Глава четвёртая Не до конца высказанное предостережение

1

Машка принесла целых пятнадцать поросят. На последнего Лиена смотрела растерянно и огорчённо.

— Тебя только не хватало, — грустно сказала она, засовывая поросёнка в рукав старого полушубка — к его пронзительно визжавшим братьям и сёстрам. — Смотри, какой приметный, — обратила она внимание Гундеги. — Чёрное пятнышко на спине. Всегда будешь знать, который лишний. Эх ты, пятнистый, хватим с тобой беды!

— Почему? — удивилась Гундега. — Или у него какой недостаток?

Поросёнок исчез в рукаве, как в тоннеле, но тут же спина с чёрным пятнышком появилась опять. Лиена терпеливо водворила его на место и завязала рукав тесёмкой.

— Какой недостаток? — ласково говорила она, а руки её заботливо хлопотали над беспокойным младшим отпрыском Машки. — Лишний он, бедняжка. У свиньи четырнадцать сосцов, а он пятнадцатый. Придётся кормить коровьим молоком, нянчить, согревать, поить из соски. Всех к Машке нельзя подпускать, и так уж один другому уши обгрызли, как звери…

Илма, кажется, тоже нисколько не обрадовалась появлению «лишнего» поросёнка. Вообще-то опорос был более чем удовлетворительным — пусть колхозные свиноматки попробуют принести столько! Но вполне хватило бы и четырнадцати поросят. Пятнадцатый — точно наказание за всю радость! А что доделаешь? Никому не нужное, беспокой нос существо появилось на свет и настойчиво требовало есть…

Гундеге стало жалко бедного поросёночка. Как грустно и обидно, что он своим рождением доставляет неприятности другим. Такой шустрый и хорошенький поросёночек, ведь не виноват он, что оказался лишним!

— Можно я буду за ним ухаживать? — осторожно спросила она.

Илма взглянула на неё.

— Ты?

— Да, — ответила девушка и поспешно добавила, — научилась же я доить коров и…

Она так и не договорила, вспомнив, как при первой дойке Бруналя опрокинула её вместе со скамейкой.

Подумав немного, Илма обрадовалась.

— Верно, Гунит, вырасти его для себя…

Гундега засмеялась.

— На что мне свинья?

— Не говори так! Его ведь не годами откармливают. Недель через восемь свезу вместе с другими поросятами на базар. Если всё пойдёт хорошо, у тебя будет новое платье.

— Да? — недоверчиво переспросила Гундега. — Разве за поросёнка можно так много получить?

— За заморыша не получишь, — уверенно продолжала Илма, — а за хороших поросят сотни три, три с половиной всегда возьмёшь, если чёрная кошка дорогу не перебежит.

При чём тут чёрная кошка, Гундега не поняла, но это ведь не имело никакого значения. Главное — у неё будет платье. В том синем уже неудобно на люди выйти, а каждый раз одалживать у тёти…

Илма отыскала в визжащей и хрюкающей куче поросёнка с чёрным пятнышком на спине и положила его Гундеге в фартук, довольно наблюдая, как бережно, почти нежно та приняла маленькое существо.

«Гундега будет хорошей хозяйкой», — подумала она и неожиданно почувствовала, что «лишний» поросёнок принёс радость. Ведь каждая мелочь, заинтересовавшая Гундегу здесь, в Межакактах, прочнее привяжет её к ним. Дагмару ничто здесь не привлекало, поэтому, наверно, всё так и получилось…

Завернув поросёнка в фартук, Гундега понесла его в тепло, к лежанке.

«Точно новорождённого ребёнка», — умилилась Илма, глядя ей вслед. Потом они с Лиеной унесли остальных поросят в хлев, к свинье, и Гундега осталась наедине со своим не в меру резвым питомцем. Поросёнок барахтался у неё на коленях, переступал короткими чистыми ножонками, визжал, хрюкал смешным, тоненьким голоском, настойчиво тыкался Гундеге под мышку, а она, боясь придавить малыша, пыталась завернуть его в фартук, тихонько приговаривая:

— Ну, Лишний, не балуй, пожалуйста, успокойся! Лишний, не хватай за палец!

Неизвестно, чем бы кончилась борьба, если бы не вошла Лиена и не положила поросёнка в корзину на согретые тряпки. Лишний моментально успокоился и затих. Но ненадолго — началась новая кутерьма, потому что он не умел пить из соски и безжалостно дёргал её.

Посмотрев, как Гундега мается со своим питомцем, Лиена покачала головой.

— Беда тебе с ним будет, дочка!

Конечно, приходилось нелегко. Правда, ночью Лиена кормила поросёнка сама. Но по утрам Гундега вставала ещё затемно, да и днём то и дело прерывала работу в огороде, чтобы сбегать к своему питомцу, как любящая заботливая мать к новорождённому. Упорство девушки принесло свои плоды — через несколько дней поросёнок довольно сносно пил молоко из соски, проливая на пол не больше четверти содержимого бутылки. Это уже было достижением. Кроме того, поросёнок обрёл постоянную кличку — не совсем, правда, благозвучную и ласковую — Лишний…

Гундега сидела на лежанке и кормила своего питомца, когда пришли двое парней. Одного из них она узнала и невольно покраснела. К счастью, здесь, за печкой, даже в самую светлую пору дня царил полумрак. Она поспешно сунула недокормленного поросёнка назад в корзину и прикрыла её тряпкой. Но если Гундега надеялась таким способом успокоить неугомонного поросёнка, она ошибалась. Поднявшись на задние ноги, он отпихнул тряпку и пронзительным визгом заявил о своём законном праве на недопитое молоко.

— Кто это у вас там? — развеселившись, спросил один из пришедших, тот самый, из-за которого Гундега покраснела.

— Это… — она старалась засунуть голову поросёнка под тряпку. — Это Лишний…

— Почему лишний? — удивился он, подходя ближе и пристально глядя на Гундегу немного косо посаженными карими глазами. Точно так он глядел тогда, когда они вдвоём ехали из Сауи в грузовике.

— Потому что пятнадцатый, — она опустила глаза, ей, как горожанке, было неудобно говорить с малознакомым парнем о каких-то свиных сосцах. Наконец она нашла приемлемый выход: — Это просто кличка, как у собак Дуксис или у кошек Минка…

Виктор понимающе кивнул головой и вдруг расхохотался, и Гундега окончательно сконфузилась.

— Познакомьтесь, — сказал он, указывая на своего спутника. — Истенайс[8], колхозный бригадир.

— Почему — настоящий? — удивлённо спросила Гундега.

— Это такая фамилия, — пояснил сам бригадир и, усмехнувшись, добавил: — Как собаку зовут Дуксисом или кошку Минкой. Ольгерт Истенайс.

— Простите! — виновато прошептала Гундега.

Оба парня дружно захохотали.

Гундега представляла себе колхозного бригадира совсем иным. Ну, если не стариком, то, во всяком случае, высоким, пожилым человеком с суровым, волевым лицом. А этот был совсем молодой, чуть ли не одного возраста с Виктором или даже моложе, невысокого роста, с большими девичьими глазами. Чуть оттопыренные уши придавали ему вид озорного мальчишки.

Гундега спохватилась, ей тоже следовало назвать себя.

— Велдрая.

— Гундега, — добавил Виктор. — Девушка с именем горького жёлтого цветка…

Истенайс бросил на него лукавый взгляд.

— Стоит лишь появиться на территории колхоза девушке, как ты первый узнаешь об этом…

— А кто первый оповестил всех о появлении рижанки с рыжими волосами? — отпарировал Виктор.

Оттопыренные уши Истенайса стали багровокрасными.

— Мы намерены похитить вас, Гундега, — весело обратился к ней Виктор. — На дороге стоит наша машина, и мы увезём вас далеко-далеко.

— Куда?

— Хватит, Виктор, — вмешался Истенайс. — Это ты ей расскажешь, когда вы останетесь вдвоём. В обычной жизни следует придерживаться правды. Нам совсем некогда везти вас куда-то далеко. Убираем картофель, нам приехали помогать из города школьники, и вас мы тоже приглашаем.

