Открыв глаза, Илма смотрела в темноту. Она вспомнила, отчего проснулась, — Фредис колол дрова в сарае. Но, проснувшись окончательно, сообразила, что этого не может быть — ведь Фредиса нет!
Часы пробили два. И когда они замолкли, Илма снова услыхала шум, теперь уже ясно, — это были шаги, тихие, осторожные. Она насторожилась: да, наверху, в мансарде, кто-то еле слышно ходил на цыпочках. В тихих неровных шагах почудилось что-то знакомое, давно известное. Именно так, бывало, поздно вечером шагала Дагмара, когда была ещё подростком. Это её шаги!
Нет, что за наваждение! Дагмары нет и не будет. Никогда ей не ходить больше по Межакактам! Но словно в ответ на эти мысли вновь послышался еле уловимый звук шагов. И в темноте возле кровати как будто мелькнуло лицо Дагмары.
Она старалась не думать об этом и не могла. Она выгнала из Межакактов Дагмару-чужую, Дагмару-врага, но перед ней стояло лицо Дагмары-ребёнка, Дагмары-подростка… С течением времени они всё отдалялись друг от друга, и теперь их разделяла глубокая, непреодолимая пропасть.
"Пусть. Так должно быть…"
Илма снова насторожилась. Шагов уже не было слышно, и она понемногу успокоилась. И как только она успокоилась, из тёмного двора снова донёсся знакомый стук топора Фредиса по полену. Илма содрогнулась.
"О боже, что со мной творится! Какой невыносимый страх!"
Илме вдруг представилось, что она совершенно одинока, брошена, забыта, что в пяти просторных комнатах никого, и здесь бродят лишь призраки прошлого. Шаги Дагмары… Стук топора Фредиса. И надо всем этим опрокинут чёрный купол — гнетущая тишина. Где-то вдалеке сверкнула молния. Окно вспыхнуло золотистым светом на фоне грозовых облаков, а оконный переплёт при этом обернулся огромным чёрным крестом.
Илма приглушённо вскрикнула, нащупала трясущимися руками спички и зажгла лампу. Спокойный свет залил комнату. Все находились на своих местах. Крест исчез, и на его месте белела оконная рама.
За окном бушевал ветер, ударяясь о стены, посвистывая на коньке и шелестя молодыми листиками дикого винограда. По временам доносились далёкие раскаты грома.
Илма, шаркая шлёпанцами, сходила на кухню и напилась воды. Опять ей послышались звуки, похожие на стук топора, и тут она догадалась, что это хлопают на ветру створки дверей сарая.
"Петли негодные", — подумала она, окончательно успокоившись.
Накинув старое пальто Лиены, в котором та пасла скотину, Илма вышла наружу. Ветер сразу подхватил, затрепал полы. Задубевшая материя тёрлась о голые икры. Илма подняла воротник, чтобы защитить голову от ветра, и, отыскав жердь, пошла подпереть дверь.
Илма шла по двору, освещаемая вспышками молний, и походила на привидение. Она подпёрла дверь жердью, потом сходила в кухню за ключом и ведром. Вернувшись, она вошла в сарай. Поленницу дров, чурбан, сеновал то слабо озаряли отблески молний, то вдруг окутывал непроницаемый мрак. Илма двигалась на ощупь, как слепая. Протянутые руки наткнулись на что-то шелестящее. Сено. Дойдя до конца сеновала, она отмерила шагами: один, два, три, четыре… Здесь! Разгребая сено, она углублялась всё дальше, но ничего не находила. Задохнувшись, Илма выпрямилась. Нет! Как же это может быть? Сарай запирался каждый день вечером, замок надёжный, крепкий. Гвоздём не откроешь. И кому придёт в голову искать в сене? Никто ведь не знает. И никому не нужно знать об этом. Даже Лиене и — боже упаси — Гундеге.
Переведя дух, она опять принялась рыться в сене, и вдруг что-то холодное быстро пробежало по её руке.
"Тьфу ты! Напугала! Надо сказать матери, чтобы намешала крысиного яду в кашу, иначе от них спасенья не будет. Лазают везде, грызут, проклятые…"
И в этот момент рука коснулась туго набитого мешка. Есть!
"Шмыгают тут, длиннохвостые воровки, ещё мешки прогрызут!" Илма вспомнила о привычных заботах, и недавний страх показался смешным.
Она разгребла сено, отыскала конец мешка и, развязав его, пустила топкую струйку овса в ведро. Насыпав немного, опустила руку на дно ведра. Мало. Насыпала ещё, размышляя о том, что для кур лучше бы был ячмень, по его надо покупать. Прокормятся и овсом, как кормились до этого…
Оглянувшись, она вздрогнула, заметив вдруг у дверей сарая человеческую фигуру с фонарём в руке. Илма ясно различала только фонарь и руку, находившуюся в полосе света, лицо человека было в тени. Она не успела ничего сообразить, как Гундега громко спросила:
— Кто там?
— Я, Гунит, — откликнулась Илма, не узнавая своего осипшего голоса.
— Что вы, тётя, делаете там в темноте? — удивилась Гундега. — Не нужен ли фонарь?
— Н-нет, — немного смешавшись, ответила Илма. — Я уже ухожу. Искала жердь, чтобы подпереть дверь. Ветер ужасно хлопает, спать не даёт.
— Я тоже слышала, — живо отозвалась Гундега. — Тётя, тут возле двери есть жердь!
— Разве? Но я… я хотела найти ещё одну. Ну, ладно, хватит и этой.
Илма поспешно запрятала мешок в сено и направилась к Гундеге. Второпях задев за козлы, что-то разорвала. Саднило коленку.
— Вы, ушиблись, тётя?
— Ничего, Гунит. Так, теперь всё в порядке. Запрём сарай и — спать.
Закрыв замок на два поворота, Илма подпёрла дверь жердью и тайком облегчённо вздохнула.
