Москва.
20 февраля 1685 года.
Передо мной, в пропахшей свинцом, сыростью и кислым запахом дешевых чернил комнатке Печатного двора, сидел уже немолодой, высохший человек с пронзительными, умными глазами.
Сильвестр Медведев. Несмотря на преклонный возраст и монашеское одеяние, взгляды его были поразительно гибкими и, как я давно успел вычислить, однозначно смотрели в сторону Запада. Еще в те темные времена, до страшного стрелецкого бунта, он являлся негласным лидером так называемой «латинской партии». Да, это были православные люди, но из числа тех мыслящих интеллектуалов, которые уж точно не стали бы с пеной у рта протестовать против реформ, науки и европейского просвещения.
А еще я знал, что он был в иной реальности еще и тем, кто чуть было не открыл первый в России университет, более чем за полвека до того, как это сделал Ломоносов с Иваном Шуваловым. Так что стоило присмотреться к Медведеву. Хотя пока, как ни присматриваюсь, ну не вижу я в нем деятеля, который способен на большие свершения. Преподает по личной просьбе Софьи Алексеевны в Новодевичьей школе, и на том, спасибо. Впрочем, кроме как с ним и не с кем было начинать большое дело…
На данный момент в огромной, неповоротливой стране просто не к кому было больше обратиться, чтобы с нуля создать то, чего Россия еще не знала — первый массовый печатный орган. Настоящую газету. Идеологический рупор державы. Сильвестр долгое время возглавлял Печатный двор, то самое «правильное отделение», где выверялись тексты, переводились фолианты, а порой даже звучали вирши, которые он сам мастерски слагал. Он понимал вес печатного слова.
И вот теперь, стоя посреди грохочущих деревянных прессов, я с трепетом и мрачным удовлетворением держал в руках еще пахнущий типографской краской, влажный лист первой русской газеты. Исторические петровские «Ведомости» появились бы позже, и это были бы петербургские листки, но наши, «Московские ведомости» куда как передовые выходили.
Я уже читал местные газеты, в смысле этого времени. В Священной Римской империи такие были. Так вот в них я не заметил аналитику, даже пропаганды было столь мало, что она и незаметна. Сухое изложение фактов и событий.
И нет, такая пресса мало пригодна для идеологической накрутки населения и пропаганды, для создания единого информационного пространства и накачки людей нужными для трона нарративами. Вот это я хочу видеть на страницах «Ведомостей». Для этого писал первые статьи.
Мой взгляд скользнул по крупному, жирному шрифту заглавной статьи.
— «Казак Мудила поднял чадо на вилы…» — прочитал я вслух, пробуя слова на вкус.
Топорно. Господи, как же это было чудовищно топорно и грязно. Но в этом и крылась гениальность! Самое важное в искусстве массовой пропаганды заключалось в том, что именно такая откровенная, сочащаяся кровью ложь била точно в цель. Особенно когда злодею-бунтовщику придумали такую потрясающе емкую, народную фамилию, которую теперь будут склонять на всех базарах, кабаках и площадях необъятной страны. И никто не забудет кто именно такое кощунство совершил.
Никаких сложных геополитических выкладок про Австрию и Габсбургов. Народу это не нужно. Народу нужен понятный враг. Вот такие короткие, хлесткие, выбивающие слезу и гнев эпизоды и создают ту самую слепую, святую ярость, которую русский мужик будет испытывать по отношению к предателям-бунтовщикам.
Информационная война XVII века вышла на новый уровень эскалации. И я собирался в ней победить.
Я аккуратно свернул влажный, резко пахнущий свинцом и льняным маслом лист. Это был всего лишь один разворот, грубая серая бумага, но вес этого куска целлюлозы в грядущей войне будет пострашнее десятка чугунных пушек.
Пробежав глазами еще несколько заметок в этих первых, пока еще московских «Ведомостях», я принял жесткое, оперативное решение. Значительную часть этого первого, пробного тиража нужно прямо сейчас, не теряя ни часа, передать моим самым расторопным людям.
Их задача — тенью скользнуть на юг и щедро рассыпать эти листы по всему периметру вспыхнувшего восстания. В Чернигов, в Сумы, в Харьков. Мы обязаны выстроить глухой информационный карантин, возвести стену вокруг этой раковой опухоли мятежа. Пусть люди там читают газету.
