Глава седьмая Прощайте все!

1

Она лежала совсем неподвижно на боку, как мёртвая. Только одна рука казалась ещё живой, не имеющей отношения к неподвижному туловищу. Рука вытянулась, пальцы судорожно стиснули рыхлый снег, потом, словно играя, выпустили его. Вторая рука продолжала сжимать дужку ведра. Никто не знал, сколько лежала так Лиена. Фредис не возвращался ещё с молокозавода, а Гундега и Илма ездили в лес за хворостом.

Через распахнутую настежь дверь хлева слышно было, как беспокойно переступали коровы и визжали свиньи. Нери озабоченно вертелся вокруг будки, до предела натягивая цепь, разглядывая лежавшую женщину. А возле самой её головы сидел, жалобно мяукая, чёрный кот.

Инга, всхрапнув, испуганно остановился. Илма с Гундегой разом спрыгнули с воза и подбежали.

Она была жива.

В расширенных, полных ужаса глазах отражались зимние облака, из груди вырывался хрип. Её внесли в комнату и уложили. На дворе осталось только опрокинутое ведро с остатками воды, подёрнутой плёнкой льда.

Никогда Межакакты не казались Гундеге такими удручающе тихими. Будто в доме ходил кто-то невидимый, кого все боялись назвать по имени. Приехавший врач велел соблюдать абсолютный покой. Но этого покоя теперь стало так много, что он душил, словно кошмар. Илма даже остановила стенные часы, чтобы их бой не нарушал тишину, и эта звенящая мёртвая тишина не давала по вечерам уснуть.

Вся тяжесть домашней работы неожиданно легла на плечи Гундеги. Илма оставалась дома только дня четыре, «пока минует опасность», — сказала она. Потом она опять стала уходить каждое утро в лес. Гундега теперь была наедине с Лиеной. Лиена лежала жёлтая, как воск, и отказывалась принимать прописанные врачом лекарства, не хотела ни молока, ни мёду. Когда Гундега предлагала ей что-нибудь, она всегда отрицательно качала седой головой, но, заметив, что девушка собирается уходить, слабым, надтреснутым голосом просила:

— Посиди, детка!

Гундега не в состоянии была ей отказать. Одна сидела, другая лежала, и обе молчали, потому что врач запретил Лиене разговаривать. Бедная, старая Лиена… Всю жизнь не знавшая, как можно сидеть сложа руки, она теперь лежала неподвижно, прикованная к кровати, всегда такой желанной и мягкой после долгого трудового дня, а теперь казавшейся жёсткой. Гундега всегда сидела в комнате Лиены с нетерпением и беспокойством. Ведь за стенами этой комнаты её ждало множество повседневных дел.

На кухне целыми днями топилась плита. В огромном чёрном котле варился картофель для свиней, в котле поменьше — сенная труха для тёлки, в чугуне — обед. Пока носила скотине сено, огонь в плите погас, и пришлось растапливать её заново. А в это время пара гусей в маленьком закутке нетерпеливо гоготала и бунтовала так, что слышно было даже здесь. Сидя возле больной, Гундега услышала крики ненасытных птиц и озабоченно подумала о том, что замоченные для них хлебные корки давно уже размякли и надо бы их вывалить в корытце, отнести гусям. Пора и морковь принести из погреба и вымыть её. С утра ещё стоит грязная посуда. Не забыть бы ошпарить кипятком подойник и цедилку…

Гундеге стыдно было, сидя у постели больной, спокойно и ласково смотревшей на неё, думать о каких-то мочёных корках и немытой посуде. Её угнетало сознание вины, хотя больная и не догадывалась, о чём думала девушка, а если бы и догадалась, то, конечно, не осудила, а, напротив, похвалила бы её. Болезнь как-то сразу оторвала Лиену от повседневности, поставила её выше всего этого, и там не было места мелочам. Осталась лишь прожитая жизнь да ворота, в которые она уйдёт, когда перестанет биться больное, усталое сердце. Но по мере того как Лиена превозмогала болезнь, её всё чаще одолевали думы о будничных делах. Она будто прозрела, дивясь тому, что мир не ограничивается стенами её комнаты, и как только это произошло, помещение сделалось тесным. Её взгляд всё чаще останавливался на противоположной стене с однообразными, надоевшими цветами на обоях, всматриваться в которые раньше никогда не было времени. Тогда казалось, не всё ли равно, какие они — зелёные, жёлтые или красные. А вот сейчас эти причудливые выгоревшие цветы на стене просто опротивели. Гундега где-то разыскала первые подснежники — два белых нежных колокольчика — и поставила их в стакан. Неужели наступает весна? Ах, как долго она проболела!..

Гундега теперь очень мало спала. Только поздней ночью ей удавалось прилечь; утром казалось, что сна-то и не было: не успела закрыть глаза, смотришь — пора вставать. Однажды, сидя возле кровати Лиены, она неожиданно задремала. Сколько длился сон, она не знала. Очнувшись, она подняла голову и увидела рядом с собой лицо Лиены.

Гундега вскочила.

— Вам нехорошо, бабушка?

Лиена безмолвно опустилась на подушку. Только рука, ещё больше высохшая за эти несколько недель, протянулась к Гундеге, но, не коснувшись её плеча, бессильно упала…

— Почему ты такая грустная? — спросила вечером Илма Гундегу.

— Так просто.

— Переутомилась ты. Пусть Фредис хоть воды наносит в бочку. Фреди, ты слышишь?

В соседней комнате раздалось шарканье шлёпанцев Фредиса.

— Слушаюсь, госпожа! — отозвался он.

На этот раз Илма не обратила внимания на ненавистное насмешливое словечко.

— Тебе трудно, Гунит!

Гундега молча принесла корзинку с грязным бельём и намочила его в лохани.

— Стирать будешь?

— Да.

— Я сама завтра пораньше встану, ты поспи.

И опять — никакого ответа. Ни согласия, ни отказа. Только сонный взгляд.

— Когда мать выздоровеет, поедем в Ригу на Тынок с телёнком. Заодно отдадим шить тебе демисезонное пальто. Заработала. Собиралась себе шить — в обмен на шерсть получила хорошую тёмно-зелёную материю. Но пока обойдусь старым.

Илма взглянула на Гундегу и испугалась: девушка сыпала в воду стиральный порошок. Но глаза, глаза-то закрыты!

— Ты спишь?

Веки дрогнули и с трудом открылись.

— Разве ты не спала ночь?

— Штопала джемпер. Бруналя задела рогом. А чулки не успела…

Она медленно вытащила одну ногу из резинового сапога. Большой палец торчал наружу и казался очень белым по сравнению с тёмно-коричневым чулком. Показав его с каким-то пугающим равнодушием ко всему, она сунула ногу обратно и вяло улыбнулась.

— Иди спать, — сказала Илма дрогнувшим голосом.

Гундега как будто только этого и ждала; поставив коробку с порошком на пол и тяжело волоча ноги, она направилась в свою комнату.

