АННЕЛИЗА АЛЛЕВА[113], МАЙ 2004, ВЕНЕЦИЯ


Когда и при каких обстоятельствах вам довелось познакомиться с Бродским?

Я познакомилась с Бродским в апреле 1981 года. В Риме на старинной вилле Mirafiori был организован цикл лекций для бывших студентов русского языка и литературы, получивших диплом факультета языков и философии. Бродский тогда находился в Риме в качестве стипендиата Американской Академии и жил в маленьком домике рядом с Американской Академией. Для небольшой группы студентов он читал лекцию о русской поэзии, о "Новогоднем" Марины Цветаевой, что уже было напечатано в виде статьи[114].

И чем он вас очаровал?

Он меня очаровал уже тем, как он вошел в класс широким решительным шагом в солидных, тяжелых мужских ботинках. Меня очаровал и его джинсовый пиджак, и его русский язык, и особенно его картавость. И еще он очаровал меня своим пренебрежительным отношением к нашему профессору, который буквально рта не мог открыть, чтобы не услышать в ответ от Бродского какие-нибудь резкости. Мне тогда было двадцать четыре года, ему почти сорок один.

Как развивались ваши отношения? Как часто вы с ним общались?

— Он мне нравился, я смотрела на него, и мне казалось, что он тоже смотрел на меня, когда поднимал глаза во время лекции или во время вопросов. Так оно и оказалось. К концу лекции я подошла к нему вместе с другими за автографом: у меня был с собой двухтомник Цветаевой. Стихов самого Бродского я тогда еще не читала. Я заметила, что он подписывает книги тем, кто стоял за мной, а мне он жестом дает знать, чтобы я подождала. Потом он дал мне автограф, добавив к нему номер своего телефона. У меня сразу уменьшился аппетит и ухудшился сон. Потом он улетел в Англию, и мне тоже нужно было ехать в Лондон, чтобы изучать английский. Летом он вернулся в Штаты, и мне тоже потребовалось устроить поездку в Штаты с моими итальянскими приятелями. Это была невинная ошибка. Там я поняла, что он в свою берлогу не пускал никого. После Америки я решила больше не искать с ним встреч. Я получила стипендию для поездки в Россию. Бродский дал мне адрес своих родителей еще в Америке. Во время моего пребывания в России я ни разу ему не написала. И даже когда вернулась в Италию, не звонила и не писала. Он сам позвонил мне на Рождество 1982 года из Венеции и пригласил меня. Бродский крайне не любил терять людей. Наши отношения становились похожими на игру в шахматы. Он дал мне понять, что это он решает, когда, где и при каких обстоятельствах мы встречаемся. Мы встречались более или менее регулярно два раза в год, раз в неделю говорили по телефону и переписывались. Мы редко жили вместе, но случалось и такое — на Искии, на Майне, в Нью-Йорке, в Амстердаме, в Брайтоне, в Лондоне, во Флоренции. Путешествовали по Италии, часто встречались в Венеции. Так это и продолжалось до конца января 1989 года.

Вы писали о том, как осенью 1981 года вы приехали в Ленинград в качестве стипендиата и в течение всего года каждый четверг навещали родителей Бродского[115]. Создалось ли у вас впечатление, что они понимают масштаб дарования сына? Ведь уже в 1980 году он впервые был выдвинут на Нобелевскую премию.

Да, я навещала родителей Иосифа каждый четверг в пять часов. Они, конечно же, осознавали, что они родители Бродского, очень им гордились, особенно мать. Но для них, особенно для Марии Моисеевны, говорить о нем было пыткой, болезненным пунктом. Мне казалось, хотя она никогда этого не высказывала, что ей было невыносимо думать, что я теоретически могу увидеть ее сына в любое время, а она, мать, не может. Поэтому мы о нем не говорили так уж часто. Но все равно он присутствовал в самом воздухе той квартиры. Там все было пропитано ностальгией. И я их очень уважала за стойкость, за то достоинство, с которым они переносили день за днем жизнь без него, за их порядочность.

Рассказывали ли они вам какие-нибудь интересные истории из детства и юности Иосифа?

