Беспрепятственно ускользнув от общественного признания, я пошел домой. То есть, вскарабкавшись по стремянке к осветительному щиту и включив верхний свет, влез в люльку и принялся писать киту глаза. Дергая за веревку, приделанную Джорксом, я взлетал все выше. Пока не запорхал, как ангел, на высоте тридцати футов.
И как только глаза приобрели нужную форму и я навел зрачки, они впились в меня. В них было что-то; сам не знаю что. Эти глаза — ярд в длину, фут в высоту — сверлили меня, словно в них вместилось все горе и все счастье мира. У меня навернулись слезы. Буу! Буу! Я плакал, накладывая еще чуть-чуть кобальта на теневую сторону и стараясь решить, из-за Сары я так разрюмился или из-за кита. И чем отчетливее становились очертания глаз, тем яснее я видел, что мне удалось прямо с ходу сделать их хорошо. Особенно контур. Еще бы! Правый глаз — провал в темном багрянце — выпирал, как луна.
Сам создаешь себе новые трудности, сказал я, плача навзрыд. Пожалуй, все-таки из-за Сары. А, не все ли равно! Буу! Буу! Что говорить, меня ужасно развезло из-за Сары. Хуже, чем из-за старины Хикки. Странно! Такое чувство, будто у меня отняли правую ногу или даже левую, которую, уж если на то пошло, я даже больше ценю. Вот-вот. Именно этого она и добивалась, старая мессалина. Из кожи лезла, чтобы подцепить меня на свои крючки. Послать бы ее ко всем чертям. И я заострил киту верхнее веко. А толку что, если теперь я из-за нее сам не свой? Да, она умела влезть мужчине в душу. Знала, как завладеть его сердцем или, вернее, желудком, печенкой или чем там еще. Что у кого болит. И окопаться там. Буу! Буу! Слеза капнула на палитру. Кто бы мог подумать, что я способен лить слезы в полпенни величиной. В шестьдесят восемь, по такой затасканной юбке, как Сара Манди! Кто бы мог подумать, что в моем возрасте и при моем опыте я позволю ей схватить себя за глотку и буду давиться от слез. Буу! Буу! Кит смотрел на меня каким-то таким взглядом, что я никак не мог успокоиться. Слезы стекали по моему носу, и я сказал себе: замечательные глаза! Шедевр! Возможно. А ноги старику я постараюсь сделать крепкими, как скалы. Крепче скал. Да, на ближайшие сутки работы невпроворот.
И я работал за шестерых. И в каких условиях! Сара все время выкручивала мне кишки и сжимала грудь, а люлька выкидывала разные номера. Я не сумел закрепить ее, и поэтому она болталась из стороны в сторону. Иногда, смешав краски, чтобы положить их на стену, я вдруг обнаруживал, что тычу кистью в воздух. Люлька не переставая кружилась и поворачивалась, а потом стала взлетать и падать.
Один раз она даже пошла кругом, как большое колесо, так что я повис вниз головой. Так, сказал я, это уже беспорядок, нарушение закона всемирного тяготения, беззаконие, — верно, меня опять схватило, как бывало: или пиво оказалось замедленного действия, или, может, Альфред подмешал в него спирту.
Я дотронулся до запястья: горячее, чем рыба на сковородке.
— Да, — сказала Сара, — у тебя жар. Ты весь пылаешь. Совсем как в первую субботу нашего медового месяца в Борнемауте, когда я пощупала тебе пульс. Надо скорее лечь.
— Хэлло, Сара! — сказал я. — Что ты там делаешь в пустоте? Смотри сверзнешься!
— Обо мне-то что беспокоиться, — сказала Сара. — Я всегда за собой присмотрю. Лучше о себе подумай. Ты, черт возьми, очень болен.
— Ай-ай-ай, Сара! Ну и опустилась же ты с этим Байлзом. Раньше ты никогда не чертыхалась. Совсем это на тебя непохоже.
— Непохоже, — сказала Сара. — А все ты. Все из-за тебя.
— Ну, прости, Сэл, — сказал я, — совсем из головы вон, что ты умерла.
— Да, умерла. Вот видишь, как ты болен. У тебя температура, Галли, да и бред, наверно, раз ты видишь меня наяву. Слезай, будь хоть капельку благоразумен, прошу тебя, и ляг в постель.
— Я занят, Сэл. Мне до завтрашнего вечера нужно горы своротить. Будь умницей, не приставай ко мне с пустяками.
