолка, Гундега вспомнила маленькую ёлочку, которую принесла Илма, возвращаясь с работы. Илма укрепила подставку на табуретке и украсила ёлку. В рождественский вечер Илма зажгла свечи. Потом они с Лиеной пропели несколько песен — про тихую ночь, детишек и какую-то розочку. Фредис, получив от Илмы подарок — пару тёплого белья, молча сидел со свёртком в руках. А Гундега задумчиво следила, как догорали свечи, гасли одна за другой, точно живые существа, выдыхая последнюю струйку дыма. Вот осталась одна… Когда погасла и она, они очутились в темноте…

Какой-то парень включил радиолу. В репродукторе сначала затрещало. Затем зазвучал вальс. Старинный вальс напомнил пожилым юность, а молодым… Им не нужно было ничего напоминать, их юность сегодня…

Музыка гремела, а середина зала оставалась пустой. Парни медлили, скрывая под напускным равнодушием робость. Подчёркнуто рассеянными были девушки, хотя сердца их тревожно колотились, словно вот-вот должно было решиться самое важное. Но вот вперёд протиснулся высокий парень в тёмно-синем костюме и направился к девушкам. Только теперь Гундега узнала его. Виктор!

Но ведь он направляется прямо сюда. Пройдёт мимо? Нет? Нет!

Гундега не чуяла под собой ног, и люди как будто расступились — может быть, и верно расступились? Она не осмеливалась взглянуть Виктору в лицо и только чувствовала его широкие, большие руки — так же спокойно они лежали на руле автомашины, когда он вёз её из Сауи…

В эту минуту, наверное, смотрит на них во все глаза весь наполненный людьми зал. Почему она только что не чувствовала под собой пола? А теперь он притягивал её как магнит. И всё тело вдруг отяжелело, стало неповоротливым. Ей казалось, что она вот-вот упадёт, заденет за что-нибудь и упадёт и все будут смеяться над ней. Она огляделась. Круг уже полон танцующих. Все кружатся, и всё кружится…

Гундега ухватилась за руку Виктора.

— Ой, я больше не могу! Голова кружится.

— Какой же колдун освободил вас из Межакактов? — смеялся он.

— Как вы сказали? — переспросила она. Потом ответила: — Дагмара.

— Мне это оказалось не под силу…

Гундега не знала — насмешка это или сожаление. На лице его играла открытая, добродушная улыбка и больше ничего.

— Вы мне каждый раз кажетесь другой, — добавил он. — Тогда, в машине, — маленькая восторженная девочка…

Гундега покраснела.

— …потом, в лесу, вы были до такой степени расстроены, что убегали от каждого встречного.

Она смутилась ещё больше и всё же спросила:

— А сейчас?..

— А сейчас выглядите совсем серьёзной и взрослой, только вот косичка…

Она невольно потрогала свою косу, лишь теперь сообразив, какая у неё смешная, тонкая коса, настоящий мышиный хвостик.

— Вам не нравится?

— Нет, почему же. Вам она, пожалуй, к лицу. Если бы ещё на конце завязать бант…

Гундега совсем смешалась:

— Но мне уже исполнилось семнадцать лет.

— По виду столько не дашь, — чистосердечно признался он. — Пятнадцать, самое большее — шестнадцать…

— В самом деле? — спросила с отчаянием Гундега. Как и всех недавних подростков, её болезненно задевал каждый намёк на то, что она выглядит моложе своих лет.

Виктору минуло двадцать пять, он уже успел забыть эти ощущения и потому с искренним удивлением сказал:

— А что в этом плохого?

Гундега обиженно промолчала.

Танец кончился. Гундега пошла искать Дагмару. Пробравшись через толпу незнакомых людей, она остановилась в коридоре у открытого окна подышать свежим воздухом. Взглянув на своё отражение в тёмном стекле, увидела смотревшие на неё грустные детские глаза и тонкую жалкую косичку на плече.

Ей вспомнились чьи-то слова о том, что юноша приглашает на первый вальс любимую девушку. Теперь это показалось ей насмешкой.

«Пятнадцать, самое большее — шестнадцать…»

Очень жаль!

— Если Жанна вечно болеет ангиной, то это совсем не значит, что и вам надо болеть! — ворчливо сказал за её спиной Арчибалд, словно он был старым врачом-педантом, а не зоотехником — недавним выпускником сельскохозяйственной академии. — Пойдёмте-ка танцевать. Во всяком случае, с точки зрения медицины, это полезнее, чем разгорячённой стоять у раскрытого окна.