2

На следующее утро Гундега проснулась свежей и отдохнувшей. Но утомительный монотонный день принёс с собой привычную тихую тоску. Девушка притащила из погреба картофель и стала мыть его возле колодца. На холодном ветру мокрые руки сделались шершавыми, заныли. Временами Гундега прерывала работу и, скрестив руки на груди, хлопала ладонями по бокам до тех пор, пока руки не начинали гореть — этому приёму лесорубов её научил Симанис. После этого колодезная вода некоторое время не казалась такой ледяной и покрасневшие пальцы шевелились в ней, точно рачьи клешни.

Грузовая машина, ехавшая по дороге в лесничество, притормозила у поворота и свернула в Межакакты. Гундега выпрямилась и, обтерев руки о ватник, смотрела на машину. Не заезжая во двор, машина остановилась, дверцы кабины распахнулись, и шофёр в таком же ватнике, как Гундега, спрыгнул в снег. Она хотела крикнуть, что Илмы нет дома, сделала было несколько шагов вперёд и только тогда заметила, что это Виктор.

Захлопнув дверцу, он подошёл к ней и протянул руку.

— У меня мокрая, — сказала она.

— Ничего.

Виктор взглянул на озябшие, скрюченные пальцы Гундеги, затем на её лицо. Оно казалось ещё более худым, чем тогда, в новогодний вечер, под глазами залегли тёмные тени, и ему захотелось как-то подбодрить, развеселить Гундегу. Но как?

— Вы приехали по делу или… — начала она.

— По правде сказать, я приехал, чтобы опять пригласить вас в клуб. Наши комсомольцы устраивают литературный суд над книгой Ояра Вациетиса «Глазами тех дней». Вы читали?

Виктор заметил, что Гундега не спросила даже, когда будет этот вечер. Опустив голову, она еле слышно проговорила:

— Я всё равно не смогу…

Она не жаловалась, никого не упрекала. Виктор вспомнил, какой счастливой выглядела Гундега в Новый год. В тот вечер она неожиданно исчезла, а теперь на лице у неё только усталость и безразличие.

— Опять не сможете прийти?

— Бабушка больна.

И это тоже Гундега проговорила равнодушным унылым тоном. Наверно, у неё озябли руки, потому что теперь она их спрятала в рукава ватника.

— Вам холодно?

Гундега, глядя куда-то в сторону, отрицательно покачала головой. Она стояла возле старой деревянной бочки, рядом с корзиной картофеля, и на фоне дома казалась маленькой, серой, съёжившейся.

«Наследница Межакактов», — подумал он с горечью, но вслух сказал:

— Вы так изменились…

— Я ведь каждый раз другая, — сказала она с еле заметной насмешкой.

Виктор вспомнил, что он говорил ей это в клубе.

— Ну, какая же я теперь?! — спросила Гундега. — Наверно, старая?..

Он удивлённо взглянул на неё, это определение до известной степени подходило сейчас к ней. Такое безразличие ко всему и усталость бывают только у стариков. Не потому ли, что у них нет ничего в будущем? Но ведь Гундеге…

— Что вы так смотрите на меня, Виктор?

Он грустно улыбнулся.

Ветер шевелил вьющуюся прядку волос на её виске. Платок соскользнул на самый затылок. Виктор, удивлённый, поднял руку и осторожно отодвинул его ещё дальше — платок упал на плечи.

— Вы остриглись? — воскликнул Виктор и заметил, как мгновенно исчезло с лица Гундеги выражение усталости. Она вспыхнула. Сначала румянец залил её щёки, потом покрыл лоб, виски, шею. Она покраснела до слёз.

— Почему, Гундега?

Она не ответила. Серо-голубые глаза спокойно и серьёзно посмотрели на Виктора.

— Но я ведь тогда только пошутил, я никак не предполагал, что… — оправдывался он.

Она еле заметно улыбнулась.

— Всё равно…

В чертах почти детского лица проглянуло что-то новое, нежное, словно робкие отблески зарождающейся любви.

Неожиданное открытие смутило Виктора. Он никогда не допускал и мысли, что редкие случайные встречи могли вызвать в Гундеге такие чувства. В его глазах она не была ни женщиной, ни даже девушкой. Девчушка… Девчушка, летящая подобно мотыльку на яркое, заманчивое, безжалостное пламя мирка Межакактов…

Виктор заметил, что взгляд Гундеги затуманился. То ли ей стало жаль себя, то ли стыдно, что она невольно выдала тайну, существование которой и сама только что осознала?..

Она резко повернулась и, не оборачиваясь, кинулась прочь. Послышалось шарканье резиновых сапог, затрепетал на ветру платок, и Виктор услышал, как захлопнулась дверь. И только тогда до его сознания дошло, что всё это время назойливо, раздражающе лаял Нери. Схватив горсть снега, Виктор по-мальчишески слепил комок, однако не бросил в собаку.

Некоторое время он стоял в ожидании. Потом не спеша направился к машине. Въехал во двор, чтобы развернуться, но никто больше не показался. Дом спал за разрисованными морозными узорами окнами. Только из трубы вился лёгкий дымок. Единственными живыми существами были два ворона, они с карканьем пролетели над усадьбой и скрылись за кудрявыми верхушками сосен.

3

— Когда вороны с карканьем пролетают над домом, умирает кто-нибудь из супругов. А если ворон летает один, умирает одинокий вдовец, холостяк или старая дева. На прошлой неделе я ясно слышала, как каркали два ворона, — спокойно рассуждала Лиена, приподнявшись на локте и стараясь разглядеть что-то сквозь замёрзшее окно.

С кладбища доносился колокольный звон.

Он всегда был слышен в Межакактах, а сегодня в особенности. Морозный воздух был кристально прозрачен, как иногда бывает в конце зимы, когда уже пахнет весной.

На этот раз вороны обманули Лиену. Только что похороненный Арвид Берзынь весь свой век прожил один как перст. После похорон в Межакакты завернул пономарь Аболс. Оказалось, что он сам отпевал покойника; он продрог и был раздражён. Сразу же пристроившись на лежанке, в тепле, и вытащив из внутреннего кармана трубку, Аболс стал попыхивать, выпуская клубы едкого сизого дыма.

— Разве поминок не устраивали? — поинтересовалась Илма.

Пономарь выразительно махнул рукой.

— И не говори. Кто их устроит, если родни нет! Приезжала какая-то двоюродная сестра, что ли… Вот и вся родня. Да ещё неизвестно, кто она там ему на самом деле…

Выполняя много лет обязанности пономаря, Аболс хорошо узнал людей и понимал, как важно вовремя замолчать. Иногда это значило даже больше, чем уместно сказанное слово. Илма, задавшая вопрос больше из вежливости, загорелась любопытством:

— Ну, ну, расскажи!

— У тебя, Илма, не найдётся капельки чего-нибудь согревающего? — и Аболс выразительно щёлкнул себя по кадыку.

— Есть горячий кофе в духовке.

Аболс сердито засопел.

— Человек на кладбище продрог, пел до хрипоты, а она тебе — подумать только — ко-фе!

— Разве это мои похороны были?

— Ну, кто так говорит! Помнишь, как хорошо сказано в священном писании о насыщении алчущего и жаждущего: «Приидите все жаждущие…»

Илма рассмеялась.

