Бахмут.
17 апреля 1685 года.
Я медленно перевел взгляд на Булавина.
Сотник уже сидел, намертво привязанный сыромятными ремнями к тяжелому дубовому стулу. В его разбитом, окровавленном рту торчал грязный холщовый кляп. Глаза его вращались от бессильной ярости.
Я подошел вплотную и резким рывком выдернул тряпку из его рта.
— Уда… сучий потрох… — хрипло, выплевывая кровь и пузыри, прорычал Булавин, пытаясь дернуться навстречу.
— Бам!
Мой тяжелый, окованный железом кулак без замаха, коротко и страшно врезался в его и без того разбитое лицо. Хрустнул хрящ. Булавин мотнул головой и обмяк, сплевывая на грудь выбитые зубы.
— А теперь ты, Кондрашка, будешь молчать. И внимательно слушать меня, — я навис над ним, чеканя каждое слово. — Нарушать древние казацкие обычаи и рушить вашу вольницу я пока не буду. Но ты забылся, смерд. Ты не в своем праве лаяться на генерала, на боярина, на князя. Это, если что — все я. И уж тем более — на Государя Всероссийского.
— Я не поносил Государя! — с отчаянной, звериной злобой выплюнул Булавин, тяжело дыша через разбитый нос.
— Ведь было? — я медленно, не повышая голоса, обратился к изюмскому полковнику Донцу-Захаржевскому, не сводя при этом ледяного взгляда с сотника.
Донец ответил далеко не сразу. Он явно взвешивал риски, прикидывая, на кого выгоднее поставить в этой партии. Но государственная машина, представленная мной и лязгом оружия во дворе, перевесила степную солидарность. Он тяжело вздохнул и молча кивнул головой в знак согласия. Было.
— Вот… — я задумчиво потер подбородок.
Ситуация складывалась двоякая. Нарушать вековые казачьи традиции и обычаи вольницы, вести себя на Дону словно взбесившийся слон в посудной лавке, ломая все через колено, — тоже было нельзя. Это прямой путь к тотальной партизанской войне в тылу. Но у казаков, слава богу, имелись свои, древние и суровые механизмы для решения наиболее непримиримых, тупиковых споров. Механизмы, политые кровью поколений.
— Круг Божьего суда, — жестко произнес я, бросив эту фразу Булавину как перчатку. — Вызываю.
В просвещенной Европе это изящно назвали бы дуэлью чести. Здесь, в пыльном Бахмуте, это был просто Поединок насмерть. И сейчас, холодным рассудком анализируя расстановку сил, я понимал: это было единственным верным решением. Единственным способом избежать того, чтобы прямо сегодня на этих улицах не пролились реки русской крови.
Те бахмутские казаки, которые сейчас готовы были рубиться за Булавина, но которые в будущем могли бы сослужить добрую, великую службу России в грядущих войнах, не должны быть просто тупо истреблены моими драгунами в бессмысленной сече за солеварни.
Более того, если я просто, по-чиновничьи, прикажу повесить сотника на ближайшей осине, подобный беспредел не понравится даже лояльным старшинам навроде Акулова. Моментально найдутся буйные, горячие головы, которые тут же соберут Круг, сместят умеренных атаманов и выберут кого-нибудь еще более радикального и решительного, готового немедленно поднять полномасштабное восстание против Москвы.
А вот если я убью Булавина в честном, открытом поединке перед лицом всего войска… Да еще и если его предсмертное слово, его воля будут прилюдно сказаны перед тем, как скрестятся клинки, как и мое слово… Тогда эту взрывоопасную ситуацию с бахмутской солью можно будет разрешить относительным миром. И без лишней крови. Победитель забирает всё. Таков закон степи.
Уже через час на небольшом, вытоптанном до состояния камня майдане в самом центре бахмутского острога стоял я. Скинув тяжелый кафтан, я остался в просторной голландской рубахе. В правой руке тускло отсвечивала обнаженная тяжелая боевая шпага.
Напротив, метрах в десяти, тяжело сопел Булавин. Он разминал затекшие от веревок плечи и мрачно проверял центровку своей любимой, хищно изогнутой татарской сабли. Вокруг нас, образуя плотное, гудящее живое кольцо, стояли сотни хмурых, вооруженных до зубов казаков и мои закованные в броню стрелки, держащие фитили мушкетов тлеющими. Тишина стояла такая, что было слышно, как в степи свистит ветер.
— Слово мое на то даю! И дьяки нынче же в грамоты это запишут! — мой голос, усиленный акустикой майдана, разносился далеко над толпой. — Что если Господь Бог приберет меня сегодня, и я паду здесь от руки сотника Булавина, то милостиво прошу Государя и всех бояр московских причастных — не судить этого казака за мою смерть! Ибо я сам, по своей воле, так решил и на Божий суд вышел!