Арчибалд танцевал неплохо, но… Теперь это был обычный танец — и только. И музыка была совсем обыкновенной, и ёлка, и освещение. И почему-то всё время то кто-нибудь налетал на них, то они сталкивались с другими парами…

— Жанна тоже здесь? — спросила Гундега.

— Дома.

— Опять больна?

— Проиграла пари.

— При чём здесь пари?

— Мы заключили такое пари — кто проиграет, не идёт на вечер.

— Вот как! — поразилась Гундега. — Из-за чего же вы поспорили?

— Она утверждала, что в моей комнате нет порядка, устроила генеральную уборку, и я потом никак не мог найти ни записной книжки, ни запонок, ни выходной сорочки. Она уверяла, что этих предметов вообще в комнате не было. Вот мы и поспорили.

— И вещи нашлись?

— А как же! Записная книжка каким-то образом очутилась в кармане её халата, рубашку она сама выстирала, а запонки оказались в шкатулке с редкими марками.

— И всё-таки вам бы следовало пожалеть её.

— Пробовал. Но она не согласилась. Пари есть пари. Будет сидеть дома, закалять характер и лечить склероз.

— Но ведь у неё ангина! — напомнила Гундега, решив, что Арчибалд оговорился.

Тот засмеялся.

— Ангина в таких случаях не оправдание, к сожалению. Склероз — более удобный вариант.

Совсем неподалёку Гундега заметила смуглое, покрытое лёгким румянцем лицо Дагмары. Её лукавый, чуть дразнящий взгляд был устремлён на лицо партнёра. Этим партнёром был… Виктор.

Мгновение, и танцующие заслонили их, — напрасно Гундега искала их взглядом. Они вновь вынырнули так же неожиданно рядом с ней. Ей была видна лишь спина Виктора, а Дагмара вся, начиная от чёрных волос до таких же чёрных лёгких туфелек, сияла вызывающей красотой, и Гундега в сравнении с ней казалась серым, незаметным воробьём.

— Что с вами? — спросил Арчибалд.

— Простите, я, кажется, наступила вам на ногу.

Чувствуя себя виноватой, Гундега подняла на Арчибалда смущённое лицо и повторила:

— Простите.

Арчибалд удивлённо и сочувственно улыбнулся. Она поспешно опустила глаза, ей подумалось, что именно так улыбаются взрослые обиженному ребёнку.

Танец окончился, и Гундега медленно направилась к выходу. В дверях она опять увидела Виктора и Дагмару. Они стояли и разговаривали, и Дагмара была так невыносимо, так безжалостно красива. Когда Гундега одевалась, из зала донеслись звуки музыки, там опять танцевали. Она с горьким сознанием превосходства подумала, что нет более глупого занятия, чем танцы — схватившись за руки, вертятся, прыгают, наступая один другому на ноги, и при этом идиотски улыбаются.

Это был горький осадок от пьянящей радости первого вальса.

9

Луна играла в прятки. Она то скрывалась за облаками, то украдкой выглядывала, просунув между ними малюсенький золотистый краешек, и, наконец, появилась, улыбающаяся, во всём своём беззастенчивом блеске. Над землёй струился желтоватый свет, придавая порхающим снежинкам металлический оттенок. При этом свете зубчатая стена леса вырисовывалась на фоне чёрно-синего неба более резко и казалась выше, чем при солнечном освещении, а дорога превратилась в серую, неизвестно куда уходящую реку застывшего свинца.

Временами ветер доносил звуки музыки из клуба. Они то нарастали, то замирали, и казалось, к ним прислушивалась даже эта блестевшая на небе плутовка луна, чтобы через минуту испуганно нырнуть в очередную облачную перину. Тогда на землю опять опускался желтоватый мертвящий сумрак.

В этом сумраке Гундега увидела фигуру человека. Проглянувшая луна осветила закутанную в платок женщину. На фоне сверкающей дороги она казалась совсем чёрной. Гундега обогнала её и оглянулась — знакомое круглое полное лицо с улыбающимися глазами. Олга Матисоне.

— Вы тоже домой? — удивилась Гундега.