— И чего ты, Аболс, поёшь, как тетерев на току! Нигде не сказано, что нужно поить водкой.

Аболс покачал головой.

— Эх, и скупа ты, Илма! Небось, когда сам пастор приезжает, ты чуть ли не на брюхе ползаешь, а когда к тебе пришёл бедный пономарь, церковный труженик…

— Ладно, ладно, успокойся! — примирительно сказала Илма и принесла начатую бутылку водки.

— А, белая головка! — Аболс оживился, точно парень, увидевший свою возлюбленную. — Выпьем за здо… тьфу ты… за упокой Арвида Берзыня. Пусть ему земля будет пухом!

Он налил гранёную стопку, залпом осушил её и, довольно крякнув, стал жевать кусок хлеба с салом.

— Ну, так что там с этой двоюродной сестрой? — нетерпеливо напомнила Илма.

— С сестрой? — пономарь хихикнул. — Говорят, что это его бывшая невеста. Хи, хи! Потеха! Я, отпевая покойника, нет-нет да и взгляну. Особенно молодой не назовёшь, а так ничего. Бёдра что надо, да и телом, видать, ядрёна…

В этот момент вошла Гундега с вёдрами, и Илма неловко закашлялась. Аболс смерил девушку оценивающим взглядом. Смущённая этим взглядом и последними словами Аболса, Гундега отвернулась.

Не спуская с неё глаз, он выпил ещё стопку и благосклонно сказал:

— Красивая у тебя, Илма, племянница выросла, девочка что ягодка. Не мешало бы только немного округлиться…

Гундега процеживала молоко, делая вид, что не слышит. Аболсу были видны лишь её коротко остриженный светловолосый затылок да раскрасневшееся ухо.

Илма нервно задвигалась.

— Разве пастор сам не был? — быстро спросила она, стараясь направить разговор по другому руслу.

— Пастор? Но ведь пастор улетел в… как их?.. Ага! В Сочи. На курорт На месяц. Так что мне одному, как говорится…

Задохнувшись дымом, он долго, надсадно кашлял.

— Тьфу, будь ты неладен!

— Зачем ты, Аболс, такой крепкий табак покупаешь?

— Разве это купленый? — отозвался Аболс, отдышавшись. — Самосад. Покупной для меня слаб. Раз попробовал у пастора папиросы такие, с золотыми мундштуками. Ничего не скажешь, шикарные, но для моего нутра не годятся.

— Прокоптишь лёгкие, придётся к тому же Берзыню под бок ложиться. Как же мы тогда обойдёмся без пономаря?

Аболс почувствовал себя польщённым.

— Да, такого, как Аболс, вряд ли найдёте, — охотно согласился он. От удовольствия его круглые блестящие глазки часто мигали. — Но я ещё не собираюсь в райские ворота. Копчёное мясо дольше сохраняется, хи, хи, хи! Вот взять бы хоть того же Арвида Берзыня. Вряд ли он за всю жизнь выкурил хоть одну папиросу, а уже под дёрном. Мы с ним одного возраста, я дымлю с утра до вечера, а здоров как огурчик. Нашлась бы какая помоложе, ещё раз женился бы…

Гундега, повернувшись к ним спиной, мыла посуду, но чувствовала на себе взгляд пономаря. Под беззастенчивым взглядом круглых мышиных глаз она чувствовала себя раздетой и сгорала от стыда и отвращения.

— Постыдился бы такие слова говорить, — в голосе Илмы слышалось осуждение. — Четырёх жён пережил, самому пошёл семидесятый, а всё ещё толкуешь о женитьбе.

— Что же я их — убивал, что ли? Чем я виноват, что бог их взял? — возразил, не смущаясь, Аболс. — Сколько ещё сестра проскрипит? А когда она ноги протянет, как же мне, мужчине, с домашним хозяйством управиться? Я ведь к тебе, Илма, по одному делу пришёл. Но сначала…

Опять горлышко бутылки звякнуло о стопку.

— Девочка!

Это он её, Гундегу, зовёт. Вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову называть девочкой Илму.

— Девочка, поди сюда!

Не оглядываясь, она ещё усерднее принялась тереть тряпкой тарелку.

Загрохотал отодвигаемый стул, послышались мелкие неуверенные шажки.

Гундега с испугом и отвращением обернулась. Ей казалось, что вот сейчас маленькая пухлая рука, так же, как недавно, взгляд блестящих мышиных глазок, коснётся её лица, шеи, груди, ног…

— Она не будет пить водку! — поспешно сказала Илма.

Аболс откашлялся.

— Это хорошо, когда девица не пьёт! — рассудительно заметил он, поднимая стопку. — Пусть спокойно спит Арвид Берзынь до воскресения из мёртвых. Долго он угасал, всё не мог угаснуть, говорят, сердце у него очень здоровое было…

Гундега, ощутив запах перегара, попятилась к самой плите, чуть не споткнувшись о полено, в глазах её металось отчаяние загнанной в клетку белки. Аболс засмеялся булькающим смехом: его забавлял испуг девушки, её робость. У Гундеги появилось желание ударить похотливого старика прямо по пухлой физиономии. Она в жизни никого не ударила, но сейчас…

— Это тот самый Берзынь, смерти которого вы ждали ещё тогда, в день поминовения? — хотела спросить Гундега вызывающим тоном, но голос её предательски задрожал.

— Что-о? — угрожающе протянул Аболс. — Что это значит — ждали?! Повтори!

— Отойдите прочь! — крикнула девушка, чуть не плача.

— Аболс! — испуганно позвала Илма. — Успокойся!

Гундега промчалась мимо пономаря и выбежала во двор.

«Как гадко, как противно!» — мысленно повторяла она и видела перед собой двух людей: пастора и пономаря. Пастор — приятный светловолосый человек, с красивым голосом. А Аболс — похотливый отвратительный старикашка с пронырливыми мышиными глазками. Что связывало этих двух людей? Служение церкви? Вера в бога? Так ли уж всемогуща вера в бога, как об этом не совсем понятно, но вдохновенно рассказывал тогда Крауклитис? Неужели религия настолько всемогуща, что не позволяет увидеть в другом человеке негодяя, пьяницу, ничтожество?.. Как в тот раз тётя Илма сказала: «Люби своего ближнего, как самого себя». Не эта ли любовь к ближнему связывает Крауклитиса с Аболсом? Какой она должна быть мелкой, грязной, омерзительной — эта любовь к Аболсу…

4

А в это время Илма выговаривала пономарю:

— И ты тоже хорош, Аболс. Ну, ладно, выпил, но зачем же кривляться?

— Помилуй, да разве я что плохое позволил? Слишком уж чувствительная барышня, сажай под стеклянный колпак, ставь в шкаф да замок повесь! — Аболса, по-видимому, задело поведение Гундеги, а тут ещё замечание Илмы. Если бы не дело — самое время уйти с честью, тем более что и водки осталось на самом донышке бутылки. Но он всё же не ушёл и, покашляв, начал:

— Слышь, Илма! Когда ты собираешься ехать с телёнком в Ригу?

— А что тебе?

— Да что ты, право, как ежиха…

Илма не ответила.

