Три дня Коуки держала меня взаперти. Не выпускала даже взглянуть на мою стену. Хоть умри! А что я мог без денег? Я сам себя не уважал, а Коуки плевала на мои просьбы. К счастью, на четвертый день, то есть четырнадцатого, была годовщина со дня смерти Рози. И когда я сказал Коуки, что мне нужно съездить на кладбище, она отдала мне одежду.
Я зашел в цветочный магазин и попросил продавца сделать венок богаче, чем всегда.
— На две гинеи, пожалуйста, — сказал я.
— С живыми цветами? — сказал продавец.
— С живыми цветами. На две гинеи. А счет выпишите на три.
Продавец сохранял скорбный — из уважения к моим чувствам — вид. Он понимал, что горе мое искренне.
— Счет послать мистеру Томасу Джимсону? — спросил он.
— Да, как всегда, — сказал я. — На банк Кокса.
Потому что Том всегда оплачивал венок и даже сам посылал мне открытку, чтобы напомнить о дате.
— В этом году все подорожало, — сказал я. — Из-за погоды.
Мы с продавцом были старые друзья.
— В прошлом году счет был на три фунта восемь, — сказал он, — а букет всего на полторы гинеи.
— В прошлом году в счет вошли расходы на гостиницу, — сказал я, потому что всегда очень следил, чтобы у нас с Томом все было по справедливости. — В прошлом году там, где я жил, разбили два оконных стекла, и это обошлось в девять шиллингов и шесть пенсов.
— Неужели в гостинице потребовали плату за стекло?
— Собственно говоря, я тогда жил не в гостинице, а в моей мастерской, но это произошло как раз в годовщину и поэтому вошло в расходы. По-моему, все по справедливости.
— Да, сэр. Вполне.
И он дал мне гинею сдачи. Поэтому я поехал на кладбище на такси. Том любит, чтобы годовщину отмечали честь по чести.
И когда, налюбовавшись могилой, как всегда убранной маргаритками, и перечитав надпись, я вспомнил Рози и какой удивительной женщиной она была — снаружи бронза, сдобное тесто внутри, — я поднял глаза и на дорожке увидел Сару. Она была в своей допотопной черной накидке и в пунцовой шляпке, отделанной темно-лиловыми фиалками, а в руке держала букет из ноготков и астр.
Сара успела заметить меня и теперь явно боялась подойти. Покачивалась из стороны в сторону, перебирала ногами, но ни на шаг не приближалась. Она даже было повернулась, чтобы уйти, но все же взяла себя в руки и, сделав над собой усилие, двинулась вперед, как и положено старой гвардии.
— Ах, Галли, — сказала она, тяжело дыша. — Вот уж не ожидала встретить тебя здесь.
— Иначе ты не пришла бы сюда, ворюга. Как поживают мои картины?
— Ах, Галли, как тебе не стыдно. Я вовсе не хотела тебя обманывать. Просто на меня что-то нашло. Знаешь, как бывает со старушками. Вдруг показалось, что у меня отнимают последнее воспоминание о моей молодости.
— Зря я не попросил полицию вернуть мне мою собственность.
— Вот уж не знаю, твою или твоих кредиторов. Или, может, мистера Хиксона?
— Ты готова отдать мою картину кому угодно. Только не мне.
— Нет, Галли. Вовсе нет. И ты это знаешь. — Сара пришла в возбуждение, нос у нее стал пунцовым — верный признак, что, в виде исключения, она говорит правду. — Уж лучше тебе, чем кому-нибудь другому. Хоть сейчас.
От этих слов сердце мое затанцевало, как балерина, а венок тамбурином заходил в руке.
— Что? — сказал я. — Ты согласна отдать мне картину?
Триста соверенов блеснули в воздухе, как кони Феба. А за ними, как цыганский возок, пронеслась часовня.
— От всей души, если бы могла, — сказала Сара. — Но сейчас Байлз забрал ее к себе. Запер в своем сундуке. Он забрал все мои вещи, даже маменькину Библию. Он говорит, она очень ценная, и когда его выгонят на пенсию, эти деньги пойдут нам на жизнь и на похороны.
— Ценная? Что ценная?
— Библия. Он говорит, она старинная и стоит сто фунтов. Хотя я-то знаю, что маменька купила ее всего за двенадцать шиллингов и шесть пенсов в Обществе защиты животных. Но Байлз уверен, что все Библии невесть сколько стоят.
— А моя картина, Сэл?
— Он говорит, ей цена — пять тысяч фунтов. Только он не хочет сам продавать. Из-за полиции. Он говорит, что когда мы получим за нее такую уйму денег, в полиции непременно решат, что мы ее украли.