— Разве вам, Гундега, кажется, что ещё рано? А мне, наоборот, показалось, что я слишком долго задержалась. Наверное, уже больше десяти часов.

— Вы с фермы?

— Конечно. Надумала у меня одна свиноматка в самый праздник пороситься.

— Вот что! А я думала… вы с вечера возвращаетесь.

— Не получилось. А вы были?

Гундега пробормотала что-то невнятное.

Матисоне улыбнулась.

— Не понравилось?

— Почему не понравилось?.. — поспешно ответила Гундега.

Матисоне пристально взглянула на неё и ничего не сказала.

— Вам часто приходится работать по ночам? — спросила Гундега больше для того, чтобы скрыть неловкость.

— Случается. У свинарок, ухаживающих за свиноматками, беспокойная работа. Не всегда рассчитаешь по часам. Приходится и ночами дежурить.

— Трудно? — спросила Гундега и тут же прикусила губу. «К чему этот пустой вопрос: трудно, нетрудно? Он вынуждает к такому же неопределённому, бесцветному ответу».

Но Матисоне серьёзно сказала:

— В каждой работе свои трудности.

За поворотом показались Межроты. В тёмных: окнах отражалась луна.

— Жанна, вероятно, уже спит, — сказала Гундега.

— Разве она не в клубе?

Гундега рассказала о пари между Жанной и её братом. Матисоне, смеясь, покачала головой.

— Мне бы хотелось быть похожей на неё! — пылко вырвалось у Гундеги.

— Что вы говорите? — искренне изумилась Матисоне. — В каком смысле?

— Ей всё как-то удивительно легко даётся — что надумает, сделает. А я… я всегда ломаю голову, сомневаюсь, и вообще…

Они подошли к повороту на Межроты, и Гундега остановилась, чтобы попрощаться.

— А я пройдусь немного с вами, — сказала Матисоне, — провожу.

— Сейчас, ночью?

Матисоне осмотрелась.

— Такой тихий вечер. Всё кругом бело, чисто. Это настоящий отдых после той слякоти…

Гундега тоже посмотрела на покрытые свежим снегом поля. И подумала: будь она художницей, написала бы эту снежную зимнюю ночь, а название картине дала «Отдых». Или «Покой». Нет, всё же лучше «Отдых»…

— Пойдём? — заговорила Матисоне. — Или знаете что? Зайдёмте лучше ко мне.

— Сейчас? — удивилась Гундега.

— Вы ведь гостили в Межротах только в моё отсутствие.

Гундега медлила.

— Я, право, не знаю…

— Погреемся, попьём чайку… У меня сегодня был трудный день, всё равно сразу не уснёшь.

— Ну хорошо. Только на минуточку.

Наружная дверь была не заперта, не слышно было и лая собаки. «Верно ведь, — вспомнила Гундега, — в Межротах совсем нет сторожа». Странное ощущение. Ничто не мешало зайти в дом — ни замок, ни собака.

Под потолком кухни ярко вспыхнула лампочка. Матисоне открыла ещё одну дверь, свет зажёгся и там, только менее яркий.

— Идите сюда, Гундега.

Судя по всему, это была комната самой Матисоне. Тоже узкая, как у Жанны, она казалась загромождённой мебелью. Стол, стулья — все кустарной работы, а на столе — небольшой телевизор и рядом с ним крохотная ёлочка. Матисоне дала Гундеге несколько журналов, чтобы не скучала, а сама отправилась на кухню. Немного погодя послышался треск горящей лучины или бересты и тихо, уютно загудел огонь.

На стене напротив Гундеги висели часы. Они громко, неторопливо тикали, отсчитывая секунды, словно вписывая их в огромную книгу времени. Половина одиннадцатого. После холода комната казалась тёплой, даже слишком натопленной. Матисоне весь день была на ферме, вероятно, печь топили Жанна или Арчибалд. Такие маленькие комнатки быстро нагреваются.

Гундеге вспомнились высокие, просторные комнаты Межакактов. Весной и летом, наверное, там весело, но сейчас, зимой, приходилось мёрзнуть, несмотря на то, что круглые железные печи были раскалены — не дотронешься. Холодно, конечно, оттого, что потолки высокие. Но сейчас Гундеге вдруг подумалось — холодно потому, что помещение не согревается дыханием людей…

Матисоне внесла кипящий чайник и две кружки.