— Не задену, не задену больше твою барышню, если тебе это не нравится, — начал примирительно Аболс. — Что я ей плохого сделал? А сразу окрысилась, глаза так и сверкают…

— Она ведь как птица, — грустно проговорила Илма, — спугнёшь, и…

— Кхм… — откашлялся Аболс, не осмеливаясь противоречить.

Пока они сидели, пономарь от нечего делать допил из горлышка оставшуюся водку, потом стал отламывать маленькими кусочками хлеб, ловко кидая их в рот.

— Телёнка собираюсь везти в будущее воскресенье, — сказала, наконец, Илма. — Думаю, что мать к тому времени поправится, завтра собирается встать. А что ты хотел?

Аболс состроил умильную физиономию, его пухлый рот, ещё недавно кривившийся от обиды, растянулся в сладчайшей улыбке:

— Слышь, сестра, прихвати с собой моего барашка. Тебе ведь всё равно — две скотинки или одна. Шкетерис, ну, тот, в Сауе, который скупает мясо на комиссионных началах, за невыхолощенного ягнёнка платит пустяки. — Аболс презрительно сплюнул. — Тогда уж лучше я его съем сам! Но деньги тоже нужны. Говорят, в Риге, на Центральном рынке, цены здорово поднялись с наступлением морозов.

Лицо Илмы, выражавшее до этого нарастающий интерес, вдруг разочарованно вытянулось.

— Какие там цены! Перед праздниками или перед большой оттепелью — тогда да. Если ты, Аболс, надеешься большие капиталы за своего барашка получить, тащи его спокойно к Шкетерису.

— Ох, Илма, и чего ты злишься! Я ведь тоже не без понятия — и за дорогу надо платить и за место на рынке, мяснику — кусочек задней части или с почкой. И всё-таки если мне здесь дают восемь рублей, то в Риге я выручу, может быть, и все двадцать…

— Что ты, что ты! — воскликнула Илма, окончательно охладев к предстоявшей сделке. — На прошлой неделе ездила Вилма Межгайлис. Говорит, баранина стоит пятнадцать, самое большое — шестнадцать, причём наилучшая, не такая, как твой баран…

Возмущённый Аболс издал какой-то каркающий звук.

— Ну, знаешь ли, ты моего барана не порочь окорока что чайники. Не видевши, не болтай.

Он засопел и было поднялся, чтобы уйти, но, не встретив со стороны Илмы никаких препятствий, постоял с минуту и опять уселся.

— Думаешь, мне большое удовольствие таскаться с твоим бараном за спасибо! — Илма решила, что пора высказаться начистоту.

— Ох, Илма, Илма, у тебя только деньги на уме! — привычно запричитал Аболс, словно его глубоко огорчал сам факт существования такого презренного предмета, как деньги. — Смотри, куда ты клонишь! Стыдно требовать платы с меня, старого человека…

Но Илму ничуть не тронули жалобы пономаря.

— А кто мне даёт что-нибудь бесплатно!

Чувствуя, что сделка может не состояться, Аболс сразу перешёл на деловой тон:

— Ну, ладно: половину стоимости дороги, рыночные сборы тоже пополам и ещё четвертной в придачу. Магарыч?

— Пятьдесят.

— Илма, на похоронах Фрициса я так…

— Пятьдесят, Аболс! — повторила Илма бесстрастно и неумолимо, точно аукционист, вместо молотка ударив по столу указательным пальцем.

— Ах ты, чертовка! Ну, пусть будет пятьдесят!

С горя Аболс схватил было бутылку, но как ни жал и не тискал, больше трёх капель не вытекло.

Затем разговор перешёл в более спокойное русло: когда резать барана, во сколько ехать, — и разногласий больше не возникало.

5

На следующий день Лиена действительно встала, прошлась по комнате и вскоре опять легла, говоря, что чувствует слабость в ногах, кости словно размягчились, а по икрам мурашки бегают. Но после обеда, опираясь на суковатую палку, с которой она прежде пасла скотину, Лиена уже заковыляла в хлев. Работать, правда, не работала, но всё смотрела, будто вернулась из дальних странствий. Кое-что за время хозяйничанья Гундеги, видимо, делалось не так, как следовало бы по мнению Лиены, только она ничего не сказала, молчаливо исправив где можно. Отпустила свободнее цепь, на которую привязывали Бруналю, подвинула палкой Машкино корытце в закутке. Но когда вздумала сменить подкладное яйцо в лунке, где обычно неслись куры, то, нагнувшись, не смогла подняться. Она силилась распрямиться, упираясь в землю палкой, но седая голова беспомощно тряслась, как яблоня на ветру. Когда Гундега прибежала в сарай, Лиена робко улыбнулась, словно прося извинить её, и проговорила:

— Сил нет.

На другой день она встала и опять пошла в хлев; животные приветствовали её мычаньем, хрюканьем и блеянием.

Илма, заметив неуверенную походку матери, покачала головой и сказала Гундеге:

— Она вечно так. Будет двигаться до тех пор, пока хватит сил. Отец всегда вспоминал её поведение в день свадьбы. Не успела приехать из церкви после венчанья, как была, в фате — сразу же в хлев, к скотине. И так всю жизнь…

Через открытую дверь в полутёмном хлеву виднелась сгорбленная фигура. Опираясь на палку, она медленно передвигалась от одной загородки к другой.

— К воскресенью, может быть, окончательно поправится, — решила Илма. — Тогда ты могла бы поехать со мной в Ригу.

— Я? — радостно воскликнула Гундега. Илма заметила появившиеся на её щеках весёлые ямочки.

«Хорошенькая, в самом деле растёт хорошенькая. Только пополнеть не мешало бы…»

Илма сообразила, что подумала то же самое, о чём как-то говорил Аболс, и это вызвало в ней досаду.

— Мы уедем на весь день? — спросила Гундега. — В позапрошлом году мы ездили в Ригу на каникулах. Смотрели «Травиату», ходили в Музей искусств…

— На этот раз, Гунит, вряд ли что получится, — сказала Илма. — Пока распродадим мясо… Да ещё баран Аболса… С утра спихнуть за полцены не диво.

После полудня, когда рынок пустеет, только и начинается настоящая торговля. Что просишь, то и дают…

Заметив, что Гундега опять становится рассеянной, Илма прибавила:

— Отдадим шить твоё пальто. И если останется время и подвернётся хороший фильм про любовь, а не про бесконечные войны, сходим в кино…

Гундега ожила:

— Правда, тётя? Я так давно не была. Я бы могла с утра сбегать за билетами.

Илма усмехнулась.

— С утра ты мне самой нужна будешь. Надо кому-то за всем присматривать. Ты говоришь по-русски, а я русских покупательниц никак не пойму. «Што, што? — они спрашивают. — Колька стаит миеса?» Я говорю: «Шедесат».

— Ой, тётя, зачем же так дорого! — смеясь, воскликнула Гундега. — Ведь это значит шестьдесят!

— Мне потом одна так и сказала. А я никак не возьму в толк, почему все пожимают плечами и отходят, если я отдаю за шестнадцать. Это не торговля — стоишь как немая… Если дела пойдут хорошо, зайдём в магазин, купим тебе что-нибудь за то, что ты поможешь.

