Глава пятая В окно смотрит одиночество

1

Жители Межакактов вздохнули с облегчением, когда в понедельник вечером обе подёнщицы с огромными корзинами грибов исчезли за поворотом дороги. Дойдя до опушки леса, Толстая ещё раз оглянулась. Наверно, она что-то сказала Маленькой, потому что и та оглянулась. Видимо, они на расстоянии заметили что-то, подлежащее обсуждению и оценке. Вслед им недовольно загоготали гуси — ведь один из них в угоду подёнщицам уже погиб бесславной смертью на чурбане для колки дров. Вопреки обещанной Илме умеренности в еде обе женщины воздали должное жирному жаркому, и поэтому всю ночь подозрительно часто скрипела наружная дверь и сердито лаял Нери…

— На будущий год опять пригласила? — спросила Лиена.

Илме послышалось в вопросе матери недовольство, и она резко выпрямилась, готовая ответить на любые возражения.

— Что же, по-твоему, надо было делать? Самим возиться целых две недели? Или мне на работу не ходить? И так в лесничестве ворчат…

Лиена тяжело вздохнула. Она заранее знала, что подобной разговор кончится такой вот бурной вспышкой. Лучше молчать. Если бы не было так тяжело таить в себе всё это. Вот, к примеру, миска с тестом. Тесто и то поднимается, поднимается, смотришь — и через край поползло. Опять же кружка с водой. Кажется, всего лишь одну капельку перельёшь, а уже побежала. Так и со всем…

— Ну что ты молчишь, мать? — возобновила разговор Илма.

— О чём мне говорить? — тихо ответила Лиена. — Я только одного не пойму, почему именно в наш дом ходят такие пустомели, как Метра, такие сплетницы, как эти дерумские женщины, такие…

— Можешь не продолжать, я знаю, что за этим последует — опять Симанис! — резко прервала её Илма. Она отпихнула стул, он громыхнул о стену, и Илма даже вздрогнула, но Лиена подняла на неё спокойные, немного воспалённые от усталости глаза.

— Меня не пугай — не испугаешь. Я всё время молчала…

— Нет! — воскликнула Илма. — Ты всю жизнь пилишь меня.

— Я всё время молчала, — повторила Лиена, — а теперь больше не могу. Я выбилась из сил, по ночам немеют руки. Всю жизнь я трудилась, а сейчас чувствую: не получается. Всё валится из рук. Подою двух коров, руки дрожат. Мне всё ещё кажется, что я проворна как белка, хватаюсь то за одно, то за другое. Но всё делаю только наполовину. Нет радости ни в руках, ни в сердце. Работа даётся молодым и не любит старых…

Илма усмехнулась. Как странно мать говорит о работе. Будто работа может слушаться или не слушаться, любить или не любить её! Точно живое существо… Смешная!.. Для неё работа была… Илма не находила подходящего определения, так же как раньше не могла определить, что такое жизнь.

— Не понимаю. Как раз теперь, когда у тебя есть помощница, Гундега… — начала Илма совсем иначе, чем предполагала, но надо было что-то говорить, чтобы отогнать растущую тревогу.

— Молода ещё, — возразила Лиена с той доброй, светлой улыбкой, которая всякий раз непонятным образом вызывала в Илме протест и будила странную, трудно объяснимую зависть, в которой она стыдилась признаться даже себе.

— Молода… А меня в такие годы ты уже сосватала сюда.

Это было сказано не в укор, не в осуждение. Но Илма заметила, как поникла мать. Лиена, маленькая, тщедушная Лиена, совсем сжалась в комок, испуганно глядя на Илму, как человек, которого только что больно ударили и он не знает, что ещё за этим последует.

— Когда я в ту ночь прибежала и чуть не на коленях умоляла, ты, мать, была как скала…

Лиена опустила голову, а вокруг глаз залегли тёмные тени.

— Жизнь не перчатка, которую можно распустить и вязать заново. Или вывязывать для красоты какие-нибудь узоры или бахрому. — Лиена говорила почти шёпотом, бессильно и бесполезно защищаясь, и по-старчески жалкими были её сгорбленная фигура, худое лицо, узкие дрожащие руки. Но сейчас Илма уже не замечала ни происшедшего с матерью превращения, ни её умоляющего о пощаде взгляда. Её пьянила сладость мести, и ей было безразлично — достойна ли эта месть или позорно мелка.

— Как ты жестока, мать! Ты никогда меня не любила.

— Нет, нет, неправда, — поспешно перебила Лиена. — Ведь это я продала нашу усадьбу, чтобы спасти Межакакты, когда им грозила продажа с молотка. Теперь я здесь тружусь и надрываюсь как последняя батрачка, сама не знаю для кого.

— Ты забываешь, мать, что у нас теперь есть Гундега!

Лиена опять улыбнулась. На этот раз улыбка не коснулась глаз и почти не тронула лица — лишь тонкие губы сложились в подобие улыбки.

— Смотри, как бы и у неё не прошла радость от твоего богатства.

Глаза Лиены вдруг потемнели, и она прибавила еле слышно — Илма скорее угадала, чем услышала:

— Так же, как у Дагмары…

Жажда мести развеялась как дым, осталась лишь удручающая, десятки раз пережитая боязнь за Гундегу, боязнь, с которой Илма устала бороться и которой с каждым днём всё больше поддавалась. Она искала слова, способные отогнать этот страх и предчувствия, возвести ограду, не ограду — стену, вал вокруг Межакактов. Но этих магических слов не было, как не было ни ограды, ни стены. И возвышенность, на которой стояли Межакакты, несмотря на окружавшие её высокие сосны, была доступна всем ветрам.

— С Гундегой этого не случится! — страстно воскликнула Илма. — Я не допущу этого! Второй раз этого не будет. Понимаешь? Чего бы мне это ни стоило. Гундегу я ни за что не отдам им, ни за что!

Разговор принимал неприятный для обеих характер.



Только сама Гундега его не слышала — её позвал приехавший Фредис. Он долго рылся в карманах брюк и пиджака, пока, наконец, за подкладкой шапки не отыскал небольшой сложенный пополам лист плотной бумаги.

— Мне это передал для тебя тот шофёр, ну, Ганчарик, — пояснил он, протянув ей бумажку.

Гундега нетерпеливо развернула её. Приглашение на вечер!

Написано от руки. Лекция, концерт силами самодеятельности, танцы…

«Всё-таки жизнь хороша!»

Шёл дождь. Несколько капель упало и на приглашение.

Она заботливо стёрла их и поспешила на кухню.