Если эта кровавая зараза перекинется дальше, если она доберется до вольных донских казаков и увлечет их в это дикое «веселье», Империя захлебнется в крови. Ведь самое страшное в нашей пропаганде заключалось в том, что она строилась не на пустом месте. В пьяном, зверином угаре бунтовщики действительно подняли на пики русского чиновника-переговорщика. И да, в той резне страшно погиб ребенок. Может и случайно, или мы не знаем подробностей, но сын того чиновника и погиб. Я лишь брал их реальные зверства и многократно усиливал их через линзу массового террора и печатного слова.
Что же касается самой редакции «Ведомостей»…
Я тяжело вздохнул, понимая очевидное. Первое время мне придется лично макать перо в яд и писать передовицы в этот новорожденный рупор нашего самодержавия. Больше просто некому. Никто здесь еще не чувствовал нужного ритма манипуляций.
Впрочем, долго тянуть эту лямку я не собирался. Нужно будет присмотреться к тем ученикам, которых в этом году выпускают из Новодевичьей школы. Если порыться, там наверняка найдутся бойкие, острые на язычок умы. Взять пару-тройку таких смышленых, немного натаскать, объяснить азы воздействия на толпу — и вот вам первые исправные отечественные журналисты. В конце концов, в этом неискушенном времени профессия щелкопера не требует гениальности. Достаточно лишь немного понимать, на каких струнах человеческой души играть, и четко следовать генеральной линии государства.
Я скомкал бракованный лист бумаги и бросил его в печь.
Что ж, можно констатировать факт: в информационном отношении, в искусстве государственной пропаганды мы наконец-то совершили тектонический сдвиг вперед. Оружие выковано. Остались сущие «пустяки»: выиграть кровопролитные войны на два фронта, да железной рукой наладить отечественное производство, которое, к моему крайнему раздражению, начало откровенно пробуксовывать, захлебываясь собственным быстрым ростом.
Я потер ноющие виски. Кручусь, как проклятая белка в адском колесе, латая дыры по всему государству. А ведь на моем столе мертвым грузом лежат бумаги — я так и не закончил глубокий аудит нашего Русского торгово-промышленного общества. И то, что я успел там раскопать, заставляло тянуться к пистолету. Неистребимая, многоголовая гидра коррупции и наглого мздоимства уже успела проникнуть в святая святых, в самые прибыльные статьи наших предприятий. Воровали с размахом, со вкусом, не боясь ни царя, ни Бога.
Но, выходя из душных палат Печатного двора на шумную московскую улицу, я лишь криво усмехнулся.
А разве когда-нибудь, хоть в одной точке на этой грешной земле, было иначе? Пусть просвещенные европейцы подавятся своим лицемерием. Нечего клевать Россию и с умным видом рассуждать, что, дескать, только у нас воруют так истово и бесстыдно. Воруют везде. В Париже, в Лондоне, в Вене — воруют так, что нашим казнокрадам и не снилось. Такова уж гнилая, неизменная сущность человеческой природы.
Запорожская Сечь.
20 февраля 1685 года
А далеко на юге, за сотни верст от снежной Москвы, дико бурлила Запорожская Сечь.
Казалось, случилось невозможное. Бесконечные, кровавые распри между казацкими старшинами, которые всю жизнь мнили себя великими политическими фигурами, но на деле раз за разом оказывались лишь пешками на шахматных досках соседних империй, подходили к своему жуткому, закономерному финалу. Днепр жадно глотал кровь бывшего гетмана Самойловича и его незадачливых приспешников.
Кто-то успел сбежать, как узнал, к чему идет дело. Немало все же было и тех, кто считал, что столь мощная заявка православной России на доминирование в регионе — это к лучшему. Иные были повязаны боевыми подвигами с русским воинством. Раскол… он был в головах людей, но все же большинство казацких малоросских элит, посчитав момент удачным, решились…
В просторной, жарко натопленной хате стоял густой дух застолья. На грубо сколоченном столе громоздились блюда с истекающей жиром бужениной, толстыми шматами подкопченного сала, небрежно порубленным репчатым луком и огромными, пышущими жаром караваями хлеба. И, разумеется, во главе стола царила она — объемистая стеклянная бутыль с мутноватой, крепкой, как удар кистенем, горилкой.