— Спасибо.

Гундеге казалось, что в тягостном, сером однообразии будней блеснул луч света…

6

В воскресенье они выехали рано утром, вернее ночью, потому что шофёр лесничества завернул в Межакакты около двух часов ночи. Гундега собралась было надеть коричневые выходные туфли, но Илма принесла с чердака пару валенок.

— Убери туфли. Обморозишь ноги, на всю жизнь калекой станешь.

Было около двадцати градусов мороза. Северный ветер гонял по полям позёмку. Стекло кабины непрестанно дребезжало и позвякивало — то ли от ветра, то ли от постоянной тряски. Час спустя они проехали через совсем ещё тёмные Дерумы. Город спал, бодрствовали только дороги. То и дело из-за поворота показывалась пара сверкающих глаз, которые по мере приближении становились бледнее. С грохотом проносилась автомашина и мгновенно исчезала. Дорога обледенела, и шофёр вёл машину на небольшой скорости. Не было той безумной гонки, как тогда, когда Гундега возвращалась из Сауи, не было и сиреневой дымки, золотистой рощи, не было Виктора… не было ничего. Лишь освещённая фарами сероватая река дороги, непрерывно струившаяся встречным потоком.

В Риге тоже было сонно и тихо. Вереницы лампочек вяло освещали улицы, на которых трудились дворники с лопатами и скребками, похожими на те, какими Гундега обычно рубила листья и корнеплоды для свиней.

По мере приближения к центру улицы становились всё оживлённее. Здесь было самое сердце города, а сердцу, как известно, не положено останавливаться ни ночью, ни днём. Прогремел слабо освещённый трамвай, вёзший на работу вагоновожатых и кондукторов. Затем из гаражей потянулись на автобусную станцию вереницы автобусов. Разноцветные огоньки машин оживляли пустынные улицы. Они появлялись из маленьких переулков, загораясь то здесь, то там, и вливались в бесконечный главный поток. Теперь не оставалось сомнений — город просыпается. И рынок встретил приехавших многоголосым гулом.

— Наверно, опоздали, — сокрушалась Илма. — Пока заклеймим мясо, пока выстоим очередь за весами, займут все лучшие места.

Что это за лучшие места, Гундега так и не поняла.

Вскоре Илма, оставив Гундегу сторожем, куда-то бегала, то появляясь, то опять исчезая. Потом Гундега увидела Илму в обществе мужчины в белом халате, она ему что-то горячо доказывала, то хмурясь, то расцветая в подобострастной улыбке, перед которой незнакомец в халате — надо отдать ему справедливость — героически устоял, продолжая двигаться вперёд. Илма, отстав немного, вынула что-то из сумки и, закрыв её, бросилась догонять мужчину. Оба скрылись из глаз Гундеги.

Теперь рынок напоминал переполненный живой рыбой садок, где всё шевелится, ворочается, толкается. Только шуму здесь было гораздо больше, ведь недаром говорится «нем как рыба», а не «нем как человек».

Неожиданно опять откуда-то вынырнула Илма — раскрасневшаяся, потная, несмотря на морозный день, и, отдуваясь, расстегнула пуговицу воротника.

— Всё в порядке, — радостно сообщила она продрогшей Гундеге.

Что именно было «в порядке», Гундега опять не поняла. Её только утешила мысль, что, видимо, пришёл конец стоянью на холоде. Но и в павильоне Илма расположилась в самом углу у двери, из которой немилосердно дуло.

Пока какой-то другой детина, одетый в белое, разрубал привезённые ими телятину и баранину, Гундега пританцовывала, пытаясь хоть немного согреться. Илма была права, посоветовав ей надеть валенки!

Заметив, что Гундега дрожит, Илма подбодрила её:

— Кончим устраиваться, выпьем горячего кофе. Согреешься.

— Жаль, что не досталось места получше, — сказала Гундега, стараясь не стучать зубами.

Илма сделала большие глаза.

— Чего же лучше! У самых дверей. Какой бы покупатель ми вошёл — ты со своим товаром тут как тут. — И добавила тише, по-мальчишески подмигнув: — Как говорится: не подмажешь, не поедешь.

— Что подмажешь? — удивилась Гундега.

— Тише! Что ты кричишь на весь рынок!..

Илма, раскладывая куски мяса с таким расчётом, чтобы показать товар лицом, окинула критическим взглядом мясные прилавки соседей.

— Сегодня будет хорошая торговля, — заключила она, всё сравнив и оценив.

Гундега оказалась круглой невеждой в этом торговом мире. Вот хоть бы сейчас. Она не могла взять в толк — что же хорошего, если люди не покупают у них. Подойдут, перевернув кусок, потычут его вилкой и, узнав цену, уходят. Некоторые отходят молча, только покачав головой, а другие, не вытерпев, возмущаются: «Безобразие!», «Ну и дерут!», «Совести нет!»

Гундега в подобных случаях застенчиво держалась за спиной Илмы, а сама Илма, усмотрев в язвительных замечаниях поношение своего товара, недооценку её торговых способностей и честности, рубила сплеча:

— Я, кажется, со своим товаром на шею тебе не вешаюсь. А если нет денег на хорошее мясо, иди к другим, покупай кости да плёнки!

Знаний русского языка для такой длинной тирады у неё не хватало, и она встречала и провожала покупателей несколькими словами из своего весьма скудного запаса: «Карош мьеса! Купи!» — потихоньку поругивая уходивших по-латышски. В этом смысле Гундега, хорошо знавшая русский язык, была ей плохой помощницей: она краснела при каждом замечании покупателя, чувствовала неловкость, когда Илма начинала беззастенчива расхваливать свой товар и поносить чужой.

Время близилось к обеду, а продали они самый пустяк. С каждым часом у Гундеги оставалось всё меньше надежды на то, что она попадёт в кино. Покупателей становилось всё меньше, и у девушки постепенно пропадал интерес к окружающему. Было мучительно холодна, несмотря на то, что она выпила три стакана обжигающего как огонь кофе.

Только Илма не теряла надежды. Если другие торговцы старались привлечь покупателей низкими ценами, то для Илмы это была «охота с выдержкой». Всё придёт в своё время, надо только потерпеть…

И в самом деле, когда прилавки кругом почти опустели, Илма приготовилась к решающему удару — приосанилась, поправила косынку.

— Теперь начнём!

И к удивлению Гундеги, Илма оказалась права. Всё изменилось. Теперь почему-то никто уже не говорил: «Безобразие!» или что-либо подобное. Совсем наоборот — выстроилась даже небольшая очередь.

Илма, убедившись, что Гундега неплохо справляется с подсчётом, доверила ей свою сумку и получение денег, сама она только вешала и заворачивала мясо, подсчитывая, сколько стоит каждый кусочек.

Чёрная сумка, до сих пор лежавшая без употребления, открыла пасть и жадно, ненасытно глотала денежные знаки один за другим. Шелестели деньги, шелестела обёрточная бумага. А Илма улыбалась — улыбалась покупателям, Гундеге, пёстрым ценным бумажкам, исчезавшим в прожорливой никелированной пасти. Сумка заметно округлилась. Открываясь и закрываясь, она каждый раз издавала что-то похожее на стон.