Я чуть не стукнул венком о землю. Бог свидетель, я способен многое вынести от буржодуев, но я совершенно не переношу их манеру оценивать картины. Либо они ничего не стоят, либо уж тысячи.
— Бог мой, Сара, — сказал я, — пять тысяч за эскиз? От силы пятьдесят фунтов. Нет, если ты хочешь отложить деньги на похороны, втолкуй своему Байлзу, что я единственный человек, который может сбыть эту мазню за шедевр.
— А сколько она на самом деле стоит, Галли?
— Я же тебе говорю, если бы я подписал ее да почистил немного, можно сбыть за пятьдесят, то есть пятьдесят фунтов, другу, и то он возьмет ее скорее из добрых чувств ко мне, чем по деловым соображениям.
— Мне думается, что теперь, когда я выставлена в галерее Тэйта, картина стоит больше, чем ты говоришь.
— Ты в Тэйте? Ах, ты имеешь в виду картину Хиксона?
— Говорят, она стоит тридцать тысяч фунтов.
— Будет стоить. Лет через сто. А сейчас разве что тысячи две.
— Байлз смерил ее на глаз. Пять на восемь. А та, что у меня, — три с половиной на два. Примерно шестая часть. Конечно, я знаю, картины ценятся не по величине.
— Отнюдь не по величине. Как и женщины. Иногда за большую дают меньше.
— Ах, Галли! Я с радостью вернула бы тебе картину. Хоть сейчас. Даже за те деньги, что ты назвал. Тридцать гиней. Хотя мне это в обрез на похороны. А все потому, что эта гадина Дорис обчистила мой корсет. Нет, ты подумай, какая мерзавка — обречь женщину, свою же сестру, на нищенские похороны, на то, чтобы ее закопали в землю, как падаль. Послушай, как ты держишь такой красивый венок? На нем же ни одного цветка не останется.
Я приподнял венок и взял Сару под руку.
— Пошли, старая, мы забыли, где мы, и забыли о Рози.
— Мне совестно, когда я смотрю на твой венок, — сказала Сара. — Он, верно, стоит не меньше двух фунтов.
— Для Рози не жалко.
— Ах, Галли, Рози всегда нравилась тебе больше, чем я.
— Нисколько. Тебе я с удовольствием носил бы венки за пять фунтов. Были бы деньги! Живые розы с шипами.
— Ты весь в этом, Галли.
— Чем красивее роза, тем острее шипы, Сэл. Что ты собираешься делать с твоим букетиком? Его нужно поставить в вазу.
— В вазу? Я как-то не подумала о вазе. Прошлый раз я приносила горшок с нарциссами. Я впервые пришла на могилу Рози в годовщину ее смерти. Как-то не получалось. Вот на похоронах я была.
— И мы распили с тобой пинту пива.
—Да, да, ты же тоже присутствовал на похоронах. И понятно: Рози всегда была твоей симпатией.
Я промолчал, чтобы не сказать лишнего.
— У нее были неплохие ноги, — сказала Сара, в глазах ее что-то мелькнуло, какое-то воспоминание. — Конечно, если кому такие нравятся, как бутылки горлышком вниз. И волосы были ничего. Я говорю о цвете, а так жидковаты.
— В караулке у сторожа, наверно, есть вазы.
— Да, наверно. Схожу-ка я за водой для астр. Правда, им не сравниться с твоим венком. Но Байлз их специально вырастил.
И мы пошли потихоньку в караулку, где садовник держал цветочные горшки и жестяные вазы для посетителей и где стояла колонка. Я стал выбирать для Сары вазу без дырки.
— Я рада, что ты вспомнил про Розин день, — сказала Сара.
— Я не пропустил ни одной годовщины, разве что по серьезной причине.
— У вас было много общего с Рози, — сказала Сара. — Да, она была тебе ближе, чем я. Достаточно было взглянуть, как вы смеялись вместе. Рози всегда была такая хохотунья! И мне казалось, что это неспроста. А ты вот ничего не замечал.
Я закрылся вазой, подняв ее к свету, чтобы проверить, нет ли в ней дырки или иного изъяна, а заодно скрыть изъяны в выражении собственного лица. В этом отношении у Сары был хорошо наметанный глаз. Она видела даже то, чего и не было. А женщине все равно, было или не было, если она решила пришить вам дело.
— И все эти телеграммы без обратного адреса от какого-то Робинсона из Брайтона... — сказала Сара.
— Вот эта подойдет, дорогая, — сказал я. — Вся проржавела, но не потечет. Пошли. Я налью в нее воды.
Меньше всего мне хотелось говорить с Сарой о Рози. Она была бы к ней несправедлива, а у меня теплело на сердце, когда я вспоминал добрый старый брандер.