Мы снова ждали автобус. Чтобы куда-нибудь ехать.
Куда-нибудь в Сассекс. Кругом было черным-черно, как на совести у господ министров.
— Дай-ка еще глотнуть, — сказал я Носатику. — У меня аж кости промерзли.
И я приложился к бутылке. Не выношу виски. Разжигает кровь. А я не хотел распаляться против правительства. Тем паче против народа.
— Не будь я человек разумный, — сказал я Носатику, — я злился бы на правительство, на народ, на весь мир и так далее. Накручивал бы себя и лез в бутылку. У меня чесались бы руки дать этой безмозглой сволочи, нашему правительству, промеж глаз. Я говорил бы, что клопы и те лучше воспитаны, а у вшей больше такта.
И тут меня понесло, и я стал выкладывать все, что у меня накопилось о правительствах. Носатик взял меня под руку и отвел в сторону от фонаря, где стояла очередь.
— Еще услышат, — сказал он.
— Пусть слышат, — сказал я и снова открыл рот, чтобы заодно уж высказать все, что я думаю о народе, как вдруг у меня подкосились ноги. Носатик подхватил меня. Я почувствовал, что адски ломит затылок. Это удар, подумал я. Они-таки убили меня. Хуже, чем убили. Я боялся заговорить, боялся шевельнуть рукой. Что если я не смогу? Ненависть подымалась во мне горячей волной. Она была такой огромной, такой сильной, что могла бы сорвать звезды с неба. Но я вовремя понял, чем это мне грозит.
— Держи меня крепче, Носатик, — сказал я, — И не давай расходиться. Я ведь так. Никому, не желаю зла. У злости рожа зеленая, и жрет она падаль. А король при короне никогда не стонет. И от жизни до смерти всего шаг. Лицо у меня в порядке?
— Не понимаю, сэр, — сказал Носатик. — Как в порядке? — В голосе его звучал испуг.
— Не перекошено? Все нормально?
— Нормально, — сказал Носатик, вглядываясь в меня при свете фонаря.
— А это твой нос? — спросил я, протянув руку и сжав его сопелку.
— Б-бой д-дос, — сказал Носатик, чихая.
Тогда я успокоился.
— Пронесло, — сказал я. — А ведь на этот раз они чуть не поймали меня.
— Куда это автобус запропастился? — сказал Носатик, свирепо озираясь на какого-то типа в котелке.
— Чуть было не довели. Вывели-таки из себя. Но сегодня не они меня, а я их. Ничего, мы еще попрыгаем.
— По-моему, это входит в их обязанности, — сказал Носатик. — Полиции, я хотел сказать.
— Я прощаю им, Носатик. И завтра же забуду. Прощать свойственно мудрому, забывать — гению. К тому же так легче. Потому что так надо. С каждым ударом сердца мир рождается наново. Солнце всходит семьдесят пять раз в минуту. В конце концов, что такое народ? Такого не существует, существуют отдельные люди, индивидуумы. Каждый в своей крысиной норе. Так же далеко друг от друга, как одна даровая выпивка от другой. Даже дальше. Ибо каждый живет в своем измерении. А что такое правительство, как не группа индивидуумов? Кучка вещунов и душегубов, мечтающих о дерьмовых почестях и трясущихся перед разверстой пастью могилы. Я прощаю правительству, этому Джеку Потрошителю, этому киселемозглому, косорукому, бельмоглазому выжиге, этому колченогому громиле, этому заткнувшему себе уши растлителю, который ради дешевой похвалы продаст родную сестру, этому краснорожему ханже, который спит и видит, как бы изловчиться и, словно кожицу с апельсина, счистить искусство и художников с лица земли, как бы выхолостить гения, превратив его в смирного мерина для утренних прогулок в парке. Я прощаю ему, — сказал я, подымаясь в автобус, — я прощаю правительству, несмотря на все его злодеяния, потому что не в его силах избавиться от наложенного на него проклятия — быть только фикцией.
— Сильно сказано, — сказал джентльмен в замшевых перчатках, усаживаясь напротив.
— Фикцией, — повторил я. — Призраком, живущим в призрачном мире. Чертом на мельнице.