Я обвел взглядом плотные ряды казаков, чтобы мои слова впечатались в их память.
— И я… я тоже прошу Круг не винить боярина и генерала Стрельчина, ежели доведется мне нынче лечь в землю от его руки! — громко, басовито, несмотря на разбитый, распухший рот, выкрикнул Булавин. — И пусть тогда токмо он решает, как делить бахмутскую соль! На то воля Божья!
Толпа глухо, одобрительно зашумела. Вызов был принят по всем правилам. Если бы кто-то из старшины был категорически против самой идеи передать солеварни государству в случае поражения их лидера, то прямо сейчас, на Кругу, должны были прозвучать гневные слова протеста.
Но Круг молчал.
И пусть здесь, в плотных рядах, стояло немало людей, которые ни за какие коврижки не хотели добровольно отдавать золотую соляную жилу русскому царю… Но казаки слепо и истово верили в удачу, физическую мощь и феноменальные навыки рукопашного бойца Булавина. Потому и молчали, будучи абсолютно уверенными, что их сотник сейчас снесет голову заезжему генералу. Типа: сейчас наши городских гонять будут.
Точно такого же, зеркального возмущения не было и среди моих ветеранов-стрелков. Они, прошедшие со мной огонь и воду, верили в меня, пожалуй, в еще большей степени, чем казаки — в своего атамана.
Я тоже в себя верил. И, возможно, я бы не решился на столь безрассудный, с точки зрения кабинетного стратега, поступок, если бы сегодня рано утром мне не удалось негласно, из окна, понаблюдать за тем, как тренируется на заднем дворе Булавин.
Он был объективно хорошим бойцом. Самородком. Рубил лозу с оттягом, двигался мощно, как танк. И мне совершенно не хотелось принижать врожденные, впитанные с молоком матери боевые навыки степных казаков. Но вся эта стихийная, природная ярость неизбежно разбивалась о холодный, научный, системный подход европейской школы фехтования, которую я долгими годами вбивал в свои рефлексы.
Я твердо рассчитывал на то, что моя система боя, моя превосходная физическая форма, помноженная на то, что в последнее время я целенаправленно и много тренировался противодействовать именно скоростной, рубящей сабле своей достаточно тяжелой, универсальной шпагой, — всё это позволит мне одержать верх.
— Сходитесь! — гаркнул изюмский полковник, взмахнув перчаткой.
Первый удар, вопреки моим ожиданиям, был одиночным. Его попробовал нанести сам Булавин.
Я был почти уверен, что этот медведь с первых же секунд рванет напролом и начнет тупо, физически давить меня своей массой и градом тяжелых ударов. И, учитывая то, что у меня была объективно лучшая выносливость и поставленное дыхание, я планировал первое время просто уходить в глухую защиту, кружить по площади и выматывать, поддерживая этот яростный, но быстро сгорающий порыв казака.
Но нет. Булавин оказался хитрее.
С диким гиком он сделал замах саблей. Я просто, почти лениво, сделал мягкий скользящий шаг в сторону с линии атаки. Тяжелая татарская сталь со зловещим свистом рассекла пустой воздух в полуметре от моего лица. И после этого промаха мой противник вдруг резко сбросил темп и стал осторожничать, выцеливая меня исподлобья.
Но это он делал зря. Ой, зря.
Сабля — это оружие инерции. Она хороша против шпаги только в одном случае: если непрерывно, агрессивно бить с силой наотмашь, создавать «мельницу» и не давать возможности техничному шпажисту разорвать дистанцию или, наоборот, войти в ближний бой для нанесения мелких, быстрых колющих и режущих ударов. Остановившись, Булавин отдал мне инициативу.
Я не стал ждать второго приглашения.
Резко подался вперед и показал всем корпусом, что буду тяжело, грубо атаковать сверху вниз, словно рублю оглоблей или кавалерийским палашом. Булавин инстинктивно вскинул саблю в жесткий блок, готовясь принять удар на сильную часть клинка.
Но в последнее, неуловимое мгновение я резко докрутил кисть, меняя траекторию, и сделал молниеносный, змеиный выпад вниз. Острие моей тяжелой шпаги с хрустом подрезало выставленную чуть вперед опорную левую ногу казака.
Я подрезал сухожилие чуть выше пятки. Очень глубоко и невероятно должно быть болезненно.
Булавин охнул, лицо его исказила гримаса дикой боли. Он попытался перенести вес, но левая нога предсказуемо подогнулась. А темная, густая артериальная кровь уже начала обильно, толчками заливать истоптанную пыль майдана под его сапогом.
