ПОЛ КИГАН[204], МАРТ 2005, ЛОНДОН


Расскажите о вашей первой встрече с Иосифом.

Мне запомнилась вторая встреча. Что касается первой, то их, вероятно, было несколько, и все они были похожи друг на друга — Бродский рассеянный, Бродский погруженный в себя, Бродский нервный. Я тогда работал в издательстве "Penguin", которое только что приобрело права на "Уранию" и "Меньше единицы". Бродский частенько наезжал в Лондон — capital incognito, как он выражался, — останавливаясь, как правило, у Аллана Майерса. (Майкл Хофман вспоминает, что видел как-то Бродского, сидящего в одиночестве в лондонском кафе и увлеченно работающего — никто и не знал, что он в городе.) Потом, в один прекрасный день он получил Нобелевскую премию. В издательстве была организована пресс-конференция. Бродский, как обычно, дымил, а все вопросы касались его биографии, его личности, вошедшей в мировую историю (словно он получил Нобелевскую премию за диссидентство); не было задано ни одного вопроса о поэзии. Бродский отшучивался, уклонялся от ответов с обычной своей мученической улыбкой: как будто судьба, по иронии истории, наградила его очередной порцией абсурда.

Примерно в то же время состоялась вторая наша встреча: мы ужинали в пустом ресторане в Хэмпстеде. Он машинально чиркал шариковой ручкой по скатерти, так что к концу ужина, который длился несколько часов, скатерть из белой стала черной; официант пожаловался администратору, и в итоге мы вынуждены были эту скатерть купить. По этому поводу завязался долгий разговор, который неожиданно очень увлек Иосифа — он был любопытен и настойчив и словно желал убедиться в том, что уже знал. С тех пор мы много раз встречались либо в Лондоне, либо в Нью-Йорке. Он всегда давал понять, что мы с ним — люди одного круга, иногда тесного и даже интимного, иногда — широкого и светского. У нас были общие близкие друзья, такие как Александра Прингл или Роберто Калассо, или Роджер Страус из Нью- Йорка — поэтому чаще всего мы общались втроем. Иосиф вообще любил треугольники — треугольники или кельи. У него была эта черта, которую я называл "Under Western Eyes"[205].

Каждая новая встреча фактически являлась продолжением нашей первой беседы — непрерывная вязь разговора, растянувшегося на десять лет и покрывавшего всё большую и большую скатерть… Он был изумительным слушателем под маской оратора или (роль, которую он любил меньше) проповедника. Думаю, что слушать было для него по-настоящему интимным делом. Вас уносит поток разговора, всегда более бурный и полноводный, чем казалось вначале, и уже не важно, кто говорит. Мне всегда казалось, что он не слушает, питаясь в то же время собственным своим невниманием. На мой взгляд, он хотел, чтобы разговор складывался так, как складывается, наудачу, и чувствовал, что не нужно специально ничего выстраивать. Кроме того, он давал собеседнику понять, что тот участвует в разговоре, просто даже слушая. Так же, как он заставлял поверить, что чтение выше письма, что письмо — лишь приложение к чтению. Все вместе и составляло его непредсказуемость, неординарность — парадоксальность его судьбы.

Своим успехом на Западе Бродский обязан сочетанию таланта, удачи, представившихся возможностей. Какой из этих факторов сыграл, на ваш взгляд, наибольшую роль?

Странная и при этом хрестоматийная жизнь Бродского казалась в то время (вероятно, и ему тоже) тем, что Китс назвал бы аллегорией. Думаю, его путь был предначертан свыше; возможно, это последний случай в истории, когда жизнь индивидуума могла быть воспринята символически, как универсальная — по милости "холодной войны" и манихейского переустройства мира, ею вызванного. В общем, Бродский — мученик. Его жизнь была своего рода запрограммированным свыше крестным путем и по этой самой причине — трагической, аномальной. Особенно в Нью-Йорке, как мне кажется, его жизнь проживалась — от его имени — другими, его друзьями и почитателями, а сам он, казалось, из нее вытеснялся — как этим огромным семейством, так и своим языковым и культурным изгнанничеством, с которым никак не мог смириться.

В России Бродский считается последним великим поэтом XX века, в одном ряду с Блоком, Мандельштамом, Цветаевой, Пастернаком и Ахматовой. Соответствует ли репутация Бродского в англоязычном мире его статусу в России?