Обе женщины замолчали — как видно, она пришла не вовремя. Но к чему теперь ломать голову над такими пустяками! Она подбежала к Илме. Та взяла приглашение и, поднеся к глазам, долго читала.

Наконец рука Илмы, сжимавшая бумажку, бессильно повисла вдоль туловища.

— Так, значит, этот бал в субботу?

Немного помолчав, она снова заговорила:

— Жаль. Как раз в субботу мне обещали шинковку для капусты. Дают только на один вечер. Надо заквасить на зиму бочки две капусты.

Пальцы Гундеги судорожно комкали приглашение. Она не знала, как оно опять очутилось в её руках. Простая, никчёмная бумажка… Гундега порвала её на мелкие клочки и пустила по ветру. На них накинулся дождь и хлестал до тех пор, пока не смешал с грязью.

2

Капуста, всюду капуста… Ею наполнена большая ванна. С кухонного стола всё убрано, и на нём рядами выстроились бледно-зелёные кочаны. Они лежат и на скамейке и даже на мешках, постеленных на полу. Посреди кухни три огромные бочки, похожие на почтенных плотных женщин, опоясанных обручами. Но самым важным и необходимым предметом среди всего этого великолепия была шинковка для капусты, принесённая из соседней усадьбы и напоминавшая Гундеге обыкновенную металлическую стиральную доску, положенную на деревянную бочку.

Казалось, что кухня превратилась в мастерскую, только наполненную необычными запахами. Бесчисленные кочаны капусты принесли сюда горьковатый аромат земли. Вместе с бочками вошёл запах погреба, немного кислый и чуть-чуть затхлый.

Все словно по уговору закатали рукава выше локтей, хотя, например, Фредису это совсем не требовалось — он только приносил капусту из погреба и должен был выкатывать наполненные бочки в сени. И Лиена тоже могла обойтись без этого, ведь рукава нисколько не мешали ей очищать кочаны от грязных, побитых листьев и бросать в бочки соль и тмин.

Илма ловко бросала кочан на шинковку и, крепко ухватив его обеими руками, тёрла об острые лезвия металлической доски. Кочан на глазах таял. Вот уже половина, уже четверть осталась. Так. Готов. Осталась только светло-зелёная кучка хрустящей стружки. И снова стукнулся кочан о доску. Но к этому времени подоспела работа и для Гундеги, и её неуклюжая трамбовка месила и тискала измельчённую капусту — хлоп! хлоп! Надо месить до тех пор, пока хлопающие звуки не перейдут в мягкие, хлюпающие: «уфца, уфца», и не покажется сок. Только тогда можно остановиться. И тут же на готовый, перемешанный с солью и тмином слой сыпалась новая кучка нашинкованной капусты, и всё начиналось сызнова. Эта работа не в пример другим казалась нетрудной и неутомительной. Она, пожалуй, скорее привлекала своей необычностью. Даже прожившая долгую жизнь Лиена готовилась к закладке капусты, как к чему-то из ряда вон выходящему. Что же говорить о Гундеге, впервые принимавшей участие в таком деле!

«Если б только это не происходило, как назло, именно сегодня…» — мелькнула грустная мысль.

Кочан хрустел на шинковке в умелых руках Илмы. Удары трамбовки гулко отдавались в полупустой бочке. Эти звуки не мешали разговорам, но ни у кого не было охоты разговаривать. Всякий, работая, думал о своём. В натопленной кухне стало жарко, и Илма распахнула дверь, чтобы впустить прохладный осенний воздух. Там, где тёплый воздух встречался с холодным, а свет — с темнотой, клубились облака белого пара. Привыкшие к свету глаза не различали за ним ничего, словно дверь вела в беспредельную пустоту.

Ужинали поздно, но заполнили только две бочки. Дверь всё ещё оставалась открытой, и в тишине, наступившей после глухих ударов трамбовки, они услышали музыку.

Гундега сидела в каком-то оцепенении.

Далёкая мелодия воскресила в памяти что-то очень знакомое, но забытое. Она вспомнила — тогда, в сентябре, они с Илмой слушали песню старых революционеров, тоже звучавшую издалека, со стороны кладбища. Почему она вообще об этом вспомнила? Нет ведь никакого сравнения. Хотя…

«Сейчас она встанет и закроет дверь», — подумала с лёгкой грустью Гундега и вздрогнула, когда это случилось.

Илма встала, закрыла дверь, спросив Гундегу, не холодно ли ей. Нет, Гундеге не было холодно. Они встретились глазами, и обе отвели взгляд. Ей, Илме, стало прохладно. Не лето ведь…

Дверь была закрыта, но Гундеге казалось, что музыка продолжает упрямо звучать, такая же далёкая, еле слышная, сопровождаемая шумом леса. Казалось, звуки просачивались сквозь закрытую дверь, сквозь толстые и прочные стены, построенные из вековечных валунов…

— Почему ты, Гунит, совсем не ешь?

В глазах Гундеги отражались девичья тоска и тревога. Девушка напоминала молодого журавля, услышавшего призывное курлыканье улетающей стаи и пытающегося взлететь…

Какая ужасная мысль! Что ей, Илме, вообще пришло в голову! Нет, Гундега не журавль, не перелётная птица, она скорее синичка, которая, проголодавшись во время зимней стужи, ест даже из рук человека…

Фредис беспокойно зашевелился, отложил ложку и, уйдя в комнату, некоторое время копошился там, открывая дверцы шкафа и грохоча ящиками. Вышел он в новых скрипящих сапогах и в светло-серой, точно с витрины, летней кепке.

Фредис остановился, ожидая вопроса, но Илма даже не взглянула на него, и он произнёс, ни к кому не обращаясь:

— Так я уйду на пару часов…

Илма обернулась, окинула вопросительным взглядом фигуру Фредиса.

— Куда это ты так вырядился?

— Ну, к тем… — Фредис немного замялся, — к нашим.

— А капуста? — в голосе Илмы появились резкие звенящие нотки.

Она встала и загородила Фредису дорогу. Оба они были почти одного роста и теперь смотрели друг другу в лицо.

— Иди и раздевайся! — властно крикнула Илма. — Надо закончить последнюю бочку…

Он не пошевелился.

— Фре-ди!

Мысли Илмы лихорадочно метались. Дело не в том, что они не могли никак обойтись без Фредиса. Что-то заставляло её быть предусмотрительной. Она видела, что во Фредисе привычка подчиняться борется с какими-то новыми чувствами, в которых она ещё не могла как следует разобраться. Казалось, стоило теперь Фредису уйти, и…

Нос Фредиса вдруг враждебно задёргался.