Рассказывали, конечно, и я об этом подробно писала. Мария Моисеевна всегда защищала сына, считала его добрым. И в этом она была права. Иосиф был ее единственный сын. Он рос во время войны, мать работала, а сына приходилось оставлять дома одного. Она с гордостью рассказывала, как однажды, вернувшись с работы, она увидела, что ее трехлетний сын держит в руках книгу "Так говорит Заратустра", как будто читает ее. Она взяла у него книгу посмотреть и положила ее вверх ногами, а Иосиф тут же вернул ее в правильное положение. Он как будто читал в три года.

Мы с Иосифом часто обедали в ресторанах, а у Бродских я всегда ужинала по четвергам, и в жестах матери за столом я узнавала жесты Иосифа, например он так же ломал кусок хлеба. Этому он научился у нее, да и всему вообще он научился у нее. После войны Иосиф часто помогал ей носить из подвала дрова в квартиру. Картина редкой нежности. Действительно, Иосиф был добр, он всегда помогал друзьям, раздавал свою новую одежду, спасал кошек. Но в то ж время он мог пригласить на день рождения своих друзей, а сам уйти в течение вечера. Он писал стихи под музыку Баха. Он купил в Кембридже галстук и послал отцу, Александр Иванович элегантно носил этот галстук.

Память всех нас подводит. Так, Мария Моисеевна вам рассказывает, как она несколько раз видела на Литейном вместе Ахматову и Цветаеву после возвращения Цветаевой в Союз. Но мы знаем, что они встречались только дважды в Москве 7 и 8 июня 1941 года. Или отец, показывая вам фотографии Иосифа, говорит: "А вот он после защиты диплома". Но никогда в своей жизни Иосиф никакого диплома не защищал, хотя и получил несколько почетных степеней доктора в разных странах, в том числе в Оксфорде в 1991 году. Как вы воспринимали эти истории?

Я точно помню, как Мария Моисеевна мне рассказала, что Ахматова и Цветаева вместе гуляли по Литейному проспекту в длинных юбках и были похожи на учительниц. Ахматова жила недалеко; возможно, другая дама была не Цветаева, а действительно учительница. А возможно, что обе были учителями, просто одна из них похожа на Ахматову. Жалко, я ей тогда поверила и верю до сих пор. Мне просто нравится идея, что две великие русские поэтессы были похожи на учительниц, потому что так именно бывает. Что касается диплома Иосифа, то отчетливо помню одну черно-белую фотографию семидесятых годов где-то в Англии, на которой Иосиф выглядел худым, грустным, с длинными редкими волосами, в шляпе с кисточкой и, кажется, в темном плаще — типичная форма студентов, которые только что защитили диплом. Я им верила, и у меня никогда не было ощущения, что они говорили неправду. Разве иногда Александр Иванович что-то чуть- чуть преувеличивал. Когда Мария Моисеевна мыла посуду после ужина, мы с ним сидели в полукомнате Иосифа, я на жесткой кровати Иосифа, на которой теперь спал Александр Иванович, он стал рассказывать о приключениях своей молодости. Однажды он меня сфотографировал пару раз на фоне фотографий Иосифа до отъезда из России. Я до сих пор храню одну из них как сокровище, как память о тех временах.

В какой степени эта дружба была важна и для вас и для них?

Для меня очень важна. Не только тогда и там, но навсегда. В ленинградском общежитии для студентов из капстран на улице Шевченко, дом 2, тайно хранила черно-белую фотографию Иосифа, может быть, еще и потому, что его имя было под запретом. Было весьма опасно говорить, что ты его знаешь или что ты встречаешься с его родителями, тем более в коммунальной квартире. Для такой девушки, какой я тогда была, все это было весьма привлекательно. До сих пор, между прочим, у меня на левой руке — а я левша — сохранился шрам от тяжелой двери телефонной кабины на улице Пестеля.

Родители Иосифа составили мне компанию, кормили меня, их немного развлекала, дарила маленькие полезные вещи: вино, шоколад. Иосиф дал мне немного денег, чтобы я покупала для них кое-что в магазине "Березка", где товар был лучшего качества. На Рождество я ездила в Италию и оттуда привезла свитер и ботинки для Марии Моисеевны и костюм для Александра Ивановича, а также календарь с репродукциями Боттичелли и кое-что еще. Для матери я потом купила еще шапку в другом конце Ленинграда. Но не это главное. Я до сих пор помню их пословицы и поговорки, ее кухонные советы, его максимы, например что перед встречей с начальством надо сытно поесть. Я бы добавила: и перед тем, как идти к зубному врачу, то есть накануне страдания.