Учитывая его канонизацию в одной части света, с полной уверенностью отвечаю: нет. Но хочу добавить, что ни один из перечисленных вами поэтов — за исключением Мандельштама, что непостижимо (может, отчасти благодаря некоторым сопутствующим факторам, вроде воспоминаний Надежды Яковлевны), — не имеет в англоязычном мире никакого веса. Многие из нас по-прежнему ждут перевода Ахматовой, который откроет нам Ахматову; то же относится и к Цветаевой, новый перевод которой показал бы, что она больше, чем просто хороший поэт (несмотря на бесконечное почитание ее Бродским); и к Блоку, стихи которого в новом переводе хоть отдаленно могли бы сравниться с любой книгой о нем, такой как, например, захватывающие "Итальянские путешествия Александра Блока" Люси Вогел… Что до Пастернака, то он для английского читателя был и остается прежде всего прозаиком (несмотря на утверждение Бродского, что Пастернак гораздо интереснее как поэт).

Иначе говоря, я не уверен, что в английском языке вообще найдется ниша, куда можно было бы поместить статую "последнего великого русского поэта XX века". С другой стороны, мне не кажется, что восприятие Бродского англоязычной средой искажено, раз он ею таковым не признается. В Бродском ведь, в конце концов, уникальна именно эта двойственость, двойная идентичность: Запад способствовал возрождению к жизни его личности в той же мере, в какой Советская империя ее изничтожала.

Сохраняют ли английские переводы те качества, которые присущи русским стихам Бродского: виртуозное владение техникой, безграничная изобретательность, изящество, дерзость и звучность метафор?

Да (богатство образов, фантазия) и нет (мастерство, изящество). Встречный вопрос: в своих оригинальных стихах Бродский также предпринимал отважные попытки писать на смешанном, сочном диалекте — своего рода суррогатном идиалекте?

Джон Бейли писал в рецензии на английское собрание Бродского, что по-английски он звучит, как "медведь, играющий на флейте". Это жестоко, справедливо или просто презрительно?

Ну в образе медведя, играющего на флейте, есть своя тонкость и меткость (это не имеет отношения к делу, но древнейший музыкальный инструмент, найденный в одной из пещер в Словении, — неандертальская флейта, вырезанная из бедренной кости медведя). Я почти уверен, что Бродский хотел проделывать с английским языком дьявольские штучки и стремился скорее к разговорности, нежели к виртуозности. Уж если ему выпало жить в английской — или, того хуже, американской — языковой среде, он хотел достичь большего, нежели просто выучить этот язык. Мне кажется — и мы часто это обсуждали, — набоковский перевод Пушкина и переводческие принципы, положенные в его основу, были ему близки и понятны, не говоря уже о набоковском образе переводчика ("вопли попугая, трескотня мартышки"). Или об удивительном набоковском предисловии к собственному переводу "Героя нашего времени" или о его же исследовании новаторского гоголевского отхода от языковых норм как формы самоперевода…

Таким образом, проблема "беглости" речи вставала перед Бродским во всей своей парадоксальности и силе, поскольку он хотел включить свой исторический опыт — собственное историческое свидетельство — в сами фонемы неродного языка, которому, на его взгляд, не хватало историчности. Так сказать, оставить грязные следы на девственно чистом снегу. Он хотел заразить язык (английский) вирусом истории: очень по-оденски. А этого нельзя достичь просто беглостью и правильностью речи.

Как вы оцениваете авторские переводы Бродского?

Авторский перевод, безусловно, возможен (Энценсбергер, Беккет). Бродский переводил себя одновременно на английский и американский: в результате выходило то, что было нужно ему, а не то, что можно оценивать с абстрактных позиций совершенства. Переводы его порой неудачны, но всегда дерзки и нахальны, ь их основе — последовательно проговариваемая философия, которую он применял не только к себе, но и к тем поэтам, кто был с ним в одинаковом положении. Бродский, например, настаивал, что единственным осмысленным изданием Милоша на английском языке будет то, в которое войдут только авторские переводы Милоша, а все остальное — чушь собачья. Бродский не размышлял на тему, возможен или невозможен авторский перевод, — он считал, что это единственно возможная форма перевода.

Что подталкивало Бродского к переводу собственных стихов, когда у него было так много выдающихся английских и американских переводчиков?

Прежде всего, Бродскому с самого начала повезло, потому что, можно сказать, по наущению Одена (Хект, например, был большим поклонником Одена) вокруг него собралась целая когорта талантливых, дееспособных переводчиков, буквально прикрепленных к нему. Мне кажется, он их испугался, испугался, что они возьмут над ним верх — и не мог отнестись к ним иначе, как к уполномоченным цензорам. Милошу тоже баснословно повезло с переводчиками, но Милош в этом смысле оказался более цивилизованным — он, в отличие от Бродского, верил во взаимную пользу, которую может принести сотрудничество при условии его, Милоша, неусыпного контроля. В случае с Милошем цензором, по мнению переводчиков, главным образом Хасса, выступал сам автор!