Она смущённо замялась:

— Но я не знаю…

Кинула взгляд на притихшего в корзине поросёнка. Вспомнила, что начала убирать в огороде морковь. Осталось ещё полторы борозды, морковь лежит там же, в куче. Вдруг пойдёт дождь или ночью подморозит?.. Уезжая в лес, Илма наказала снести морковь в погреб и уложить рядами в сухой песок. Да и песок ещё надо принести с пригорка…

— Не хотите? — спросил Истенайс, по-своему истолковав её молчание. — Это верно — нелегко. Поле мокрое. Картофель облип землёй. Маникюр определённо пострадает!

— Дело не в этом, — простодушно возразила Гундега. — Какой уж у меня маникюр — морковь убирала! Погодите, я спрошу бабушку.

Она выбежала из кухни. Помчалась в хлев — Лиены нет, заглянула в погреб — нет, увидела привязанных коров — значит, и на пастбище её нет. Наткнулась на Лиену в сарае, та шарила в сене в поисках яиц.

— Бабушка, за мной приехали! — радостно сообщила Гундега.

Лиена разогнулась, в её волосах застряло сено, а в руке она держала пару маленьких коричневатых яиц.

— Смотри, куда забралась Чернушка, — тихо сказала она, — и мелкие же яйца у неё. Кто же там приехал?

— Шофёр с бригадиром. Из колхоза. Зовут помочь убирать картофель.

— Так я и думала, — со вздохом сказала Лиена, и в глазах её мелькнула грусть.

Но Гундега не спросила, о чём именно думала Лиена.

— Хочешь ехать?

Гундега кивнула головой, и Лиена увидела, как блестят её глаза.

— Поезжай, — сказала она, и только успела произнести это, как пятки Гундеги быстро замелькали через двор. Лиена крикнула ей вслед: — Возьми Ил-мины резиновые сапоги и кусок хлеба намажь с собой, слышишь — говорю, хлеб намажь!

Гундега, обернувшись, помахала рукой.

Ах, как хорошо! Как быстро машина проехала бор, отделяющий их усадьбу от поля! Эта почти двухкилометровая полоса леса всегда казалась Гундеге высоким забором, настоящей каменной стеной, отделяющей их «Лесное захолустье» — Межакакты от остального мира. До усадьбы лишь изредка долетал шум с большака, и то только при полном безветрии. Деревья жадно поглощали все звуки, заглушали их своим монотонным шумом.

Очень скоро деревья поредели, мелькнул просвет, и грузовик выехал на обширное картофельное поле, по которому двигались лошади и где работало много людей. Гундега вообразила было, что они и в самом деле поедут куда-то далеко. После узкого лесного пространства должно было открыться что-то такое, от чего захватило бы дыхание…

Выскочив из кабины, она остановилась, ослеплённая солнцем. Оно выглядывало из-за леса, опираясь на верхушки деревьев, словно собиралось с силами перед большим полётом по необъятному голубому небосводу.

— Возьмите корзину! — крикнул ей Истенайс. — Вам приходилось когда-нибудь убирать картофель за картофелекопалкой? Это проще простого.

— Приходилось, — ответила она, — мы со школой ездили в колхоз.

— Тогда всё в порядке.

На краю поля стояло несколько корзин, Гундега взяла первую попавшуюся и застенчиво присоединилась к женщинам, шедшим за картофелекопалкой. Она поздоровалась, женщины ответили ей. Гундега не знала, что ещё сказать, — было бы нелепо представляться здесь, на картофельном поле. Хоть бы одно-единственное знакомое лицо! Хоть бы кто-нибудь из женщин заговорил с ней! Будь проклята эта вечная застенчивость, из-за неё Гундега никогда не решалась первая заговорить с незнакомым человеком, кроме обязательных «здравствуйте» и «спасибо». Сейчас она очень тяготилась этим недостатком.

Чтобы скрыть неловкость, она, не поднимая головы, быстро бросала картофель в корзину. Работа и в самом деле — как это утверждал Ольгерт Истенайс — была проще простого. Впереди лениво шагала пара лошадей, тянувших машину с вращающимися металлическими лопаточками, которые рыхлили землю, разбрасывая картофелины. Картофелины с глухим стуком ударялись о сталь, а если попадался камень, он звякал, точно подкова о мостовую. Гундеге даже порою казалось, что вылетает искра — невидимая при ярком солнечном свете.

Позади на дороге загудела автомашина; обернувшись, Гундега увидела удалявшийся грузовик Виктора. А минутой позже Истенайс укатил на мотоцикле по той же дороге, только в обратную сторону — вероятно, на другое картофельное поле.

В душе Гундеги шевельнулась невольная досада.

«Привезли и бросили. И никому дела нет…»

Во время небольшого перерыва, объявленного «для перекура», хотя, к удивлению Гундеги, никто и не думал курить, к ней подошла рыжеватая невысокая девушка, дружески улыбнулась — так, что аккуратный, усеянный веснушками носик сморщился, — протянула маленькую, запачканную землёй руку, предварительно проведя ею по своим синим лыжным шароварам.

— Жанна.

— Гундега.

Две чёрные руки соединились в рукопожатии. Это показалось таким смешным, что обе девушки дружно расхохотались.

— Я слышала, вы только недавно приехали, — сказала Жанна. — Я тоже здесь недавно, с августа.

Получалось, что судьба Гундеги не так уж безразлична всем. Видимо, ещё до её появления здесь о ней говорили, если уж Жанна что-то прослышала. «Интересно, что говорили — хорошее или плохое?» — подумала девушка.

Когда лошади опять тронулись, Гундега держалась возле новой знакомой. Жанна оказалась очень разговорчивой, и вскоре Гундега узнала, что она родилась в Риге, приехала сюда к брату, направленному весной на работу после окончания зоотехнического факультета. Жанна откровенно рассказала об истинной причине своего приезда. Она не прошла по конкурсу в университет, и тогда брат пригласил…

— Вы уже окончили среднюю школу? — изумилась Гундега. Жанне на вид было не больше шестнадцати лет.

— Что ж тут удивительного? — усмехнулась та. — Мне уже исполнилось девятнадцать. Весной окончила. Вполне нормально.

— А я окончила только девять классов… — грустно проговорила Гундега.

— Бросили?

— Не бросила. Так получилось. Заболела бабушка, полгода пролежала… потом я сама болела… Надеялась, что смогу здесь учиться. Написала в школу, чтобы выслали документы. Но нынче, видимо, ничего не получится…

Гундега умолкла, удивляясь, как она так откровенно рассказывает всё этой девушке. Может быть, это потому, что Жанна первая пошла ей навстречу с открытой душой?

— Да, — задумчиво сказала Жанна. — А я два года мечтала о том, что стану геологом, буду участвовать в экспедициях, что-нибудь найду или открою, и — пожалуйста! Участвую в экспедиции на картофельное поле и нахожу картофель. Никакой романтики!

Обе они несли полные корзины к куче картофеля. Несколько шагов по мягкой, взрыхлённой почве — и содержимое корзин взлетает на самый верх кучи, но совсем незаметно, чтобы она хоть чуточку увеличилась.

— Капля в море, — сказала Жанна. Гундега думала то же. — Кланяешься, кланяешься земле, потом высыплешь несколько дюжин облепленных грязью картофелин — и кланяйся снова.

— Вам не нравится?

— А разве вам, Гундега, нравится?

— Я не знаю… — ответила она, не умея выразить свои чувства, и наклонилась, чтобы поднять картофелину и бросить её в корзину. В низких местах под ногами чавкала глина. Хорошо, что она послушалась Лиену и надела резиновые сапоги Илмы. Гундега вспомнила слова Жанны о поклонах земле. Метко сказано. Все они здесь кланялись земле, благодаря её за каждую картофелину. Высыпали корзины и вновь кланялись ей, чёрной, пропитанной дождём, угрюмой. И нет конца этой молчаливой благодарности. А лопасти машины всё вращались и вращались.