Казалось бы, казаки — люди исключительно вольные, больше жизни ценящие свою знаменитую степную свободу. Но прямо сейчас за этим пиршественным столом им безмолвно и покорно прислуживали люди, воли напрочь лишенные. Молодые, испуганные дивчины и парни постарше, затравленно ловили каждое слово, каждый жест нового хозяина положения.
Юрий Богданович Хмельницкий сидел во главе стола и выглядел донельзя озадаченным, словно человек, на плечи которого внезапно рухнул свод церкви. Тень великого отца всегда давила на него. И вот он в который раз, повинуясь чужой воле, вновь рвется взять в свои слабые руки тяжелую гетманскую булаву.
Юрась прекрасно понимал: его в очередной раз безжалостно подставляют. Осознавал, что это чужая игра, глобальная разборка между великими державами — Османской империей, Речью Посполитой и Россией, — которые на порядок превосходили Гетманщину и в военном, и в экономическом отношении. Они были системами, государствами, до чего Гетманщине нужно было еще расти и расти. А может и не вырасти.
Но пути назад не было. Во дворце султана в Стамбуле ему всё объяснили предельно доходчиво, с восточной вежливостью и стальной угрозой: либо он соглашается на эту самоубийственную авантюру, поднимает Сечь и становится турецкой марионеткой, либо его жизнь прервется быстро, тихо и без затей — шелковым шнурком на шее. Жить Юрию Богдановичу хотелось больше, чем геройствовать [в реальной истории в этом же, в 1685, году, в Стамбуле, Юрия Хмельницкого убили].
Был за этим столом и ещё один примечательный человек. Он сидел чуть поодаль, не лез вперед, но умным, хитрым взглядом с характерным ленинским прищуром внимательно ощупывал каждого из собравшихся. Иван Степанович Мазепа.
Не то чтобы этот казачий генеральный есаул был сейчас самой влиятельной политической фигурой на Сечи. Но, учитывая то, какими колоссальными богатствами он уже успел обрасти, сбрасывать его со счетов было бы роковой ошибкой. Любая война — а собравшиеся искренне верили, что затевают войну за свою казацкую независимость — требовала звонкой монеты. Игнорировать мнение Мазепы и таких же, как он, бездонных денежных мешков, не посмел бы ни один, даже самый отчаянный атаман. Иван Степанович молча пил горилку и терпеливо ждал своего часа.
Доминик Андреас фон Кауниц… Этот молодой, обходительный граф, восходящая звезда тайных дел Священной Римской империи, безмерно преданный дому Габсбургов, тоже присутствовал на этом пропахшем горилкой и потом сборище.
По большому счету, назревающий на юге мятеж был всецело его детищем. Именно Кауниц, пустив в ход все свои дипломатические таланты, сумел выбить в Вене щедрое финансирование для казацкого бунта. Он же и забрал Юрия Хмельницкого из Стамбула, привез на Сечь.
И именно родоначальник тайной службы Габсбургов, тонкий психолог, подобрал те самые сладкие, отравленные слова, которые идеально легли на затаенные желания, а то и вековые, мело чем подкрепленные мечты малороссийского казачества о ни от кого не зависящей, суверенной вольнице.
Ну, или почти всего казачества. Глубокий раскол в Сечи все-таки произошел, и скрыть его было невозможно. Некоторые казачьи курени — в первую очередь те закаленные в боях ветераны, что успели поучаствовать в победоносных русских Крымских походах и даже пролить кровь плечом к плечу с русским экспедиционным корпусом в Австрии, — наотрез отказались ввязываться в эту дурно пахнущую авантюру. Они поспешили сняться с коша и уйти подальше в степи, не желая марать руки и поднимать сабли на недавних братьев по оружию.
Фон Кауниц, между тем, представлял за этим столом не только политические интересы императора Леопольда. Да и кто спросил бы его, так до последнего открещивался бы граф, что действует от имени империи. Нет, мол, частное лицо, но и немного представитель иезуитов.
Перед самым отъездом в дикие запорожские степи граф успел провести тайную встречу с одной крайне влиятельной и зловещей фигурой — патером Карло Маурицио Вота. Этот человек был не просто видным иезуитом, но и фактическим куратором политики Общества Иисуса на восточных рубежах Священной Римской империи.