— Видите, как быстро, — сказала она. — Жанна оставила чайник в духовке. Мне пришлось только немного подогреть. Я люблю очень горячий чай, — она засмеялась. — чтобы обжигал. Это ещё со времён эвакуации. Пришлось побывать на Урале, там тоже любят горячий чай. И большие леса.

— Здесь тоже большие леса, — заметила Гундега.

— Это вам только кажется. Вот в Сибири — едешь целый день, а лесу и конца нет. Мои молодость прошла возле Нереты. Привыкла больше к низинам и болотам. Деревце — для тени, рощица — для грибов; а как приехала в Сибирь, вначале даже страшно было…

Матисоне быстро накрыла на стол. Удивительно, до чего проворно и легко двигались её большие полные руки.

— А после войны? — спросила Гундега. — Вы уже не вернулись в свою Нерету?

Матисоне покачала головой.

— Мужа направили сюда, в Нориеши, волостным парторгом. Так мы втроём и перебрались сюда.

— Втроём?

— Да, ещё сын.

— А ведь я думала, что вы одна…

— Так оно и есть. Мужа и сына бандиты подстрелили. Они возвращались домой из Саун…

Матисоне говорила спокойно, у неё даже голос не дрогнул. Гундега быстро взглянула на неё. Глаза Олги не улыбались, как обычно, но в них не промелькнуло и тени тревоги. На высоком лбу — ни единой морщинки, только по уголкам рта залегли две глубокие борозды.

Вдруг мысли Гундеги смешались.

— Это был… он? — спросила она затаив дыхание, страшась истины и в то же время ожидая ответа Матисоне.

— Кто — он?

— Это был Фрицис Бушманис, кто вашего мужа?..

— Нет, Гундега.

— Значит, тётя Илма была права, говоря, что дядя Фрицис пальцем никого не тронул… что он только варил еду, что он никогда… — проговорила Гундега с облегчением.

— Да, — тихо ответила Матисоне. — Это правда. Он выполнял разные хозяйственные дела там, в лесу, чтобы освободить чьи-то руки для убийств… Он варил еду, чтобы в руках бандитов не иссякала сила…

Гундега взволнованная опустила голову.

— Как вы должны нас ненавидеть! — еле слышно проговорила она.

— Кого — вас, Гундега?

— Тётю Илму, потому что она жена Фрициса… Да и меня тоже, потому что я их родственница, потому что я в Межакактах… — Гундега смешалась.

— Вы думаете, что я теперь должна всех ненавидеть? Даже тех, кто не виноват?

— Всё же… я не знаю…

Матисоне налила кружки, потом, вспомнив, пошла за сахаром. Тишину в доме нарушали только её шаги и равномерное тиканье часов.

Гундега посмотрела на дверь, за которой только что скрылась Матисоне. Как странно получилось! Она сейчас сидит здесь, в Межротах, у Матисоне, мужа и сына которой убили те, с кем был заодно хозяин Межакактов — Фрицис Бушманис. И через полчаса или час она уйдёт в Межакакты, потому что там её дом. Илма ненавидит весь мир за то, что Фрицис ушёл в лес здоровым, а вернулся больным. Ушёл в лес… ушёл, хотя никто его не гнал…

Вошла Матисоне с чашечкой мёду и тарелкой, на которой лежало полкруга колбасы.

— Совсем неожиданно нашла это в чулане с сопроводительной запиской.

Гундега так углубилась в размышления, что сразу и не поняла содержание записки. На вырванном из блокнота листке бумаги — несколько слов, написанных торопливым неразборчивым почерком:

«Я ложусь спать! Ешьте колбасу! Приятного аппетита!

Ж.»

«Ж.» — это могла быть только Жанна.

— Вы давеча сказали, что хотели бы быть такой, как она, — добродушно подсмеивалась Матисоне. — Если бы все походили на Жанну, в мире был бы вечный хаос. Как раз хорошо, что все люди разные.

— Вы считаете, что должны быть и хорошие и плохие люди? — с сомнением проговорила Гундега.

— Нет, не хорошие и плохие, а стремительные и умеренные, отчаянные и сдержанные. Разные, по честные.

— Которые не обманывают и не крадут? — переспросила Гундега.

— Люди должны быть честными и по отношению к себе.

Подумав немного, Гундега призналась:

— Я этого не понимаю.

— Видите ли, иной, скажем, не крадёт потому, что боится суда, другой — потому, что просто не может взять чужого.