— Говорят, любой труд одинаково нужен и важен, — заговорила Жанна. — Ну, в этом меня не убедишь! Нужен, конечно, всякий труд. Но разве сравнишь, к примеру, уборку картофеля с трудом пилота! Люди сотни лет ломали голову, как подняться в воздух, а ты теперь летишь, как птица.

Выпрямившись и крепко прижав к себе корзину, Жанна взглянула вверх. Небо было по-осеннему высоким, без единого облачка. Тянувший с востока прохладный ветерок играл её кудрями цвета меди.

— Разве вам приходилось летать?

— Нет. Но с парашютом прыгала.

— Вы?!

В голосе Гундеги прозвучало такое неподдельное изумление, что Жанна опять рассмеялась.

— Но только с вышки в Межапарке. Когда подошла моя очередь прыгать с самолёта, мать не разрешила. Я бы пошла тайком, — она и это сказала как нечто само собой разумеющееся, — но тут как на грех врачи нашли что-то в лёгких.

— И вам совсем не было страшно, ни капельки?

— А чего бояться? Вы думаете, что можно прыгнуть, как говорят, прямо на тот свет? Чепуха. С таким же успехом на улице вам на голову может упасть горшок с геранью…

С дороги донеслось пение. С той стороны, куда недавно укатил на мотоцикле Истенайс, шла группа женщин, все они были в ярких платках. Впереди двигался колёсный трактор, тащивший за собой вторую, более крупную картофелеуборочную машину.

— Теперь работа веселей пойдёт, — обрадовалась Жанна и, подмигнув Гундеге, добавила: — а то с этими старухами…

На её щеках появились плутоватые ямочки.

Над женщинами, убиравшими картофель, словно дунула живая струя. Работавшие до этого молча, они вдруг заговорили, оживились и уже не казались Гундеге хмурыми и неприветливыми. Мужчина, сидевший на машине, остановил лошадей, и они тоже повернули головы в сторону пришедших.

Поле наполнилось тарахтеньем трактора, говором, смехом, и удивительно — оно точно стало меньше, борозды, недавно казавшиеся бесконечно длинными, укоротились. И даже кучка деревьев, росшая на противоположном краю картофельного поля, придвинулась ближе. Это было чудесное превращение: расстояния сокращались на глазах, лишь только родилась уверенность в том, что они преодолимы. Мокрые грязные руки Гундеги вдруг стали лёгкими, словно две птицы. Они теперь двигались сами собой, поднимали корзины, не чувствуя тяжести…

Во всей этой пёстрой толпе Гундега знала лишь Истенайса и ещё Жанну, присоединившуюся к другим девушкам. Но теперь она чувствовала себя хорошо и среди множества незнакомых лиц, прислушивалась к весёлым разговорам и смеху. Они вызвали в её памяти те толоки [9], на которые она ездила вместе со своим классом. Тогда ещё была жива бабушка…

Ранним утром по булыжной мостовой под самыми их окнами грохотала телега молочника, и они часто ворчали, что не дают спать. А вечерами они долго засиживались за чтением, упрямо стараясь закончить книгу. То одна, то другая напоминали, что пора ложиться, но сходились на том, что надо дочитать главу. А прочитав её, обе с сожалением переглядывались.

Светлая, желанная земля воспоминаний! Гундега могла шагать по ней без устали.

Но надо было работать, и она вернулась к действительности, на этот раз без горечи — впервые с того дня, как бабушку увезли на приедиенское кладбище. Гундега не понимала, что с ней происходит. Ещё вчера, убирая в Межакактах колышки с гряд, где росли помидоры и горох, она прислушивалась к доносившемуся издали пению с такой тоской, что хоть плачь. Неожиданный приход Лиены даже испугал её, точно та застала её на месте преступления… Сейчас, вспоминая об этом, Гундега подумала, что и вчера, вероятно, здесь неподалёку женщины убирали картофель и пели.

— Ну и корзину вам дали! — раздался вдруг чей-то голос.

— Разве она плохая? — спросила Гундега, глядя на заговорившую с ней статную, средних лет женщину. Женщина приветливо улыбнулась ей.

— Может, поменяемся? — предложила она.

Лишь взяв корзину незнакомки, Гундега поняла, почему женщина хотела меняться — у неё корзина была меньше и чище. Гундега опустила глаза — вероятно, её здесь принимают за белоручку и заморыша.

— Не хотите? — удивилась женщина.

— Спасибо, — ответила Гундега, но всё же протянула ей свою большую, облепленную землёй корзину.

— Вы из Межакактов? — спросила женщина.

— Да, — ответила Гундега и бросила на неё осторожный взгляд.

Платок у незнакомки соскользнул на плечи, открыв гладко зачёсанные блестящие волосы, слегка вьющиеся на висках.

— У горожан ведь принято знакомиться, — оказала она. — Будем знакомы — меня зовут Олга Матисоне.

— Разве здесь все горожане? — удивилась Гундега.

— Как это — все?

— Ну, Жанна, и вы, и…

Она вдруг умолкла, сообразив, что два-три человека — это ещё не «все».

— Я сказала так, имея в виду вас, — с улыбкой объяснила Матисоне. — Сама я настоящая сельская жительница, но слышала, что вы из Приедиены. А это уже почти настоящий город. И ещё я знаю, что вас зовут Гундегой. Вы, наверно, окажете, что я тоже Шерлок Холмс… как Виктор Ганчарик?

Ох, уж эта ужасная привычка краснеть не вовремя! Гундега наклонилась как можно ниже, пряча лицо. Но тут же, несмотря на смущение, появилась мысль: «Значит, его фамилия Ганчарик. Какая смешная фамилия..»

— Вы не устали, Гундега?

Гундега поспешно выпрямилась, радуясь, что не надо продолжать разговор, заставивший её так предательски покраснеть, и тут же с сожалением подумала, что почти ничего не успела узнать о кареглазом шофёре…

— Нет, я не устала, — бодро ответила она. — Я ведь совсем не такая уж белоручка. В Приедиене у нас тоже был маленький огородик, правда, всего четыре грядки, да и те кривые.

— Почему же кривые? — весело спросила Матисоне.

— Видите ли, участок земли был не квадратный, а какой-то треугольный. Грядки делали каждый год разные, но всё равно…

— Всё равно получались кривые? — Матисоне громко рассмеялась, открыв два ряда белых ровных зубов.

— Всё равно.

— Вы сами надумали прийти на толоку или Фредис сагитировал?

— За мной приехал Истенайс, — ответила девушка, умолчав про Виктора. — Я здесь впервые.

— Почти так же, как я.

— В самом деле? — недоверчиво спросила Гундега.

— Я сегодня такая же помощница, как вы. У меня выходной день, вот я и пришла. А вообще я работаю на ферме, кормлю свиноматок и поросят.

— У меня тоже есть один! — не удержалась Гундега.

— Кто у вас есть?

— Лишний.

И она поведала о своём пятнистом питомце и всех невзгодах и злосчастьях, происходивших с ним. По-видимому, Гундега рассказывала забавно, потому что Матисоне от души хохотала, так что и другие колхозницы стали прислушиваться. Только теперь Гундега заметила, что оказалась в центре общего внимания, и, смешавшись, сразу замолчала.

— Почему вы перестали рассказывать? — спросила Матисоне, глядя на Гундегу своими внимательными и удивительно синими глазами.

— Больше ничего не было… — ответила Гундега, вытряхивая из корзины мокрые комки земли.

Доехав до конца поля, трактор остановился. Как только затих монотонный стук двигателя, наступила необычная тишина, которую не мог заполнить даже говор работавших. Обе группы: та, что шла за трактором, и та, что собирала картофель за конной картофелекопалкой, смешались в одну.

— Давайте и мы кончать, — сказала Матисоне. — Обеденный перерыв…

Многие женщины, оставив корзины возле груды картофеля, разбежались кто на ферму, кто домой, но Матисоне осталась. Сняв большой клетчатый платок, она расстелила его на меже и села, оставив место для Гундеги. Некоторое время они сидели молча, с наслаждением подставив лица свежему ветру.