Они все уставились на меня, словно я псих или бесноватый. Поэтому я сказал:
— Я побывал уже в лоне Дьявола и зрил опустошенные земли его.
Погибший человек, погибнувшее зданье,
нерукотворное созданье Бога,
Его равнины — жгучий прах, его вершины —
мрамор страшный,
По кручам пропастей его струится лава, а фонтаны
Смолу с селитрой извергают, в развалинах и замки,
и заводы,
И ангелы, и духи, чьи лики покрыла копоть,
Угрюмо раздувают горны среди руин громадных.
— Прошу прощения, — сказал джентльмен, — но я не согласен с обвинениями в адрес правительства. По-моему, мистер Чемберлен...
— Чемберлен? Это кто такой? — сказал я. Потому что, несомненно, слышал это имя. В связи с орхидеями{52}.
Он выразил крайнее удивление. Но в рамках. Они же считали меня чокнутым.
— Он премьер-министр. Глава правительства. Всему голова, так сказать.
— Бог в помощь, — сказал я, — Шел бы лучше в головки швабры: крепкая палка-погонялка сзади, и спереди ничего, кроме выщербленных досок и кучи дерьма.
— Более того, — сказал джентльмен, кладя руки в замшевых перчатках на ручку зонтика. Теперь мне стало ясно, кто он по происхождению и профессии. Типичный старый буржожмот, Хамиус, Болеетогока. — Более того, — повторил он, — я глубоко убежден, что по нынешним временам у нас превосходное правительство. Достаточно сильное, чтобы уберечь нас от войны.
— Да, да, — сказала сидевшая рядом со мной леди в пенсне и с мужским портфелем в руках. Педагог. Буржофря. Пасификус милитарис. — Оно не страшится противодействовать поджигателям войны, засевшим в армии, авиации и флоте.
— Таким, как министр воздушных сил, — подхватил буржожмот, и его замшевые перчатки выразили крайнее возмущение.
— Эти их самолеты и дредноуты только провоцируют Германию, — сказала леди, вызывая живейшее сочувствие: два одобрительных кряканья и одно апчхи у досточтимой аудитории, состоявшей из худенькой женщины в очках, с красным носом пуговкой и корзиной яиц на коленях. Жена мелкого фермера.
— Слава Богу, у нас достаточно-таки сильное правительство, — сказала леди, оглядывая присутствующих с таким видом, словно желала знать, посмеет ли кто-нибудь возразить ей.
— Искренне рад за вас, — сказал я. — Правительство никогда не бывает достаточно сильным. Так что ваше, надо полагать, сущие дьяволы. Иначе с такой публикой, как вы и я, им несдобровать. Мы же травим наше правительство, как крыс или клопов. У бедняжки нет ни единого друга на свете. И чем больше оно старается, тем сильнее его поносят. А после долгого и славного правления ему, бессчастному, в пору только вешаться или стреляться. Даже уличные мальчишки не преминут плюнуть на его гроб. Право, при Обществе охраны животных следует учредить отделение по защите правительства, со специальными помещениями — там, конечно, где ветер дует в сторону от жилищ, — и смертными камерами. Куда милосерднее избавлять их от мучений до того, как придется выйти в отставку. Потому что, когда дело идет о правительстве, нет более неблагодарных, мстительных и жестоких дикарей, чем так называемая Свободная и Полноправная Английская Нация.
— Говорите за себя, — сказала женщина с корзиной.
— Ни за кого другого я и не могу говорить, — сказал я. — Не владею чужими языками.
Тут автобус остановился, и кондуктор сообщил нам, что дальше наши билеты недействительны. Мы сошли и оказались на дороге посреди леса. За деревьями виднелось море. Автобус исчез, как ракета, как огненный остров. Мы остались одни. И Носатик сказал испуганно:
— Где это мы, мистер Джимсон?
— Тут, — сказал я.
— Где же мы будем спать?
— Здесь, — сказал я.
— Но ведь дождь, мистер Джимсон.
— Не ощущаю, — сказал я. — На мне пальто и плащ. Правда, не мои, а сэра Уильяма, но это даже лучше.
— Но, мистер Джимсон, вы же так страдаете от кашля.