Воздух сотрясался от раскатов грома. Лес вокруг не шумел, а, если можно так выразиться, ревел. Но дождя ещё не было, несмотря на то, что молнии беспрерывно сверкали прямо над головой.
— Разве ты ещё не спала, Гунит?
— Я читала, — немного помедлив, созналась Гундега, боясь выговора за бесполезную трату керосина.
Но Илма была доброжелательной:
— Какой-нибудь интересный роман? Мне нравится из прежней жизни, про графов, князей, про любовь. Покойный муж мне однажды подарил роман. Какой-то княгини Бебутовой или Бейбутовой — "В волнах страсти". Я и сейчас его берегу. А теперешние книги… — Илма засмеялась, вероятно, чтобы смягчить своё резкое суждение. — Я не говорю ничего плохого, но сколько ни принималась их читать, не лежит душа. Такой роман и я могу написать хотя бы о нашем лесничестве. В книге человек хочет читать о том, чего нет в его жизни.
— А я не верю книге, если в жизни не так, как в ней написано.
Пройдя двор, они на минуту задержались на крыльце.
— Тётя, вы чувствуете, как пахнет? — спросила Гундега.
— Чем же здесь пахнет? Я ничего не слышу. К ужину жарили мясо, но всё уже выветрилось.
— Ах, тётя! Земля. Теперь чувствуете? Кажется, земля дышит.
— Ишь ты, пустомелюшка! Дышит! Земля ведь не живое существо. Ты сегодня, наверно, в книжке вычитала…
При вспышке молнии Илма заметила, что Гундега улыбается.
— В этой книге ничего такого нет! Она по химии.
— На что тебе эта химия?
— Осенью хочу всё-таки пойти в вечернюю школу.
Илма с минуту помолчала.
— Осень ведь ещё далеко, — уклончиво ответила она.
Наконец небеса разверзлись с оглушительным треском и хлынули потоки дождя. По двору побежали маленькие ручейки.
Они обе вбежали в кухню.
Гундега ещё немного задержалась в дверях, прислушиваясь к шуму и грохоту, доносившемуся снаружи.
— Ах, тётя, как красиво! — воскликнула она, словно опьянев от буйной игры молний в ночной тьме, и счастливо засмеялась. — Мне даже кажется…
— Гунит!
Она оглянулась.
— Закрывай-ка дверь. Такая гроза, ещё убьёт!
Не в силах сразу отвести глаза от величественной картины, Гундега помедлила; когда она стала подниматься по лестнице, Илма остановила её:
— Погоди! Раз уж так вышло, что ты не спишь, нам следовало бы до конца поговорить об одном деле.
Илма замолчала, собираясь с мыслями или подыскивая слова.
— Видишь ли, я хотела поговорить о твоей земле…
Гундега подумала, что ослышалась.
— Но у меня нет никакой земли.
— В том-то и загвоздка, что нет. А каждому колхознику полагается приусадебный участок, корова, свинья, две овцы, телёнок…
Гундега рассмеялась.
— Ой, тётя, что я стану делать с землёй и скотиной? Я хочу учиться!
В смехе Гундеги Илма усмотрела легкомыслие и совершенно непонятную беспечность, поэтому сказала с осуждением:
— Надо же тебе что-нибудь есть.
— Но ведь я зарабатываю! Правда, картофель, что мне тогда привезли из колхоза за день толоки, конечно, давно съеден. Но у меня теперь копятся трудодни. В прошлом году пришлось по восемь пятьдесят на трудодень, и в этом году, говорят, будет не меньше.
— Но если мы, к примеру, захотим купить хороший телевизор. Я уже справлялась в Дерумах — "Темп" или даже "Рубин", а?
— У Олги тоже есть телевизор, — заметила Гундега.
Илма взглянула на неё с лёгкой усмешкой.
— Не век же напрашиваться к Матисоне. Надо и самим купить.
— Но у меня нет времени обрабатывать эту землю.
Илма рассмеялась, точно весёлой шутке.
— Ты рассуждаешь так, будто тебе самой придётся впрягаться в плуг. Всё останется по-прежнему, как было при Фредисе. У нас лишняя корова, та самая Бруналя, которая записана на имя Фредиса.
Гундега непонимающе подняла ясные детские глаза.
— Разве Фредису ничего не принадлежало?
— То, что ему принадлежало, он унёс с собой, — жёстко и, как показалось Гундеге, даже насмешливо сказала Илма.
Именно эта насмешка вызвала в Гундеге протест. Она вдруг вспомнила потёртый чемоданчик Фредиса, ветхое бельё, выпавшее из него. Состояние Фредиса, награда за то, что работал в Межакактах всю жизнь…
— Да, Гунит, — продолжала Илма, не подозревая о думах девушки, — проси бывший участок Фредиса. Там хорошо родится картофель. Глядишь, каждую осень пур [13] пятнадцать продадим. В прошлом месяце, правда, этот участок перепахали тракторным плугом. Но ты не говори об этом Эньгевиру, когда пойдёшь к нему. Это ещё лучше — самим пахать не нужно. Гундега, милая, пойми, каждый день на счету. Колхоз собирается сеять там сахарную свёклу. Как только Эньгевир скажет "да", мы в тот же день посадим там картофель. Пока они спохватятся, что участок вспахан трактором, наш картофель уже будет посажен и никто его не выбросит. Тебя вчера приняли в колхоз, теперь ты полноправная колхозница и земля тебе полагается по закону…
Гундега сидела перед Илмой с видом послушной школьницы, положив руки на стол, и смотрела на тётку. Взгляд её был пристальным, внимательным, только выражение глаз всё время менялось.
Илма увлеклась, она слушала себя, как птица слушает своё пение, опьяняясь им.
— И вы меня только поэтому послали? — неожиданно спросила Гундега, не спуская глаз с Илмы.
Слова эти, произнесённые сиплым, точно простуженным голосом, мгновенно отрезвили Илму.