Вы заметили, что Иосиф был похож на своего отца. Только ли внешним было это сходство или более глубоким?

Иосиф был несомненно похож на отца, но отчасти и на мать. Она своей красотой смягчала его черты, унаследованные от отца. Выпуклые голубые глаза отца и только намек на выпуклость глаз у Иосифа. То же можно сказать и про его горбатый нос, у Иосифа нос был больше похож на материнский. То же самое с облысением. Но Иосиф был молодым, ведь он и умер в возрасте моложе отца. После смерти матери в 1983 году Иосиф просил меня написать письмецо отцу, "нежненькое, как предыдущее, которое ему так понравилось". У отца и у сына было еще нечто общее — быстрые руки, маленькие, белые. Да, у Александра Ивановича на правом мизинце был очень длинный ноготь. Было у них и большое внутреннее сходство: отец после свадьбы не пошел жить вместе с женой, а остался в своей прежней квартире[116]. И только время от времени ездил к жене и к сыну. Она очень критически относилась к нему и иногда говорила: "Что-то таинственное есть в нем, — и добавляла: — Он эгоист, а мой сын не эго ист". И упрекала его, что после того, как они поженились, он ни разу не сводил ее в ресторан. Общее у отца и сына было отношение к женщинам. Они оба считали, что социальная жизнь — это мужское дело, а женщинам лучше дома сидеть. Оба они любили, чтобы последнее слово оставалось за ними. Оба обладали необыкновенно быстрой реакцией, сообразительностью, практической ловкостью. Отличала их и любовь к блеску и увлечение женщинами. Мария Моисеевна косо смотрит на мужа за столом и говорит: "Он только любил проникать в чужие спальни". Еще Александр Иванович любил помпу, официальность. Я бы сказала, что Иосиф в какой-то мере тоже.

Странно, у меня совсем другое впечатление, что Иосиф не любил официальные мероприятия и избегал торжественных церемоний. Так, он отказался от поездки в Японию, получив приглашение от самого императора; отказался он и от поездки в Санкт-Петербург на церемонию вручения ему звания почетного гражданина города. Выспрашивал ли вас Иосиф о подробностях жизни родителей, когда вы с ним встретились после возвращения в Италию?

Иосиф, как и его родители, страдал от воспоминаний. Помню, мы были на кухне у моей венецианской приятельницы, пили чай, он спросил: "Она тебя угощала, да? Правда, она замечательно готовит?" Он вообще сильно скучал. Я помню, как я ему однажды показала свой ленинградский вельветовый альбом. Иосиф так медленно поворачивал странички, как будто он боялся того, что увидит за углом каждой страницы. Он говорил мне и писал, что когда был молодым, ему хотелось уйти из дома, хотелось жить отдельно. Но позже он понял, что на самом деле дома и была единственная настоящая жизнь. Его родители все время спорили, несерьезно, но постоянно. Так же любил спорить и Иосиф; видимо, это напоминало ему семейную жизнь.

Ваша дружба с Иосифом продолжалась несколько лет. Были ли в ней ямы и буераки?

Интересно определение наших отношений как дружба. У меня не было дружбы с Иосифом, скорее была война. Я спрашивала себя в дневнике и его в письмах: "Вы кто? Друг или враг?" Между нами были длительные паузы тишины, когда мы были вместе. Он был больше меня, по крайней мере, по росту, возрасту, языку, культуре. Я, как маленький Давид женского пола, внимательно его слушала, следила за его советами-упреками по поводу моего чтения. И одновременно я изучала его поведение, хотела его понять, раскрыть и ему противостоять, как-то защититься от него, спастись, освободиться от него. Иосиф об этом знал и называл это намерение "поставить на мне крест". Но мне это долго не удавалось осуществить. Я читала и читала, потому что Иосиф говорил, что литература, особенно поэзия, развивает человека. Мне надо было быстро вырасти. Я была с ним наедине, и никто не мог мне объяснить, кто такой Бродский.

Были ли в наших отношениях ямы и буераки? Ямы для меня, иностранки, это места, где лежат покойники, где люди отдыхают. Я же горела, и процесс горения требует кислорода.