— А знаешь ли ты, как я страдал от Лондона? Я и сам не знал.
Природа меня ошеломила. Как всегда. Ведь я не был в лесу уже лет двенадцать. И я не мог оторвать глаз от деревьев, налезавших на луну, таких же монументальных, как киты. Бог мой, подумал я, ведь никто никогда еще не видел это дерево таким, какое оно есть. Наверное, у меня бы оно получилось. А потом опять передо мной замаячила большая рыба и Черчиллева шляпа. У меня родился замысел, грандиозный замысел.
Знаешь ли ты, что плодоносят древние те дерева,
что некогда зрели они,
И знаешь ли ты, что дерева и плоды на земле
процветали,
Дабы сокровенные радовать чувства
В местах, не исхоженных путником.
Именно так. Пока не придет путник. Умеющий видеть. Обладающий воображением. И увидит необычное.
— Хорошо бы найти местечко между корнями, где скопилось побольше листьев, — сказал я. — Вот, здесь подойдет. Нет, нет, только не отгребай листья. Внизу еще мокрее.
— Но вы же кашляете, мистер Джимсон, — сказал Носатик, играя роль няньки при гении.
— Давай-ка сюда бутылку и марш домой, к мамочке, — сказал я.
Я расстелил пальто сэра Уильяма, мы легли и укрылись полами. Сверху положили плащ и до утра спали по-птичьи — все время начеку, зная, откуда дует ветер и куда плывут облака. К восходу солнца мы уже совсем проснулись, и нам казалось, что нас уносит в мутное небо.
Носатик недоуменно разглядывал вчерашний лес — дюжина деревьев вокруг бензоколонки. Напротив — вилла, за ней пешеходная тропа, несколько купальных кабин и в просветах серое, как свинец, море.
— Надо уходить отсюда, — сказал Носатик.
— Нет, — сказал я. — Превосходное местечко. Как раз чтобы заработать нам на хлеб.
Ветви бука, под которые мы забрались, свисали так низко, что у меня заныли плечи.
— Но у вас же нет с собой красок, мистер Джимсон.
— Красками на жизнь не заработаешь, — сказал я. — Особенно если пишешь что-нибудь стоящее. Помоги мне встать, у меня нога одеревенели.
Носатик поднял меня рывком, и я достал газеты.
— Там полицейский, — сказал Носатик.
— Ну и черт с ним, — сказал я, потому что не имел ни малейшего намерения разрешать правительству совать нос в мои дела. — Иди домой, к мамочке!
— Вы вовсе этого не хотите, мистер Джимсон.
Я не стал спорить. Ветер шевелил листьями, разрушая вчерашние образы. Какой замысел! Он все более захватывал меня. Всем замыслам замысел.
— Здорово же ты исковеркал свою жизнь, швырнув стипендию коту под хвост, — сказал я.
Моросило. Носатик стоял, поджав по-жеребячьи ногу. На носу у него блестели дождевые капли. Уши шевелились. Носатик соображал.
— Пошли, — сказал я, позвякивая шиллингом Тома Джонса и тремя шестипенсовиками. — Я проголодался.
— По-моему, я еще ничего не исковеркал, — сказал Носатик. — Я ведь только начинаю.
— Вот упрячут тебя в каталажку, — сказал я. — Лет на пять. Выйдешь сломленный и чокнутый. Сколько у тебя осталось денег?
Все еще где-то витая, Носатик сунул свою мальчишечью, красную и шероховатую, лапу в карман и извлек оттуда шиллинг, четыре пенса, медяк достоинством в полпенни, переднюю запонку и наполеондор.
— Французскую монетку пустим в автомат на плитку шоколада. Значит, будем считать — шиллинг и шесть пенсов. Можешь заприходовать.
— Может, так будет даже лучше.
— Что лучше? — не понял я: шум прибоя мешал мне сосредоточиться.
— Тюрьма, — сказал он.
— Бог мой, — сказал я, вдыхая аромат кофе, доносившийся из хромированного ресторанчика. — Ляг уж лучше посреди дороги и жди, когда паровой каток оставит от тебя мокрое место. А ну, пошли.