"О боже, неужели я опять что-то лишнее сказала?"
— Куда послала?
— На колхозную работу, на ферму…
— Но… но ты же понимаешь, если у нас лишняя корова… и каждую осень пятнадцать пур…
И вдруг совсем неожиданно Гундега закрыла руками лицо.
Илма, подойдя к ней, ласково пыталась отнять её руки от лица. Но напрасно.
— Гунит, милая, что с тобой?
— О, как мне теперь стыдно! — воскликнула Гундега, горестно качая головой.
Наконец она подняла глаза.
— И я послушалась вас, я несколько раз спрашивала, когда меня примут в колхоз! Я не знала… Все остальные, конечно, знали, для чего это делается, только не я. И мне теперь стыдно. Я ничего не хочу — ни земли, ни богатства, хочу жить!
— Это ведь для твоего блага, Гунит! Кому же, кроме тебя, останется всё, что здесь есть? Дом, сад, мебель — всё как есть.
— Я, тётя, для вас тоже вроде мебели, — с горечью сказала Гундега, постучав согнутым пальцем по столу. — Мебель…
— Неправда, — с жаром воскликнула Илма, — бог свидетель, что я тебя люблю.
Гундега вновь опустила голову, зная, что это правда. Илма любила её. Но любовь эта не приносила ни радости, ни удовлетворения, она была бременем, камнем. В представлении Гундеги любовь, какая бы она ни была, всегда связывалась с чем-то светлым, хорошим. А привязанность Илмы тянула Гундегу вниз и только вниз. "Этот дом как трясина…" — пронеслось в глубине сознания. Значит, кто-то погряз в этой трясине. Кто? Симанис как будто нет. И Фредис тоже. Значит; Лиена, Илма или она, Гундега? Какое безумие! Разве она уже погрязла? Нет, наверно, ещё нет. Она молодая, сильная, она поможет выбраться Илме тоже… Как безнадёжно плакала Илма тогда, в новогоднюю ночь, когда все веселились! Как она несчастна! А кто виноват? Гундега не знала.
— Ах тётя, к чему такая ненасытность? — лишь недоумённо спросила она.
— Какая же это ненасытность? — возразила Илма. — Кто пострадает от того, что тебе дадут клочок земли?
— Тётя, разве он нам нужен, мы ведь…
— Как же не нужен! Земля никогда не бывает лишней. Прежде у нас было двадцать пять гектаров, да и то еле-еле…
Гундега вздохнула. Они говорили на разных языках. А снаружи гремел гром, дождь поливал землю, и она издавала аромат, дышала. Чёрная, плодородная, гордая…
— Нет, тётя, не уговаривайте, всё равно по пойду…
Этим кончился их ночной разговор. Всё казалось простым и ясным. Но наутро Гундега отправилась на ферму с тяжёлым сердцем и страшилась каждого встречного, боясь, что он может подумать: смотри, эта белобрысая потому так рвётся в колхоз, что очень хочет получить приусадебный участок.
Точь-в-точь такое же неприятное ощущение она однажды пережила в Приедиене. У неё порвался чулок, и она, не зная об этом, обошла чуть ли не пол города — зашла в два магазина, в библиотеку, на автобусную станцию, на почту, и всё казалось, как всегда, обычным. Пока, наконец, какая-то старушка не обратила её внимание: "Девочка, у тебя чулок разорван!" И всё сразу изменилось. Теперь все многозначительно смотрели на неё, прохожие оборачивались, знакомые, здороваясь при встрече, усмехались, а ноги — тяжёлые, точно налитые свинцом, отказывались повиноваться, да к тому же и Гундега, стараясь скрыть дырку на чулке, при ходьбе поворачивала пятки внутрь…
Воспоминание на этот раз не вызвало улыбки. Совсем наоборот, она подумала: "Хорошо, если бы только дырка на чулке…"
Проходя мимо Межрот, она заметила вьющийся из трубы дымок. На яблонях уже набухли почки, но цвета ещё не было.
У дома показалась Жанна; она увидела Гундегу и махнула ей рукой. Это значило: "Иди сюда!" Гундега частенько по утрам заходила в Межроты за Жанной, но сегодня ей не хотелось… И неудобно пройти мимо.
Жанна варила кофе. На столе стоял термос. Рядом на дощечке лежал нарезанный хлеб и стояла маслёнка с маслом.
Оказывается, Матисоне ещё затемно убежала на ферму: свиноматка Маде начала пороситься. Арчибалд поспешил следом, даже не позавтракав.
— Снесу им чего-нибудь перекусить, сказала Жанна.
Повозившись некоторое время с закипевшим кофе, она оглянулась.
— Что ты такая неразговорчивая сегодня? Не выспалась?
Гундегу так и подмывало рассказать всё Жанне, но она боялась услышать простые слова: "Я это предчувствовала!"
— Нет, нет, — поспешно заверила Гундега, точно боясь, что Жанна угадает её мысли. — Я просто так…
К счастью, Жанна была слишком занята своими хлопотами и больше не спрашивала её ни о чём.
Первый, кого они увидели во дворе фермы, был Арчибалд. Выскочив из кухни с дымящимся ведром в руке, он спешил в хлев. Они последовали за ним.
В дальнем конце хлева, тесно сблизив головы, сидели на корточках Матисоне и Арчибалд, а между ними стояло ведро.
Девушки, подойдя ближе, увидели в ведре неподвижного поросёнка. Он весь был погружён в воду, наружу торчала лишь голова с закрытыми глазами. Арчибалд держал ведро, а Матисоне осторожно массировала бока поросёнка.
— Принеси свежей соломы! — крикнул сестре Арчибалд.
Жанна побежала и в ту же минуту вернулась с огромной охапкой соломы.
Арчибалд покосился на неё.
— Одну горсть нужно было, — проворчал он.
Жанна, обычно не лазившая за словом в карман, на этот раз почтительно молчала.