Горение — это свет высокого пламени при свете солнца. Мне, увлеченной сердцем, надо было оставаться трезвой умом. Мне требовалось уловить его психологически, а он не позволял сформулировать представление о себе, он все время посылал противоречивые сигналы, создавая разные образы самого себя. По-моему, за всем этом туманом крылась какая-то неуверенность. Он притягивал к себе и уходил. Он крал любовь у других, чтобы скрыть свою неуверенность. Он уходил во имя самостоятельности. Какое усилие, не правда ли? Он мне говорил иногда о своих сомнениях, но мне трудно было поверить, потому что он посылал слишком много противоречивой информации. Он просил у тебя постоянства и покровительства, как всякий бездомный, но взамен давал слишком мало, в лучшем случае удалялся, делая тебя слабее и этим самым как бы удерживая тебя. Как будто у него это было единственное средство. Есть в этом нечто детское. Короче говоря, я не могла себе позволить свалиться в яму. Наоборот, я была очень бдительной, живой.

Что означало присутствие Иосифа в вашей жизни? Присутствие Иосифа в моей жизни на самом деле было постоянным его отсутствием. Он именно этим и играл: показывался и исчезал, но не насовсем, держал меня на длинном поводке. Поводком был телефон. Закончилось тем, что я поехала однажды на велосипеде в телефонную компанию и попросила, чтобы мне изменили номер телефона. Потом я на время уехала из Рима в деревню и стала жить с художником Руджеро Савинио, который впоследствии стал моим мужем.

Мое отчаяние не проистекало из его отсутствия: когда он отсутствовал, я могла мечтать, а вот его присутствие приводило меня в отчаяние: тогда мое одиночество умножалось, именно рядом с ним, таким долгожданным. Он всегда куда- то спешил — на интервью, ужины, приемы. Я описывала это состояние в моих стихах[117].

Коты — это тотем Бродского. В Ленинграде вы познакомились с "кошкой в белых сапожках". Знакомы ли вы с последним котом Иосифа — Миссисипи?

Это правда, коты — тотем Бродского. Он их очень любил. Я познакомилась в Ленинграде с "кошкой в белых сапожках". Я не знала последнего кота Миссисипи, но зато знала предыдущего, рыжего, увы, забыла его имя, как-то на "р", кажется Big Red (большой рыжий). После смерти этого кота Иосиф вставил его фотографию в рамку и поставил на стол в квартире на Мортон—стрит, Я называла Иосифа в письмах Giuseppe Gatti и подписывалась Anna Gatti. В письмах его ко мне и на книгах, подаренных им, много рисунков котов. Сейчас у нас дома есть кошка Аргентина, которую мы взяли недавно по просьбе моей дочки Джеммы. Я, очарованная ее грациозностью, вспоминаю, как Иосиф всегда говорил о грациозности кошек, что они грациозны в любом положении. Он очень любил на них смотреть.

Евгений Рейн в своем эссе-рассказе "Мой экземпляр "Урании"" пишет, что Бродский вписал ваше имя над несколькими стихотворениями, с вами связанными: "Ария" (1986), "Ночь, одержимая белизной…" (1983) и "Элегия" (1986). Почему нет ваших инициалов в опубликованных версиях?

Женя написал замечательную страницу о нашей встрече в Москве[118]. Бог знает, почему Иосиф не поставил мои инициалы при публикации посвященных мне стихов. Одно из его самых последних стихотворений, опубликованное уже после его смерти, "Воспоминание"[119], это именно воспоминание о нашей прогулке и о нашей маленькой утопии. Уже после окончания нашей связи он написал в 1989-м и 1990 годах несколько стихотворений на эту тему. Я также узнала себя в "Набережной неисцелимых" в девушке с глазами "горчично- медового цвета" (7:10 и сл.). Узнала и в "Письме Горацию" (6:363–364). У меня было такое впечатление, что Иосиф иногда запутывает читателя в своих посвящениях, что он опять что- то скрывает. Он пользовался датами, названиями, посвящениями, меняя иногда сами стихи, то чтобы кому-то польстить, то чтобы кому-то досадить или просто поиграть в прятки с читателем. Это его подтексты или затексты. Он еще говорил, что женщинам следует показывать меньше того, что ты чувствуешь.