— Пропусти!

— А капуста? — Она выставила эти два слова в качестве щита, не сознавая, как он жалок и неустойчив.

— Если хочешь знать, — громко, отделяя каждое слово, сказал он, — пусть ангелы квасят твою капусту. Вот так-то, госпожа!

Гундеге казалось, что, услышав это издевательское обращение, Илма очень рассердится, но, к её удивлению, этого не случилось.

Илма оторопело стояла, упорно не отрывая взгляда от пальто Фредиса, где на месте верхней пуговицы торчал лишь кончик чёрной нитки.

— Послушай, Фреди, — начала она опять, сообразив, что глупо стоять молча.

— Я ничего не хочу слышать, — огрызнулся он. — Мне всё надоело по горло.

— Что надоело?

— Да все эти проклятые Межакакты.

— Мне бы больше к лицу такие слова, — возразила с лёгким упрёком Илма. — Ведь это дом твоего отца.

— Дом отца! — он горько усмехнулся. — Я в нём всю жизнь был только бесплатным батраком. Батрачил на отца, батрачил на Фрициса, а теперь — на тебя!

— На меня?! — злобно вспыхнула Илма, но это «на меня» прозвучало почему-то не угрожающе громко, а скорее визгливо. — Ты бы пропал, если бы не я и моя мать! Ходил бы голодным, оборванным! Мы тебя кормим, обстирываем, обшиваем!

Взгляд её опять упал на чёрную нитку, безмолвным укором висевшую на месте пуговицы.

Фредис усмехнулся.

— Ты совсем по-бушманисовски заговорила — точь-в-точь та же песня.

— Как будто ты не Бушманис!

Глаза Фредиса неожиданно загорелись злым огнём.

— Ничтожеством, слышишь ты, ничтожеством был я всегда: кривой Фредис, конюх Межакактов и мальчик на побегушках, который выскакивает навстречу гостям, чтобы привязать их лошадей! А теперь всё, что получаю в колхозе, до последней копейки отдаю тебе! И я должен скулить как собака, вымаливая у тебя деньги на пачку сигарет.

Илма побледнела: «О боже! Гундега…»

— Замолчи, Фреди! Подумай, что ты…

— Что мне думать — я тебе пилю и колю дрова. Вечерами после работы пропалываю и поливаю твой огород. Ношу воду и топлю баню, когда ты вздумаешь мыться. Кошу твой покос. Хлеб, что я получаю от колхоза, ты скармливаешь своим курам, а яйца везёшь в Саую на базар. Этого тебе ещё мало? Больше того: я воровал у дорожных рабочих смолу, чтобы смолить твою крышу. Таскал с колхозного поля сахарную свёклу, когда твоя в позапрошлом году вымокла, молчал, когда ты зимой возила…

— Неправда, неправда! — пронзительно закричала Илма, и лицо её стало белым, как полотно. — Ты просто хочешь меня погубить, чтобы завладеть Межакактами!

— Беру пример с тебя! — глумился Фредис. — Путаешься тут со всякими, а как вернулся Фрицис, сразу точно мёдом смазали! У тебя хороший нюх — чуешь, где добро! Так оно и есть. Если бы Фрицис не дал тогда обвести себя вокруг пальца, как дурак, а выгнал бы тебя, беспутную, из дому, кукиш бы ты получила, не Межакакты!

— О боже, Фреди, будь же…

— Что, правда не нравится? — засмеялся уже беззлобно Фредис, довольный тем, что напугал Илму. — Она многим не по вкусу, так-то…, госпожа!..

И он шаркающей походкой направился к двери. Слышно было, как она захлопнулась и шаги постепенно замерли вдали.

Гундега стояла, отвернувшись.

— Гунит! — тихо и просительно произнесла Илма.

Девушка обернулась, в глазах её, пожалуй, было не осуждение, а растерянность и сомнение.

— То, что он говорил, неправда, — сказала Илма одним духом. Гундега ничего не ответила.

— Ты не веришь? Спроси у матери…

Лиена молчала. Молчала долго, упорно не поднимая глаз. На дворе завыл Нери. Сначала тихо, потом всё громче и громче.

— Проклятый! — выдохнула Илма, и в этом слове прорвалось достигшее предела напряжение.

Лиена вышла во двор, оставив дверь полуоткрытой. Снаружи донёсся её спокойный голос и позвякивание цепи.

Нери замолчал.

3

Никто из них не возвращался больше к этому разговору, но с того вечера в Межакактах установилась тягостная тишина. Илма и Фредис не замечали друг друга, и непонятно было — жалеют ли они о случившемся или продолжают сердиться. Настороженность, которую Гундега только изредка замечала во взгляде Илмы, теперь будто прорвалась наружу и, почувствовав себя хозяином положения, проникла во все комнаты, и жители Межакактов вдыхали её как воздух. По вечерам все запирались по своим комнатам, оставаясь наедине со своими мыслями. Порою Гундеге казалось, что их объединяет только общая крыша. Она часто вспоминала слова Матисоне: «Иногда в доме, наполненном людьми, бывает ещё грустнее…» Верно. Возможно, что именно одиночество действовало так на Гундегу. Она никогда раньше не представляла, что одиночество не всегда означает, что человек один. Какое грустное открытие! Как-то однажды ей пришло в голову: что, если бы все они — Илма, Фредис, Лиена и она сама — вынуждены были находиться в одной комнате? Не стены ли разделяют и отчуждают их? Нет, даже наверное нет…

Илма за всё время только два раза поднялась в комнату Гундеги: в вечер её приезда и ещё однажды ночью, когда заметила освещённое окно мансарды. Она решила, что Гундега просто забыла погасить лампу, но, открыв дверь, увидела, что девушка сидит над раскрытой книгой и по её лицу медленно катится слеза.

— Что случилось? — встревоженно спросила Илма.

По тому, как сильно вздрогнула Гундега, можно было судить, что она не слышала скрипа двери. Узкая девичья ладонь резким торопливым движением смахнула слезу.

— Почему ты плачешь, Гунит?

Девушка попыталась изобразить на лице подобие улыбки, но она получилась похожей на гримасу.

— Просто так…

— Как же это — просто так не плачут, — с упрёком сказала Илма.

— Серьёзно, просто так… Начиталась и…

Илма взяла книгу.

— По-русски читаешь?

— Да, иногда.