Вытащив поросёнка из горячей воды, Матисоне и Арчибалд попеременно продолжали массировать ему бока пучком соломы. Зеленовато-серая кожа поросёнка понемногу начала розоветь, и все заметили, что его бока начали вздыматься.
— Дышит! — прошептала Жанна.
В самом деле, "мёртвый" поросёнок дышал. Ма-тпсоне обтёрла его полотенцем и бережно завернула в тёплую тряпку.
— Чтобы малыш не простудился, — ласково сказала она, точно о младенце, и, покачав головой, добавила: — У меня ещё никогда ничего подобного не случалось. Три задохнувшихся поросёнка сразу.
— Где же ещё два? — спросила Гундега.
— Видишь где…
Она заметила ещё два таких же свёртка, в которых шевелилось что-то живое.
Жанна не спускала глаз с покрасневших в горячей воде крупных рук Матисоне, Гундега тоже взглянула на них и подумала: "Какие добрые, умелые руки…"
Оживший поросёнок напомнил что-то знакомое. Гундега вначале не сообразила, что именно, а потом поняла — Лишнего. Но этот новорождённый отличался от него не тем, что на спине его не было чёрного пятнышка, а тем, что он не был лишним…
— Я принесла вам завтрак, — вспомнила, наконец, Жанна и зашуршала бумагой, вынимая хлеб. В её движениях чувствовалось скрытое волнение. Время от времени она взглядывала украдкой на Матисоне. И тогда её широко, открытые зеленоватые глаза на миг начинали блестеть по-особенному, как тогда, в библиотеке, когда она шла навстречу Виктору.
Гундега поспешила в загоны. Поросята, увидев её, поднимались на задние ноги, пытаясь хоть пятачком дотянуться до края загородки, а если это не удавалось, самым беззастенчивым образом становились на спины соседей. Это выглядело очень потешно, но Гундеге сегодня было не до смеха. И только когда поросята стали теребить её за рукава и кусать пальцы, она не выдержала и улыбнулась, пробираясь сквозь плотное кольцо питомцев, чтобы подойти к корытам. Корыта, конечно, были опрокинуты.
— Ах вы, озорники!
Услышав голос Гундеги, поросята откликнулись многоголосым хором. Правду говоря, им было глубоко безразлично — называла ли она их "любимчиками", "озорниками" или "косоглазыми", — важно было, что знакомый голос звучал ласково, значит, можно беспечно завернуть хвост колечком — дескать, о чём там толковать, давай лучше есть. В эту минуту их больше всего интересовало содержимое ведра.
— Эй ты, большой! Совсем хочешь малыша задавить? Ишь, бессовестный какой!
Гундега небольно шлёпнула хулигана по спине, и тот испуганно хрюкнул, словно спрашивая: "Что тебе нужно?"
На Гундегу, не мигая, смотрели два маленьких глаза с бесцветными ресницами. Она налила корм, и поросята обступили корыта. А Гундега, забыв все невзгоды, любовалась, как едят её питомцы, точно хозяйка, накрывшая богатый стол.
Внизу, совсем рядом, тихо журчала Межупите[14]. На изгороди загона сидела, легко покачиваясь, точно на пружинах, трясогузка. Заметив муху, птичка присела, качнулась ещё раз и исчезла с изгороди так быстро, точно её ветром сдуло.
Только теперь Гундега заметила, что один поросёнок держится в стороне. Как ни старался он пробиться к корыту, всякий раз ему приходилось с пронзительным визгом отскакивать назад. На боку поросёнка виднелось розоватое пятно. Бедный поросёнок бегал вокруг корыта в поисках свободного места, а остальные больно толкали его.
Гундега хотела дотронуться до пятна, но поросёнок метнулся в сторону и опять засеменил вокруг корыта.
Мелькнула мысль: багровые или синеватые пятна — признак краснухи. Гундеге никогда не приходилось видеть свиней или поросят, поражённых этим недугом. Все знания она почерпнула из книг Жанны, а там ничего не говорилось о том, какой величины эти пятна и болезненны ли они. Во всяком случае, она сейчас не помнила об этом. Она знала лишь одно: краснуха — страшная болезнь!
Гундега лихорадочно силилась вспомнить, что ещё сказано было в книгах об этой болезни. Смутно вспомнилось что-то о сыворотке, о прививках… Она попыталась поймать поросёнка, но это оказалось совсем не так просто. Упитанный больной носился вокруг корыта с завидной быстротой и ловкостью. В конце концов запыхавшаяся и встревоженная Гундега чуть не со слезами побежала к Матисоне.
Матисоне завтракала. Она сидела на табуретке, такая же весёлая и бодрая, как обычно по утрам, только вокруг глаз обозначилась сеть морщин.
Увидев встревоженное лицо Гундеги, Матисоне воскликнула:
— Что случилось?
— У одного из моих поросят краснуха!
Матисоне быстро поднялась.
— Пошли в загон!
Ещё по дороге, спускаясь с пригорка, она, заслонив рукой глаза от солнца, пыталась что-то разглядеть. Но внизу кишмя кишели белые поросячьи спины.
— Где он у тебя лежит? — наконец спросила она.
— Он не лежит. Он бегает по загону, Я пыталась поймать его, но…
— Почему ты решила, что у него краснуха?
— Красное пятно на боку… И когда поросята заденут его, визжит.
Матисоне покачала головой, но о чём она думала, Гундега, конечно, не знала. В эту минуту ей казалось, что такое покачивание не предвещает ничего хорошего.
Поросёнок не лежал и сейчас. Пристроившись, наконец, поудобнее у корыта, он жадно ел, шлёпая свесившимися ушами. Матисоне даже не заметила больного, пока Гундега не показала его.
Пользуясь тем, что "пациент" насыщался, Матисоне осмотрела его.
— Так я и думала! — заключила она.
Гундеге послышалось в этих словах подтверждение её догадок, и она виновато опустила глаза.