— Кто же вам доит корову, если вы не уходите домой? — спросила Гундега.

— У меня нет коровы.

— Разве есть и такие, у кого нет? У нас целых две.

— Как видите — есть! Молоко я покупаю в колхозе, обедаю в столовой. — Заметив изумление Гундеги, Олга с улыбкой добавила: — Нет, нет, у нас ещё не такие столовые, как в Дерумах или Сауе! Просто приезжает повозка с бидоном супа, мисками и ложками — прямо в поле. Ни салфеток, ни белоснежных скатертей. А женщинам всё-таки облегчение. Многие приходят с бидонами и берут обеды домой. Мне домой некому носить, обедаю на месте.

— Вы живёте одна?

— Одна.

Подумав, Гундега тихо проговорила:

— Грустно.

Матисоне посмотрела на неё.

— Иногда в доме, где есть люди, бывает ещё грустнее.

Гундеге вспомнились Межакакты, просторные комнаты, тишина и покой, которые однажды только нарушило пение старшего лесника. Пение и смех пьяницы…

— И никогда не бывает, чтобы человек был совсем одиноким, — продолжала немного погодя Ма-тисоне. — Чувство одиночества одолевает лишь тогда, когда потеряешь кого-нибудь, и то первое время.

— Вы… теряли? — ресницы Гундеги дрогнули.

— Теряла.

— И вам в самом деле не одиноко? — недоверчиво переспросила девушка. — Нас в Межакактах три, да ещё Фредис, но…

Она испугалась: вдруг Олга подумает, что она жалуется, — и замолчала. Да она и не знала, как сказать о том, что она чувствует. В Межакактах царило согласие, ей никогда не приходилось слышать дурного слова. Просто после приедиенского шума ей там казалось слишком тихо.

— Я ещё, наверно, не привыкла, — извиняющимся тоном сказала Гундега. — Смотрите, уже везут обед! — поспешно прибавила она, кивнув головой на свернувшую с дороги подводу.

Немного спустя к ним подошла с миской в руках Жанна и тоже присела. Поболтав ложкой варево, она выразительно вздохнула:

— Гороховый суп.

— И никакой романтики!.. — добродушно посмеивалась Матисоне.

— Не смейтесь надо мной. Просто я никогда не любила горох.

— Ничего другого сегодня нет.

Помешав суп ещё, Жанна принялась за еду.

— Когда я бываю голодна, я начинаю представлять, что бы я приготовила на обед, если бы умела. Вы не можете себе представить, какая замечательная хозяйка моя мама. А у меня — абсолютно никакого таланта. Однажды я купила в магазине мяса и надумала приготовить себе и Арчибалду бифштекс…

Гундега поняла, что это, вероятно, брат Жанны, к которому она приехала сюда, в Нориеши.

— Уж на что Арчибалд нетребователен в еде, но и он после обеда ворчал.

Гундега ждала, что Матисоне побранит Жанну или посочувствует ей, но та лишь посмеивалась про себя.

— Знаете что, Жанна, мы вас поставим поваром. Вот тогда вы скоро научитесь готовить.

— А раньше вы все заработаете катар желудка… Не знаю, почему мать вообразила, что мне никогда не придётся стряпать и я всегда буду приходить к накрытому столу. Меня всегда выгоняли из кухни, зато учили играть на пианино и отдали в балетное училище. Не вышло из меня ни пианистки, ни балерины. Когда мне было десять лет, я надумала сделать по дворе карусель из старых досок.

Отставив в сторону миску, она закатала рукав и показала глубокий рубец на руке.

— Видите? Ножом. Карусель строила.

Гундега поражалась, как просто, естественно рассказывала обо всём Жанна. Безжалостно, не рисуясь, как бы удивляясь себе: «Я сама не разберусь, что я за человек!»

— Во дворе я была самой маленькой, а считалась чуть ли не вожаком всех ребят. Вначале мальчишки дразнили меня «маменькиной дочкой» и гнали прочь, но я заупрямилась и похвастала, что спущусь по верёвке из окна нашей квартиры на третьем этаже, и спросила, кто ещё на это способен. Никто не решился…

Гундега покачала головой. Жанна удивилась:

— А что тут особенного? Мальчишки раздобыли длинную крепкую верёвку, я уже к тому времени проклинала всё на свете, в том числе и себя за то, что решилась на такое. Даже дрожь в ногах появилась, но отступать было уже нельзя. Спустилась я через окно уборной, пока мама в комнате — как сейчас помню — играла венгерскую рапсодию Листа. Ничего не скажешь — подходящий аккомпанемент. Авторитет мой сразу вырос так, что только держись!

Она помолчала, потом серьёзно добавила:

— К чему всё это? Теперь двое из тех мальчиков, которыми я верховодила, учатся: один в мореходном училище — сейчас проходит практику на паруснике «Товарищ», другой в вузе, шлёт сейчас с целины корреспонденции в «Падомью Яунатне» [10]. А я… я в грязи копаю картофель. Поссорилась с отцом, с мамой — взяла и приехала.

— Жалеете? — спросила Матисоне.

— Нет, дело не в том. Только хотелось бы чего-то большого, захватывающего, чтобы кружилась голова. Героического, романтики! Я, наверно, опоздала родиться. Революция свершилась, война кончилась. Завидую даже своей тёзке Жанне Д’Арк — смейтесь, если хотите, — у неё по крайней мере была возможность совершить героический поступок. Завидую Зое Космодемьянской, Лизе Чайкиной, Марине Расковой… А сейчас? Землетрясений у нас не бывает, даже настоящих наводнений нет, иностранных шпионов тоже не видно. Только и знай каждое утро — иди копай картофель, иди убирай свёклу! Вы, товарищ Матисоне, приглашали меня ухаживать за свиньями. Не пойду. Там тоже не лучше. Свиньи утром и свиньи вечером. Пригласите меня в другое место, где я могу сложить свою рыжую буйную голову. Скажите, что где-то тонет человек…

Матисоне, резко повернувшись, прервала Жанну на полуслове:

— Вы хорошо плаваете?

Жанна смешалась.

— Честно говоря, не очень.

— Видите, какая вы!

— Ну какая? — задорно спросила Жанна. — Плохая? Если плохая — ругайте!

Матисоне засмеялась низким грудным голосом.

— Похоже на то, Жанна, что вам любой ценой хочется сложить голову. А это ещё никакое не геройство.

— А что же тогда?

— Геройство начинается там, где оказывается большая, значительная услуга людям. Всё остальное — лишь никому не нужное ухарство.

Жанна плутовато, словно избалованный ребёнок, взглянула на Матисоне.

— Значит, по-вашему, ухаживать за свиньями — геройство?

— В некоторых случаях, может быть, да. Жизнь очень сложна. Но это к лучшему, иначе, мне кажется, мы бы все умерли со скуки. И в первую очередь вы — храбрая спасительница тонущих. Никому ведь не нужны два утопленника, и никакой романтики в этом тоже нет, — чуть насмешливо заключила Матисоне.

«В Межакактах, пожалуй, никому бы и в голову не пришло говорить о чём-нибудь таком, — невольно сравнила Гундега. — Там никто бы не вздумал рассуждать, что такое геройство. Дома говорят о том, сколько накопают картофеля, какую сумму выручат от продажи поросят, когда отелится корова и где найти рабочих подешевле. Хорошо это или плохо?.. Нет, плохого в этом ничего нет…»

Жанна снова обратилась к Матисоне:

— Но что же делать?

— Научиться хорошо плавать. — Матисоне, стряхнув с фартука хлебные крошки, встала.

— Это нужно понимать в прямом или переносном смысле?

— Как хотите…

Жанна, сидя на земле и запрокинув голову, смотрела снизу на Матисоне, лукаво щуря на солнце зеленоватые глаза.

— Вам бы следовало быть министром, товарищ Матисоне.

— Я в своё время окончила всего шесть классов.

— Я не в буквальном смысле говорю.

— И я тоже. Таких министров много. Вы просто их не замечали.