Илма помедлила, пальцы небрежно полистали страницы. Они с лёгким шелестом замелькали перед её глазами, одинаковые, серые…

— Я, например, не очень эти современные книги… — наконец проговорила Илма. — Мне кажется, там только политика и политика…

Она выжидательно посмотрела на Гундегу. Видимо, та, начав вечером расчёсывать волосы, так и не заплела их, и они рассыпались по плечам — слегка волнистые, тускло-золотистые, будто тронутые лёгкой ржавчиной, — закрывая по-детски тонкую шею. Лицо со вздёрнутой верхней губой тоже выглядело совсем детским, только глаза были по-взрослому серьёзные, внимательные, ясные. Можно бы даже сказать — красивые, хотя такие серо-голубые небольшие глаза со светлыми ресницами обычно не считаются красивыми…

Гундега неожиданно засмеялась, теперь уже свободно, непринуждённо, и откинула со лба волосы.

— Только политика? Но это же неправда! — воскликнула она, легко коснувшись пальцем книги. — К примеру, Шолохов. У него всё есть — люди, любовь, жизнь…

— Кто это такой? — спросила Илма и увидела широко раскрытые изумлённые глаза Гундеги.

— Шолохов?! Это знаменитый писатель.

— Где мне их всех знать… — помедлив, нехотя сказала Илма.

Гундеге даже не верилось — неужели есть люди, которые не знают Шолохова?.

— Я ведь в современной школе не училась, — пояснила Илма, отвечая на её недоумение.

Гундега хотела сказать, что и её бабушка не училась в современной школе и вообще нигде не училась. Но промолчала. Илма может обидеться…

— Знаете что, тётя! Я вам тоже дам почитать! — живо воскликнула она и, прежде чем Илма успела возразить или удержать её, очутилась у комода и, опустившись на колени, начала выкладывать книги из нижнего ящика на пол. — Та, что у меня на столе, — вторая книга «Поднятой целины», ещё не переведена на латышский язык. Но у меня есть «Тихий Дон» на латышском языке. Увидите, вам понравится. Где же она? Я их сложила по авторам, но никак не найду. Ремарк есть, Толстой есть… Ага, нашла…

Она вскочила, отряхиваясь, и, растрёпанная, улыбающаяся, протянула книгу Илме.

— Какая толстая… — Илма покачала головой и неуклюже пошутила: — Писатель получает деньги, а другие должны потом мучиться…

Лицо Гундеги выразило недоумение.

— Как это — мучиться?

— Ну, надо всё это преодолеть.

— Но ведь это…

Не умея подыскать нужные слова, она стояла, протягивая том Шолохова, а на лице её было написано огорчение и одновременно недоверие ко всему услышанному.

— Но ведь это… — начала было опять Гундега, и тут Илма прервала её:

— Напрасно ты искала, Гунит! Разве есть у меня время прочитать такую книгу? По вечерам я иногда читаю, когда не спится. Прочтёшь страницу, и, смотришь, глаза слипаются. А на следующий день хоть убей — не помню, о чём читала. Когда был жив муж, мы изредка ездили в Дерумы смотреть спектакли. Это дело другое. Несколько часов — и всё кончено, посмеёшься до упаду. Не то что с книгой — сиди над ней целыми днями и неделями, пока доберёшься до конца…

Протянутая рука Гундеги опустилась, она отвернулась и, присев на корточки, принялась убирать книги, молчаливая, подавленная. В её движениях уже не было прежней живости, когда каждая вещь играет в руках и сама ложится на нужное место.

Илма зевнула.

— Пора ложиться. Утром рано — в лес. Поставили меня на рубку кольев для виноградников. Это прибыльная работа, не то что чёртов хворост или дрова.

Гундега обернулась.

— Не понимаю — разве другая работа не прибыльная?

Илма громко расхохоталась.

— О господи, какая ты наивная! Ну, за колья просто больше платят…

— Ах, вот как! — отозвалась Гундега уже без интереса.

— Вот всё думаю, когда лучше поехать в Дерумы с поросятами. Надо только заранее договориться насчёт короба. Не мешало бы позвонить туда и узнать, в какой цене нынче поросята.

Гундега, задвинув ящик, поднялась.

— Ложись, Гунит, и ты. Испортишь глаза при лампе, придётся ходить в очках, как сове. Да и завтра всё будет валиться из рук. Ты у меня, наверно, частенько по ночам читаешь?..

Гундега не ответила.

— Два дня — и лампа пустая, — продолжала Илма. — Так мы на одном керосине разоримся. С неба ничего не падает, — последние слова она хотела превратить в шутку, по по выражению лица Гундеги поняла, что получилось грубо.

Гундега вопросительно-тревожно взглянула на Илму.

— Я ведь только о твоём благе забочусь, — примиряюще сказала Илма, ещё раз зевнув.

Гундега погасила огонь, но ещё долго лежала, уставившись открытыми глазами в темноту. Ей почему-то было очень тоскливо.

4

На следующий день вечером Фредис, выпрягая лошадь, увидел Гундегу во дворе и крикнул ей:

— Встретил Матисоне!..

Она подошла ближе, думая, что он скажет ещё что-нибудь, но Фредис молча возился со сбруей.

— Я уберу, — предложила Гундега.

Она унесла сбрую, повесила под навес и вернулась.

— Да, — продолжал Фредис, как будто только что вспомнив, — встретил. Спрашивала о тебе. Интересовалась, почему ты не была на праздничном вечере в честь Октября…

Гундега низко опустила голову, подавленная этим нечаянным напоминанием.

Во взгляде Фредиса мелькнуло что-то похожее на жалость или сочувствие, но, не найдя подходящих слов, он только откашлялся.

— Что поделаешь… — наконец заговорил он точно сам с собой. — Так оно и есть… Гундега, ты не знаешь, куда девалось старое ведро? Надо бы напоить…

— Знаю! — воскликнула она и кинулась в хлев, обрадовавшись, что может услужить Фредису. Возвратилась, гремя ведром.

— Ты хорошая девушка, — тепло проговорил Фредис. — Она тоже это сказала.

Гундега вспыхнула.

— Похвалила тебя — ты на толоке усердно работала… Я тебе привёз такие приятные вести, а ты и не улыбнёшься.

Гундега задумчиво смотрела куда-то мимо Фредиса.

— Это было давно.

— Что?

— Когда я там была…

— Да что ты! И двух месяцев, пожалуй, не прошло.

— А кажется, давно… — грустно повторила Гундега.

Фредис потоптался, не зная — уходить ли. Неудобно было уходить именно сейчас, когда Гундега неизвестно почему загрустила.

— Почему ты такая грустная?

— Я совсем не грустная.