— Я себе никогда не прощу, если ты свернешь себе шею на этой дурацкой планке.
— Ну, хватит, Сэл. Ступай-ка домой, к себе, в твою темную уютную могилку. А я-то думал, ты рада будешь умереть.
— Ах, Галли, как у тебя только язык поворачивается. После того, что ты так жестоко поступил со мной — столкнул меня с лестницы и сломал мне позвоночник.
— Я не хотел убивать тебя, Сара.
— Оставь, Галли. Не лги хоть.
— Ну, я немножко рассердился — зачем ты звала полицию, чтобы упечь меня в тюрьму до конца моих дней. Это, если хочешь знать, похуже, чем убить.
— Но я не думала, что полицейский придет. Что ему было у меня делать?
— Брось, Сара. Конечно, ты хотела избавиться от меня.
— Ах, Галли, — сказала Сара. — Может быть. Почем я знаю? Я так измучилась, сама не знала, что делаю. Видит Бог, я хотела, чтобы ты получил свою долю по справедливости. Но и мы с Байлзом получили бы хоть немного на похороны. Ровно столько, чтобы нас погребли прилично, а не швырнули в общую яму.
— Брось, Сара, ты отлично знаешь, уж я-то когда угодно похоронил бы тебя. А то, что ты умерла, так велика ли потеря — умереть в твоем возрасте? И какая у тебя была жизнь — без денег, с этим скотом, который избивал тебя.
— Не смей обзывать Байлза скотом. Всем бы быть не хуже, чем он. Да, он горяч на руку, зато был мне верным другом в старости.
— А ведь ты была счастлива с Байлзом, Сара. Ты с кем угодно умела быть счастлива, с любой парой брюк.
— О Господи, при чем здесь счастье? Ты единственный, кого я любила, Галли.
— Интересно, с чего бы это? Может, потому, что со мной не приходилось скучать? Да, со мной ты не оставалась без дела. Хватало на полный рабочий день.
— Ах, Боже мой, сколько раз я лежала без сна, думала, как мне с тобой быть, даже плакать не могла, так у меня сердце изболелось. Да, Галли, ты разбил мне сердце. Так же, как сломал мне нос, а теперь вот спину.
— А все-таки сама говоришь — хорошее было время.
— Чудесное.
— Пусть мы не были счастливы, но жили полной жизнью.
— Ах, Галли, Галли! А почему мы не были счастливы? Ведь могли же. Разве мы не подходили друг другу? Разве ты любил другую женщину хоть вполовину так, как меня? Даже мучить меня было тебе в радость. А стоило нам оказаться врозь — места себе не находил, все думал обо мне.
— Верно, Сара.
— Ты прямо-таки с ума по мне сходил. Разве не так?
— Бывало, Сара.
— Ведь поэтому ты и покалечил мне нос, правда, Галли? Тебя злило, что я гвоздем засела у тебя в голове. Злило, что нет тебе свободы, — ведь правда?
— Правда. Меня нельзя держать под каблуком. Мне надо работать. А теперь иди, Сэл. Отчаливай. Я пишу картину, лучшую свою картину. И мне надо кончить ее до того, как меня повесят.
— Что болтать со мной, что делать вид, будто ты и вправду пишешь, — все равно же не видишь, куда кладешь краску. В этой тьме зеленого от синего не отличишь.
— Но я леплю форму тоном. Мне нельзя терять ни минуты. Посмотри на эту стену — здесь дела на два года, а мне, дай Бог, осталось двадцать четыре часа.
— Двадцать четыре часа! При такой горячке ты и часу не продержишься! Чистое самоубийство. Ты пылаешь, как печка. И весь дрожишь. Нельзя так в шестьдесят восемь лет. Ты вот-вот сорвешься. Видишь, я из-за тебя плачу.
Она и впрямь расплакалась, по щекам потекли крупные слезы, и в каждой с левой стороны отражалась полная луна, светившая в готическое окно. Сара оплакивала меня. А может, я сам себя оплакивал.
— И чего ради, скажи, чего ради, — сказала она, — ты загубил наше счастье? А все твоя живопись. Одна была забота — где мазать зеленым, а где синим. А мы могли быть так счастливы.
— И мои картины тебе очень мешали, — сказал я, заостряя скалы там, где они соприкасались с китом, — светлая охра и синеватый багрянец; их пришлось заострить из-за новых глаз. — Мешали, да?