— Но ведь существует милиция, суд, тюрьмы.

— Они не будут существовать вечно, — просто ответила Матисоне.

— Вы этому верите?

— Как же иначе! Конечно, верю. Настанет пора, когда не будет ни милиции, ни тюрем.

— Это при коммунизме, да?

— Да, Гундега.

— Но если нечего и некого будет бояться… — задумчиво сказала девушка, не зная, как продолжить…

— Разве преступления не совершают только потому, что боятся суда? Вот, например, могли бы вы войти в чужой дом и украдкой взять что-нибудь, хотя вас никто не видит и не узнает ничего? Я убеждена, что вы бы этого не сделали, даже не зная, что такой поступок карается законом. И вам поэтому безразлично, существует ли на свете уголовный кодекс.

— Мне это никогда не приходило в голову, — откровенно призналась Гундега и прибавила с нескрываемым восхищением: — Вы очень доверяете людям. У вас даже ночью дверь не запирается. И собаки нет.

Матисоне расхохоталась, запрокинув голову.

— Ну, ну, не будем преувеличивать. Ночью всё-таки дверь у меня на запоре. А какой смысл держать собаку, если меня целый день нет дома? Я всё равно на ферме не услышу её лая. Почему вы не пьёте чай, Гундега? Остынет…

Часы пробили одиннадцать. Обе невольно отсчитывали удары. Часы замолкли, и мелодический гул последнего удара, постепенно замирая, незаметно слился с тишиной.

— Гундега, не хотите ли вы пойти работать к нам на ферму? — вдруг спросила Матисоне.

— Но я ведь ничего не умею, — с сожалением сказала Гундега.

— Никто не родится мастером.

— Это верно, но…

— У нас есть группа свинок. Это будущие свиноматки — в основном двухмесячные поросята. Их надо выкормить до восьми-девяти месяцев… На первых порах я бы вам помогла, и Мартыньекабс тоже…

— Я его не знаю, — робко возразила Гундега, сама чувствуя, как неубедительно звучат её слова.

— Познакомитесь. Он зоотехник и, между прочим, живёт в этом доме.

— Арчибалд? — вырвалось у Гундеги.

— Значит, всё-таки знаете?

Гундега молчала. Затем, смущённо взглянув на Матисоне, растерянно спросила:

— А как же быть с Межакактами?

— Гундега! — начала было Матисоне, но замолчала, не зная: сказать или не сказать? И всё же решилась: — Буду с вами вполне откровенна. Признаюсь — хочу вас вырвать оттуда.

— Но почему?

— Вы там пропадаете.

— Ко мне очень хорошо относятся, — проговорила Гундега не совсем уверенно.

— Потому вы и не замечаете, что нас тянут на дно. Деньги ещё пока нам всем нужны, по иногда они превращаются в камень на шее и тянут в болото.

«Этот дом похож на трясину…» Гундега попыталась вспомнить, кто это сказал. Слова звучали в ушах, она даже различала голос говорившего их человека. Но кто, кто? Фредис? Дагмара? Ей вдруг показалось очень важным вспомнить, кто именно сказал: «Этот дом похож на трясину…» Симанис!

«Кто вовремя не вырвется, тот… тот…» — вспомнила она, по ожидаемой ясности не было. Угнетали сомнения и смутный страх.

— Мне не нужны имущество и усадьба тёти Илмы! — наконец сказала она. — Я ничего не хочу!

— И тем не менее вы день ото дня умножаете богатство этой усадьбы, — спокойно возразила Матисоне.

— Я не умножаю! Ведь надо жить, есть, одеваться. Как же можно не работать?

— Вы своей работой приносите в дом больше, нежели тратят на вас. Остальное идёт в Межакакты. Если рассуждать как Илма, то вы всё вернёте, унаследовав Межакакты.

— А если рассуждать иначе? — с интересом спросила Гундега.

Матисоне уклонилась от прямого ответа.

— Сколько классов вы окончили?

— Девять.

— И за эти девять лет вы не заплатили ни рубля. А учителям выплачивали зарплату, и ещё уборщице, и хозяйке, готовившей обед для школьной столовой. Какой бы холод ни свирепствовал снаружи, в классе было тепло, не так ли? Вы занимались при электрическом освещении, каждое лето школу ремонтировали, а всё это требует денег. Правда?