В "Набережной неисцелимых" есть, кажется, и еще одна фраза о ваших с ним отношениях: "…ни для медового месяца (ближе всего к которому я подошел много лет назад, на острове Иския и в Сиене…"). Если верить сообщениям того же Рейна, под посвящением "Ночь, одержимая белизной…" после вашего имени Иосиф надписал: "… на которой следовало бы мне жениться, что, может быть, еще и произойдет". Почему этого не произошло?

Однажды, на Пьяцца Навона, он спросил у меня: "Ну посмотри на меня, разве я похож на семьянина?"

Вы поэт и, судя по автопереводам на русский и на английский, поэт замечательный. Видел ли Бродский ваши стихи или переводы и какова была его оценка?

Благодарю вас, Валентина. Иосиф видел некоторые мои опубликованные стихи и их ценил. Однажды он сказал мне в телефонном разговоре, что читал мои стихи по-итальянски с помощью Маши Воробьевой и что это было для него самой большой радостью после получения Нобелевской премии. Он вообще любил назначать каждому свое место. Он хвалил мои письма, говорил, что когда я пишу, что-то со мной происходит, говорил, что мои письма — его капитал. И он хранил одно из моих писем в своем кошельке. Он мне писал, что ему нравится прямота моих мыслей, что мне надо продолжать писать. Но что если я хочу писать, то следует начинать с самого простого. Я навсегда запомнила этот его совет. Бродский был первым, кто одобрил мои стихи. И его одобрение было для меня чрезвычайно важно. Однажды он даже сказал, что я, наверное, пишу лучше всех в своей среде в моем городе. Что это сознание — самое главное, чтобы начать, что я могу писать, как Ахматова. Трудно мне забыть такие слова. Он ценил мое воображение, которое, по его мнению, присутствовало на моем лице, как облако на небе. Он ценил мои сравнения. Ему нравились мои переводы его стихов[120], нравилась игра ассонансов и точность перевода. Я иногда консультировалась по телефону с Иосифом во время перевода прозы Пушкина, и он мне подсказывал, как найти решение некоторых проблем. Мы однажды вместе работали в Брайтоне. Он мне подсказал нечто очень важное для перевода вообще. Эти его советы я помню до сих пор.

Меня особенно взволновало стихотворение "Кто входит в эту дверь"[121]. Оно словно написано от имени всех женщин, влюбленных в Иосифа и им оставленных. Слышали ли вы из уст Иосифа слова "Я вас люблю"?

Редко. Он не говорил "Я вас люблю", а "Мы вас любим". Ведь его было много. Целая мозаика.

Доводилось ли вам посещать его лекции или чтения? Какие впечатления сохранились в вашей памяти от публичных выступлений Бродского?

Доводилось, но не часто. Я помню его самую первую лекцию, о которой я говорила раньше. Помню, когда он читал стихи на поэтическом фестивале на вилле Боргезе летом 1983 года. Он читал свои стихи по памяти, тембром большой личности, смело, громко, но при этом всегда немного волнуясь. За это волнение я его любила.

Вы, несомненно, читали многие интервью Бродского, в частности опубликованные в итальянских и американских журналах. Вы согласитесь, что ему было свойственно всех поучать. Следовал ли он сам тем жизненным правилам и критериям, которые он столь часто формулировал в своих эссе и интервью?

Да, конечно, я читала многие его интервью. Я даже думаю, что после столь многих интервью стиль интервью как-то вошел в кровь-чернила Бродского, или, может быть, литературный стиль Бродского был естественно близок к устной речи, то есть к самим интервью. Я однажды присутствовала на его интервью для газеты "La Republica" и все время думала о том, что вот моя мама завтра откроет газету, которую она читает каждый день, и узнает, что Иосиф в Риме. Я его тогда от нее скрывала. Для нее его имя было как заноза в глазу. Разумеется, он не следовал в жизни тем правилам, о которых говорил. Тогда многие высказывания Иосифа осложняли мое понимание его. Сбивали меня с толку. Сегодня от всего этого со мной осталось редкостное богатство и сила. И тогда и сейчас самое интересное и важное для меня — это Иосиф-поэт, русский поэт: что он думал о жизни, о самых простых вещах, важен его опыт. Ради этого я терпела все остальное. Гегель писал в "Эстетике", что каждому человеку следовало бы имитировать Христа, пережить все этапы его пути. Так вот, Бродский был моей Голгофой. Пушкин писал, что страдание — хорошая школа, а счастье — самый лучший университет. Так вот, Бродский был моей школой.