Не скажу, что в реальной жизни никогда не бывает таких красивых, долгих, звенящих сталью поединков, какие я некогда, в своей прошлой жизни в будущем, видел в исторических фильмах. Бывают. Но настолько редко, что это скорее красивая, театральная случайность, исключение, чем суровое жизненное правило.
Обычно настоящий бой на холодном оружии заканчивается практически сразу, в первые же секунды. Как только начинается. С первой же результативной атаки, с первой же ошибки одного из поединщиков. И Булавин свою ошибку только что совершил.
И уже можно было смело констатировать факт: я де-факто выиграл этот бой. Оставалось только хладнокровно, методично отходить по кругу, изматывать и без того истекающего кровью, хромающего врага, дожидаясь, пока он сам не рухнет от потери сил.
Но это был не наш путь. Тем более здесь, на майдане, перед сотнями суровых зрителей. Этим людям, вскормленным степной войной, нужна была не академичная, скучная тактика на измор. Им нужно было первобытное зрелище. И никто, ни одна живая душа в этом живом кольце не должна была потом сказать в кабаке, что генерал-боярин трусливо замордовал атамана, бегая от него по площади.
С диким, утробным ревом Булавин занес саблю высоко над головой. И ринулся на меня, словно бы в этот миг начисто перестал ощущать боль. Он буквально прыгал ко мне на одной, здоровой ноге, подламывая израненную левую. Но пер, как танк.
— Дзинь!
Тяжелый, оглушительный скрежет стали. Мне все же пришлось жестко, от плеча, принять и отвести своей тяжелой шпагой страшный, рубящий сабельный удар противника.
Отдача сушила кисть. Он был чертовски неплох! Булавин наседал, обрушивая на меня град ударов с такой бешеной, нечеловеческой частотой, что в какой-то короткий, страшный миг я едва не растерял самообладание и не ушел в глухую, паническую оборону.
Но нет… Спокойно.
Я делаю быстрый скользящий шаг назад. Булавин, увлекшись атакой, вынужден, чтобы достать меня, сделать еще один тяжелый, полный шаг вперед… и в этот момент он инстинктивно переносит вес, обращая внимание на простреливающую адскую боль в разрезанном сухожилии.
Именно этого микроскопического сбоя в его ритме я и ждал.
Я не ухожу дальше. Я тут же, ломая дистанцию, делаю резкий шаг к нему навстречу. Снизу вверх, используя всю инерцию его движения, я заношу свою шпагу и широким, полукруговым движением прочерчиваю лезвием по широкой груди казака.
Я хотел нанести глубокий, останавливающий укол, но Булавин, обладая звериным чутьем, в последний миг смог дернуться, извернуться в воздухе. Сталь лишь вспорола рубаху и оставила длинный, кровоточащий разрез на ребрах.
Однако левая нога атамана окончательно подкосилась. Он начал тяжело, неумолимо заваливаться набок, теряя баланс. И вот тут я его подловил окончательно.
— Хух! — на резком, коротком выдохе я с силой, до самой гарды, вгоняю стальное жало шпаги точно в сердце старшины.
Он по инерции продолжает заваливаться вперед, но теперь уже это просто мертвый куль мяса и костей. С тяжелым, глухим стуком тело сотника Кондратия Булавина рухнуло в горячую бахмутскую пыль.
Мертвая тишина повисла над майданом. Казалось, перестали дышать даже лошади в стойлах.
— Сотник Кондратий Афанасьевич Булавин был достойным противником и храбрым воином! — звонко, на разрыв аорты, чтобы слышали в самых задних рядах, выкрикнул я, выдергивая окровавленную шпагу.
Сейчас категорически нельзя было глумиться над убитым врагом. Этого никто не оценил бы — ни свои солдаты, ни чужие казаки. Напротив, нужно было проявить максимальное, показное уважение и благородство победителя.
Но триумф длился недолго.
— Игнат Некрасов! — выкрикнул я в притихшую толпу, безошибочно выхватывая взглядом одного из самых преданных и радикальных сподвижников Булавина. Того самого Некрасова, именем которого впоследствии, в моей реальности, будут названы целые поколения позорных предателей России, ушедших служить турецкому султану.
— А-а-а-а-а! Смерть ему!! — истошно, срывающимся фальцетом закричал есаул Некрасов, внезапно вырываясь из передних рядов толпы с обнаженной саблей наголо.
Следом за ним, ослепленные яростью и потерей вожака, с воем выбежали еще пятеро верных ему казаков. Я метнул напряженный взгляд в остальную толпу: там, словно рябь по воде, пошли опасные волнения. Было много смущенных, злых взглядов. Явно же: еще одно мгновение, еще одна искра — и найдутся сотни тех, кто также оголит свои сабли и бросится на меня, сметая всё на своем пути. Бойня вот-вот могла начаться.
