Сара все еще грохотала в погребе ведрами и щетками. Пыталась заглушить житейскими шумами голос совести — обычная чисто женская уловка. Но это навело меня на мысль. Раз она не слышит самое себя, вряд ли она услышит меня. И я тихонько вышел в коридор и толкнул первую дверь.
Но женщине совсем не обязательно слышать, что происходит в ее владениях. У нее есть шестое чувство, особый орган, пониже диафрагмы, засекающий любое вторжение с точностью до пяти миль, прикинься ты хоть братом, хоть сватом. Едва я приоткрыл дверь, как шварк — полетела щетка, дзынь — звякнуло ведро, и Сара собственной персоной взметнулась из погреба, как пламя при взрыве газа.
— Захотелось посмотреть квартиру, — сказал я. — У тебя здесь очень мило.
На самом деле в пыльной комнатушке не было никакой мебели, кроме плетеного кресла, новой тачки и какого-то подобия коврика на полу. И батарея бутылок.
— Гостиная?
— Была бы гостиная, — сказала Сара, вздыхая и сопя, — оставь они мне хоть коврик, хоть креслице.
— Какая славная фотография на камине. Симпатичная бабенка. Кто это?
— Это я. Эта фотография висела в гостиной у Фреда. Она всегда висела у меня в гостиной. У меня была другая такая же в серебряной рамке, но ту украли.
— В серебряной рамке? Той, что ты дала мне для твоей фотографии? По правде говоря, я взял ее назад, Сара. У меня вышли деньги, и я решил, что ты не обидишься.
Сара приняла это известие как положено старой женщине. Только поджала губы и наморщила лоб.
— Хорошо, что у меня было две карточки, — сказала она. — Ведь я снята здесь в подвенечном платье. В том самом, в котором венчалась с тобой. Верно, мне не следует говорить «венчалась». Но, Бог свидетель, я всегда того хотела.
— Теперь я вижу, что это ты, — сказал я. — Как это я сразу не узнал! Карточка немного потускнела — вот и все. Разве можно забыть твои формы? Какая у тебя была фигура! Да, ты была стопроцентной женщиной, Сэл. Даже по тем временам, когда женщины еще походили на женщин. Знаешь, я постараюсь вернуть тебе рамочку.
— Ладно уж, — сказала Сара, не веря моим обещаниям. — Главное — что карточка цела. Красивое было платье. Я потом еще долго хранила от него лоскутки. Как я его любила! Что и говорить, я была по уши влюблена в тебя.
— Или очень хотела выйти замуж.
Сара не стала возражать. Устала.
— Пожалуй, и это тоже, — сказала она. — Какой же женщине не хочется замуж? И вовсе не по той причине, на которую ты намекаешь. Мне не постель была нужна. Я хотела быть твоей женой.
— Чьей-нибудь женой.
— Ну и что? Дом без мужчины — все равно что чехол без кресла. Мне всегда нужен был кто-то, о ком заботиться. Это естественно.
— У тебя там что-то кипит, — сказал я, потому что уже успел оглядеть комнату и убедиться, что сундучка в ней нет.
Сара прислушалась.
— Ах ты, Господи! — сказала она и с неожиданным проворством выскочила из комнаты. Ей всегда было как нож острый, если у нее что-нибудь бежало. И пока она занималась кухней, я юркнул в соседнюю дверь. На этот раз я, без сомнения, попал в спальню. Сильно облезшая никелированная кровать с тремя отбитыми шишечками. Желтый шкаф весь в пузырях. Колченогий столик с оловянным тазом и голубым кувшином. Вытертая ковровая дорожка у камина. Картинки на стенах — рождественские приложения: «Вишневая ветвь», «Сочельник» — снег, почтальон и малютка с бантом, «Мадонна» Рафаэля. Супружеская атмосфера. Две помятые шляпные картонки на шкафу. Два сундучка под кроватью. Один — из крепкого дерева, окованный черными железными полосами. Сундук старого морского волка. Байлз. Другой — желтый, из гофрированной, как бумажная прокладка, жести. Кухаркин сундучок. Сара.
Мне ли не знать этот сундучок! Сара хранила в нем свои сокровища: старые ленты, лоскутки бархата, старые карточки, первые детские башмачки, маменькину Библию, сломанный веер, старый корсет («Какая талия была у меня в семнадцать лет!»), связки писем, счета из отелей (медовый месяц!), бальные программки и пожелтевшее белье. А на дне свадебная сорочка, в которой она хотела, чтобы ее похоронили. Последнее гнездо старой птицы. Разумеется, на замке. Сара всегда держала сундучок на замке. Но замок был типичным женским замком. Петли еле держались и порядком проржавели, а язычок готов отскочить при первом щелчке. У меня с собой всегда был про запас ломик, и в следующую секунду я уже приподымал крышку. Сверху лежала шаль. Под ней — розовое шелковое платье, какие носили в 1900 году. Дальше — два свернутых в трубку холста и папка с рисунками.