Что касается того, что ему было свойственно всех поучать, это правда. Я шутя ему говорила, что он пытается меня агитировать. Поскольку на родине он все время протестовал, по- моему, потом ему просто хотелось с чем-то согласиться. Мне нравился его подход к студентам как старого учителя, старого отца — все его абстрактные рассуждения были на грани жизненного опыта. Иосиф был очень популярен среди студентов, они в конце года дарили ему или майку с репродукцией его собственной фотографии или что-нибудь в этом роде. Будучи щедрым к своим ученикам и к своим знакомым вообще, он давал им в руки тот же самый инструмент, который им понадобился бы, пожелай они ему возразить. В последние годы своей жизни, в круглых очках, он был очень похож на профессора. И это еще раз подкрепляет рассказ Марии Моисеевны о двух поэтессах, похожих на школьных учительниц. Но поэты и профессора всего лишь похожи.

Вы наблюдали Бродского в общении как с итальянскими, так и с русскими друзьями. В какой степени его нежелание при- надлежать к какой-то группе, организации, стране, даже одной женщине детерминировано его страхом быть пойманным?

Да, я долго наблюдала Бродского. У него была аллергия на группы, общества, организации. Он ненавидел подписывать письма в защиту кого-то. Он мне говорил, что он подписывает только те письма, которые сам написал. Он не мог бы войти в чужую группу людей, вместо этого он создал свою собственную группу, группу Бродского. Собственный mondo.

Естественно, лидером этой группы считался он сам. Друзья его искренне и преданно любили. Он говорил мне, что очень хорошо выбирает своих друзей.

Помните, он писал: "Я плохой еврей, плохой русский, плохой американец, плохой христианин, но хороший поэт". Согласны ли вы с этой самооценкой.

Я согласна с тем, что он был очень хорошим поэтом. Я выросла на стихах Иосифа: когда я получала от него новую книгу, я ее открывала с таким чувством, как будто это еще не написанная мною самой книга. Даже не читала, я пожирала его слова. Я люблю в его стихах школьную, ленинградскую, уличную, снежную, рождественскую, меланхолическую, лесную, камерную, сентиментальную атмосферу.

предпочитаю его стихи вполголоса, нежели более напряженные, вызывающие немедленные аплодисменты, стихи на пятерки. Я люблю его сравнения, его богатое воображение, его рифмы. Иосиф говорил, что поэту необходима инерция, он должен жить в своем городе, повторять каждый день те же самые действия, и советовал мне не менять место жительства. И в языке он любил самую инертную и замедляющую часть речи — союзы. "Теперь так мало греков в Ленинграде…" — очень интересное начало именно в смысле инерции. Я помню, несколько лет назад мне довелось разговаривать на берегу Ирландского моря с талантливой русской художницей — Варварой Шавровой. Она сказала, что читала Бродского еще в России в самиздате, девушкой, в автобусе, и у нее сразу же создалось впечатление, что это нечто совсем новое, именно в смысле языка.

Помогает ли ваше знание Бродского-человека лучше понимать его стихи?

Несомненно. Вообще человек, который знаком с автором, оказывается в привилегированном положении и как читатель, и как переводчик, особенно если он сам писатель или поэт. После Бродского я познакомилась со многими русски ми поэтами и убеждена, что знание биографии поэта очень помогает, как и посещение его квартиры. Иногда даже один звонок чего стоит, так важно услышать голос поэта, голос ведь главный его инструмент.

Считаете ли вы Бродского религиозным поэтом?

Сказала бы, нет. Чувствовалась в нем какая-то дистанция, отстранение, удаление от земных сует, как бывает у больных людей. А он был ведь очень болен. Или у людей, которые многое испытали, многое потеряли. Сам о себе он говорил: "Я тертый калач" или "Я далеко не святой".

Вы перевели всего Пушкина на итальянский. И хорошо знакомы с его мировосприятием и его значением для русской культуры. Можно ли Бродского назвать современным Пушкиным?