Так. Кончено. Это прозвучало как вздох облегчения. И пока в павильоне звучала сирена, извещающая об окончании торговли, Илма аккуратно расправляла деньги, пересчитывала их, беззвучно шевеля губами, и перекладывала из сумки в небольшой, специально для этого приготовленный матерчатый мешочек, который она потом опустила в вырез платья и приколола двумя булавками.

— Походим по магазинам, — предложила Илма. — Придётся купить тебе что-нибудь за помощь. Не обижайся, Гунит, в кино сегодня не успеем. Сама видела, как получилось. Сейчас уже три часа, а в шесть — автобус…

Гундега только кивнула головой. Что она могла возразить! Так ведь оно и было, как сказала Илма…

Когда они пришли с пакетами на автобусную станцию, в руке Гундеги раскачивалась на коричневом ремешке сумочка с жёлтым металлическим замком. Она с удовольствием поглядывала на неё — красивая, из настоящей кожи. У неё никогда не было такой сумочки… Только старый чёрный дерматиновый портфель с обтрёпанными углами, которые Гундега старательно замазывала гуталином.

В автобусе от тепла и равномерного покачивания её одолел сон, и она несколько раз принималась дремать. И каждый раз, закрыв глаза, она видела перед собой висящее на стальных крюках мясо. А проснувшись, ощущала в руках шероховатую поверхность новой сумочки. Это были её единственные глубокие впечатления от поездки в Ригу.

В тот же вечер пришёл Аболс. Илма встретила его без особого восторга, сдержанно, по-деловому. Да, с этим бараном хлопот немало получилось. Им пришлось проторчать на рынке чуть ли не до самого закрытия. Избалованные рижане на жирное мясо и смотреть не желают, хоть на коленях умоляй… Если не верит, пусть спросит у Гундеги.

Гундега кивнула головой. Примерно так оно и было, они действительно долго пробыли, и кто-то из покупателей, правда, говорил что-то о жирном мясе, только…

Она не успела ничего сказать, как Илма уже продолжала. Да, для кого-нибудь другого она не взяла бы на себя такой крест и за сотню. Но что поделаешь, люди одного прихода, надо помогать друг другу…

Глазки Аболса быстро-быстро мигали. Оба уха мерлушковой шапки развязались и оттопырились, он был похож на старого несчастного зайца, выгнанного с капустного поля.

Илма принесла из своей комнаты пачку денег и начала отсчитывать, выкладывая на стол перед Аболсом двадцатипятирублёвки и десятки. Тот, не отрывая глаз, следил за каждым её движением и считал вслух, немного отставая от Илмы. Поэтому они сбились и пришлось начинать снова. Наконец деньги были сосчитаны. Аболс положил их в карман.

И тогда Гундега сообразила — только и всего? Ведь Илма недодала по крайней мере шестьдесят-семьдесят рублей! Она, наверно, ошиблась или обсчиталась.

— Но здесь ведь не… — начала было Гундега.

Но увидев, испуганный, предостерегающий взгляд Илмы, она поняла, что Илма не обсчиталась и не ошиблась…

Посмотрел на Гундегу и Аболс. Взгляд его круглых глазок был так же беззастенчив и нахален, как в прошлый раз. Правда, он обещал Илме не задевать Гундегу, но — боже ты мои! — разве взгляд задевает?

Гундега опять испытывала то же чувство стыда и омерзения, что в прошлое воскресенье, но эти ощущения подавило одно желание — желание отомстить.

Она замолкла на полуслове, взглянув на Аболса с видом победительницы. Тот не понял ничего. Илма подавила вздох облегчения.

7

Фредис был на десять с лишком лет моложе Аболса, который, как известно, собирался ещё жениться. Но если у пономаря это была бы пятая по счёту женитьба, то Фредис до сих пор жил холостяком. Спросить бы у всех трёх — Лиены, Илмы и Гундеги — имеет ли право мужчина хоть раз в жизни жениться, они, не раздумывая, ответили бы: да. А вот когда Фредис заговорил вдруг о женитьбе, они сочли это очередным чудачеством.

— Не дури! — резко бросила Илма.

Но странно — Фредис не рассмеялся по обыкновению, а наоборот, смущённо и растерянно подтянув ремень брюк, сказал:

— Я ведь по-настоящему.

И стал отколупывать с ладоней толстую мозолистую кожу.

Все три женщины разом изумлённо взглянули на Фредиса. Лиена — покачивая головой, будто в ответ на неуместную шутку, Илма — испуганно, а Гундега с недоверием. Само слово «свадьба» связывалось в её представлении с молодостью, любовью и романтикой, о чём старики, если даже они и переживали когда-либо что-то подобное, успели давно забыть. И вот сидит за столом пожилой человек, с плешью, окаймлённой седым мягким пушком, и говорит о женитьбе.

— В самом деле? — переспросила Илма, и когда Фредис, немного придя в себя, с достоинством кивнул головой, она с усилием проговорила:

— Какое несчастье…

Она смотрела на Фредиса со смешанным чувством гнева, растерянности и страха.

Фредис опять опустил голову, занявшись своими ладонями. Он не уходил, чувствуя, что разговор ещё не кончен и необходимо довести его до конца.

Снова заговорила Илма:

— Значит, ты уйдёшь из Межакактов, Алфред?

— Тебе просторнее будет, — отозвался Фредис, не поднимая головы, и нельзя было понять, шутит он или говорит серьёзно.

— К чему тебе это? — вздохнула Илма, так и не поняв, что именно хотел сказать Фредис, и через некоторое время проговорила: — Разве у тебя угла нет? Сыт, обшит, за тобой ухаживают…

Фредис поднял глаза.

— Тебя послушать, Илма, так выходит, что ты меня чуть не с ложечки кормишь.

Илма оставила без внимания насмешливые, полные горечи слова Фредиса.

— Может, ещё передумаешь, Алфред?

Тонкий рот Фредиса криво усмехнулся, от недавней неловкости не осталось и следа.

— Ты бы, конечно, этого хотела…

Но Илма не успокаивалась:

— Здесь ты был на всём готовом. Тебе самому и пуговицу не пришить…

— У меня ведь теперь будет жена.

— В состоянии ли ты будешь прокормить её?

— Не беспокойся, она сама зарабатывает, — с гордостью сказал Фредис. — У неё, пожалуй, вдвое больше трудодней, чем у меня.

Как ни сдерживалась Илма, извечное женское любопытство победило:

— Кто же она?

— Ты её знаешь. Маргриета Курме.

Илма презрительно хмыкнула.

— Так я и думала, разве порядочная за тебя пойдёт?

Фредис приосанился и невольно провёл рукой по подбородку, как бы проверяя, не выросла ли щетина. Но на этот раз подбородок был гладким.

— Чем я плох?

— Ну, для этой коровницы, для Гриеты Курме, достаточно хорош.

— Коровница! Ты рассуждаешь, как барыня. Разве ты не месишь в хлеву навоз?

Илма спохватилась, что взяла слишком резкий тон.