— Тебе тоже, Галли. Может, лучше мне промолчать, но сколько раз я себе говорила: разве не обидно, что он из-за них такой несчастный? Он, который так умеет радоваться жизни!
— Твоя правда, Сара. Искусство было причиной всех моих бед.
— И будет причиной твоей смерти, если ты сейчас же не слезешь оттуда.
— Очень может быть.
— Ну, Галли, миленький, будь же хоть раз в жизни разумен. Дай я уложу тебя в постель и кликну эту девчонку — как там ее? — пусть укутает и согреет тебя.
— Я не сплю с Коуки, Сара.
— И зря. Тебе было бы только на пользу положить ее в свою постель. Как это делал Соломон из Библии. А насчет меня не беспокойся. Я ревновать не стану. Раньше я, правда, ревновала тебя к твоим девицам, особенно к Рози. Но теперь, если бы я нашла хорошую девчонку погреть твои старые кости, я тут же привела бы ее к тебе.
— Не сомневаюсь. Привела бы, старая греховодница. Ты никогда не отличалась нравственностью.
— Что ты, Галли! Ты же знаешь, в какой строгости меня воспитывали. Если девушка идет в услужение, — говорила маменька, — ей надо запастись хорошими правилам; и, Бог свидетель, пока я была молоденькой горничной, у меня их было хоть отбавляй. Но с годами, уж сама не знаю как, они стерлись, как комки в майонезе. С годами хочется, чтоб все было ровно да гладко.
— Верно. Чтобы побольше выжать из того, что осталось.
— Ну, Галли, миленький, будь умницей. Ну, пожалуйста. Слезь оттуда и ляг в постель.
— Сэл, голубушка, я бы рад доставить тебе удовольствие, но я работаю. Вспомни, что было, когда ты раньше пыталась мне мешать. Иди, нянчи Байлза, или Фреда, или Дикки. С ними ты будешь счастлива.
— Счастлива! Какое там счастье! И смех и грех. Хорошо счастье, когда он чуть не выбил мне все зубы. Ах, Боже мой, мои зубы — последнее, чем я еще гордилась.
— Зачем же ты осталась с ним, Сара?
— А что бы он делал без меня? Он и так голову потерял: и старость одолела, и с работы гонят. Пуговицу, и ту самому не пришить — так у него руки трясутся.
— Обошелся же Фред без тебя.
— А ты видел, что с ним сталось, когда я ушла? Совсем опустился. Ему без меня очень плохо, бедняжке. Разве эта злыдня, его сестрица, способна обиходить его как следует? А крошку Дикки опять положили с кашлем в больницу. Ах, Боже мой, сколько я за последнее время из-за него, ангелочка, бессонных ночей провела! А теперь вот ты...
— Со мной все в порядке, Сэл. Разве не видишь? Я еще хоть куда.
— Ах, Боже мой, то-то я гляжу на тебя и плачу. Разве я не знаю — ты и сам знаешь, — что тебе конец? Ну, миленький, ну, голубчик, брось ты все это.
Послушай твою Сару. Разве не умела я успокоить и утешить тебя, когда ты бесновался из-за твоих зеленых, и синих, и всей прочей чепухи? Да, хоть ты и расквасил мне нос, а тут же сам бросился ко мне на грудь, прижался, словно к родной матери, вымазав кровью всю пижаму.
— Ну, иди же, Сара, иди, старая квашня. Теперь, когда ты наконец без корсета, ты готова весь мир принять в свои объятия.
— А я вот все спрашиваю себя: отчего это люди не могут быть счастливы? Зачем им все крутиться-суетиться да тиранить друг друга? Ведь жизнь так коротка...
— Ну, Сэл, голубушка, прошу тебя...
— Неужели я тебе совсем уже не нужна?
— Не сейчас, дорогая.
— И тебе не жаль, что я умерла?
— Взгляни на меня, дорогая. Буу! Буу! Слезы так и текут по моему носу, настоящие слезы. Неподдельное горе. Да, мне жаль, что ты умерла, дорогая, и что мне тоже конец. Но, в конечном счете, не стоит уж так убиваться, поверь мне. Такова жизнь.
— Ах, Боже мой, Боже мой, пора бы мне знать, что такое жизнь.
— Да, — сказал я, добавляя мазок на нос старика, чтобы сделать его посветлее. — Как говорится, они рождались, страдали и умирали или что-то вроде.