Да, я много переводила, кроме Пушкина, перевела "Анну Каренину" и многих современных поэтов. Я не вижу в Бродском современного Пушкина. У Иосифа нет галантности, нет французской культуры XVIII века, нет так хорошо известных нам "ножек" Пушкина. У них действительно много общего, но скорее в характере: оба Близнецы, родились в мае, 26-го и 24-го; умерли в январе, 29-го и 28-го. Как будто у них был общий гороскоп. Общая неуловимость и двойственность, донжуанство, остроумие и мрачность, экстравертность и в то же самое время какая-то нелюдимость. Сравните, у Пушкина в "Онегине": "Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей" и у Бродского в "Натюрморте": "Я не люблю людей". Правда, тут следует отдать дань литературному клише.

Я так представляю себе одну из родословных в русской литературе: Толстой от Пушкина, Ахматова от Пушкина, Толстого и Достоевского, Бродский от Ахматовой, многие современные поэты от Бродского, как Борис Рыжий, Олег Дозморов, Елена Тиновская и другие. Живут, пишут, страдают и умирают уже потомки Бродского.

Как вы оцениваете триумф Бродского на Западе?

Я благодарна Бродскому за все то, что он нам подарил. Но хорошо бы определить и место его современников и поэтов помоложе. Всякий триумф всегда в какой-то мере есть форма тирании. Я помню, как Иосиф позвонил мне из Лондона в день известия о Нобелевской премии и спросил каким-то жалобным голосом: "Пожалуйста, скажи, что ты рада". Я ответила: "Конечно, я рада. Вы большой молодец". Но мне показалось очень странным, почему он сомневался, что я рада, почему у него был такой жалобный тон.

Был ли Бродский в Риме в ноябре 1995 года по делам Русской Академии? Принимаете ли вы какое-либо участи в работе Фонда имени Бродского?

Я читала в газетах, что Бродский был в то время в Риме и что он намерен создать Российскую Академию. Я не член Фонда имени Бродского, но я работала с поэтами, которые получили стипендии этого Фонда. Я представляла Тимура Кибирова в первый раз в Римском университете и переводила его. Переводила и других стипендиатов Фонда: Строчкова, Стратановского, Елену Шварц, Айзенберга. Мои переводы опубликованы в разных итальянских литературных журналах. Я думаю, что Иосифу было бы приятно об этом узнать. Он сам, мой агитатор, всегда меня учил, что поэзию надо распространять, и мне чрезвычайно приятно осознавать, что все эти поэты говорят по-итальянски моим голосом. Я переводила и других поэтов, приглашала их на международные фестивали и сейчас планирую составить антологию русской поэзии на итальянском языке. Поэты, со своей стороны, мне благодарны и всегда помогают, когда я их прошу об этом. Зимой этого года я составила антологию современных русских рассказов, и поэты мне помогали советами, кого включить и где найти интересный материал.

Когда вы читаете (если читаете) или просматриваете многочисленные исследования о творчестве Бродского в России и на Западе, какое у вас впечатление? Что идет активное усвоение его наследства? Что канонизация Бродского состоялась? Что бродсковедение — "бурно развивающаяся отрасль филологической индустрии"[122]?

У нас есть хорошая приятельница в Нью-Йорке, Ли Маршалл, которая бывает в Италии. Она привозит мне новые книги уже не самого Иосифа, а о нем. Мне очень любопытно, естественно, за этим следить. Но я знаю далеко не все, что опубликовано о нем в Америке и в России. Я думаю, что канонизация Бродского только отчасти состоялась, но подозреваю, что риск филологической индустрии есть. Для полной канонизации Бродского хорошо бы заниматься и другими поэтами, жившими до Бродского и живущими после него.

Многие писали и пишут стихи о Бродском или посвящают ему стихи. Бродский превращается в клише в стихах его современников. Самое впечатляющее стихотворение я нашла в новой книге Александра Кушнера. Но я не читаю других в поисках какой-либо их зависимости от Бродского. Они сами по себе интересны. В конце концов, сам Бродский настаивал на теории следующего шага.

Кто входит в эту дверь

Не я эта одинокая девушка

(ей велик ее траур).

Не я эта вдова

(настоящее, забытое в прошлом).

Не мои линзы, темные туфли, запястья,

уши без серег.

Не я заправляла эту землю — как одеяло,

взбивала — как подушку.

Не меня окружили стеной

высокие кипарисы.

Не я. Это она впереди кортежа,

наследница горя.