— Алфред! Ты с ней пропадёшь. Гриета не хозяйка…

— Она никогда и не была хозяйкой. Всегда гнула спину у богатеев волости. В своё время и здесь, в Межакакгах, два года батрачила.

Илма с неподдельным возмущением всплеснула руками.

— Ты слышишь, мать, он говорит, «батрачила». А что я здесь всю жизнь делаю? Разве я, будучи хозяйкой, не батрачила за трёх таких Гриет, вместе взятых? Разве не надрываюсь здесь от зари до темна? А что ему? — голос Илмы, как обычно в минуты волнения, сделался пронзительным, почти визгливым. — Пришла дурь в голову и — прощайте! А дом?

— Это не мой дом, Илма. И свою долю я в него вложил, с избытком вложил сюда свой труд.

Фредис замолчал, и в наступившей тишине послышалось монотонное стрекотанье сверчка за печкой. Многие поколения его предков видели, как здесь, в Межакактах, появлялись и уходили, рождались и умирали люди. Но сверчку не было никакого дела до всего этого. Его удел — трещать по вечерам, а его несчастье — упасть в горячую печную золу или в котёл с супом… Жители Межакактов привыкли к монотонной песенке, как привыкают к шуму леса, плеску волн, треску огня или звону капель…

Сейчас тишину не нарушали никакие другие звуки, и все прислушивались к тому, о чём своим слабым голоском повествовал сверчок.

Тянулись долгие, томительные минуты. Затем Фредис, с грохотом отодвинув стул, встал.

— Когда же ты думаешь уходить? — опасливо спросила Илма.

— Сегодня вечером.

Илма испуганно взглянула на него.

— Ты бы мог подождать, пока я уйду на пенсию.

— Ещё пять лет? Спасибо, госпожа. — Фредис мрачно усмехнулся. — Номер не пройдёт. Хочешь выжать меня, как лимон, а потом прогнать? Я достаточно долго служил тебе за крышу над головой, за источенную жучками кровать, за то, что ты на заработанные мною деньги покупала на рождество пару тёплого белья и дарила мне, как нищему. И если я за эти тряпки не шаркну перед тобой, словно мальчишка, ногою и не пропою у ёлки рождественскую песенку, ты начинаешь говорить о людской неблагодарности. Нет, я сыт всем этим, давно сыт по горло!

Он направился было к выходу, но Илма опять задержала его:

— Алфред, ну, если уж ты так хочешь, оставь себе часть денег, полученных тобой в колхозе. Скажи, сколько тебе нужно?

— Проклятье! — воскликнул Фредис. — Она ещё будет торговаться тут со мной! Разве я прошу у тебя деньги? Оставь меня в покое, как я тебя.

— Тебе нигде не будет так хорошо, как здесь, и…

Плечи Фредиса затряслись от сдерживаемого смеха.

— Выходи за меня замуж, тогда, может быть, я останусь!

Наконец Илма вспылила. Ей и так с трудом удавалось сохранить спокойствие — каждое её слово будто наталкивалось на несокрушимую скалу. А теперь он дошёл до того, что начинает издеваться… Кривой Фредис…

— Ах ты, бессовестный сатана! Всю молодость в холостяках проторчал, а когда смерть на носу, вздумал жениться? Жених, ха, ха, ха! А эта старая карга — невеста?! Тогда моя бельевая лохань тоже сойдёт за невесту!

Прежде чем кто-нибудь опомнился, в руках Фредиса оказалась хлебная лопата.

Илма, вскрикнув, отскочила и в один прыжок очутилась в комнате. Щёлкнул крючок, но Илма, видимо, не надеясь на него, держала дверь руками, потому что ручка дёргалась.



Фредис не стал неё преследовать. Он небрежно швырнул лопату назад в угол и произнёс своё любимое:

— Так-то, госпожа! При этом он смеялся каким-то булькающим смехом, точно смех в его груди слился с болью старых обид. Затем, сняв с вешалки старый треух, направился к дверям. У порога он обернулся, точно желая ещё что-то сказать. И не произнёс ни слова. Свёрнутый жгутом треух он расправил и надел на голову.

Когда дверь за Фредисом закрылась, щёлкнул крючок, и Илма шёпотом спросила:

— Ушёл?

И, лишь получив утвердительный ответ, вышла из комнаты.

— Сумасшедший!

Ни Лиена, ни Гундега ей не ответили. Заметив на табуретке брезентовые рукавицы Фредиса, Илма сердито сбросила их на пол. Гундега наклонилась поднять.

— Оставь, — резко сказала Илма.

Гундега всё-таки подняла и положила на лежанку.

— Такому опасно и топор доверять, — не унималась Илма. — Взбесится, всех нас убьёт.

Опять молчание.

— Даже растопки, лодырь, не принёс! И плита не затоплена.

Гундега встала и поспешила в сарай за щепками, радуясь, что может уйти из кухни. Светя фонарём, она собирала щепки в фартук. Вдруг кто-то кашлянул в глубине сарая.

— Кто там? — испуганно окликнула Гундега, подняв фонарь выше, но, ослеплённая светом, ничего не уьидела.

— Это я, — послышался голос Фредиса. И Гундега увидела его самого. Он сидел, ссутулившись, на козлах для пилки дров.

— Идите в комнату, дядя.

Фредис пошевелился, в темноте что-то мелькнуло — он, наверно, махнул рукой.

Гундега стояла с полным фартуком щепок и не знала, что делать.

— Иди, Гундега, — проговорил он.

— А вы?

— Я ещё посижу.

— Здесь холодно.

— А как же крысы тут живут? — с горечью сказал Фредис.

— Ой! — приглушённо вскрикнула Гундега. — Разве здесь тоже есть крысы?

— А как же! Давеча впотьмах одну чуть за хвост не схватил.

— Брр!

— Страшно небось?

— А вам? Вам не страшно?

— Я привык, Гундега. Ко всему привыкаешь — к темноте, к крысам. Говорят, даже к голоду привыкают, только не к боли. Так оно и есть: один ли день больно, неделю или месяц — всё равно тяжело.

— Это верно, — согласилась Гундега. — У меня однажды так сильно болел зуб, что я три ночи не могла заснуть.

— Это ещё ничего, если только зуб…

В сене что-то зашуршало. Наверно, крыса.

— Вы ещё долго будете сидеть, дядя?

— Ляжет спать барыня, пойду соберу вещи и — айда!

— Жаль.

— Кого жаль? — с неподдельным изумлением воскликнул Фредис. — Меня?

— Да, — просто ответила Гундега.

Фредис засмеялся таким же странным смехом, как давеча на кухне.

— Смешно. Я никогда не думал, что кто-то пожалеет о моём уходе. Не так, как Илма, как госпожа жалеет о сбежавшем работнике, а просто как о человеке. Я всю жизнь мечтал уйти из Межакактов, оглянуться на перекрёстке и плюнуть.

Фредис резко задвигался, и козлы под ним заскрипели.