Как ни внимательно слушала Гундега, она так и не поняла, что именно хотела сказать Матисоне.

Когда под вечер в воздухе повеяло сыростью, женщины надумали разжечь костёр. Пока пожилые расположилась возле наваленного грудой картофеля отдохнуть и распрямить спины, молодые отправились в лес за хворостом. Они перекликались, аукали, обрадованные короткой передышкой. Одной из девушек пришла в голову мысль осилить довольно высокую сухую сосенку, цепко державшуюся корнями за землю. За дерево уцепилось несколько пар рук. Раскачивали и гнули стройный, покрытый лишайником ствол до тех пор, пока он не треснул и не переломился; девушки с визгом повалились в кучу. Сосенку торжественно приволокли на поле, и скоро кучу хвороста и хвою уже лизали робкие язычки огня. Напоенный горькими ароматами осени, могучий молчаливый лес вдруг зазвенел точно арфа, откликаясь на каждое слово и возглас звонким эхом.

Гундега невольно подумала: громкий говор слышен далеко. Даже в Межакактах. Может быть, Илма стоит во дворе и слушает… Так же, как вчера стояла и слушала она сама, ощущая тихую щемящую боль и неясную тоску.

Она смогла вызвать в памяти только фигуру Илмы, двор Межакактов, постройки, но не могла представить себе ощущений Илмы. Это открытие поразило Гундегу, она почему-то думала, что очень хорошо знает Илму. Вдруг из глубин памяти возникли глаза Илмы, с презрением и злобой смотревшие на Фредиса. Почему? И почему Лиена тогда, на кладбище, плакала в полном одиночестве и испугалась при её появлении? Почему она изменилась в лице, когда Гундега спросила её однажды о Дагмаре?

— Почему вы так грустны? — раздался над самым ухом Гундеги голос Жанны.

Гундега вздрогнула, точно Жанна могла подслушать её мысли, и натянуто улыбнулась.

— Может быть, вы устали? У меня у самой тоже… спина. — Жанна потёрла поясницу. — Я сейчас очень хорошо представляю, как себя чувствует верблюд. С горбом…

Гундега усмехнулась, но ей так и не удалось избавиться от неожиданного приступа тоски.

«Я, наверное, в самом деле устала», — подумала она, а мысли вновь и вновь упрямо уводили её в Межакакты.

Гундега вспомнила неубранные гряды и не спущенную в погреб морковку. Может быть, она боится выговора? Но тётя Илма ведь никогда не бранила её!

Сумерки сгустились так, что с трудом можно было различить картофелины, и работу закончили. На краю поля всё ещё тлел костёр, и когда кто-нибудь кидал в угасающее пламя сухую еловую ветку, над ним высоко взлетал рой искр. Трактор, нащупывая яркими фарами дорогу, перебрался через мостик и свернул на шоссе. Гундега обогнала его и некоторое время шагала по обочине, казавшейся в свете фар покрытой снегом. Постепенно затих говор позади. Оглянувшись, она увидела в бесконечном море тьмы ярко-красный островок — тлеющий костёр, возле которого ещё двигались серые тени нескольких человеческих фигур.

Прощаясь, Жанна сказала:

— Значит, до завтра.

— Я не знаю… — откровенно ответила тогда Гундега.

У неё не было попутчиков. И ей вспомнились слова, когда-то сказанные Виктором, что по этой дороге можно попасть только в Межакакты или на кладбище. Опять какая-то чепуха лезет в голову! Приятнее бы, конечно, идти домой весёлой компанией, как ушли другие девушки… не из-за боязни, ей не страшно, но… Она как будто только сейчас почувствовала, что резиновые сапоги Илмы слишком велики и трут. Обязательно будут мозоли. И она побрела, тяжело волоча ноги, точно Фредис.

Фредис… Перед глазами возникло его некрасивое, худое, вечно заросшее щетиной лицо, тонкий нос, широкий рот, всегда слегка кривившийся, когда он произносил привычное слово «госпожа». Гундега вдруг подумала, что Илма не выносит Фредиса именно за это обращение.

Нет, она, конечно, ошибается — мир, согласие в Межакактах похожи на лёд на Даугаве — плотный, крепкий, блестящий. Но никогда не знаешь, в каком месте проходит под ним течение и в каком бьёт ключ… Странное сравнение! Наверно, пришло ей в голову потому, что она всегда со страхом ходила по льду. Всё время жила на берегу Даугавы, и всё-таки… Может быть, потому, что отец и мать…

На дороге, как раз там, где должна была пройти Гундега, в темноте стоял Нери. Она съёжилась от страха, стараясь остаться незамеченной. Чудовище Нери на свободе! Ей хотелось закричать и бегом кинуться прочь…

Пёс не лаял. Он медленно шёл навстречу девушке, а она точно застыла на месте. Нери беззастенчиво ткнулся холодным носом в руку Гундеге. Она поспешно отдёрнула её — ей показалось, что она уже ощущает прикосновение белых сильных клыков. Но вдруг произошло чудо. Нери, обнюхав её сапоги, неожиданно шевельнул хвостом.

Свернув в сторону, пёс уступил ей дорогу и следовал за ней по пятам до самого дома, опустив голову и почти касаясь мордой сапог. Что это было — неослабная угроза или немое, преданное поклонение сапогам хозяйки? Нери пугал девушку своим — если так можно сказать о животном — фанатизмом. Иначе чем объяснить упорство, с каким он отказывался от кости, если её давала чужая рука? Как иначе назвать покорность, с какой Нери вилял хвостом при виде обтрёпанных хозяйских сапог, а к самой Гундеге отнёсся с полным пренебрежением, будто она неодушевлённый предмет?

В душе Гундеги были обида и стыд — стыд за то, что она поддалась чувству страха, что безвольно, не сопротивляясь, идёт под унизительным конвоем тупого животного.

Гундега поднялась на крыльцо. Туда Нери не пошёл, и она вдруг снова ощутила боль в ногах. Ею овладело заманчивое, почти ребяческое желание сорвать с ноги кумир Нери — сапог — и кинуть его в красивую, но отвратительную морду. Интересно, осмелился бы он растерзать его? Или подобострастно заскулил бы?

Из темноты на неё всё ещё смотрела пара сверкающих глаз — Гундега где-то читала, что глаза сверкают у волков. Но Нери ведь не волк.

Она открыла дверь и вошла в кухню.

Илма посмотрела на неё с лёгким испугом.

— Что с тобой?

Гундега попыталась улыбнуться, но губы словно онемели, улыбка получилась неестественной.

— Ты испугалась Нери, Гунит? — спросила Илма, подойдя к ней и заглядывая в лицо. — Мне показалось, что кто-то ходит в саду под яблонями, и я его спустила с цепи…

Илма заметила на лбу и висках Гундеги мелкие капельки пота. Вытащив носовой платок, она поднесла его к лицу девушки.

Гундега отвернулась.

— Я сама, — сказала она, не желая обидеть тётку резким движением, и провела рукавом по лбу.

«Наверно, всё-таки Нери…» — озабоченно подумала Илма, так и не разобравшись, что же именно случилось. Гундега не жаловалась, не упрекала… Отвернулась… Нежная, безответная, безропотная Гундега…

А может быть, в колхозе кто… что-нибудь. И о чём только думала мать, отпуская её туда…

— Иди ужинать, Гунит, — позвала Илма.

— Мне только пить хочется.

— Возьми яблоки. Вон там, в корзине.

Сняв сапоги, Гундега положила их на дрова — просушить. Оставшись в одних чулках, она взяла корзинку на колени и принялась за яблоки. Илма заметила, что она, не отрываясь, смотрит на сапоги. Взглянула туда и Илма. На что там смотреть? На сапогах ещё оставалось немного глины — видно, мыла в канаве в темноте. Может, проколола и боится признаться?

— Ты не печалься, они уже старые! — успокоила Илма, но заметила на лице Гундеги удивление — значит, она думала о чём-то другом. И так всегда!