В ресторанчике было полно девиц. Соплявки с перманентом, финтифлюшки. А море все катило волны, гремя моими раковинами и превращая мою гальку в драгоценные камни. Срывая все преграды на моем пути. Озарения провидца.
И вот я застыл
В потоке светил.
И очи мои —
Моря без земли —
Не знали предела.
Так небо велело.
— Простите меня, мистер Джимсон, — сказал Носатик.
— Кажется, приличное заведение, — сказал я.
На окнах — бумажные ленточки от мух, три грузовика перед входом. Две официантки, полумертвые от беготни, суеты, грязи, шума и полной беспросветности. Заведеньице что надо. При последнем издыхании. Качество, количество или крышка. Не до жиру, быть бы живу.
Мы пошли и позавтракали. И когда Носатик проглотил два куска свинины толщиной с банковскую дверь, два несвежих яйца, от которых шел дух покрепче, чем от мастики, полкаравая хлеба и полфунта маргарина, он сказал вполне бодро:
— В жизни все надо испытать.
— Мяукнула кошка, когда ее прихлопнуло кирпичом, — отозвался я. — Вопрос: что и зачем?
Потому что я так наелся, что мозги мои растянулись, как барабан, и чужие мысли от них отскакивали.
— И тюрьму, — сказал он.
— Да, — сказал я. — А еще лучше раскроить тебе черепок и почистить там внутри.
И я так рассердился, что чуть было его не обругал. Но тут же взял себя в руки. Спокойно, сказал я себе. Мальчик еще зелен. Все принимает всерьез. А за душой ничего. Как новая электрическая пила, которой нечего пилить, — сплошной свист да звон. Готова крушить самое себя. И я сказал:
— Ты бы лучше подумал, на что мы будем жить.
— Я подумал, мистер Джимсон; и потом, вам ни в коем случае нельзя спать в канаве.
Ну что с него возьмешь? Ребенок! И, как все дети, на редкость практичен.
— Ну, и как же ты собираешься добывать деньги?
— Буду работать.
— И кем же ты будешь работать?
— Землекопом или чем-нибудь вроде.
— Чтобы все испытать?
— Да. Я думаю, мне полезно будет спуститься на дно.
— Землекоп — это еще не дно, — сказал я. — Правительство — вот где дно. Только туда тебя не пустят. Там даже на нижнюю ступеньку не пускают без диплома.
— Или рассыльным, — сказал он.
Но дальше я не стал слушать. Ветер ласково, как ребенок лапкой, гладил мне брюхо. Облака рассеялись. И пока мы шли по дороге, в душе у меня звенели колокольчики.
— Мы куда-то вышли, — сказал Носатик, пропуская «роллс-ройс», до отказа набитый тушами в узенькую полосочку. Высматривают пташек в шезлонгах, по три фунта за день. — К дюнам, кажется.
— Местечко — прямо для пташек, — сказал я. Потому что две милашки уже порхали по пляжу, презрев утренний сон.
Он корифей в полдневном хоре — триль, триль,
триль, триль, —
Вознесшийся на крыльях света в простор великий.
И страх внушающее солнце
Стоит в высотах неподвижно и глядит на эту птаху
Глазами, полными смиренья, восторга, любви и страха.
— Это даже лучше, чем бекон. Слово о природе. Что такое природа для человека с душою Билли Блейка? Для воображения гения? Дорога к блаженству.
— За нами кто-то идет, — сказал Носатик. — Кажется, сыщик.
— Сыщик так сыщик, — сказал я. — Пусть себе идет. Идти следом — удел правительства. Наше дело — быть в авангарде. Указывать путь. На твоем месте я занялся бы страхованием. Чистая, надежная работа — через пять лет будешь ездить в собственном «роллс-ройсе».
— Мне он ни к чему.
— Не презирай благо, истину и прекрасное.
— Я и не презираю. Просто я хочу заниматься искусством.
— Искусство — величайшая роскошь рода человеков, — сказал я, заворачивая на почту. — Как и жизнь. И дается дорогой ценой.
После завтрака у меня остался шиллинг и четыре пенса. Я купил дюжину видов Берлингтона: пешеходная тропа, лучшие церкви, пирс. Хорошие виды. И шесть конвертов.