— Посмотри! — позвала её Матисоне. — Видишь?
Гундега наклонилась к поросёнку. Пятно не было гладким, на самой его середине возвышался небольшой бугорок с сероватой сердцевиной.
— Ты видишь черноту? Это заноза, толстая заноза. Она уже нарывает.
Гундега почувствовала, как загорелись её щёки и уши.
"Просто заноза! А я… как дурочка…"
— Поросёнок тёрся обо что-то и занозил бок. А ты не заметила. — Матисоне подняла глаза. — А не заметить нельзя, ведь она большая…
Гундега низко опустила голову…
— Что ты там краснеешь? — услышала Гундега голос Матисоне и догадалась, что та улыбается. — Помоги мне лучше поймать его.
Матисоне послала Гундегу на ферму взять из аптечки вату и перекись водорода. Девушка бежала вниз задыхающаяся и счастливая, всё оказалось проще, чем она предполагала, и в то же время она не переставала осуждать себя.
"Ведь вполне могло начаться заражение крови или ещё что-нибудь… И виновата была бы, конечно, только я…"
Некоторое время из загона доносился отчаянный визг четвероногого пациента. Вырвавшись из рук обоих "хирургов", он отфыркнулся, словно выскочив из ледяной воды, и, не оглядываясь, пустился наутёк…
— Спасибо! — смущённо поблагодарила Гундега.
— Не за что! Потом на досуге лучше осмотри изгородь: который столб виноват.
Матисоне медленно поднималась в гору, а Гундега, чуть поотстав, следовала за ней.
— Сначала я испугалась. А когда ты, Гундега, сказала, что этот твой больной бегает так, что не поймать…
Полные губы Матисоне задрожали в затаённом смехе, в глазах блеснуло лукавство.
— У меня сегодня всё из рук валится, — грустно сказала Гундега.
— Что ещё за беда?
Гундега быстро отвела глаза и замолчала.
Матисоне не стала расспрашивать. Да расспросы и спугнули бы робкое желание Гундеги поделиться своими заботами, сознаться в неведении, в позоре, тяжёлым гнётом лежавшем на ней с прошлой тревожной грозовой ночи. Матисоне молчала, и Гундега, наконец, нерешительно начала:
— Олга, я хотела у вас спросить…
— Ну?
Гундега опять застеснялась.
— Скажите… мне полагается приусадебный участок?
— Семейству каждого колхозника полагается приусадебный участок, — просто ответила Матисоне.
— Ну, а если колхозник, например, одинок, без семьи?
— И тогда тоже.
— Значит, вы, Олга, думаете, что мне полагается?
— Если тебе нужно.
Над фермой, описывая широкие круги, летала пара аистов. С каждым кругом они снижались. Наконец один, опустившись по ту сторону ручейка, стал расхаживать по траве, высоко поднимая красные ноги. Поросята, выстроившись в ряд, разглядывали диковинную птицу с таким же восторгом и восхищением, с каким дети смотрят кукольный театр.
Гундега невольно улыбнулась, и потому, возможно, голос её зазвучал беспечнее и веселее.
— На что мне она? Только разве колхоз обеднеет, если даст мне кусочек земли?
Улыбка вдруг исчезла с лица Гундеги. Она поймала себя на том, что говорит словами Илмы.
— Колхоз не обеднеет, ты права, — сказала Матисоне, открывая дверь хлева, — но я боюсь, как бы ты сама не обеднела.
Она направилась к загородке, где помещалась племенная свиноматка Маде, опоросившаяся сегодня утром.
Гундега медленно брела за ней.
— Я не понимаю.
— Ты знаешь, как быстро человек становится бедным, копаясь на своей грядке?
— У него нет денег? — не подумав, спросила Гундега и тут же спохватилась, что не о деньгах идёт речь.
Матисоне покачала головой.
— Нет, Гундега, деньги есть, но зачастую у него пропадает интерес ко всему остальному. И тогда он становится нищим…
— А тогда зачем дают людям приусадебные участки?
Матисоне ответила тоже вопросом:
— А как ты думаешь, почему им отводят всего несколько соток, а скажем, не три, четыре или пять гектаров? Ведь у колхоза земли достаточно.
— Это слишком много!
— В прежнее время крестьяне, имевшие три, четыре или пять гектаров, считались бедняками.
Матисоне постелила свиноматке свежую солому, сходила на кухню за каким-то особым сваренным ею питьём и вернулась в хлев. Гундега повсюду следовала за ней.
— Тогда я не понимаю, — призналась она в конце концов.
— Видишь, Гундега, прежде эти несколько гектаров были для крестьянина всем. На них вырастал хлеб, картофель для людей и для скота. Это было и пастбище, и покос, и сад. А теперь мы хлеб привозим из колхозного амбара. Идём в контору и получаем деньги на трудодни. Нам, свинаркам, ухаживающим за племенными свиноматками, в счёт дополнительной оплаты даже дают поросят. Разве сейчас кому-нибудь вздумается пасти корову на приусадебном участке или сеять там рожь? Колхоз отводит и пастбища и покос, а у кого нет коров, покупают молоко в колхозе.
Матисоне взглянула на Гундегу.
— Не знаю, понятно ли я тебе объясняю. Ты спрашиваешь, для чего вообще существуют приусадебные участки. Это временно, пока в нашем магазине не всегда можно купить картофель или салат… Всё это придёт. У нас не было электричества, теперь есть, у нас не было посёлка, клуба — теперь есть, и не только на бумаге.
Лицо её вдруг посветлело.
— Знаешь, Гундега, я никому этого не говорила…
Люди скажут: "Старуха… Умрёт, может быть, и не увидит ничего…" Но я… знаешь, особенно вечерами, когда тени удлиняются… идёшь по шоссе, и стоит лишь на несколько секунд прикрыть глаза — сразу представляешь: асфальтированная улица, многоэтажные дома. А вдоль улиц — деревья. Липы, яблони. Посадим — и вырастут.