Украдкой вздохнув, Илма не решилась сразу возобновить разговор, лишь спустя некоторое время сказала:

— Завтра утром вернусь пораньше из лесу, и соберём с тобой последние яблоки. Не надо будет сторожить сад. Ты, пожалуйста, всё-таки убери морковь в погреб, а то вдруг ударит мороз, и мы останемся без морковки. Зимой нечем будет и суп заправить.

Кивнув головой, Гундега подумала о том, что, может быть, завтра она опять будет прислушиваться к далёким голосам из-за леса, чувствуя себя одинокой. Но тут ничего не поделаешь. У каждого своя работа, а морковь в самом деле нельзя долго оставлять на огороде. Тётя, конечно, права, только если бы… если бы не было так тоскливо на сердце.

2

В четверг вечером из Дерумов приехали две пожилые женщины. Летом они существовали тем, что собирали и продавали ягоды, а осенью — грибы. Как известно, в лесах Нориешей ягод — не обобрать и грибов — возами, а лучшего пристанища, чем Межакакты, и придумать нельзя. У Илмы с этими женщинами была договорённость — летом, во время сбора ягод, она даёт им ночлег, зато осенью они должны помочь ей убрать картофель.



Они появились под вечер, и дом сразу наполнился их говором. Не стесняясь Гундеги, всё зорко осмотрели, всему дали оценку. Они, правда, вначале косились на девушку, заподозрив в ней соперницу по грибным местам. Одна из них, та, что потолще, прямо спросила её об этом, но узнав истинное положение дел, расцвела улыбкой. А вторая, поменьше ростом и потоньше, снова затараторила радостно и безбоязненно. Гундега перестала для них существовать. Они усердно судачили обо всём, что попадалось на глаза. Охаяли гулявших по двору кур, не оправившихся ещё после осенней линьки. Заметили на старой крыше сарая свежие заплаты и осудили это. «Маленькая» даже попробовала сунуться вслед за Лиеной в хлев, но тут путь ей преградил Нери, и любопытная кумушка отскочила назад, чуть не потеряв стоптанные туфли, ругая собаку последними словами. А Гундега вдруг почувствовала, что даже одобряет поведение Нери.



Толстая, зайдя за дом будто по своим надобностям, вернулась с яблоками в карманах и принялась есть их украдкой от своей приятельницы. Но Маленькая заметила, и начались взаимные попрёки. Они ссорились шипящим шёпотом, вспоминая все одолжения друг другу в прошлом, позапрошлом году и пять лет назад. Гундеге всё это казалось и смешным и гадким.

С приходом Илмы перебранка прекратилась, зато начались жалобы. В Дерумах почти совсем нельзя доставь сахарного песку, и знакомая продавщица по-приятельски шепнула, что скоро не будет и рафинада — всё увезут в Россию. Поэтому Толстая взяла про запас целый мешок; только песок проклятый в чулане отсырел и стал комковатый. Маленькая сетовала, что ягоды нынче на рынке пришлось чуть ли не даром отдавать, вряд ли удастся собрать деньги на покупку телевизора. Нынче такие времена настали — работаешь, работаешь, а купить ничего не можешь. Толстая, в свою очередь, отчаивалась, что этой весной её участок так урезали, что еле-еле теплицу удалось сохранить, а сад испорчен и пастбища нет. Пришлось корову зарезать. А какая у неё была корова! В день давала двадцать пять литров — чистые деньги! Колхоз просил продать ему. Но она ни в какую — если не ей, пусть никому не достанется. Отдала на мясокомбинат, пусть колбасу делают.

Румяные щёки Толстой при этом так и лоснились, и слова, выходившие из сложенных трубочкой губ, тоже получались круглыми и гладкими, как барашки на вербе. Но было в этих словах столько желчи и ненависти ко всему и всем…

Гундега даже вздрогнула — Илма вдруг засмеялась, но не злобно, насмешливо, как следовало бы ожидать, а от души, запрокинув голову. Гундега смотрела на неё с робкой надеждой, что вот она встанет и… Она не знала, что должно было произойти, но, во всяком случае, что-то такое, от чего обе эти старые вороны встрепенулись бы в страхе. Но ничего подобного не произошло. Они вторили Илме старчески надтреснутыми, каркающими голосами. Чего им не хватает, этим двум?

Толстая расхваливала усадьбу Илмы, кур, которые, видимо, хорошо несутся, вовремя починенную крышу и тут же попросила отросток дикого винограда, чтобы посадить возле веранды своего дома в Дерумах.

Гундеге вспомнилось всё, что совсем недавно говорила при ней Толстая, и её охватило то же самое ощущение, что в тот вечер, когда Нери следовал за ней, уткнув морду в сапоги. Необычное, унизительное ощущение: как будто она, Гундега, не человек. Человека постеснялись бы. Её не стеснялись… Нери тогда вилял хвостом, выражая почтение сапогам Илмы. Но перед чем, перед каким кумиром виляют эти две?

Толстая, переглянувшись с Маленькой, заговорила об оплате за копку картофеля — нынче ведь урожай на славу. Илма пообещала пятнадцать рублей в день. Обе приятельницы горячо запротестовали — почему так мало, везде платят двадцать пять.

Теперь настал черёд плакаться Илме. И в лесу-то она еле зарабатывает на хлеб, и от Фредиса никакого проку — знай только стирай да чини ему, а работы не жди, и поросята нынче неважные, и в доме протекает крыша, из-за дождливого лета сена скотине не хватит, она одинокая, бедная вдова, и всё, что они здесь видят, заработано ею самой, вот этими двумя руками…

Женщины, в свою очередь, тоже сокрушались, сетовали на трудности. Послушавших, можно было подумать, что они умирают от голода и что у них нет ничего, ну ровно ничего, кроме старых юбок, в которых они сюда приехали.

Когда прекратился поток обоюдных жалоб, каждая из сторон перечислила, какие блага она предоставляет другой стороне, и на чаши весов были положены грибные и ягодные места, мягкие постели и вкусное угощение — это со стороны Илмы, а чисто убранные борозды и умеренность в еде — со стороны старух.

Гундега вышла во двор. Она поймала себя на том, что смотрит сквозь темноту туда, где дорога идёт через лес к шоссе. Сейчас в той стороне ничего не было видно. Только чуть светлело небо над вершинами елей.

Открылась дверь, и вышла Илма.

— Почему ты убежала, Гунит?

Девушка тихо, не глядя на Илму, ответила:

— Как противно…

Илма промолчала, усердно крутя и дёргая пуговицу, будто проверяя, прочно ли она пришита.

Был один из тех редких тихих вечеров, когда звуки с шоссе долетали до Межакактов. Прогрохотала автомашина, над горизонтом скользнула бледная полоса света. Если бы не осень, можно бы подумать, что это зарница.

— Такова жизнь, — вдруг сказала Илма, — иначе нельзя. Если каждому давать, сколько он требует, можно разориться…

Гундега промолчала.

— Сходим в сарай, принесём по охапке сена, — сказала Илма.

Они принесли две охапки и бросили в кухне на пол, потом сходили за лоскутными одеялами. Ими накрыли сено, и постель для женщин была готова.

Свет погас, и весь дом погрузился во мрак. Из кухни ещё некоторое время доносились шёпот и шорохи, потом послышалось мерное всхрапывание.

«В Межакактах пять комнат», — эта непрошеная мысль разбудила только что начавшую засыпать Гундегу. Она пыталась разобраться, почему ей это пришло в голову теперь, в такой неподходящий момент, но сонный мозг отказывался повиноваться, и через минуту она уснула.

3

Утром всех разбудил Симанис. Рано, ещё затемно, во дворе загрохотала телега, послышалось фырканье Инги, со стуком одна за другой упали оглобли. Заговорили в кухне разбуженные женщины. Илма, шаркая шлёпанцами, бросилась открывать Симанису двери.

— Всё-таки приехал, — шепнула она, на миг прильнув к нему в полутьме сеней.

Симанис вошёл с холода, и поэтому лицо и руки Илмы показались ему горячими, они способны были; растопить, отогреть… Моментально исчезла, будто испарилась, его досада.