Это она в молитве преклоняет колени.

Это она плачет. Утешьте ее.


Следуют другие.

Улыбка луны из-под спущенной занавески волос.

Ты качаешься в их глазах

лукавым эмалевым медальоном. Они владели тобой,

не владея. Ты у них был и не был.

Они были, как города, где задерживаются на день-другой.

Ты не отнимал у них жизни,

разве что немного смерти у них отнял.


Теперь я смотрю на тебя без ненависти, без страсти,

без страха, без надежды.

Вижу тебя, каким ты был, ничего не прикрывая.

Вижу тебя, каким тебя уже нет.

Вижу расколдованным взглядом,

как вскапывают землю и как она

возвращается на место, порыжев.

Как тут плакать о тебе,

если ты был облаком, паром?

Появлялся, исчезал,

делалось темнее, светлее,

занавешивал собой солнце.

Всегда на бегу, как и твоя смерть.

Твоя тень ускользала — и я плакала.

Но, выйдя из благородного возраста самотерзаний,

можно ли плакать об облаке?

Земля суха, как ресницы.

Ты был облаком, но дождь не шел.

Вот хоронят любовь. Из чего она сделана? Из слов.


Ничего не понимая, как любая невеста,

белая, легкая, ты шла,

не оставляя следов, сметаемых шлейфом.

Поднимаясь по ступеням церкви,

ты шагала по нашему общему

женскому телу.

Твое ровное восхождение — это были мы.

Чтобы не оборачиваться,

ты несла свое будущее перед собой.

Он скрепил тебе волосы шпилькой.

Сегодня, вдова, ты донашиваешь наш траур,

ты просто последняя, кому он в обновку.


Девушка, которая страдает, мой двойник.

У нее светлые волосы, легкий загар.

Печаль вылепливает ей черты лица.

Наши судьбы только коснулись друг друга.

Так пчела касается цветка на лету,

как коснулось меня ее горе сегодня.


Ты узнаёшь меня, но я-то другая.

Ты — шахматная королева, или нет, ты — Мария.

Он — сын, нет, отец, большой,

лежит у тебя на коленях.

Или — ты стоишь на коленях, ожидаешь Благовещения.

Ты меня узнаешь, потому что ты — та же.


Пока я тебя любила, сколько раз у меня было искушение

столкнуть тебя с крутой лестницы или в темный канал.

Как я молилась по ночам о справедливости:

"Господи, даруй жизнь только достойному жизни!"

Постепенно кошмары сменились пустыми снами.

Из болезненного ожога ты стал мазью.

Вот я и пою, чтоб спасти тебя от забвения.


Перед тысячным прощанием,

последним аэропортом, оскверненной постелью, стеклом

я открываю тайну, которой ты мне не открыл.

Ты уходишь, я остаюсь, вот и хорошо.

Когда горюешь, внутри холодно, горе,

так или иначе, переносимо — вот правда, которую ты знал:

уголь становится пеплом, и его можно потрогать.

Сколько же потребовалось хворосту, дутья на огонь,

едкого дыма,

чтобы понять твою правду:

жизнь — не знание о жизни, я — жизнь.


Твои мысли мелькали, как моль,

которая прогрызает занавеску,

чтобы золотисто исчезнуть.

Ты пытался придать им форму,

обметать дыры,

залатать пустоту криком.

А в конце — ушел от живых и от мертвых.


Подруга кладет на могилу розу.

Незнакомка крадет горсть земли.

Все гуськом направляются в церковь,

рассаживаются ровными рядами,

как половицы в замолчавшем доме.


Кто входит в эту дверь,

отделен от земли,

как цветы в его руках.


Здесь покоится человек без земли.


Остров цвета

дряхлого железа

в бедных веснушках.


Привкус крови во рту.


Захочется пить — придет прилив.

Теплый ветер высушит пот.

Погаснет солнце.


Но листва будет все еще шелестеть.


Мягкие шишки кипарисов

падают на надгробье,

как "целую, целую".


Сидят птицы на кресте, да и мы уже не те.


Вот пишу, и уходит

каменное горе.

А я его провоцирую,

хожу вокруг да около, злюсь.

А оно царапается, гадина.

Чернила текут, чернея,

или карандаш — пока

витийствует, мозолит руку,

стачивает грифель[123].

Загрузка...