Гундега утвердительно кивнула, удивляясь, что никогда не обращала на это внимания и не думала об этом, как человек не думает о том, что он дышит.

— Вы, несомненно, ходили к врачу, — продолжала Матисоне, — но не истратили ни копейки. Во всех городах есть парки, скверы, есть они и в Дерумах, и в Сауе, и в вашей родной Приедиене…

Гундега опять молчаливо кивнула.

— В Дерумах их создали на месте развалин. Каждую весну садовники высаживают цветы, выращенные в теплицах, постройка которых стоит немало и где тоже работают люди. А вход в парки и скверы бесплатный. Ваша бабушка получала пенсию. А откуда берутся средства на постройку школ и амбулаторий, на выплату пенсий, на зарплату учителям и врачам?

— Но их ведь даёт государство! — воскликнула Гундега.

— Да, государство. А оно получает эти средства от труда рабочих. Одну, большую часть стоимости создаваемых им ценностей рабочий получает в виде зарплаты, а другая, меньшая часть уходит в государственный бюджет. Вот и получается: тот, кто работает только на себя и свой дом, нечестно использует результаты труда других.

— Я совсем и не подозревала этого, — призналась Гундега и тут же улыбнулась. — Помните, Жанна тогда на поле сказала, что вы министр. Вам бы следовало быть, ну, хотя бы агитатором, а не свинаркой.

— Это очень трудно, — тихо сказала Матисоне.

— Какая же тут трудность!

— Трудно не разъяснять, а трудно убеждать.

— Пожалуй, вы правы… А теперь спасибо за угощение, мне пора идти.

— Хотите я вас провожу?

— Нет, нет, не нужно. Совсем не темно.

— А разве вы одна не побоитесь идти лесом?

— Мне… я… — поспешно начала было Гундега и замялась.

Они вышли во двор. Облака рассеялись, ярко и спокойно светила лука. Под ногами скрипел снег — это к морозу. Они свернули на лесную дорогу. Сосны шумно дышали на ветру. Занесённые снегом деревья стряхивали на землю снежную пыль, освобождаясь от белой ноши. Они шли, прислушиваясь к однообразному шуму леса.

— Я люблю лес, — сказала Матисоне вполголоса.

Снег, свалившийся с ветвей придорожной ели, осыпал их сверкающей снежной пылью. Воротники, плечи, платки побелели. Снег лежал на волосах, бровях, ресницах. Гундега, сняв платок, стряхнула его. Зацокотав, ускакала белка, устроившаяся было на ночлег на соседнем дереве, вслед ей только ветка качнулась. И опять — скрип снега под ногами и размеренные вздохи сосен.

Не доходя до Межакактов, они расстались. Гундега остановилась, глядя вслед удалявшейся Матисоне. Лесная дорога в ночном освещении напоминала извилистую улочку среди старинных домов. Старый, забытый, тёмный город, по которому двигалась одинокая женская фигура. Исчезла. И старый город совсем опустел…

10

Гундега постучала в окно Лиены, но дверь открыла Илма.

— Ты одна?

— Одна.

Гундега ощупью прошла мимо Илмы, казавшейся призраком в длинной белой ночной сорочке.

— Есть что-нибудь будешь?

— Спасибо, не хочу.

— В духовке тёплый суп, — предложила Илма и, шаркая мягкими туфлями, заспешила вслед Гундеге.

— Где Дагмара?

— Осталась там.

— Поссорились?

— Из-за чего нам ссориться?

— Это верно, — согласилась Илма.

Гундега стала подниматься по скрипучим ступенькам в свою комнату, но, что-то вспомнив на полпути, сбежала вниз.

— Тётя, я хочу работать на ферме.

— На какой ферме?

— На колхозной. Свинаркой.

Илма без видимой надобности подтянула повыше накинутое на плечи пальто, будто ей было холодно.

— Чего тебе здесь не хватает, Гунит? — голос её охрип, как в минуты сильного волнения, но лицо сохраняло спокойствие. Или темнота помогала ей скрыть подлинные чувства, оставляя на виду лишь белевший овал лица с неясными чертами.

— Мне всего хватает, но…

Гундега нерешительно замолчала.