Некоторое время они стояли обнявшись, затем, услышав шаги, отпрянули друг от друга. Илма приглушённо засмеялась. В этих тайных объятиях была особая прелесть запретной любви.

Женщины поздоровались с Симанисом, как со старым знакомым, украдкой двусмысленно ухмыляясь. Они, безусловно, догадывались об отношениях Симаниса и Илмы, по их мнению, весьма предосудительных — хи, хи, хи, не муж и не жена, а так… И тому подобное.

Симанис, разыскав фонарь, зажёг его и полез на чердак за мешками. Он сделал вид, что не замечает усмешек старух, но себя-то он не мог обмануть и чувствовал неловкость под перекрёстными беззастенчивыми взглядами. Он нечаянно обжёг спичкой пальцы и, залезая на чердак, ударился головой. Не успел он закрыть дверь, как услышал шёпот. «Пусть», — упрямо подумал он, в то же время чувствуя, что его как будто окатили жирными помоями.

Много раз он пытался изменить это унизительное и ложное положение, но снова и снова оказывался в прежней грязной трясине. И сегодня обещание, данное Илме, опять потребовало лжи. Чтобы получить освобождение от работы в лесу на целых два дня сейчас, в конце месяца, пришлось идти к лесничему и солгать, что больна мать. А мать думает, что он на работе… Стоит лишь кому-нибудь из лесничества приехать к нему домой и… Всё равно, пусть даже никто не заедет, всё равно это омерзительно. Он не может сказать правду никому, даже Илме.

Возле тёмной стены сарая белым пятном выделялся силуэт Инги. Услышав Симаниса, конь тихо заржал. Симанис ласково потрепал его гриву, чувствуя неясную потребность в общении с живым существом. И смутился — ведь это копь. Взяв за повод, он повёл его на поле, где заранее была оставлена соха.

Утренний рассвет нехотя пробивался сквозь грязно-серую пелену, влажное прикосновение тумана ощу-щалось на лице. Стояла тишина, как в старом заброшенном доме с закрытыми ставнями. Слышался только монотонный стук подков.

Симанис запряг Ингу в соху. Старый умный конь без понуканий знал-, что ему надо делать, и не спеша пошёл бороздой. Рыхлая земля разваливалась бесшумно, лишь изредка подкова ударялась о камень, высекая искру. Сапоги Симаниса глубоко вязли в рыхлой почве.

«Женщинам будет легко копать», — подумал он. Мозг просто отметил этот факт, но не было при этом ни радости, ни удовлетворения.

По дороге, ведущей в лесничество, прогромыхала телега, и Инга, подняв морду, заржал, приветствуя своего собрата. Симанис инстинктивно втянул голову в плечи, точно ожидая удара сзади. Но разум тут же победил, и напряжение ослабло — в тумане ведь никто его не увидит. На губах появилась горькая усмешка: «Точно вор…»

Никогда он не воровал, никогда ему не приходилось краснеть за свои поступки. А вот теперь, в пятьдесят лет… Красть рабочие дни, красть любовь… Лишать мать помощи, а Ивара — ласки. Каждый месяц он высылает треть заработка Айне, и по праздникам — детям поздравительные открытки. Никто не может сказать, что он забросил свою семью…

Айна против того, чтобы он их часто навещал. В этом году он ещё ни разу не был. Как-то не получалось. Работа, хлопоты, опять работа…

Симанис поймал себя на том, что снова ищет оправданий, хотя оправдываться было не перед кем.

Он сердито крикнул на Ингу:

— Борозду-у!

Голос заглох в густом тумане. Не было ни малейшего отголоска. Молчал и лес, усугубляя одиночество человека.

«Чем всё это кончится?» — спрашивал он себя и не находил ответа.

Сейчас, когда не было тёплой, волнующей близости Илмы, сказанные ею слова казались слишком жестокими и даже безжалостными. Когда-то она так же жестоко оказала Симанису: «Выбирай — твои дети или я». После этого Айна с обоими сыновьями ушла в соседний колхоз. Теперь Илма сказала: «Твоя мать или я».

Симанис чувствовал себя как на вершине ледяной горы, он понимал, что скользит всё ниже и ниже, но не в силах был остановиться и презирал себя за это.

Однажды, казалось, сами обстоятельства сложились благоприятно — это когда из леса вернулся домой муж Илмы Фрицис. Но и после этого, несмотря на всю решимость Симаниса, достаточно было одного слова Илмы…

«Мы не сошлись характерами», — так Айна и он отвечали на вопросы окружающих. До воины им это и в голову не приходило. Наоборот, они дивились тому, как это им повезло, что они среди ярмарочной житейской сутолоки сумели найти друг друга.

Потом началась война, и гитлеровцы оккупировали Латвию. Симанис был лесником большого участка; по свежепротоптанным тропинкам там ходили люди, головы которых были оценены немецким командованием в крупную сумму. У него было только два выхода — или предать партизан, или стать их помощником. А предателем он, Симанис, не хотел быть…

Его арестовали без доказательств, больше по подозрению и ещё для того, чтобы вместо него устроить лесником человека, верного «новому порядку». Симаниса не расстреляли, но, продержав несколько дней в вонючем, покрытом слизью погребе, отправили на медленную смерть — в концлагерь. Долгие месяцы он томился в Саласпилсском лагере, затем в лагерях Германии. Везде было одно и то же — полусгнившие нары, виселица посреди лагеря, суп из капусты на воде, мучительный, непосильный труд и побои. На рассвете бараки частенько навещала та, что с косой…

Симанис оказался счастливее многих — он уцелел и вернулся. Разыскал Айну. Узнал, что у него есть сын Эдгар. Он радовался, глядя на здорового светловолосого мальчугана, и счастье казалось ему полным Симанису предложили место лесника в Нориешах, и семья переселилась в двухкомнатный домик на опушке леса, вблизи дерумской дороги.

Но тут неизвестно откуда поползли слухи, что Эдгар совсем не сын Симаниса, а прижит от кого-то другого; досужие сплетники даже называли имя и фамилию. Симанис, мучаясь подозрениями, стал сопоставлять даты, но так и не разобрался. Не помогли ни слёзы Айны, ни уговоры матери. Былую нежность сменила смертельная обида. Он вызывал в памяти все перенесённые в концлагерях ужасы — и противопоставлял этому жизнь Айны в то время. Он с болезненным любопытством рассматривал мальчика, стараясь найти в его лице опровержение или окончательное подтверждение своим подозрениям. Но Эдгар смотрел на него ясными синими глазами, улыбчиво морща курносый, похожий на пуговку носишко. Лишь к восьми годам Эдгар вдруг преобразился, словно вылупился из кокона. Глядя тогда на Эдгара, Симанис частенько ломал голову над тем — где и когда он уже видел такого мальчика. И, наконец, сообразил — на единственной своей детской фотографии…

Но было уже слишком поздно. Упрёки, подозрения, ссоры и оскорбления сделали своё дело. Мать Симаниса ещё пыталась спасти положение. И только сам Симанис знал, насколько это бесполезно.

В лесу продолжительное время работала Илма из Межакактов, моложавая, хотя лет ей было немало. Мужа у неё не было. Говорили, что Фрицис Бушманис прячется где-то в лесах, но Симанису тогда это было безразлично.

Фрицис возвратился только после амнистии. В Межакакты пришёл сильно поседевший и какой-то помятый человек. Кто не знал его прежде, мог подумать, что это отец Илмы… Но Илма тогда же сказала Симанису: «У меня есть муж, у тебя — жена, останемся в своих семьях!»

Симанис старался, чтобы жизнь с Айной была терпимой — не больше, но однажды, словно прозрев, понял, как глубоко виноват перед ней. Он постарался всё исправить. Айна неожиданно оттаяла и расцвела поздней женской красотой. У них родился второй сын — Ивар, и они всем сердцем надеялись, что мальчуган станет крепкой, неразрывной связью между ними.