Глаза Матисоне потемнели, и в них появилось мечтательное выражение, они смотрели вдаль, будто уже видели и эти дома, и улицы, и деревья.
Гундега заворожённо слушала, забыв, с какой робостью и боязнью начала этот разговор. А Матисоне говорила обо всём так, будто это осуществится уже завтра. А в действительности она, может, и не доживёт до этого. У неё даже и детей нет…
Раньше Гундега думала, что мечтать можно лишь у озера, или реки, или глядя в пламя костра, во всяком случае — в красивом месте, лучше всего ночью, когда сверкают звёзды. Но Илма мечтала в закопчённой кухне Межакактов. А Олга здесь, на ферме. Илма мечтала о пёстрых бумажках, именуемых деньгами, о том, чтобы в доме жили состоятельные дачники, о лисьей ферме и бриллиантовых серьгах… Олга видела прекрасные дома, в которых, может быть, придётся жить не ей, а другим, улицы, по которым будет ходить не она, а другие, яблони, которые она посадит, чтобы их плодами могли пользоваться другие — те, что придут после неё, будут жить в этих домах и ходить по этим улицам…
— Иногда неплохо помечтать, — проговорила Матисоне, словно оправдываясь. — Я иногда думаю: почему мне не семнадцать лет? Счастливы те, кому сейчас семнадцать! А насчёт земли… У твоей тётки есть приусадебный участок, а хозяйство у вас общее.
Да, впрочем, что я тебе объясняю, ты это сама лучше знаешь! Но тебя не удочерили, и юридически ты считаешься чужой… Если ты убеждена, что земля нужна тебе самой, иди к Эньгевиру и скажи…
Гундега удивилась. Матисоне не отговаривала, не совестила, не упомянула ни словом о жадности. Наоборот, сказала: "иди". Иди, если убеждена, если не можешь обойтись…
Вероятно, Матисоне догадывалась, что именно этой убеждённости у Гундеги и нет. Так же как не было её в ту ночь при разговоре с Илмой.
Тревожась за поросёнка, у которого вытащили занозу, Гундега задержалась на ферме позже обычного. Когда она возвращалась домой, на фоне пурпурного закатного неба всё казалось чёрным — деревья, дома, изгороди.
"Вечером, когда тени удлиняются, — вдруг вспомнилось Гундеге, — прикроешь немного глаза и сразу представишь…" Какой странный человек Олга! Но, возможно, в такие вечера происходит чудо?
Гундега тоже попробовала смотреть сквозь приспущенные ресницы. В самом деле, всё изменилось. Только она видела не дома и улицы, как Матисоне, а горы — горы с белыми заснеженными вершинами, возносившимися на такую высоту, куда ни одна птица не долетит… Впечатление было настолько сильным, что, даже открыв глаза, она продолжала видеть горы. Потом сообразила — облака! Сумерки сгладили линию горизонта, земля слилась с небом. Вечерами, когда садится солнце, в облаках можно увидеть всё, что хочешь. Леса, моря, люди, замки, табуны скачущих лошадей легко, почти незаметно, непрерывно меняя очертания, несутся над той самой землёй, чей влажный горьковатый аромат чувствуешь, взяв горсть её.
Гундега вспомнила: "Земля — мать, земля — кормилица". И она впервые по-настоящему прониклась значением этих слов… Вечер был таинственно тих, как всегда весной, когда вся природа затаив дыхание прислушивается к тому, как растёт трава…
От вспаханной трактором полосы, прежде входившей во владения Межакактов, поднимался туман. Сквозь него Гундега различила наклонившуюся фигуру человека. Фигура была вполне реальной, а не расплывающимся в облаках образом, созданным игрой воображения. На спине человека виднелся большой, странной формы горб. Человек медленно двигался по полю и… сбросил горб. Ах, ведь это мешок!
Человек, очевидно, заметив Гундегу, поспешно выпрямился, словно собираясь бежать, но, узнав её, медленно направился к ней.
Илма!
Она вышла на дорогу и остановилась, поджидая Гундегу. Когда та поравнялась с ней, Илма сказала:
— Йу?
И Гундега поняла не только смысл этого слова, она поняла, что Илма несла в мешке.
— Это… это вы, тётя, напрасно. Я не была. И не пойду.
Гундега, не останавливаясь, медленно, но решительно прошла мимо Илмы.
— Гундега!
Илма догнала её.
— Гунит, будь же благоразумной! Ты меня разоряешь! Какой же тогда смысл соваться в колхоз…
Туман поглощал звуки. И если бы кто-нибудь смотрел со стороны, то увидел бы только две немые серые фигуры. Некоторое время они шагали рядом, потом одна из них пошла быстрее и скоро исчезла из поля зрения. Оставшаяся фигура направилась за мешком. Она шла тяжело, спотыкаясь, и казалось, будто она нарочно топчет и пинает ногами ни в чём не повинную землю.
Приехавший наутро тракторист с сеялкой был немало удивлён, заметив следы на заборонованном поле. Если бы здесь что-либо росло, можно было бы подумать, что воры. Но кому придёт в голову воровать землю!
Илма ещё не ушла в лес на работу. Она стояла, спрятавшись за занавеской, и с такой ненавистью смотрела на поле, точно тракторист разрушал что-то, а не засевал землю сморщенными семенами, из которых вырастет сахарная свёкла.
Вот чудеса! Гундеге, когда она проходила мимо Межротов, показалось, что она слышит пение петуха. Из дома, где не водилось ни кур, ни другой какой животинки, вдруг явственно донеслось очень воинственное "кукареку". Вначале Гундега решила, что в Межроты случайно забрёл соседский петух, но как потом оказалось, петух был "личной" собственностью Жанны…
За день до летних каникул к ней пришла Мирга — та самая робкая школьница, с которой она зимой занималась по математике. Девочка принесла показать свои отметки за год. Среди них красовалась четвёрка по алгебре. С ней пришла её мать — энергичная громкоголосая женщина — и обрушила на Жанну такой бурный поток благодарности, что смущённая девушка не знала, куда деваться. Напоследок, когда гостьи уже собрались уходить, мать Мирги выбежала на крыльцо и тут же возвратилась с корзиной, обвязанной тряпкой. Там, сказала она, небольшой гостинец. Пусть Жанна не обижается, что не очень жирный. Сейчас, весной, они все такие.