Там, у Матисоне, всё казалось простым и понятным, а теперь… Куда девались нужные слова? А без них как объяснить то необъяснимое, грустное, что с наступлением темноты глядит в окно и заставляет в унылом одиночестве томиться ночью? Как назвать ту силу, которая влечёт её отсюда? Что заставляет её слушать далёкую музыку из клуба даже сквозь закрытые двери и окна, сквозь немые каменные стены?..

Гундега не знала. Если б знала, возможно, нашлись бы эти нужные слова…

— Что же мы здесь дрогнем на лестнице; — прервала Илма затянувшееся молчание. — Пойдём ко мне в комнату.

Гундеге довелось быть там лишь несколько раз. Илма сама убирала комнату. Зеркальный шкаф, к которому изредка подходила Гундега, стоял в зале. Печь топилась из комнаты Лиены, чтобы приносивший дрова Фредис не пачкал пол грязными сапогами. Даже Лиена вызывала обычно Илму, стоя в коридоре. Особенно тогда, когда у той гостил Симанис. Увидев это впервые, Гундега испытала жгучее чувство неловкости. Стоит Лиена в заплатанной юбке, старых, подвязанных бечёвками резиновых ботах у нарядной белой двери дочери и боязливо стучит в неё узловатым заскорузлым пальцем. Словно нищенка… В тот раз Гундега, охваченная стыдом, убежала прочь. А теперь белая дверь гостеприимно открылась перед ней.

Зябко поёжившись, Илма подошла к печке и поцапала её чёрный блестящий бок. Сбросив пальто на спинку стула, она поспешно накинула платье, а поверх вязаную кофту.

— Чего же тебе не хватает в Межакактах? — повторила она и, не дожидаясь ответа, прибавила: — Ты сыта, одета, я думаю, не хуже тех, из колхоза. Кто с тобой говорил насчёт работы?

— Матисоне.

Глаза Илмы вспыхнули, и она быстро опустила их.

— Ты ни у кого, слава богу, куска хлеба ещё не просила. Ты не колхозница, и никто тебя не может заставить работать.

— Меня никто и не заставляет. Просто нехорошо работать только для себя… — неуверенно заметила Гундега.

— Ха-ха-ха!

В тишине дома смех этот прозвучал как-то некстати, изо всех углов просторной комнаты донеслось многократное эхо. Странный смех — без радости и веселья. Нелепое, издевательское эхо…

— Ну, тогда иди, гни спину для людей, — наконец сказала Илма. — А на твою долю достанется ворчанье пустого желудка. Пока ещё никому и ничего бесплатно не дают…

— Бесплатно школы, врачи и…

— А хлеб? Хлеб тоже бесплатно? Ты можешь поступить в самые высшие школы, но если у тебя не будет хлеба, знаниями сыта не будешь. И на одном хлебе насущном не проживёшь. Собаке и той хочется хоть шматочек мяса иногда, а о человеке и говорить нечего… Посмотри, как она охраняет свою миску. Пойди и сагитируй её, что всё надо отдать другим. Она оскалит зубы, вцепится тебе в ногу…

Слова Илмы нанизывались одно на другое в неумолимой последовательности и закономерности. И вновь, как в то далёкое воскресенье, когда они обе слушали богослужение из Швеции, слова Илмы казались гладкой, круглой галькой, прикосновение её было безболезненным, но притупляло восприятие. Если бы Илма не упомянула о собаке, охраняющей чашку, в памяти Гундеги не всплыла бы в мельчайших подробностях страшная картина с Лишним… Но это случилось — Илма напомнила…

— Человек ведь не собака! — протестующе воскликнула Гундега, пугаясь своего громко прозвучавшего голоса.

— Это заложено в природе всякого живого существа, — не горячась, настаивала на своём Илма. — Надо сначала сделать так, чтобы человеку не надо было есть, тогда, возможно, он станет работать и для других. У нас в конторе лесничества на стене висит такая надпись: «Человека создал труд!» Это сказал кто-то из коммунистов.

— Энгельс.

Илма неожиданно быстро взглянула на Гундегу отчуждённым взглядом и отвернулась.

— Всё равно. Если бы я не верила в то, что начало всему дал бог, я бы скорее сказала: человека создало брюхо!

— Как отвратительно! — вырвалось у Гундеги.

— Ах, глупенькая, ты ещё не знаешь, что на свете делается — люди готовы друг другу горло перегрызть. Но такова жизнь!

— Я не знаю… — поспешно ответила Гундега, растерявшись от этих страшных слов, но что-то кричало в ней: «Нет, нет, нет!»