— Ты, Гундега, думаешь, что я впервые здесь торчу? — Он поднял голову. — Смотри, какой дырявый сарай — хоть звёзды считай в ясные ночи. «Алфред, — сказала она, — к весне у тебя будет работа — крышу чинить…» Но Алфред поднял шапку — будь здорова, уважаемая госпожа! А госпоже, конечно, не по носу табак… Этот сарай старше меня. Мальчишкой я здесь чуть хребет не сломал. Залезли мы на самый конёк, стали баловаться, я — кувырком на землю и сломал ключицу. Долго ходил скособочившись. И на всю жизнь у меня одна рука так и осталась словно парализованная, хорошо ещё, что левая. Не взяли ни на военную службу, ни на войну… Мой отец любил, чтобы всё было шикарно и красиво. Если женщина носила фамилию Бушманис, она должна была быть прекрасной как роза, а мужчина — стройным как олень. Я выполнял всю работу не хуже других, не мог только таскать большие тяжести, но, несмотря ни на что, так и остался в глазах отца только калекой… кривым Фредисом. Подростком я не раз выплакивал здесь своё горе, в юношеские годы спал здесь на сеновале, потом пилил и колол дрова… Вот и сегодня сижу тут.

Фредис сидел и, разговаривая старческим голосом, прощался с ещё более старым сараем, куда сквозь дырявую крышу заглядывала голубоватая мерцающая звезда.

— Нехорошо дурно говорить о покойниках, — продолжал он. — Ну, я и молчал, забыл уже об этом. Только если кто начнёт ворошить грязными руками мою жизнь… Ведь с этой самой Маргриетой мы полюбили друг друга ещё давным-давно, когда она здесь батрачила, но отец — ни в какую. Так и осталось. Куда бы мы делись — нищие, голые, ведь дом наследовал Фрицис, как старший сын. Потом Маргриета вышла замуж, а теперь овдовела.

Слышно было, как Фредис вздохнул.

— Мы теперь, конечно, будем вместе, но это уже не то, что могло бы быть прежде. Два угасающих старых человека. Тогда отец обещал учить меня. Фрицис получил дом, а я вместо школы — вот что! Кукиш я получил.

Козлы опять жалобно скрипнули.

— Надрывался на работе при жизни отца. Трудился от зари до зари в то время, как Фрицис в главной зале Межакактов поил немцев, работал в поте лица, когда Фрицис с бандитами скитался по лесам. А теперь батрачу у этой суки. Довольно!

Он вдруг вскочил:

— Чего я сижу, как дурак! Холопская привычка в крови… Говорит со мной председатель, а я стою, понурив голову. Председатель удивляется: почему я стою, согнувшись в три погибели? Тьфу ты, самому стыдно… Вызывают меня на праздничном вечере за получением премии. Надо подняться на сцену. Не иду, прячусь за спинами других. Как будто кто-нибудь может ткнуть меня пальцем в грудь и сказать: «Кривой Фредис!», как говорил отец… Хватит!

Пропустив вперёд Гундегу, Фредис вышел из сарая, заботливо закрыл дверь. В комнате он начал собирать вещи, гремя ящиками шкафа и скрипя чемоданом.

Илма беспокойно заворочалась на стуле, собираясь встать. Услышав, что Фредис уже надевает сапоги, она всё-таки встала и вышла к нему.

— Алфред!

— Что ещё скажешь, госпожа? Проститься пришла?

— Как же ты пойдёшь ночью, Алфред? Куда?

— Не всё равно тебе — куда? Лишь бы ушёл.

— Тебя никто не гонит… — проговорила Илма, не зная, что сказать.

— Ты думаешь, что мне обязательно нужно дожидаться, пока выгонят? — отозвался Фредис, запихивая в чемодан сваленное кучей бельё и пытаясь закрыть его.

Илма замялась.

— Мог бы остаться хотя бы до этой… как её — до свадьбы.

— Никакой свадьбы мы устраивать не будем. Сходим в сельсовет, и всё. Женились бы мы лет тридцать назад, тогда бы другое дело. А теперь чего уж… старики…

— Смотри, какая судьба! Женишься на той самой Гриете через столько лет. И всё равно никакого богатства не будет ни у тебя, ни у неё. Как и тогда. Если уж она со своим покойным мужем не нажила ничего, так с тобой тем более…

— Маргриета вырастила троих детей. Это лучше, чем богатство.

— Да, конечно, — уступчиво сказала Илма, не желая продолжать бесполезный спор. — Но ты всё же мог бы остаться хоть до утра. Дала бы какой кусок сала с собой. Как же ты пойдёшь с пустыми руками, как нищий?

— Вот где моё приданое, — Фредис стукнул ногой маленький потёртый чемодан, только что уложенный и закрытый. Чемодан перевернулся даже от такого лёгкого толчка. Расшатанный замок не выдержал, и на пол вывалилось всё богатство — дешёвый помятый костюм, несколько пар голубого фланелевого белья, скатанные в комок носки, две клетчатые сорочки, летняя кепка. Всё.

Фредис наклонился, чтобы собрать своё имущество.

— Ну хоть расстанемся по-хорошему… — опять начала Илма.

— У меня где-то были старые головки от сапог, — деловым тоном перебил её Фредис, — никак не могу найти.

— На чердаке они, только теперь там темно.

Фредис махнул рукой.

— Пусть остаются. Тебе на память.

— Алфред!

— Что тебе ещё?

— Если ты находишь, что тебе ещё что-нибудь причитается… — она замялась, покраснела и замолчала.

— Что соловьём заливаешься! Мне твоя скотина не нужна.

— Да разве я о том? — уклонилась Илма, ещё больше покраснев.

Фредис, склонив голову, смотрел на неё с лёгким сожалением. Потом надел тот же поношенный полушубок, в котором ежедневно ездил на ферму, надвинул на голову треух, взял чемоданчик и направился к двери. Илма медленно следовала за ним. Фредис никому не протянул руки. Только пройдя через кухню, крикнул:

— Прощайте все!

И, не дожидаясь ответа, ушёл. Ушёл на ветер, в темень, так же, как тогда, осенью, отправляясь в колхозный клуб. Только теперь он нёс маленький обшарпанный чемоданчик со всем своим имуществом.

В кухне ярко горела лампа. И если Фредис оглянулся на перекрёстке, как обещал, он увидел одно освещённое окно Межакактов.

Илма долго не произносила ни слова. Наконец, подняв голову, пристально взглянула на Лиену, потом на Гундегу и тихо сказала:

— Теперь мы остались втроём. Только втроём…

Им вдруг показалось, что во дворе опять раздались шаги Фредиса, но, прислушавшись, они убедились, что это шумит дождь. Вначале стекло как бы ощупывали несмелые маленькие пальчики, потом они начали нетерпеливо барабанить, требуя впустить их. Дождь рыхлил снег, он хотел в одну ночь прогнать зиму.

Илма поднялась и закрыла дверь на щеколду.

— Что вы обе точно воды в рот набрали! — вдруг закричала она. — Я не выношу такой тишины!

Войдя к себе в комнату, она включила приёмник. Зазвучал марш. Илма повернула рычаг на полную мощность и оставила дверь открытой. От оглушительной музыки чуть ли не лопались барабанные перепонки, но, как ни странно, тишина не рассеялась. Тишина как бы притаилась и продолжала жить среди этих звуков.

Загрузка...