— Тогда хорошо… Знаешь, она просила тебя как-нибудь навестить её.

— Правда? — живо спросила Гундега, и тут же её оживление угасло, а в голосе послышалась тоска. — На что я ей нужна, чужая… — Подумав немного, она прибавила: — Да и времени нет.

— Вот ты какая! — с сожалением сказал Фредис. — Даже не спросишь, где она живёт.

— Где? — спросила Гундега, как показалось Фредису, без всякого интереса, так, ради приличия.

— В Межротах [11].

— Всё равно не знаю.

— Возле самой дороги, немного не доходя посёлка.

— Да, но вы ведь знаете… Может быть, после того как продадут поросят, тогда… Или когда Лишний подрастёт.

Фредис, вздохнув, тяжело побрёл к колодцу — большой, сгорбленный, волоча ноги в стоптанных башмаках. Свирепый северный ветер раздувал и теребил лёгкий пиджачишко, забирался под него, нащупывая ледяными пальцами костлявую спину.

5

О Лишнем старая Лиена говорила, что это скорее щенок, а не поросёнок. Прижившись в корзинке, устланной мягким тряпьём, он так и не привык по-настоящему к свиньям. Матерью он, вероятно, считал то живое существо, которое кормило и согревало его, то есть Гундегу. Илма порой сердилась на избалованного поросёнка, а порой от души смеялась, глядя, как Лишний важно выступает за Гундегой, направляясь то в сарай, то к колодцу. Вопреки всем опасениям он рос бойким и весёлым, чёрная точка на спине превратилась в пятнышко величиной с пятикопеечную монету. В росте он почти не отставал от своих братьев и сестёр — этому, вероятно, способствовало его уменье выпрашивать сверх положенных порций разные лакомые кусочки. Случалось, что ему перепадала еда, не предусмотренная никакими инструкциями о кормлении поросят, например хлеб с маслом, блин и даже колбасная кожура. Поросёнок разгуливал по просторному двору, и никто не посягал на его свободу, потому что огород был уже давно убран, а для более серьёзных провинностей у Лишнего просто не хватало смекалки.

Когда поросята настолько подросли и округлились, что Илма заговорила о поездке на базар, поневоле пришлось обсудить и вопрос, который в последнее время занимал всех: что делать с Лишним.

Правда, в своё время было решено продать его вместе с другими поросятами. Но теперь Гундега и слышать не хотела об этом. Да и домашние привыкли к резвому живому хрячку, вертевшемуся у всех под ногами. В конце концов решили его оставить.

Четырнадцать визжащих поросят посадили в длинный зарешеченный ящик, и Симанис с Илмой подняли его на телегу. Лишний на всю эту суетню смотрел с удивлением, но без малейшего страха. Телега загрохотала по дороге, а он залез в солому ещё немного вздремнуть, точно понимая, что сегодня воскресенье и час ещё слишком ранний. Проснувшись, он сообразил, что опоздал к завтраку, и отправился на кухню. Но дверь была закрыта. Он нетерпеливо переминался, не понимая, что же произошло, пока он спал. Знакомая утоптанная чёрная земля, по которой так хорошо бегать, постукивая копытцами, покрыта точно пеной с парного молока, что бывает в его корыте. Ткнувшись носом в это белое, Лишний убедился, что хотя эта пена и белая, но совсем не тёплая и не сладкая. От неё холодно носу и коротким ножкам. Снег напомнил поросёнку о молоке, он почувствовал голод и возмутился проявленным к нему невниманием и запертой дверью, которую он не умел открыть.

Вдруг в нос ударил знакомый запах варёного картофеля, и ножки стали ещё нетерпеливее переступать по снегу. Не сразу Лишний сообразил, что приятный запах доносится не из дому, а из миски перед собачьей будкой. Сделав несколько шагов в ту сторону, поросёнок остановился, стараясь вспомнить что-то забытое. Потом немного попятился. Миска, видимо, как-то связывалась в его представлении с грозно оскаленными зубами Нери. Лишний помедлил, но, нигде не увидев злой собаки, засеменил к миске и, забыв всякую осторожность, жадно схватил картофелину. Дальнейшее произошло моментально. Из конуры, гремя цепью, метнулась серая продолговатая тень, и Лишний еле успел пронзительно взвизгнуть от ужаса и боли…

Когда перепуганная Гундега появилась в дверях кухни, уже ничего нельзя было исправить. Рядом с опрокинутой миской, подняв окровавленную морду, стоял Нери, его передняя лапа лежала на ещё судорожно дёргавшемся поросёнке. Нери стоял в позе победителя, в глазах его была тупая, дикая злоба.

Выбежавшая Лиспа отняла поросёнка. Гундега взяла его на руки. Он ещё был тёплым, но уже мёртвым. По ладони Гундеги быстро побежала струнка крови, оставляя красную полосу. Шея и грудь поросёнка была растерзаны, спина осталась нетронутой. На ней темнело знакомое пятно, похожее на почерневшую монету.

Нери смотрел, как уносят Лишнего. Затем подошёл к миске и лапой перевернул её. Он был умным псом, этот Нери. Заметив выкатившуюся картофелину, взял её зубами и опустил обратно в миску. Есть не стал, он не был голоден…

— Что будем делать с поросёнком? — опечалено спросила Лиена. — Земля мёрзлая, не закопаешь как следует. Снеси, Гунит, куда-нибудь подальше в лес и оставь…

Гундега завернула Лишнего в бумагу и пошла. Выпавший первый снег таял, превращаясь в грязную мокрую кашу. На открытых местах белый покров почти исчез. Оголённые деревья дрожали, как живые существа.

Девушка шагала, а под ногами шуршал вечнозелёный брусничник. Лес стоял тихий, точно вымерший. Решив, что пройдено достаточно, она положила свёрток на землю и поспешно повернула к дому. Вдруг где-то поблизости запел петух, и Гундега сообразила, что идёт не туда. Она вернулась и взяла поросёнка. Немного спустя она вышла на тропинку и зашагала по ней, почувствовав внезапную усталость.

На тропинке появился человек, и Гундега испуганно метнулась вбок, прямо в чащу.

— Погодите! — крикнул он. Сзади послышались треск сухой ветки и шуршание хвои.

Тяжело переводя дыхание, Гундега остановилась, только сейчас сообразив, как глупо было убегать. Она ведь пришла сюда не воровать. А лес всем принадлежит одинаково.

Подошёл Виктор, изумлённо оглядывая её мокрое испуганное лицо, отсыревший платок.