Но тут мать Мирги встретила упорное сопротивление.
Жанна не желала и слышать ни о каком вознаграждении. Тогда, в свою очередь, повысила голос мать Мирги, и кончилось тем, что Жанна, тяжело вздохнув, вынуждена была сдаться. Мать Мирги, заметно повеселев, стала развязывать корзину.
В корзине сидел живой петух со связанными ногами и крыльями.
Поглядывая то одним, то другим глазом, он вдруг, обрадовавшись свету, громко закукарекал.
Жанна весело рассмеялась. И мать Мирги, правильно рассудив, что смех может означать лишь доброжелательное отношение к крылатому гостинцу, радостно принялась расписывать замечательные достоинства и заслуги петуха. Вот только, к сожалению, с возрастом он почему-то сделался злым и драчливым, и особенно люто ненавидит мужчин. К осени прилёт-ся подыскивать другого петуха, а из этого получится превосходный суп с клёцками.
Наконец Мирга с матерью удалились. Петух продолжал сидеть на полу кухни. Теперь он с бесцеремонным любопытством посматривал на Жанну. Это был красивый петух — со спесиво торчавшим гребнем, рыжевато-золотистой грудью и чёрным с зеленоватым отливом хвостом.
Жанна, взяв острый нож, подошла к петуху. Тот с недоверием покосился на блестевшее в её руках оружие.
Она осторожно перерезала верёвки. Петух постоял на нетвёрдых ногах, расправил крылья. Он, видимо, был не робкого десятка и потому, не моргнув глазом, стал клевать из рук Жанны хлебные крошки. А когда она отворила наружную дверь, он радостно спрыгнул с крыльца, не подозревая, что был на волосок от смерти.
Очень скоро он почувствовал себя хозяином положения. В тот же день он пытался не пустить во двор Арчибалда. Он стоял на дорожке в воинственной позе, выставив клюв для атаки. К своему стыду, Арчибалду пришлось искать палку, чтобы проникнуть в дом.
— Чей-то чужой петух нагло хозяйничает в нашем дворе, — сказал он Жанне, входя и бросая у плиты первобытное орудие защиты. — Мне пришлось ломиться, точно в крепость. Гоню прочь — не уходит!
Жанна лукаво покосилась на брата.
— Куда же он уйдёт, если это мой личный петух!
Но Арчибалд не выразил особого восторга.
— М-да, — ворчал он. — Впервые вижу, чтобы человек начинал обзаводиться хозяйством с петуха.
— Ну, тогда, пожалуйста, зарежь его! Может, и в самом деле сварить суп, а?
— Я тебе не мясник. И к тому же это вовсе не мой петух!
Утром их разбудил гортанный каркающий крик и взволнованные людские голоса. Потом кто-то нетерпеливо постучал в дверь. Открыв её, Жанна увидела соседку. Под мышкой у неё было зажато что-то, завёрнутое в платок.
— Забирайте! — задыхаясь, проговорила она. — Мочи моей больше нет! Лезет к курам, чуть нашего до смерти не забил!
Из платка выкарабкался не кто иной, как Жаннин рыжий петух. Вспомнив, вероятно, недавно побеждённого противника, он, нахохлившись, опять приготовился к битве.
— Это ещё только цветочки, сестрёнка! — пессимистично заметил Арчибалд, когда соседка ушла.
— Ну и пусть! — упрямо заявила Жанна. — А знаешь, мне он всё-таки нравится!
Арчибалд оказался прав — это были только цветочки. На следующее утро петуха посадили "на хлеб и воду" в сарайчик, но вечером, не успела Матисоне приоткрыть дверь, он бросился ей под ноги и — поминай как звали! Напрасно кричали и искали петуха. Обидевшись до глубины души, он не показывался.
Только спустя два дня Виктор привёз его. Да, привёз на своём грузовике. Оказалось, что Жаннин рыжий красавец затеял прямо на шоссе такой захватывающий бой с каким-то белым петухом, что Виктор чуть не задавил обоих. Потом он долго гонялся за Жанниным петухом, пока не изловил его в канаве. Виктор, вероятно, думал сделать Жанне приятное, но она взглянула на него без улыбки.
— Лучше бы не привозил.
— Ну-у! — разочарованно протянул Виктор, стараясь скрыть огорчение.
— Я устала от него, — сказала Жанна. — Действительно, надо было его сразу зарезать. А теперь уже нельзя. Он такой беспокойный, так много в нём жизни, что рука не поднимается, — и спросила с надеждой: — Виктор, может быть, вам нужен петух?
Уже по выражению его лица она увидела, что Ганчарикам петух не нужен. Но, рассудив, что прямой отказ может огорчить Жанну, Виктор сказал:
— Не знаю. У нас этими делами ведает мать. Если показать ей, может, и приглянется.
Вечером, поймав петуха, они посадили его в корзинку и понесли к Ганчарикихе. Но и та не выразила особой радости. У них уже есть петух, он и моложе и породистее.
Виктору и Жанне пришлось нести золотисто-рыжего драчуна обратно в Межроты. Они несли корзинку вдвоём, она всё время кренилась, как Виктор ни старался выровнять её, — слишком разного роста они были.
Виктор искоса поглядывал на Жанну, будто только теперь заметив, какая она маленькая и хрупкая по сравнению с ним, неуклюжим, большим медведем. Он бы мог шутя поднять её. Да что поднять! Подкинуть до потолка, если не в клубе, то в Межротах определённо. От избытка сил он едва не предложил ей притащить и положить поперёк дороги вон ту большую сломанную осину. В последнюю минуту опомнился, устыдясь мальчишеского желания порисоваться.