В её глазах мелькнул страх.

— Что ты, Гунит! Не бойся! Не бояться надо, а…

На дворе нехотя залаял Нери.

— Не бойся, Нери ночами не спит.

— А у неё дверь не запирается… — неизвестно почему сказала грустно Гундега.

Илма догадалась — у кого. Значит, Гундега была там.

«Не удержала…»

Лай Нери постепенно перешёл в приглушённый заунывный вой. Илма знала — он сейчас сидит, уставившись на луну, и воет. Как волк… Хотелось подойти к окну и сильно постучать, чтобы перестал.

«Не уберегла…»

— Гунит, ты наследница Межакактов и должна понять, что…

— Мне не нужны Межакакты…

Гундега проговорила это так тихо, что Илме показалось, будто она ослышалась.

— Что? — переспросила она.

Гундега не ответила, и Илма с испугом сообразила, что правильно поняла её слова.

— Не говори так! Ты не смеешь так говорить! — воскликнула она, чувствуя безнадёжность положения. — Два поколения вложили сюда свой пот и труд. Люди сновали, как муравьи, и тащили по соломинке, по веточке, чтобы создать всё это…

— Для кого?

— Для себя, для кого же ещё? И для тех, кто будет здесь хозяйничать после них. Значит, и для тебя. Дом — это святыня для каждого человека. Так оно всегда было. Наследство священно, и брать его надо чистыми руками. Обязанность каждого — умножать достаток в доме. Я положила на это всю жизнь, все силы. Пришла я сюда такой же молоденькой, как ты, а теперь я уже старая, старая, старая…

Илма всем туловищем раскачивалась в такт своим словам. Беспощадный огонь лампы осветил обветренное на морозе лицо с сетью мелких морщин и морщинок и совсем седые виски.

— Может быть, это и большой грех, но я до ужаса боюсь смерти. Наверно, потому, что жизнь мне ничего не дала. Жалкая жизнь. Проклятая жизнь!..

Да, Илма, сильная Илма плакала.

Гундега знала Илму как властную и строгую женщину, видела, что она может быть ласковой, даже грустной; теперь оказалось, она ещё и несчастна. Гундега никогда не допускала и мысли о том, что Илма может быть несчастной. Это противоречило и характеру Илмы и её поведению. Но разве есть такое свойство характера — быть счастливым?.. Разве счастье — это печать на лице человека? И вообще, что такое счастье? Исполнение желаний? Но ведь Илма стала хозяйкой Межакактов, и она того желала…



Гундега в замешательстве смотрела, как по щекам Илмы катились крупные слёзы. Что она оплакивает? И почему грешно бояться смерти? Может быть, потому, что религия обещает загробную жизнь… Но если веришь, чего же тогда бояться?..

Илма подошла к кровати и, откинув одеяло, вытерла глаза уголком простыни.

— Иди теперь спать, Гунит! — сказала она непривычно слабым голосом. Руки её чуть заметно дрожали и поразительно напоминали теперь руки старой Лиены.

Гундега прикрыла дверь и послушно удалилась, унося с собой тягостные, противоречивые мысли. Тётя Илма и Матисоне… Она обеих жалела, и каждая по-своему была права. Но разве бывает несколько правд? Или две правды?..

Еле слышно заскрипели ступеньки под ногами Гундеги. Потом всё стихло. Не зажигая света, она стояла посреди комнаты. В доме царили мрак и тишина. В доме, который проклинала Илма и которому она посвятила свою жизнь…

Целый клубок противоречий. Гундега чувствовала себя маленькой заблудившейся девочкой с тонкой нелепой косичкой.

«Пятнадцать лет, самое большее — шестнадцать…»

В ящике комода лежала шкатулка с рукодельными принадлежностями. Рука нащупала в ней ножницы. Они были маленькие и вдобавок тупые, потрудиться пришлось основательно. Наконец-то! С лёгким мягким шелестом косичка упала на пол.

Гундега быстро взглянула в зеркало. Из него смотрела незнакомая девушка со светлыми неровными космами. Гундега зажгла лампу. При свете волосы выглядели ещё ужаснее. А у чужой некрасивой девушки там, в зеркале, был такой испуганный и встрёпанный вид, что хотелось смеяться, если бы… если бы это не была она сама.

Загрузка...