Но…
— Бах! Бах! Бах!
Три сухих, хлестких ружейных выстрела прозвучали откуда-то сверху, с крыш казарм, перекрывая гул толпы.
И три фигуры, летящие на меня с занесенными клинками, включая бегущего первым Некрасова, были мгновенно, как куклы с перерезанными нитками, сшиблены в пыль смертельными подарочками в виде тяжелых, конусных свинцовых пуль.
Конечно же, мы перестраховывались. Безусловно, перед тем как выйти на Божий суд, мои лучшие, самые меткие стрелки были скрытно расставлены по крышам и чердакам, чтобы жестко контролировать всё пространство майдана и настроение толпы. Никто режим максимальной опасности — «желтый цвет» — не отменял.
Три трупа застыли в пыли, не добежав до меня пяти шагов. Двое оставшихся бунтовщиков, обрызганные кровью товарищей, замерли как вкопанные, выронив сабли.
— Вы что, безумцы, желаете, чтобы прямо сегодня все здесь, на этом майдане, полегли⁈ — громовым, ледяным голосом выкрикнул я, обводя притихшую, вжавшую головы в плечи толпу острием шпаги. — И волю последнюю своего убиенного старшины выполнить не желаете⁈ Вопреки своей клятве и вере в Господа Бога⁈
Тишина была мне ответом.
И действительно, судя по всему, на этом кровавый спектакль был окончен. Больше буйных голов, готовых прямо сейчас сложить буйну головушку под пули моих снайперов, не нашлось. Толпа медленно, угрюмо начала расходиться.
Правда, к вечеру, как мне доложил Глеб, почти четыре десятка самых непримиримых казаков, сторонников убитых Булавина и Некрасова, молча оседлали коней, сбежали из городка и устремились в неизвестном направлении, вглубь Дикого поля. Ну да и пес с ними. Им никто препятствий не чинил. Пусть бегут в степь, без лидеров они теперь просто стая разбойников.
А мне еще приходилось оставаться в провонявшем кровью и солью Бахмуте, чтобы навести здесь мало-мальский, твердый государственный порядок.
Вечером, в той же самой избе, но уже без Булавина, я диктовал условия изюмскому полковнику Донцу-Захаржевскому и нововыбранным, гораздо более сговорчивым старшинам Бахмута.
— Пятьдесят долей от всей добытой соли будет отныне и впредь отходить Державе нашей, лично в казну Государю! Мне — двадцать долей. И по пятнадцать долей — Изюмскому полку и Бахмутскому куреню! — безапелляционно, ставя жирную точку в споре, распределил я потенциальную доходность этого бездонного кладезя.
Возражений ни у кого не возникло. Да и после того наглядного, жестокого представления, что было мной предложено взыскательному зрителю на майдане, вряд ли у многих осталось особое желание протестовать.
Да и, по сути, если отбросить эмоции, я ведь распределил всё относительно справедливо. Государство получало львиную долю. Полковники — солидный куш на содержание рубежей.
Ну, кроме того нюанса, что я скромно взял лично себе аж двадцать долей… Но ведь и мой новый, индустриальный город будет строиться прямо тут, рядом! И я всерьез собирался устроить здесь колоссальное, промышленное производство по забою скота, засолке и копчению мяса и рыбы. Чтобы иметь возможность максимально уменьшить логистическое плечо. При неизбежном затягивании грядущей, большой войны с османами (а я прекрасно понимал, что за одну кампанию мы турецкий вопрос окончательно не решим), эти солеварни и мясокомбинаты позволят мне бесперебойно организовывать стратегические поставки провианта в действующую армию.
На следующий день мы стояли в чистом, ковыльном поле на берегу Кальмиуса. Ветер трепал полы моего кафтана. Я окинул взглядом холмы, скрывающие под собой черное золото — уголь.
— Вот тут. Здесь нашему новому городу-заводу и быть, — тихо, но твердо сказал я, широким жестом указывая рукой на девственную степь.
А ведь это чертовски приятно — чувствовать себя тем человеком, который закладывает новые, великие города. Ощущение созидания. Это намного глубже и приятнее, чем даже триумф полководца, просто гоняющего врагов по степи.
Мне нравится создавать, а не разрушать, даже чужое. Но разрушать чужое, чтобы создать свое — нравится все же больше.
От автора: Сфера надежды защищает наш мир от новых Демонских земель. Надежно запечатывает место открытия врат, но что если в этот раз под Сферой осталась деревня с жителями…
https://author.today/work/351999