Я расправил холсты у стены. Первый — портрет Сары в зеленом платье, старом, довоенном платье с длинной юбкой. Наметка. Только руки и грудь выписаны, остальное не закончено. Но другой... Жемчужина! Первый этюд к «Женщине в ванной». И во многих отношениях лучше большой картины. Свежее, непосредственнее, куда больше живости и оригинальности в соотношении тонов. Больше остроты. Я так им залюбовался, что совсем забыл о Саре. Пока она не распахнула дверь за моей спиной и, увидев открытый сундучок, не вцепилась в холст. С минуту мы тянули его каждый к себе. Вдруг она отпустила свой конец, и картина упала на дорожку.
— Что же это, Галли? — сказала Сара.
Она видела ломик у меня в руках. Возможно, я даже замахнулся на нее. Но она не столько испугалась, сколько оскорбилась. И так взыграла, что, кажется, совсем запамятовала, что уже было записалась в старухи.
— Да ты никак убить меня собрался! — Схватившись рукой за бок, она прислонилась к спинке кровати. — Ах, Боже мой! Стара я уж! А ты... На кого ты похож! Шаришь в моем сундучке и тащишь мои вещи!
— Они не твои, Сара. Они мои. И нужны мне. Очень нужны.
Сара натужно вздохнула, словно у нее лопалось сердце. Но я-то знал, что сердце у нее не лопнет. Оно было для этого слишком мягкое. Но тут от ее охов заскрипела кровать или, может, корсет: И она сказала:
— Ты... Галли... с фомкой...
В ее настроении явно намечался перелом. Сара умела мгновенно перестраиваться. И я сказал:
— Разве это фомка? Просто ломик.
— Не вижу разницы.
— Огромная. Честный человек пользуется ломиком, а вор — фомкой.
— И ты еще можешь смеяться и шутить, когда чуть не убил меня?
Она сморщила щеки и выжала из глаз полторы слезинки. Половинку из заплывшего. Этого я не ожидал. Я сел на кровать рядом с ней и попытался обнять ее. Насколько хватило рук.
— Ну, Сара, старушка! Ну что случилось? Ты же знаешь — картины не твои, и нам обоим нужны деньги.
— Ах, Боже мой, во мне все оборвалось, когда я увидела, какими глазами ты на меня смотришь. Видно, хочешь загнать меня в гроб?
— Что ты? Зачем? Я хочу лишь загнать картину; двадцать фунтов тебе, кое-что мне. Как раз, чтобы провести недельку в Брайтоне.
Старушка скосила здоровый глаз на картину и снова сморщила щеки. Я испугался, что она опять пустит слезу. Но она воздержалась и, вздохнув, сказала:
— Может, ты возьмешь ту, Галли?
— В платье? Нет, Сара. За нее не дадут и пяти фунтов. Ее можешь оставить себе.
— Что ж, Галли, — и она по-старушечьи вздохнула, глубоко и умиротворенно. — У тебя на нее больше прав. Не стоит нам снова ссориться, в наши-то годы.
— А мы никогда и не ссорились, Сэл. Только расходились во мнениях.
— А ведь хороша я была, когда ты писал этот портрет. Ты тогда мною очень гордился.
— Да, ты была хороша. Взгляни на картину.
— Может, мы и ссорились... Но мы были молоды... Хорошо быть молодым.
— Мы и сейчас не так уж стары.
Она покачала головой:
— Ты и представить себе не можешь, какой старой я себя чувствую! До мозга костей.
— Ну-ну, Сэл, не унывай. — Я взглянул на ее заплывший глаз, вспомнил, сколько у нее напастей и как здраво она сейчас распорядилась картиной, и растрогался. И поцеловал. Но не попал в губы, потому что мы столкнулись носами. Со смерти Рози, то есть уже десять лет, я ни с кем не целовался и совсем забыл про это естественное препятствие. — Лучше тебя у меня никого не было, Сэл. И красивее. Утеха для глаз и всего прочего тоже. Красивая мы были пара.
Сара заулыбалась, и на ее щеках под красными прожилками выступил румянец... Она закачала головой.
— Да, Галли, ты всегда получал все, что хотел. А ведь, правда, у меня была неплохая фигура.
— И сейчас еще неплохая, — сказал я.
— Во всяком случае, не такая плохая, как ты думаешь, — сказала Сара, подарив меня таким взглядом, что я расхохотался. Был еще порох в пороховницах!
— Образец женщины.
— А ведь ты не видел, какая я была когда-то, Галли. Ведь я уже пятерых выкормила, когда ты стал писать меня. А когда я только пошла в служанки, талия у меня была девятнадцать дюймов.