Но умер Фрицис, и Симанис почувствовал, как сильно, против его воли, забилось сердце. Через несколько недель он встретил Илму, она неподалёку от проезжей дороги складывала в кучи хворост. Увидев Симаниса, она выпрямилась. «Здравствуй, Симани!» Симанис ответил ей вдруг осипшим голосом и стегнул Ингу. «Симани!» — Он не хотел оглядываться, но обернулся. Илма бежала к нему, шурша цветущим черничником. Какая-то неведомая сила потянула вместо Симаниса вожжи, и ему не оставалось ничего другого, как спрыгнуть с телеги…

Симанис стегнул коня, Инга вздрогнул от боли и обиды, и Симанису стало совестно. Остановив коня на краю поля, он выпряг его. Выпахано достаточно борозд, до обеда, пожалуй, не успеют собрать.

До него уже доносились голоса женщин. Ему не хотелось с ними встречаться, по крайней мере сейчас. Взяв коня за повод, он повёл его поить не к колодцу, а к ручью. Конь спустился вниз, щёлкая копытами о камни, и, наклонив голову, стал пить. Потом Симанис повёл его на луг пастись.

Однообразно стучали по утоптанной тропинке подковы. Туман почти рассеялся, настало сумрачное осеннее утро. На макушках деревьев лежали серые, влажные тучи.

4

Это был неприветливый, сумрачный день. До самого вечера тучи так и не разошлись, так и не дали проглянуть солнцу. То и дело моросил холодный дождь, пронизывавший одежду работавших в поле женщин и незаметно перекрасивший спину Инги в тёмный цвет. Женщины, надувшись, ворчали на Илму. Они стрекотали целый день без устали, совсем оглушив Гундегу, работавшую на соседней борозде. Ей поневоле пришлось выслушать жалобы Толстой на невестку, которая всё делает по-своему и совсем ей не подчиняется. А сын и не думает заступиться за свою старую, хворую мать и знай только ржёт как жеребец в ответ на её жалобы. В свою очередь, Маленькая, судя по всему старая дева, не скупилась на советы, как следовало бы проучить сына и невестку Толстой. Она даже зашла так далеко, что Толстая почувствовала себя задетой в материнских чувствах. И началась очередная перебранка, от которой стон пошёл по лесу…

Гундега усердно, не разгибая спины, работала, выпрямляясь лишь для того, чтобы высыпать содержимое корзины в мешок. Непрерывная трескотня и пересуды старух то и дело назойливо врывались в мир её дум, от разговоров никуда нельзя было уйти. Какое-то время Гундега, чтобы оторваться от подёнщиц, пробовала ускорить темп работы, но те, многозначительно переглянувшись, тоже заработали проворнее, и Толстая, наконец, откровенно поинтересовалась, сколько Илма ей пообещала за то, что она выжимает из них все соки.

Время от времени приезжали на телеге Симанис с Илмой. Завязав полные мешки, они везли их к ямам. Гундега предпочла бы даже таскать мешки, чем торчать на борозде со старухами. Но ничего нельзя было поделать. «Тебе будет не под силу», — сказала Илма, и девушке нечего было возразить.

В самый полдень собрались обедать. Старухи спустились к ручью помыть руки. Илма поспешила домой, и Симанис остался один. К нему подошла Гундега — помочь завязать мешки и поднять их на телегу.

Оглядев её с головы до ног, Симанис сказал, улыбаясь:

— Косточки затрещат.

— Не затрещат!

— Ногти обломаете.

— Уже нечего больше ломать! — и Гундега показала ему грязные руки с растопыренными пальцами. Оба рассмеялись.

Ухватив мешок за один конец, она попыталась сдвинуть его. Сдвинула, приподняла на несколько сантиметров, но тут же выпустила из рук. Он опрокинулся.

— Оставьте, Гундега! — остановил её Симанис. — Прыти у вас больше, чем силы и уменья! Смотрите, как это делается. Берём мешок за конец. Вы правой рукой, я — левой. Так. Теперь левой рукой подсуньте эту палку под мешок, чтобы и я мог ухватиться. Есть? А теперь попробуем. Так, так. И вот так. Тяжело?

— Нисколько.

Гундега не солгала. Они в самом деле удивительно легко подняли мешок, будто он стал легче. Теперь она уже решительно взялась за следующий. Погрузив примерно половину мешков, они передохнули.

Симанис, обтерев травой картофелину, поднёс её Инге. Картофелина была крупная, конь осторожно откусил половину и захрупал. Потом потянулся мягкими губами за второй половиной. Отодвинув влажную гриву, Гундега похлопала Ингу по седой шее.

— Подстригли немножко?

— Да, косички больше не заплетаем, — отозвался Симанис. — Летом длинная грива нужна, иначе мухи заедят.

— Ах, вот как? — поразилась Гундега. — А я думала — просто так…

— Плохой парикмахер?

— Ой, что вы! Лучше давайте мешки грузить.

Они подняли все мешки на телегу. Умный Инга, оглянувшись, без слов понял, что нужно делать, и тронул подводу. Симанис и Гундега зашагали рядом.

— За грибами не ходите? — спросил Симанис. — Нет? Напрасно! Ещё полно свинушек и моховиков. Белых, правда, уже нет, как всегда после заморозков.

— Времени мало, — рассудительно ответила Гундега. — На огороде надо работать, да ещё поросята народились.

Симанис сочувственно взглянул на Гундегу, и она прибавила:

— Это ничего. Всем надо работать.

Симанис промолчал.

— Третьего дня даже на толоке была, — опять заговорила девушка. — Убирали картофель на поле у шоссе…

Инга вошёл во двор, и Гундега замолчала. На скамье возле двери сидели в ожидании обеда подёнщицы. Увидев идущих, сразу зашушукались. Сворачивая за угол сарая, Гундега услышала шипенье Толстой:

— …а теперь метит на молодую, хи, хи, хи…



Она съёжилась, бросила украдкой взгляд на Симаниса. Его лицо походило на застывшую маску.

«Как хорошо, что он ничего не слышал!» — подумала с облегчением Гундега.

А он вдруг спросил:

— Сколько вам лет? Гундега ответила.

— Столько же, сколько моему Эдгару… — почему-то сказал он и потом вдруг неожиданно резко спросил: — Зачем вы вообще сюда приехали?

Она несвязно начала говорить о том, почему не захотела оставаться в Приедиене. А больше ей некуда было ехать, некуда…

— Да-а, — протянул Симанис, будто встретив неожиданное препятствие. — Я хочу дать вам совет: уходите отсюда.

Всё это говорилось очень тихим, спокойным голосом, но именно в этом спокойствии таилось что-то такое, чего Гундега не могла попять, но что сильно взволновало её.

— Почему?

Симанис не отвечал.

Телега пронзительно заскрипела, сворачивая с дороги. Они опять таскали мешки, только теперь с телеги. Инга потянулся за сухими стеблями травы. Симанис, обмотав вожжи вокруг ствола молодой берёзки, завязал их узлом и обернулся. Теперь они стояли друг против друга. Не выдержав тревожного взгляда Гундеги, Симанис отвёл глаза — вероятно, пожалел, что смутил её покой.

— Этот дом похож на трясину, — нехотя и грустно заговорил он. — Кто вовремя из неё не вырвется, того засосёт…

— Я вас не понимаю.

Опустив голову, он зачем-то развязал мешок и перевязал его потуже.

— Не знаю, Гундега, как вам это объяснить. Сам я уже увяз по горло, и мне не хотелось бы, чтобы и вы… Потому что вы ещё слишком молоды, многого не понимаете и, может быть, не так скоро поймёте. Боюсь только, что, когда поймёте, будет уже поздно…

Гундега ожидала, что он скажет ещё что-нибудь, но он замолчал. Высыпав картофель, собрал мешки, прикрикнул на Ингу, и телега облегчённо загрохотала.

— Садись! — крикнул он Гундеге.

Это, наверно, могло быть очень весело — стремительно мчаться под гору, когда ноги коня еле касаются земли. Но Симанис сидел сгорбившись. А Гундега всё ещё не могла отделаться от неясного страха, который вызвало в ней не до конца высказанное предостережение.

Загрузка...