Действительно, не хватало только начать хвастать своими бицепсами. На военной службе он немного занимался поднятием тяжестей, получил даже разряд. Но вот как-то однажды Жанна в разговоре случайно упомянула какую-то Эмму Бовари, и он, глупец, спросил, не соседка ли по квартире эта Бовари. Какой позор, он тогда был готов сквозь землю провалиться! На следующий день он взял в библиотеке роман Флобера и залпом прочитал его. А когда в другой раз Жанна, заметив гусеницу на кусте, сказала: "Смотри, какая мимикрия!" — он ответил: "Да, да!" — в душе стыдясь своего невежества и боясь сказать что-нибудь невпопад. "Какой толк, что я шутя поднимаю мешок в три пуры, если не знаю, что за червь эта мимикрия!" — с досадой думал Виктор. Жанна смотрела на всё другими глазами, видела всё глубже, красочнее. "Почему я не вижу?"
— Другие в мои годы закончили вузы, — сказал раздражённо Виктор. — Мне уже двадцать пять. Ужасно много, не правда ли?
— И чего ты злишься? — удивилась Жанна. — Знаешь, когда мне было пятнадцать лет, я думала, что в двадцать лет буду старухой. А теперь — сколько осталось? Несколько месяцев. И старостью кажутся уже тридцать. И так, наверно, всю жизнь…
Она серьёзно и открыто взглянула на Виктора.
— Но у тебя не так. Ты молод и, наверно, очень силён. Мне никогда не приходилось ехать с тобой, когда ты за рулём. Я почему-то даже не могу себе этого представить.
— Это так просто, Жанна. Поэтому ты не можешь себе представить. За спиной грохочет кузов, и всегда пахнет бензином. А дорога — она разная бывает.
— Когда у меня будет выходной, отвези меня куда-нибудь. Всё равно куда.
— Я не могу тебе обещать даже этого. Езжу только по нарядам, и обычно в непримечательные места: посылают на станцию, в Дерумы, в Сельхозснаб, в Заготскот, на базар.
— Всё равно, — сказала Жанна. — Я поеду с тобой хоть в Заготскот или в Саую. А назад приду пешком…
— Лучше я свезу тебя на мотоцикле.
— У тебя есть? — живо спросила она.
Виктор засмеялся.
— Ещё нет, но будет. Коплю деньги. Думаю к осени купить. В школу каждый вечер не находишься пешком.
— Ты собираешься учиться? — удивлённо воскликнула Жанна.
— Вот видишь, ты удивляешься. Я говорю, что слишком стар, и боюсь, что ты станешь смеяться…
— Ой! Почему же я должна смеяться? Гундега тоже собирается учиться. Значит, зимой у меня будут две Мирги — Гундега и ты!
— А как ты сама?
— Что — сама?
— Ты собиралась изучать геологию.
— Да… Наверно, всё-таки не буду. Знаешь, я почему-то не совсем уверена, что мне надо изучать геологию. А учиться вообще, без твёрдой уверенности… не знаю…
— Раньше ты рассуждала иначе.
— Да, да, Виктор, — поспешно ответила она, — ты прав. Видишь ли, я пошла на ферму просто так, временно. Сначала помогала Олге, потом втянулась, кое-чему научилась. Без увлечения, без особого восторга. Работала — и всё. А совсем недавно я увидела, как мёртвый поросёнок задышал в руках Олги.
— Как это — мёртвый?
— Задохнулся. А она его оживила. И ещё двоих. Ты понимаешь, Виктор? Взяла мёртвого и оживила. И как будто это самое обычное дело… Только мы с Гундегой и Арчибалд видели это…
— Ты не представляешь, как ты прекрасна, Жанна! — тихо сказал Виктор.
Она с изумлением взглянула на него.
— Вот ещё! Почему?
— Я люблю слушать, когда ты рассказываешь, о чём ты думаешь.
В этот самый, казалось бы, неподходящий момент проклятый петух, всё время сидевший тихо и спокойно, вдруг забился с такой силой, что закачалась корзинка.
— Цып, цып, цып, петенька, — пыталась утихомирить его Жанна. — Цып, цып, цып!
Петух с минуту прислушивался, но, убедившись, что за ласковыми словами не последовало ни горстки зерна, ни хлебных крошек, обиженно забормотал своё ко-ко-ко, царапая когтями дно корзинки и стараясь столкнуть тряпку, покрывавшую корзину сверху.
Виктор в душе проклинал его.
Дома рыжего опять заперли в сарайчик. Но утром Жанна, открыв дверь, увидела, что петуха и след простыл. Куда мог исчезнуть петух из запертого на засов сарая? Хорьков в Межротах не было. Олга только пожимала плечами, Арчибалд подозрительно хмыкал.
— Куда ты его девал, Арчибалд? — настаивала Жанна. — Признайся!
— Я и пальцем его не тронул.
— Клянись!
— Клянусь. Хоть я его терпеть не мог, этого твоего крылатого драчуна, но, во всяком случае, не настолько, чтобы в четыре часа утра, затемно, ходить по посёлку с петухом под мышкой. Кто-то, по-видимому, ненавидел его сильнее, чем я.
Арчибалд хитро поглядывал на сестру, но та вдруг отвернулась и больше никому не надоедала расспросами.
Под вечер на ферму прибежала Мирга и спросила у Гундеги, где Жанна. Она сообщила ей, что петух заявился домой с самого утра. Такой довольный, всё поёт и поёт. Её прислала мать — как Жанна посоветует с ним поступить.
— Оставьте у себя, — ответила Жанна.
Даже Гундега заметила, с каким облегчением она это сказала. Это почувствовала и сама Жанна, и потому она сдержанно прибавила:
— Подержите хотя бы до осени, пока подрастёт другой петух.