Однако, памятуя о горьком опыте слишком явных и топорных интриг ордена в Речи Посполитой в России, многомудрый Вота предпочел остаться в тени. Он не стал лично марать рясу в днепровской грязи, не желая «светить» свое присутствие в логове бунтовщиков. Зато он щедро снабдил Кауница звонкой монетой.
И в ход пошло не только габсбургское серебро, но и золото самого Папы Римского. Изначально Святой Престол по крохам собирал эти средства по всей католической Европе для священной войны с турками-османами. Но теперь, когда с Блистательной Портой, во многом благодаря усилиям русских, было достигнуто рамочное соглашение, а полноценный мирный трактат должен был быть подписан со дня на день, по весне, векторы европейской политики резко изменились.
Ватикан, как и двор в Вене, был до нервной дрожи озадачен — а вернее сказать, до смерти напуган — внезапным, стремительным и пугающе мощным возвышением православной России. Могущественная еретическая империя на востоке пугала просвещенную Европу куда больше, чем привычные турки. Тем более, что уже побежденные турки. И что побеждены они во-многом русскими, умные головы понимали, пусть в слух даже между собой не хотели о таком кощунстве говорить.
И теперь золото, заботливо отложенное на борьбу с полумесяцем, полноводной рекой текло на подкуп жадных до наживы казацких старшин. Все средства были хороши, лишь бы ударить в спину набирающему силу русскому медведю. Загнать шатуна в берлогу для продолжения спячки — священная задача.
Кауниц отпил горилки, не поморщился, тут же взял сала и закусил. Хмелеть ему нельзя. Ну и не пить не возможно. Как там у казаков? Колы людына не пье, то вона хворая або падлюка. Кауниц был здоров, и не считал себя подлецом.
А потом тяжелые, чеканные австрийские талеры с профилем императора Леопольда I с глухим стуком ложились на дубовый стол.
Граф Доминик Андреас фон Кауниц, тайный советник венского двора, брезгливо поправил кружевные манжеты. Тонкий аромат европейского парфюма с трудом перебивал густой, тяжелый дух немытых тел, пролитой горилки, конского пота и оружейной смазки, висевший в горнице.
— Император Священной Римской империи готов щедро оплатить вашу… жажду справедливости, панове, — голос Кауница звучал вкрадчиво, как шорох шелка. Он обвел взглядом присутствующих. — Вена гарантирует: если вы поднимете сабли и свяжете руки московскому царю здесь, на юге, мы обеспечим дипломатическую изоляцию России. А когда турки ударят — а они ударят, поверьте мне, — Москва захлебнется. И вы получите свою Гетманщину. Независимую.
— Независимую? — выплюнул Юрий Хмельницкий, и в его голосе проскользнули истеричные нотки. — Мой батько Богдан отдал эти земли под царскую руку не для того, чтобы теперь московские дьяки переписывали наши хутора и облагали нас податями! Запорожье уже бурлит! Я кину клич, и выставлю сорок тысяч сабель! Османы дадут мне порох, а вы, граф… вы дадите золото! Но что еще?
— Золото — это хорошо, — веско, словно роняя камни, произнес старый черниговский полковник Яков Лизогуб.
Лизогуб не был безумцем вроде младшего Хмельницкого. Это был грузный, седой волк, чьи сундуки ломились от добра, а земли простирались на десятки верст. Он смотрел на австрийца из-под кустистых бровей с тяжелым, крестьянским прищуром.
Полковник испугался того, что его сыну, Ефиму, не простят измены. Лизогуб обоснованно считал, что только большая занятость князя Стрельчина не позволила тому обрушиться на Черниговский полк и лично на род Лизогубов. Так что, как только узнал, что Сечь волнуется, не довольна тому, что русские обозы во всю ходят в Крым и по сути со всех сторон московиты обложили, то рванул к казакам, как и многие другие, кто был недоволен.
Тем более, что далеко не весь Чернигов был против России. Напротив, Лизогуб уходил только с небольшой частью своего полка и своих приближенных. И только тут, на Сечи и рядом с ней, черниговский полковник ощутил себя неодиноким. Тут-то как раз казалось, что все украины встали в едином порыве. Достаточно же было собрать тысяч двадцать казаков, да еще вдвое больше разных иных: маркитантов, ремесленников, прислуги, писарей… много кого. И такая масса людей, вроде бы как единомышленников рождает иллюзию, что все так думаю, что это и есть большинство.