— Неужели я такой страшный? — на его лице заиграла улыбка.

— Почему страшный? — вопросом ответила Гундега, чувствуя, как разгораются щёки.

— Так почему же вы от меня убегали?

— Просто так…

— Может быть, вы шли ко мне в гости? — насмешливо спросил он. — Я здесь неподалёку живу, слышите, где петух поёт? И подарок несёте. — Виктор кивнул на свёрток в руках Гундеги.

Она взглянула на него и с горечью улыбнулась, еле сдерживая слёзы.

— Это Лишний. Помните?

— Помню, — ответил он, но уже без прежней иронии. — Куда же вы его тащите?

Гундега, помедлив, сказала:

— Лисицам…

Они шли назад по снежному месиву, на котором темнели двойные следы.

— Спасибо за приглашение, — вспомнив, поблагодарила она.

— Вы так и не пришли, — сказал Виктор.

— Не пришла…

Оба замолчали.

Опять пошёл снег. Он падал крупными хлопьями и таял сразу же, коснувшись земли, лица, волос или одежды.

Они вышли на тропинку.

— Вы, Виктор, не спросили, почему я не пришла, — наконец напомнила Гундега.

— Могу себе представить. И на картофельной толоке вы не остались. На второй день исчезли.

Она лишь утвердительно кивнула.

— Вас не пустили, Гундега?

— Нет, я сама не пошла…

Виктор бросил на неё беглый взгляд.

— Ах, вот как?

— Бабушке очень трудно одной, — поспешно объяснила Гундега, боясь, что Виктор поймёт её превратно.

— А вам самой — не трудно?

— Ну, какой это труд, — ответила она и, подумав, прибавила: — В других местах не легче.

Они всё ещё продолжали стоять на тропинке. По соседству опять запел петух, и Гундеге без всякой связи с предыдущим вспомнилась примета старых людей — пение петуха под вечер обещает перемену погоды. Значит, должны наступить ясные дни.

— Я провожу вас, — предложил Виктор. — Вряд ли вы найдёте дорогу домой.

Оказалось, что он прав. Гундега сейчас не имела ни малейшего представления о том, в какой стороне Межакакты. Кругом одинаковые высокие сосны с подлеском внизу.

По узкой тропинке пришлось идти друг за другом. Так они некоторое время и шли молча, потом Виктор пошёл рядом, по мху.

— Дайте мне ваш свёрток, — попросил он.

— Нет, нет, — воскликнула девушка, хотя поросёнок был довольно тяжёлым. — Я его скоро где-нибудь положу.

Виктор не понял её волнения и только сказал:

— Какая вы странная!

— Я? — она быстро взглянула на него. — В каком смысле?

— Вас никак не вытащишь из вашего уединения. Приглашал я — не пришли, приглашала Матисоне — тоже не пришли.

— Разве это было серьёзно? Я думала, просто ради приличия. — Немного погодя она добавила: — Я ведь чужая.

— Все мы когда-то были чужими.

— Но… — начала было Гундега и тут же осеклась, вспомнив с поразительной ясностью тот немного туманный осенний день, когда она познакомилась с Виктором. Даже как будто опять немного закружилась голова, как тогда, когда они с Виктором мчались на большой скорости вниз с Горба навстречу синеющей долине…

— Матисоне хотела пригласить вас работать вместе, — заметил Виктор.

Гундега удивилась:

— Но ведь я уже…

— Работаете — вы хотите сказать?

Лёгкий ветерок играл выбившимися из-под платка прядями волос. Глаза открыто и доверчиво смотрели на Виктора, и вдруг он заметил, что они затуманились.

— Я нигде не бываю, — с неожиданной откровенностью грустно сказала Гундега. — Иногда вспоминаю наш тогдашний разговор в машине о клубе, о посёлке…

Она смущённо замолчала.

— Ну, приходите в клуб на самодеятельность, — горячо начал Виктор, словно вдруг нашёл точку опоры.

Гундега покачала головой.

— У меня нет таланта.

— Что за ерунда! У каждого есть какой-нибудь талант!

Она еле заметно усмехнулась.

— Вы говорите, как газету читаете…

— Разве это не так? — не унимался он. — Ведь вас всё равно что-то интересует. Театр, книги, кино… Приходите в кино… Сегодня вечером. Да?

— Я не знаю, — рассеянно ответила она, думая о чём-то другом.

Виктор вздохнул, не скрывая огорчения.

Наступило гнетущее молчание.

— Я люблю книги, — заговорила, наконец, Гундега.

— Да? Видите, а в нашем клубе есть библиотека. Книг, правда, не очень много. Большинство сами принесли.

Гундега оживилась.

— Знаете, Виктор, мы в Приедиенской школе тоже собирали книги. Для подшефного колхоза. — Она засмеялась. — Там такие почтенные бородатые дяди, а мы, девчонки с косичками, — шефы! Смешно, правда?

Тропинка вывела на более широкую дорогу, по обе стороны которой кучками, прижавшись друг к другу, стояли стройные молодые ёлочки под шапками первого снега.

Гундега протянула руку:

— Смотрите, какая красота!

Взгляд её нечаянно упал на свёрток, и Гундега заметила, что сквозь бумагу проступила кровь. Это было таким резким контрастом с тем, что она видела вокруг, что у Гундеги дрогнуло сердце. «Такова жизнь» — этим излюбленным изречением Илмы она хотела ослабить неприятное ощущение, но не смогла. Возможно, виною этому были её молодость, девичьи мечты — они восставали, протестовали против того, чтобы словом «жизнь» обозначалось нечистое, омерзительное. Она предпочла бы сказать о покрытых снегом ёлочках — «такова жизнь». Но руки ощущали тяжесть свёртка, это была действительность, от неё нельзя было уйти. И недавняя нахлынувшая вдруг радость так же быстро улетучилась, как и появилась.

— Я положу здесь… — пробормотала она и свернула в чащу. Через минуту она вернулась с пустыми руками, зябко кутаясь в пальто.

— Что с ним приключилось? — спросил Виктор.

— Нери… — коротко, с неохотой ответила Гундега.

Виктор понял.

Гундега, пугливо взглянув на него, призналась:

— Даже я его боюсь. Сегодня как увидела…

Она умолкла, так и не досказав, что увидела. Но по изменившемуся выражению глаз Виктор догадался, что она продолжает думать об этом.

— Вы ещё не привыкли, — задумчиво проговорил Виктор.

Она непонимающе посмотрела на него.

— Когда я вас, Гундега, увидел катающейся в машине пастора, я подумал — ну, всё кончено!