Кроме того, Бродский отказался от услуг переводчиков, потому что хотел усовершенствовать свое знание английского посредством перевода собственных стихов. И наконец, потому что он хотел стать английским поэтом — опять же посредством перевода на английский своих русских стихов. Даже если это означало, что английский Бродский будет противоположностью русскому. Поразительная идея, если задуматься! Поразительно, как ему удавалось обращать любые жизненные обстоятельства себе на пользу — и в то же время так легко, так беззаботно рисковать.

Что вы думаете о переводческих принципах Бродского?

Я бы сказал, он исповедовал эквивалентность (узнав, что Кавафис писал по-гречески с соблюдением традиционных форм, он стал ратовать за новый перевод Кавафиса, в котором это было бы отражено). В своих переводах Мандельштама — когда слушаешь Мандельштама по-русски, на ум приходит поздний Иейтс: звучные, правильные четверостишия — он попытался продемонстрировать этот общий принцип его поэтики. Мне кажется, он недоверчиво относился к свободному стиху, особенно к переводу свободным стихом. Чувствовал, что свободный стих — как и многое другое на Западе — не заслуживает своего привилегированного положения. Он разделял мнение Элиота: для верлибра необходимо, чтобы "за завесой свободы таился призрак простейшего метра". Для того чтобы нарушать правила, нужно знать их досконально. Обидно, что Бродский — в отличие от Милоша, чьи переводы Збигнева Херберта просто блестящи — не пере водил других русских или польских поэтов. Намеревался, но не успел.

Как вы думаете, английские критики Бродского понимали его принцип перевода?

Скорее всего, нет. Его идеи, такое впечатление, отдавали диалектикой и даже гностикой. Противопоставление его Милошу опять же уместно и плодотворно. Милош взял за точку отсчета простой принцип: он хотел, чтобы его стихи существовали на английском. В конце концов, Милош польский поэт, не английский, поэтому передача его стихов по-английски является тем, чем является передачей польского стихотворения по-английски. При таком подходе перевод теряет свои ореол священнодействия, становится земным, грешным делом. Отношение Бродского к языку прямо противоположно. Думаю, у него бывали настоящие прозрения. Он понимал, что "время боготворит язык" (Оден), боготворит нужное слово.

Кроме того, английские критики Бродского руководствовались подспудным, часто упрощенным понятием внешнего оформления. Они считали своим долгом исправлять языковые огрехи Бродского, годами приводя в свое оправдание одни и те же, на редкость плоские и примитивные, доводы.

— Вы читали английские эссе Бродского. Как вы оцениваете его уровень владения английским языком?

В свое время прозаическая книга Бродского "Меньше единицы" явилась для меня настоящим открытием. Именно она заставила меня вернуться к его поэзии и взглянуть на нее новыми глазами (я с восхищением перечитал старое пингвиновское избранное и "Часть речи"). Мне часто приходило в голову, что английская проза Бродского сродни русской прозе Мандельштама. Что Бродский заимствовал скорость — быстроту развертывания образа — у Мандельштама ("Путешествие в Армению"). Проза Бродского — невероятно совершенна.

Как бы вы охарактеризовали отношение Бродского к английскому языку?

Он с ним повенчался. Но относился как к заморской суженой, которую еще предстоит завоевать рабочему-иммигранту.

Кто из современных английских поэтов имел влияние на Бродского?

Никто. Он был глух ко всей постоденовской поэзии. Разве что, из любви к Хини, признавал нескольких ирландцев (Малдуна, Майхона). Еще, как мне кажется, он кое-что позаимствовал — или, по-крайней мере, подметил — у Уолкотта. Но в принципе для жизни ему хватало Фроста и Одена. От Фроста он научился разговорной, народной речи: Фрост унаследовал от Вордсворта способность наделять грубые, неизящные обороты силой и мощью. Бродский уловил эту черту, поскольку знал ее еще по Пушкину. А изысканности и всему остальному он научился у Одена. Поэтому для Бродского и было характерно это напряжение между утонченностью, изысканностью и попыткой докопаться до лежащей в основе народной речи. Конечно, у него в поэзии есть и другое, но за этим другим, как мне кажется, он обращался уже не к англоязычным поэтам, а к европейцам, к грекам и римлянам.

Подход Бродского к поэзии был чисто интуитивным или с примесью определенной философской или религиозной ориентации?

Хороший вопрос, но чтобы найти ответ, нам нужно побеседовать с вами подольше.