Монеты звякали и привлекали внимание, но Иван Мазепа смотрел на всех с нескрываемым страхом. Ну пусть не страхом, но с тревогой точно.
— Но московские полки воюют нынче страшно, пане граф. Мы видели, как они бьются. Если мы отрежем царю дороги на Крым, он не станет грозить нам пальцем. Он пришлет регулярную армию. И драгуны выжгут наши маетности дотла. Что тогда сделает ваш Император? Пришлет ноту протеста? — все же решился сказать Иван Степанович Мазепа.
Сила… он верил в силу и жаждал сохранить свое. А лучше, так и умножить. И вот кто сильнее, с тем и по пути.
— Да, у них есть пули особые… я знаю о таких. Но нарезных мушкетов у нас почитай и нет. Страшны они и штыками, — высказывал скепсис относительно лпрямых столкновений с московитами и Яков Лизогуб.
— Москва увязла на севере! — горячо, со звоном ударив кулаком по столу, перебил отца Ефим Лизогуб.
Молодой, широкоплечий, с лихо закрученным усом и горячей кровью, Ефим являл собой то самое поколение старшины, которое жаждало славы и власти прямо сейчас.
— Батько, мы дождемся, что они пришлют сюда своих воевод и отберут наши булавы! — вскинулся Ефим. — Москалей на юге сейчас мало. Гарнизоны разбросаны. Мы ударим первыми! Вырежем заставы в одну ночь, пустим красного петуха по слободам. Ни один гонец не доскачет до Москвы!
Кауниц тонко улыбнулся, глядя на распалившегося юнца. Идеальное пушечное мясо для имперских амбиций Габсбургов.
— Молодой полковник зрит в корень, — мурлыкнул австриец.
— Молодой полковник горяч и глуп, как весенний селезень, — сказал Яков Лизогуб.
— Вы, граф фон Кауниц, привезли нам красивую сказку, — мягко начал Юрий Хмельницкий, подходя к столу и беря в руки австрийский талер. — Вы хотите, чтобы мы стали щитом между Веной и турецким султаном, а заодно — костью в горле русского царя.
— Вы сомневаетесь в искренности Императора, пан Хмельницкий? Но от султана вы получали другие инструкции, — холодно прищурился Кауниц.
— От султана, — сказал Хмельницкий. — Не от императора.
— Я верю только звону серебра и лязгу стали, — подошел к деньгам и Мазепа, бросил монету обратно в кучу. — Но план хорош. Потому что он выгоден нам.
— Ты бы на себя много, больше, чем унести можешь, не брал… Не утянешь, — сказал Юрий Богданович Хмельницкий.
— Панове, — пресек возможную ссору Кауниц… — Разве стоит нынче лаяться? Дела уже начались. Кровь пущена. Вместе нужно быть.
Да… крови было уже пущено немало. Сечи, и не только Запарожская, были «вычещены» от «москальского духа». Сперва дали просто уехать тем, кто был «замазан» в делах с русской администрацией. И даже не тронули большинство маркитантов, что имели сношения с торговлей с Крымом и с другими русскими территориями. Ну а кто не уехал, не понял что именно может и должно произойти, тех уже и под нож пустили.
— Договорились, панове. Отправлюсь я обратно. Оставлю своих людей. Чуть что, то я сразу и приеду, — сказал Кауниц.
— И больше серебра. Это мало будет, — сказал Юрий Хмельницкий.
«Сколько не дай, все мало будет,» — подумал граф, но только лишь улыбнулся.
Ефим Лизогуб, с блестящими от азарта глазами, выхватил из ножен кинжал и с размаху вогнал его в дубовую столешницу, прямо в центр рассыпанных серебряных монет.
— Смерть москалям! — рыкнул он.
Яков Лизогуб тяжело перекрестился. Юрий Хмельницкий безумно расхохотался, наливая до краев кубок горилки. И только Иван Мазепа стоял в стороне, холодно наблюдая за тем, как в этой тесной, провонявшей дымом комнате рождается кровавый смерч, который вскоре накроет всю Малороссию. Рубикон был перейден.