— Эх ты, дурочка. Портить такие формы!
— Знаешь, на мой взгляд, ты сделал мне бедра чуть пышнее, чем они были. Я тебе и тогда говорила. Это не мои бедра, Галли. Они больше похожи на бедра Рози.
— Нет, это твои бедра, Сэл. Бедра всегда были твоим сильным местом. Жаль, что весь мир не мог любоваться такими бедрами.
— Они были неплохой формы, но ты сделал их слишком мощными.
— Бедра и должны быть мощными. Краеугольный камень всей постройки. Очаг в доме. Алтарь в церкви. Основа цивилизации. Средиземноморский бассейн. Ось, вокруг которой вращается мир.
— Голубой занавес хорош.
— Ты хочешь сказать, хорошо оттеняет некий треугольничек.
— Треугольничек? Ты хочешь сказать...
— Левую щечку.
— Ах ты, шалунишка, — сказала Сара, совсем уже оживившись. — Да и цвет кожи не совсем мой. Вряд ли я была такая розовая, разве что... если долго сидела на гальке.
— Чудесный цвет. Как у младенца.
— Да, кожа у меня была неплохая. Когда после первых родов я стала делать массаж, массажистка уверяла, что в жизни не видела такой кожи. Но ты удлинил мне подбородок, Галли. Я знаю, он чуть-чуть широк. Но, честное слово, ты сделал из меня злодейку из «Марии Мартин»{49}.
— Зато я подправил тебе нос.
— Удивительно, как белое пятнышко оттеняет это место. — И она показала носком туфли на грудь.
— Да, — подтвердил я. — Твоя левая — совершенство.
— Ну раз ты сам начал, так уж я скажу: для женщины, выкормившей пятерых, да еще таких сосунов, просто чудо, что грудь у меня не стала как старый кошель.
— И вот тут, от подмышки к соску, хорошо получилось. Превосходно. Какие холмики...
— И признайся, они были у меня тугие.
— Тугие. Как головки датского сыра.
— И на редкость белые.
— На редкость. Как взбитые сливки.
— Знаешь, Галли, нянька, бывало, глаз от них оторвать не могла, когда я кормила. Мне даже не по себе становилось. Она уверяла, что ни у кого не видела грудь такой красивой формы. А она-то их столько перевидала на своем веку! Сотнями. Как скотник кормовую свеклу.
— Взгляни на эту жилку. Какой мазок! Нет, черт возьми, чем-чем, а кистью я владел.
— Мистер Хиксон тоже так считает. Он говорит, что у тебя был удивительный дар и что ты только раз сумел использовать его до конца — когда написал мой портрет. Ничего лучше «Ванной» ты не написал.
— Ты хочешь сказать, ничего забористее.
— Если ты не написал бы ничего, кроме этой картины, ты все равно остался бы жить в веках. Это мистер Хиксон мне сказал.
— Если бы я ничего больше не написал, Сэл, лучше бы мне быть не художником, а фабрикантом губной помады.
— Никогда не забуду, с каким нетерпением ты срывал с меня платье, и я никогда не знала зачем — то ли положить меня на постель, то ли посадить перед мольбертом. Ты очень любил рисовать меня, Галли. Ведь правда?
Она стояла — циклоп с заплывшим глазом — и не могла налюбоваться на свое изображение. На щеках ее были следы слез.
— Ты, верно, каждый вечер глядишь не наглядишься на свой портрет, Сэл. Смотри-ка! Даже углы замусолила.
Она покачала головой:
— Я и думать о нем забыла.
— Ну-ну, Сэл. Ври, да знай меру.
— Раньше я, бывало, нет-нет да взгляну на него. Чтобы вспомнить счастливое времечко. Но с тех пор, как я живу здесь, — ни разу. Не до портрета мне.
— А сейчас ты приободрилась. Все из-за портрета. И у меня от него на душе веселей стало.
— Да уж что говорить. Тебе было чем полакомиться.
— Было, дай тебе Бог здоровья. Он наделил тебя всем, что положено женщине.
— И как я радовалась за тебя, Галли.
— И за многих других.
— Ну нет. Мне только с тобой было хорошо. И только с тобой я чувствовала себя королевой.
Старушка так распалилась, что я испугался, как бы она не дала задний ход.
— Мне, Сэл, пора, — сказал я. — У меня в час свидание с маклером. Послать тебе чек на двадцать фунтов или занести наличными? — И я наклонился, чтобы взять картину.
Но Сара тоже наклонилась и схватила ее с другого конца.
— Послушай, Сэл, — сказал я. — Не станешь же ты идти на попятную?
— Но, может, ты все-таки возьмешь ту? — сказала она.
— Нет, та не пойдет. На нее даже смотреть не станут. Будь умницей, Сэл. Ну какой тебе прок держать ее под замком в сундучке? Не такая же ты дура, чтобы отказаться от двадцати звонких монет, ради удовольствия любоваться собой — такой, какой ты была двадцать лет назад.