Бродский несколько раз ездил в Ирландию: в январе 1986 года он был в Белфасте, в 1988-м и 1989 годах — в Дублине. Сопровождали ли вы его когда-нибудь в этих ирландских паломничествах?

Пару раз я был с ним вместе в Ирландии. Однажды мы провели неделю в Корке; если не ошибаюсь, это было в 1989 году. Он выступал в Кинсейле. Дерек Майхон объездил весь город, сдирая со стен написанные от руки афишки ("Большой Б в Кинсейле! Начало в 8 вечера"), поскольку боялся, что Иосиф не так поймет. Мы немного пошлялись по холмам вокруг Кинсейла в противозаконных поисках первобытных дольменов. Погода стояла на удивление ясная — и так день за днем. Помню один наш долгий разговор о возможности интеллектуальной точности в поэзии, об изображении в стихотворении абстрактных идей. Еще я помню, Бродский поражался буйности ирландских черт — всем этим диким, доисторическим, неправильным крестьянским лицам; он говорил, что Гомбрович чувствовал бы себя на улицах Уексфорд как дома. Ему нравились бары, вид одиноких мужчин, молча потягивающих темное пиво. С брезгливым презрением вспоминал он в эти моменты английские пабы с их вечно орущей музыкой и едой, символизирующими "утрату веры в божественную силу алкоголя". Хотя, бывало, он скептически относился к некоторым проявлениям ирландского обаяния, которое определял как желание понравиться, угодить. У него было врожденное недоверие к подобным вещам. Мне часто приходило в голову, что в его натуре было что-то брехтовское (вспоминается детальнейший портрет Брехта, который дает в своей книге "Men in Dark Times" Ханна Арендт) — он же относился к этой мысли с отвращением.

Бродский хотел, чтобы русский звучал как можно чаще, поэтому бесконечно выступал. Бывали ли вы на его поэтических вечерах? Что вы о них думаете?

Я был на нескольких его вечерах, в разные годы. Мне кажется, он слишком много читал по-русски. Магнитные поля обоих языков мешали друг другу, и от близости с русским его английский начинал все больше и больше звучать по-русски. Мне хотелось сосредоточиться на английском, а русский (хотя это всегда было очень поучительно) не давал мне этого сделать. Кроме того, у слушателей создавалось предвзятое мнение, что в своем английском Бродский опирается на русский.

Почему издательство "Faber & Faber" отказывается печатать английское собрание стихотворений Бродского?

Потому что восприятие Бродского в Англии всегда сильно отличалось и отличается от восприятия его в Америке: Бродскому-поэту (в отличие от Бродского-эссеиста и Бродского символа) еще только предстоит обрести прочное положение в английской поэзии, и издавать большое стихотворное собрание — не лучшее начало. Издать нужно — хотя, похоже, этого в ближайшее время не произойдет — хорошо продуманное избранное, в котором бы Бродский и его переводчики были представлены в новом свете. Такой том "Penguin", пожалуй, напечатает. Ведь переводчики были — и остаются, на мой взгляд — единственным и естественным прибежищем Бродского в этой стране.

Как сейчас Бродский вписывается в английскую поэзию?

Двусмысленно, по тем же самым причинам, о которых шла речь выше. Если оставить эти сложности, то вписывается и не вписывается он точно так же, как Херберт, Милош, Загаевский…

Не слишком много людей так же сильно стремятся к свободе, так же страстно ее желают, как Иосиф, который этой свободой обладал и исповедовал ее в поэзии. Возможно, в этом причина его неприятия некоторыми английскими поэтами?

Не думаю. Мне кажется, он был любим и почитаем младшим поколением английских поэтов (таких как Глин Максвелл, Аллан Дженкинс, Майкл Хофман, Лахлан Маккин- нон). На мой взгляд, его английские почитатели острее, глубже осознают его значимость, чем очень многие его американские друзья.

Бродский писал в своем эссе "Памяти Стивена Спендера": "Люди — это то, что мы о них помним". Что вы помните об Иосифе?

Все вышесказанное и есть память о нем, поскольку он все возводил в разряд личного, а личное — в принцип. Он был очень цельной натурой.

Меня особенно привлекал в нем талант к плохим поступкам. Обидно, что он стал так знаменит, так востребован — это мешало ему проявлять свои людоедские наклонности. Хотя хорошо, что он уехал в Америку — тогдашнюю Америку, — а не обосновался в тогдашней Англии. Он любил большие машины…

Помню, он говорил о себе: "Я — нервный".


Перевод с английского Лидии Семеновой

Загрузка...