Она вся зарделась.

— Я не каталась, а ехала домой с кладбища, — от смущения слова её прозвучали более резко, чем она хотела. — Разве пастор не может иметь свою машину?

— Может, почему же нет, — ответил Виктор насмешливо-серьёзным тоном. — Больше того — машина ему просто необходима, чтобы скорее объехать кладбища и церкви, проповедуя заманчивую и прекрасную загробную жизнь. Как говорится — скорая райская помощь!

Гундега едва заметно улыбнулась.

— Вы рассуждаете, как моя бабушка.

— Правда? Ну, а отец, мать как?

Гундега отвернулась.

— Они умерли.

Помолчав, нерешительно, словно боясь доверить Виктору всё до конца, она пояснила:

— Мне был всего один год. Они переходили по льду через Даугаву, лёд тронулся… а нынче летом — и бабушка тоже…

Виктор вспомнил, как он однажды дочти, насмешливо спросил у Гундеги, зачем она приехала сюда, в Межакакты. Теперь ему стало неловко.

— Скажите, — начала ободрённая его молчанием Гундега, — может ли человек исчезнуть так просто, не оставив следа? И разве не бывает так… что человек потерял бы рассудок, если бы не верил, что после смерти будет ещё что-то…

Она серьёзно, с тревогой ждала ответа. И Виктор почувствовал, какая нелёгкая обязанность неожиданно легла на его плечи. Нужно было ответить без обмана. Это оказалось в десять раз труднее, чем приглашать на самодеятельность или в кино. Ему никогда не приходилось ломать голову над тем, есть бог или нет его, он просто никогда не ощущал потребности в каком-то сверхъестественном существе. И человеческая смерть в его понятии уподоблялась гибели дерева — росло, распускалось, цвело, сеяло вокруг себя зелёные побеги и, дожив до старости, засохло и в бурную ночь свалилось… Но как всё рассказать этой девушке, смотревшей на него с доверием и надеждой? В первый момент он хотел отделаться шуткой: «Если бы то, что вы говорите, было правдой, я бы уже давно находился в доме умалишённых». Но он промолчал. Он понимал, что если он не найдёт подходящих слов, Гундега опять замкнётся в себе. Впервые в своей жизни Виктор почувствовал, что у него не хватает слов, чтобы выразить мысли — не те заурядные, серые, пропахшие дорожной пылью и бензином, что ежедневно вертятся в мозгу, а совсем иные мысли. В каком смысле иные — он и сам не сразу мог разобраться.

— Вы говорите, что человек ничего после себя не оставляет, — нерешительно начал Виктор. — Мне кажется, это не так, — он повернул к ней голову и прибавил горячо: — Нет, это не так, Гундега! Оставляет!

Она недоверчиво улыбнулась.

— Что же?

— Ну… то, над чем работает, одним словом, свой труд.

Гундега покачала головой.

— Я понимаю: оставляют великие художники, писатели. После них живут прекрасные картины, хорошие книги. А мы, простые люди, — я, вы? Не знаю, радостнее ли от этого нам.

— Одни строят дома, другие что-то изобретают, иные разводят сады или просто сажают дерево…

— Вы находите достаточным, если человек посадил одно-единственное дерево? — упавшим голосом проговорила девушка. — Одно-единственное дерево…

— Вероятно, есть и такие, что не оставляют после себя ничего.

— Возможно.

Между стволов сосен показался просвет, и Гундега увидела Межакакты. Она невольно замедлила шаг, наконец остановилась совсем. Показав рукой на усадьбу, сказала:

— По вашим словам выходит, что тётя Илма оставит после себя Межакакты.

— Межакакты существовали и до неё. Она их не строила, а лишь унаследовала. — Поколебавшись, он закончил: — Так же, как унаследуете их вы, Гундега.

По лицу её скользнуло что-то похожее на смятение, слова прозвучали еле слышно и грустно:

— И ничего не построю?

— Этого я не знаю, — откровенно ответил Виктор.

Гундега опустила голову.

— Конечно, откуда же вам знать…

И, поспешно подав ему руку, она тихо пробормотала:

— Ну, мне пора… — Потом ещё тише: — Простите…

— За что? — он добродушно усмехнулся.

— Водила я вас тут повсюду, а вам, может быть, нужно куда-то пойти.

— Сегодня воскресенье.

На холме залаял Нери, и Гундега вздрогнула.

— Вам холодно? — спросил Виктор.

— Нет… то есть да… — замялась девушка, боясь признаться, что испугалась далёкого лая привязанного на цепь пса.

За молодым сосновым лесочком прогрохотала невидимая телега. Может быть, это уже возвращаются Илма с Симанисом… Гундега растерянно заспешила:

— Ну, я пойду…

И она быстро, чуть не бегом, пустилась к дому, разбрызгивая мокрый снег.

— А как же насчёт библиотеки? — крикнул вслед Виктор. — По средам и субботам…

Обернувшись, Гундега неопределённо махнула рукой. В её движениях уже не было прежней свободы и лёгкости. Виктору подумалось, что так бежит человек, на спине которого тяжёлая ноша.

6

Илма с Симанисом действительно уже вернулись с базара. Посреди двора стояла телега с пустым ящиком.

Ещё на крыльце, стряхивая с себя снег, Гундега услышала громкий разговор. Илма смеялась, что-то рассказывая. Судя по всему, она была в приподнятом настроении и без умолку болтала. Насколько Гундега поняла, дела на базаре шли успешно, поросята были в цене, потому что из-за плохой погоды привоз был маленький.

Гундега вошла. На столе стояла бутылка рябиновки и лежал свёрток, из которого торчали хвосты копчёной салаки. Сама Илма сидела с раскрасневшимся от тепла и выпитого вина лицом, поблёскивая золотыми коронками зубов. Не заметив появления Гундеги, она продолжала непривычно оживлённо рассказывать о каком-то покупателе там, в Дерумах:

— …Я ему говорю: большие по три с половиной сотни, те, что поменьше, — по три. Он мне: «Ну и сиди хоть до утра!» — «Ну и буду сидеть! Если ты такой голодранец, что даже трёхсот рублей нет, не покупай! Я со своими хрюшками не вешаюсь тебе на шею». Плюнул и ушёл, а через некоторое время, смотрю, идёт обратно, да такой вежливый да угодливый. Ясно, что ни у кого таких поросят, как у меня, не было…

Она довольно рассмеялась и, заметив, наконец, Гундегу, взяла на колени сумку, поискала что-то и вытащила два свёртка.