Носатик выпучил на меня глаза. Но, как вежливый мальчик, не стал задавать вопросов.
— Сувениры, — сказал я. — Подожди за углом, и если увидишь человека с сизой рожей, спроси его, который час.
Я положил по две открытки в каждый конверт и заклеил конверты. Дорога к блаженству. Пташки уже не чирикали. Устроились, надо полагать.
Как знать, быть может, птица, что рассекает
воздушный поток,
Есть безмерный мир услады, пятью твоими
чувствами в пределы заключенный.
Да, думал я, беря на мушку шикарный бар, ангелы, верно, только диву даются, как это человек, нырнув головою в грязь, ухитряется потом усилием воображения вновь выплыть на поверхность чистым, как комета, да еще с такими крыльями, каких не сыщешь и на небе.
Я не спускал с бара глаз. И вот оттуда вышел молодой человек.
Очень порядочный молодой человек. Синий костюм, темно-синяя шляпа, новые ботинки. Только шелковые носки — зеленые. Я поравнялся с ним и, как бы невзначай коснувшись его руки, показал ему конверт и подмигнул.
— Открыток не желаете, мистер? Красоты Брайтона. Пикантнейшие новые виды. Только для знатоков. В простом конверте.
— Нет, — сказал он. — Катись. А почем?
— Пять шиллингов. Исключительно для вас, сэр. Настоящий знаток не пожалел бы и пяти фунтов. Художественное фото.
— Полкроны, — сказал он.
Я было повернул, но он остановил меня.
— Ладно, давай сюда.
Сунув мне два флорина, он выхватил конверт. Открытки, словно растворившись в воздухе, исчезли в его кармане. Молодой человек резанул меня взглядом и сказал:
— Шагай отсюда, не то кликну полицию.
Я зашагал. Этот молодой человек не внушал доверия. Но я злился, что позволил так подло надуть себя. Не выношу мелкой подлости. Мне противно, когда человек жертвует самоуважением из-за жалкого шиллинга.
— Он решил, что я грязный ворюга, и обставил меня, — сказал я Носатику. — Вот учись, смотри, какова она, человеческая натура: этот парень не брезгает заработать шиллинг на грязном ворюге.
Я чуть было не раскипятился, но вовремя опомнился.
— Мне ничего не стоило убить его, — сказал я Носатику. — Но зачем отравлять источники трупом подонка?
И я зашел в бар и выпил две пинты пива. И когда я взглянул на этого типа сквозь дно пивной кружки, он показался мне таким микроскопически малым, что я готов был возлюбить его, как исследователь-натуралист блошиную лапку.
— Он жук-стервятник, — объяснил я Носатику. — Бедное насекомое. Нелегко ему будет в жизни. Такими, как он, набиты все желтые дома, кутузки, морги и прочие человеческие общежития. Жук — это жук, облапошивает былинку за былинкой и трепыхается сколько отпущено. Стервятник — это стервятник, он расправляет крылья и камнем падает на добычу. Но жук-стервятник — это жук, возомнивший себя стервятником. Даже черви знают, какая это дешевка.
Носатик все поглядывал на меня и то и дело краснел.
— Но открытки стоят всего два пенса за штуку, — сказал он.
— Верно, — сказал я.
— Почему же он дал вам четыре шиллинга?
— Потому что они мне нужны и тебе тоже.
— Он подал вам милостыню?
— Нет, заплатил за товар. Торговля предметами роскоши. Плодами воображения. Корабли, машины, войны, банкиры, фабрики, аферы, налоги и спекуляции — все это плоды воображения. Воображения. Человека, который от избытка воображения перерезает другому глотку, отправляет на виселицу судья, поставленный, чтобы держать воображение в узде. Не будь воображения, — сказал я, — мы обходились бы без полиции и правительства. Наша земля была бы тихой, мирной и скучной, как дохлая собака, облепленная дохлыми блохами. Именно это я и сказал Рэнкину, когда он продал свой автоматический регулятор солидной фирме, называемой «Рэкстро», которая рассчитывала найти ему сбыт. Но регулятор не пошел. «Мы очень сожалеем, мистер Рэнкин, — сказали представители фирмы, — но ваш регулятор слишком чувствителен. В настоящее время нет спроса на такой сверхчувствительный прибор. Наши клиенты предпочитают приборы пусть хуже, но дешевле». А когда Рэнкин пытался им втолковывать, что можно удешевить регулятор, пустив его в массовое производство, они только качали головами и твердили, что на него нет спроса. «Так создайте спрос, — сказал Рэнкин, — На то у вас и реклама!» Но они предпочли отделаться от Рэнкина вместе с его регулятором. Им ни к чему были лишние хлопоты. С какой стати? Старая солидная фирма. Глава — в парламенте, старший сын — в гвардии, младший — в совете графства.