— А ты рассмотрел ту картину? Взгляни, как ты замечательно написал шелк. Право, она много лучше этой.
— Ах ты, старая грымза! Все еще не нагляделась на себя? Все еще в себя влюблена?
— Да нет же, Галли. Какое там! Мне так горько на нее смотреть, что я даже плачу.
— Скажи, есть на свете хоть что-нибудь, кроме собственной особы, что тебе дорого?
— Ах, Галли! Как ты можешь так говорить! Уж я ли не была тебе доброй женой и доброй матерью твоему Томми?
— А я и был частью тебя самой. И Томми тоже. Я был твоей грелкой в постели, а Томми — сердечными каплями.
— Я чуть не умерла, когда ты ушел от меня.
— Охотно верю. Все равно что лишиться левой ноги или передних зубов.
— Бог свидетель, Галли, ты всегда делал со мной все, что хотел. Ты разбил мне нос, а я вернулась к тебе. Ты щипал меня и колол зад булавками, длинными булавками. А я терпела. Ты был жестоким мужем, Галли.
— А ты распутной бабой.
— Конечно, и я не без греха. Только не тебе называть меня распутной бабой. Если я и распутничала, как ты говоришь, так для твоего же удовольствия.
— Ты даже не хочешь вернуть мне мои же картины, когда они мне так нужны.
— Что бы ты ни говорил, Галли, а со мной ты был по-настоящему счастлив. Сам же не раз повторял, что счастливее тебя нет на свете.
— Ну-ну, Сэл. Заверни мне картину, и я пойду.
— А помнишь, как ты увивался вокруг меня в тот день, когда кончил писать эту картину?
Я взял картину, скатал ее и сунул под мышку.
— Нет, Галли, так нельзя. Ты помнешь ее! — вскрикнула Сара.
Она была готова разрыдаться над своим сокровищем. Мне стало жаль ее. Этот этюд, подумал я, лучший экспонат в музее старой плутовки. Святая святых храма. Она смотрит на него каждый день и повторяет: «Какая я была красотка, и как я пожила! Все мужчины за мной гонялись. И неудивительно!. Посмотри сюда, и сюда, и вот сюда». Да, старушке трудно примириться с такой утратой. И я ласково ущипнул Сару.
— Ах, Галли, пожалуйста, не попорть ее.
— Я? Испортить?
— Краски могут потрескаться. Дай я заверну ее как полагается, проложу газетой. Как я всегда делала. Нехорошо, если твоя чудесная картина потрескается.
— Моя картина или твой портрет? — Животики надорвешь над ее уловками.
Но я отдал ей картину, чтобы она завернула ее в бумагу. И хорошо, что отдал. Потому что пока она возилась с нею в спальне, в передней послышался топот Байлза. Счастье, что он не застал нас вдвоем. При виде меня он застыл, как вкопанный, и выпучил глаза. Пар в котле подымался. Сейчас заработают колеса.
— Так, — сказал он наконец и поднял кулак величиной с совок.
— С добрым утром, мистер Байлз, — сказал я. — Вот зашел проведать миссис Манди, старого друга нашей семьи.
— Так, — сказал Байлз, и колеса застучали. — Вон!
Сара сунула мне в руку сверток, и я поспешил удалиться.
Профессор заходил-таки ко мне утром, пока меня не было. Вынюхивал свой пай. И я уже было решил, не откладывая дела в долгий ящик, шагать в Кейпл-Мэншенз, чтобы сбыть товар, как вдруг мне пришла в голову благая мысль еще раз взглянуть на картину, чтобы определить, не лучше ли она смотрится на подрамнике. Любители вроде Бидера, да и маклеры тоже, зачастую неспособны оценить картину, если она снята с подрамника.
Я развернул сверток. Кроме четырех рулонов туалетной бумаги, тщательно упакованных в газету, в нем ничего не было. Я так обомлел, что не мог даже выругаться.
Тогда я, конечно, вспомнил, что Сара уходила за веревочкой перевязать пакет. И довольно долго отсутствовала. И я рассмеялся. Что мне еще оставалось? Не бросаться же к старой мошеннице, чтобы перерезать ей глотку. Даже мысль об этом приводила меня в неистовство. Наверно, потому, что Сара глубоко вошла в мою плоть и кровь. Я ее любил. А убивать близкого человека, даже мысленно, крайне опасно. Можно вывести из строя весь механизм. Застопорить мозги. И просто сорвать предохранительный клапан.
Я немного погулял по набережной. Подышал ветром. Полюбовался весенними деревьями на левом берегу, в лучах заходящего солнца. Словно языки пламени на латунном небе. Заляпанная солнцем латунь. А река как бренди.