— Иди сюда, — позвала она, растроганная собственной щедростью.

В свёртке побольше оказалась белая в синюю полоску материя.

— Это тебе штапель на блузку. Сними ты это пальто, посмотрим, к лицу ли она тебе.

Развернув отрез во всю длину, она поднесла его к Гундеге. Девушка услышала лёгкий шелест ткани и ощутила её мягкое прикосновение.

— Идёт, — одобрила Илма и прибавила улыбаясь: — Молодым всё к лицу. Поди в зал к большому зеркалу!

Громкое название «зал» ещё со времён старого Бушманиса носила самая большая комната в два окна, за которыми весной благоухали гроздья белой и лиловой сирени, а сейчас, поздней осенью, торчали похожие на мётлы голые ветви. В дверцу громоздкого дубового шкафа было вставлено зеркало, доходившее чуть не до самого пола. Просторная комната выглядела так, будто её жильцы давно уехали и никто не ждал их возвращения, кроме безмолвной мебели, хранящей свою красоту и глянец под полотняными чехлами. Даже стенные часы не тикали.

В этой комнате Гундега была лишь несколько раз. Она в ней чувствовала себя связанно, как в помещении, где находится покойник. Угнетало ощущение отрешённости, звонкой пустоты. Комната была похожа на стареющую красавицу, живущую воспоминаниями о прошлом.

Когда-то чисто вымытый пол был покрыт теперь тонким серым слоем пыли. Сырые подошвы сапог оставили на нём тёмные следы. В голове мелькнуло — такие же следы, как недавно в лесу, на талом снегу…

— Ну, насмотрелась? — послышался из кухни голос Илмы.

— Сейчас, — откликнулась Гундега, подбегая к зеркалу.

В полумраке комнаты материя походила на лист синеватой бумаги, полоски слились, их нельзя было различить. Приложив к груди материю, девушка посмотрела в зеркало. Она показалась себе неуклюжей и смешной в торчащих из-под спадавшего полотнища огромных резиновых сапогах, из которых высовывались тонкие ноги. Она подошла почти вплотную к зеркалу, разглядывая белевший в нём овал своего лица. В сумеречном освещении оно казалось нежнее и красивее, чем в действительности. Вероятно, поэтому и глаза казались задумчивыми, вернее, немного томными. Гундега, глядя на своё отражение, сама того не замечая, улыбалась.

— Что ты, Гунит, там так долго любуешься? — спросила Илма, уже стоя в дверях комнаты. В тоне её не слышалось упрёка, совсем напротив, она даже как бы поощряла — дескать, полюбуйся подарком, ты ведь не привыкла к красивой одежде…

Но Гундега уже потеряла всякий интерес к материи и бережно сложила её. Потом, спохватившись, поблагодарила:

— Спасибо, тётя!

— Носи на здоровье, Гунит, — растаяла Илма. — Пойдём покажу, что я тебе ещё купила.

Это была маленькая сакта [12] с сипим стёклышком посредине. Гундега, уступая желанию Илмы, приколола на минутку украшение, но к зеркалу уже не подошла.

Не была забыта и Лиена. Она сидела на своём привычном излюбленном месте на чурбане перед плитой в новом, наброшенном на плечи зелёном платке.

— Красиво? — снова спросила Илма, ожидая похвалы и ничуть не скрывая этого.

Гундега тоже взглянула, но заметила только, что голова у Лиены совсем белая, точно яблоня в цвету. Может быть, это ей бросилось в глаза потому, что очень ярким, праздничным был платок?..

Илма довольно потирала руки, находясь в том радостном состоянии, когда человек доволен собою и окружающими.

— Поросята в цепе, будь их вдвое больше — всех бы распродала. Из рук рвут. Откармливать свиней для рынка нет смысла. Свинина в государственных магазинах по семнадцать рублей килограмм — бери сколько хочешь. А поросята — дело другое… Я теперь решила так: свинку в маленькой загородке не станем откармливать на мясо, а подержим немного, пока подрастёт, и к февралю пустим к хряку. Пусть у нас будут две свиноматки!

Она окинула всех ликующим взглядом, ожидая одобрения, но не встретив его, удивлённо спросила:

— Что вы молчите, точно воды в рот набрали?

Потам обратилась к матери заискивающим голосом, как бывало в детстве, когда выпрашивала у неё какое-нибудь лакомство:

— Тебя ведь это не затруднит, мать?

Лиена теребила натруженными пальцами уголок нового платка. По лицу её нельзя было определить, слышала ли она вопрос. И в этом молчаливом равнодушии Гундеге почудилась тупая безнадёжность.

Не дождавшись ответа, Илма отвернулась, но заманчивая мысль не давала ей покоя, и она с прежним жаром продолжала:

— К весне устроим небольшой загончик для поросят, чтобы они гуляли на солнце. Прошлый раз я купила в Сауе маленькую книжечку. Хоть и тоненькая, а мудрости в ней больше, чем в этих толстенных романах. Какой-то профессор или — как его — доцент пишет, что поросятам нужны солнце и известь. Известь купила в аптеке, загончик мог бы сделать Фредис, если… — она бросила беглый взгляд на Симаниса, — если бы Симанис привёз жерди.

При этих словах Илма нежно, с мольбой прикоснулась к его руке. Симанис, улыбаясь, поднял голову. Это была улыбка утомлённого человека, и от неё по загорелому лицу разошлось множество морщинок.

Илма зажгла лампу и, поставив её на середину стола, вытащила из вещевого мешка несколько белых хлебцев, привезённых из Дерумов. Гундега растопила плиту, чтобы заварить чай из липового цвета, который очень полезен после проведённого на холоде дня. Движения её были скованными — она споткнулась о полено, обожгла огнём спички пальцы, сняла лишнюю конфорку с плиты, и чайник с грохотом провалился прямо в огонь.

— О чём ты размечталась? — недоумевала Илма. — Ах, ты, наверно, жалеешь этого бедного Лишнего? Жаль, конечно.

И, помолчав немного, заметила:

— Мать тоже сообразила! Велела отнести в лес. Лучше бы сварили курам или тому же Нери.

Гундега стиснула зубы.

Лиена всё так же молчала, молчал и Симанис.

На освещённых лампой стенах двигались их чёрные тени. Двигались беззвучно, немые, бесформенные. Гундега смотрела, как они качались, росли, затем съёживались, становились плоскими.

В плите затрещали дрова, и Гундеге вдруг показалось, что этот треск исходит от теней и что тени — чёрные языки пламени, колеблющиеся от неслышного, еле заметного ветра…

Загрузка...