Рэнкин слег, а когда сестра выходила его, надумал застрелить старого Рэкстро, который, надо полагать, понятия о нем не имел. «Успокойся, старина, — сказал я. — Взгляни на вещи с другой стороны. В темницу тебя не заточили, живьем не сожгли. А ведь так поступают с большинством первооткрывателей. И поделом им. Пусть не баламутят публику, не подрывают бизнес и старые солидные фирмы — основу личного и семейного благополучия. Ты остался при своих. Можешь изобретать себе дальше в полное свое удовольствие. И тебе не надо, как бедолагам из „Рэкстро", считаться с парламентом, племенными быками и положением в обществе».
— Но, прошу извинить... — сказал Носатик, который, как все добродетельные люди, несколько въедлив: от него так же трудно отделаться, как от рези в желудке, — мы говорили об открытках.
— Ах, об открытках, — сказал я. — Ну да, конечно. Знаешь, будь добр, зайди вон в ту лавку и узнай, дадут ли они нам в кредит бутылку шотландского виски.
А я пошел в другую сторону и сбыл еще один набор серьезному на вид джентльмену в синем воротничке, но в ботинках из первоклассной кожи с белыми прокладками. Он без единого слова выложил пять шиллингов. А свирепого вида леди в пенсне дала мне шесть. Она была вся в черном, но с напудренной сзади шеей, а на ручке зонтика вырезана обезьянка.
Пришлось прикупить открыток. К вечеру мой капитал составлял три фунта. Правда, Носатик разобрался, что к чему, и загрустил.
— Вам это не к ли-лицу, мистер Джимсон, — сказал он. — Уж лучше я сам.
— У тебя не получится, — сказал я. — Тут нужен артист, художник. С огромным воображением. Ты не рожден для художеств. Ты рожден для государственной службы. И раз уж ты проворонил стипендию, единственная твоя надежда — солидный магазин тканей. Сфера обслуживания. Платья новейших фасонов. Все для женщин. Пакен и Молино предсказывают гибель золотого тельца, то есть коротких юбок, моду прошлого года. Да славится воля Господня, то есть длинные юбки — новая мода, — навеки возрожденные в Сионе.
Тут мой взгляд упал на длиннолицего джентльмена в синем, хорошо отутюженном лондонском костюме, сшитом на заказ, в черных ботинках, тоже на заказ, черных носках и шляпе а-ля Иден. Весьма представителен. Вышел из первоклассного отеля. Если бы не розовая шелковая рубашка и такого же цвета галстук и носовой платок, торчащий двумя уголками из верхнего кармана, его вполне можно было бы принять за аристократа, или крупного бизнесмена, или чемпиона по теннису. Я нащупал в кармане конверт.
— Потому что мир воображения, — сказал я Носатику, — это мир вечного. Ибо, как говорит Билли, «в вечном мире существуют постоянные данности всего сущего, которые мы видим отраженными в растительном зеркале природы».
И, подумал я, в картинах Галли Джимсона. В его красных Евах и зеленых Адамах, синих китах и пятнистых жирафах, двадцать три фута высотой. В львах, тиграх и видениях пророков, чье воображение питает мир, извлекая его из глубин памяти.
— Сходи-ка за вечерними газетами, Носатик, — сказал я. — Интересно, что нового в Академии.
И как только он скрылся в киоске, я сказал юному герцогу:
— Простите, сэр. Вы случайно не интересуетесь искусством? У меня тут, со значительной скидкой, несколько превосходных образчиков фотографического искусства. В простом конверте. Специально для любителей. Одобрено цензурой. Новейшие световые эффекты. Только для совершеннолетних. Всего полгинеи.
— Очень хорошо, милейший, — сказал он. — Вас-то мне и надо. Пройдемте-ка. — И он взял меня под руку и подтолкнул в боковую аллейку. — Дело в том, — сказал он, — что к нам поступила жалоба.
— Вот как? — сказал я. — Пожалуйста. Прошу взглянуть. — Я распечатал конверт и предъявил открытки: две местные церквушки и закат на море. — Что тут предосудительного?
— Все так. Так, как мне сообщили, — сказал он. Так, — повторил он, хватая меня за шиворот и награждая таким ударом в живот, что я чуть не переломился надвое. — Ах ты, старая погань, вошь нераздавленная. Я тебе покажу, как заявляться на мой участок и морочить своими штуками порядочных людей. Бог мой, — сказал он, двинув меня по коленной чашечке так, что слезы раскаяния брызнули у меня из глаз, — да мне смотреть на тебя противно, скотина. Обмануть даму, с которой ты и говорить-то недостоин. Погоди, я с тобой разделаюсь. Рук только марать не хочется.
И он пнул меня снизу и трахнул сверху, жахнул в живот и двинул в челюсть, швырнул меня на дорогу и прошелся по мне каблуками не то три, не то четыре раза. Он отплясывал в таком искрометном темпе, что со стороны ничего нельзя было понять. Наконец вернулся запыхавшийся Носатик и стал звать полицию. Бравый джентльмен сбил его с ног и секунд пять обрабатывал, отпуская по пять-шесть ударов в секунду. Затем он сел в лимузин с шофером в ливрее и букетом в вазе и отбыл.
Тогда на место происшествия прибыла полиция, и меня отвезли в больницу. Носатик ждал на тротуаре, пока меня вносили в здание. Багровый от бега, с синяками у переносицы, куда наш добрый друг двинул его ботинком, но переполненный сочувствием к тяжкой судьбе гения. Слезы текли по обеим сторонам его распухшего носа, принявшего теперь форму логановой ягоды.
— Возвращайся домой, — сказал я ему, — и попроси у мамы прощения.
Но он только мотал головой и смотрел на меня с ужасом и отчаянием. Страшный урок для мальчика. Видно было, что он безмерно страдает и наслаждается тем, что страдает.
Когда меня осмотрели, обнаружилось, что у меня сплющен нос, перебита ключица, сломаны четыре ребра и три пальца, содрана кожа на площади в четыре квадратных ярда и свернута челюсть. Сестра решила, что мне лучше умереть; хирург сказал, что мне не выжить; сиделка надеялась, что к вечеру я отдам концы, — в тот день ее некому было сменить. Сам я сначала пришел в такую ярость, что чуть было не навредил себе. Но потом взял себя в руки. «Держись, Галли, — сказал я себе. — Главное — не терять присутствия духа и воображения. Не думай об этом негодяе, пока не будешь здоров. И не купишь себе новую пару ботинок с подошвами на гвоздях. Прости и забудь. Пока не загонишь его в угол. Согласись, у него были кой-какие основания избить тебя. Отдай ему должное, пока не можешь двинуть его ломом. Не надо сердиться. Спокойненько. Только так можно пришить эту змею. Подойдем к данному случаю разумно. Встретим мерзавца улыбочкой и парой кастетов. Не позволяй ему портить тебе нервы — это очко в его пользу. Попорть ему рожу и сломай позвоночник — это даст очко тебе, нет, два, три очка и счастливую старость. Единственно правильный путь — христианское всепрощение. Потому что другого тебе не дано».
И я сразу почувствовал себя лучше, и когда назавтра Носатик пришел навестить меня, попросил купить блокнот и коробку мелков. И моя левая рука стала выводить такие штуки, каких я и сам не ожидал.
— Вот оно, — сказал я, разглядывая рисунок, — оно самое.
— А что это значит? — спросил Носатик, заглядывая мне в блокнот через плечо.
— Это? — сказал я. — Как тебе сказать. То самое, пинок в живот. Что-то в нем есть, а? По правде, есть, если я не ошибаюсь. Это что-то стоящее. Само по себе.