Я познакомился с Ильей Григорьевичем Эренбургом в конце 1965 года. Это произошло благодаря стечению обстоятельств. Еще с осени 1963 года у меня сложились дружеские и доверительные отношения с Евгенией Семеновной Гинзбург, автором замечательных художественных мемуаров «Крутой маршрут». До 1967 года рукопись этой книги ходила в списках и быстро распространялась в потоках Самиздата. После того как Евгения Гинзбург получила небольшую квартиру в Москве – в одном из домов Союза писателей на Красноармейской улице – у нее по вечерам стало собираться весьма пестрое общество друзей из бывших зэка, писателей, поэтов и людей из «окололитературного мира», но в самом хорошем толковании этого понятия. Евгения Гинзбург отличалась не только умом и талантом, но и терпимостью, а также умением почти безошибочно отличать плохое от хорошего и фальшивое от настоящего – и в литературе, и в жизни.
В этом обществе я познакомился с Натальей Ивановной Столяровой, которая также провела много лет в тюрьмах и ссылках и была в заключении и на этапах рядом с Е. С. Гинзбург. Теперь Столярова работала личным секретарем и помощницей И. Г. Эренбурга и пользовалась его доверием. Наталья Ивановна прочла мою пока еще черновую рукопись о сталинизме и решила, с моего согласия, показать эту работу Илье Григорьевичу. Недели через три Столярова сообщила мне, что ее шеф уже прочитал рукопись и просил пригласить автора для беседы. При этом был назначен точный день и час для встречи. Илья Эренбург был очень занятым человеком, и каждый день у него был расписан до мелочей.
В назначенный день я поднимался по лестнице в доме № 8 по улице Горького. Меня удивило, что на одной из лестничных площадок расположилась целая семья. Было очевидно, что эти люди живут здесь уже несколько дней и не собираются уходить. Это были, как я узнал от Столяровой, люди из Башкирии, которые приехали к Эренбургу по своим делам. Эренбург был не только популярным писателем и общественным деятелем, членом Всемирного Совета сторонников мира и Комитета по присуждению Ленинских премий, но и депутатом Верховного Совета СССР от Башкирской АССР. Неудивительно, что многие жители этой республики считали своим правом обращаться к депутату с разного рода жалобами и просьбами, нередко приезжая для этого в Москву без всякого предуведомления.
Принять всех желающих, даже просто выслушать их, а тем более чем-то помочь в запутанных делах Эренбург не мог, а иногда и не хотел. Обычно посетителям говорили, что писателя в Москве нет. Большинство приезжих уходили разочарованными. Но некоторые оставались ждать Эренбурга, располагаясь прямо на лестничных площадках. Из квартиры писателя можно было выйти и на другую лестницу, по которой Эренбург как приходил, так и уходил. Была у него, конечно, и дача под Москвой, где он проводил больше времени, чем в московской квартире. Я обратил внимание на огромный железный почтовый ящик, прикрепленный к дверям квартиры писателя. Обширную почту он получал непосредственно из почтового отделения, из редакций газет и журналов и из разного рода канцелярий. В железный ящик на двери бросали письма, послания и литературные работы люди, которые не хотели пользоваться услугами почты.
Дверь мне открыла Столярова и провела в кабинет писателя. Илья Григорьевич принял меня очень приветливо, усадил на диван и сам устроился в кресле напротив. На столе лежала моя рукопись. Эренбург не стал ни хвалить, ни критиковать ее, не делал он и каких-либо замечаний по тексту. У него в руках не было никаких заметок, да и на страницах рукописи я не обнаружил позднее никаких пометок. Эренбург сказал, что он получает ежедневно не только множество писем, но и немало рукописей и не имеет возможности большую часть их не только прочесть, но даже перелистать. Иногда они несколько дней лежат на его столе, а потом он отправляет их на антресоли, где пылится сейчас не одна сотня рукописей. «Но вашу работу я сразу же начал читать и быстро прочитал ее всю». Это было, впрочем, единственное, что сказал Илья Григорьевич о моей работе. Он ничего не спрашивал обо мне лично, о моей семье, о мотивах, которые побудили меня писать о Сталине. Он сразу же начал говорить о том, как он понимает сталинизм, о событиях 30–40-х годов, но также о Хрущеве.
Это был продолжительный и крайне интересный монолог. Когда я пытался что-то возразить, Эренбург вежливо меня выслушивал, но потом продолжал рассказ, не вступая в полемику. Ему нужен был не собеседник, а молодой и заинтересованный слушатель. Эренбург непрерывно курил, зажигая от кончающейся сигареты новую. Поняв, что беседы не будет, я попросил разрешения кое-что записать и положил на колени блокнот для заметок.
Многое из того, что говорил Эренбург, вызывало у меня несогласие. Он испытывал острую неприязнь к Хрущеву и не скрывал этого. Хрущев, по мнению Эренбурга, был слишком грубым, импульсивным и необразованным человеком. Напротив, о Сталине писатель говорил с явным уважением, хотя и осуждал его за репрессии. Эренбург почему-то попытался объяснить массовый террор 30-х годов кавказским происхождением Сталина. «На Кавказе, – говорил мне Илья Григорьевич, – еще очень живы традиции и обычаи кровной мести. Поэтому, устраняя кого-либо из своих врагов, Сталин должен был устранить и всех родных и друзей своего врага, чтобы избежать мести».
Конечно, я мог бы привести множество примеров, которые противоречили этой примитивной схеме. Но у нас не было полемики. Лишь в отдельных случаях мне удавалось повернуть рассказ Ильи Григорьевича в нужное мне русло.
Оказалось, что Эренбург присутствовал на двух заседаниях Верховного суда СССР, когда там начался судебный процесс по делу Бухарина, Рыкова, Крестинского, Ягоды и других. Илья Эренбург с детства был знаком и дружен с Бухариным, они учились в одной гимназии. Они поддерживали самые добрые отношения в 20–30-е годы, и Бухарин часто просил писателя о статьях и очерках для «Известий», где много лет был главным редактором. Эренбург не верил обвинениям, которые были предъявлены Бухарину, но предпочитал молчать. Перед самым началом фальсифицированного процесса писателю принесли пропуск на заседания Военной коллегии Верховного суда. От Эренбурга не скрыли, что это велел сделать сам Сталин, заметив: «Пусть пойдет и посмотрит на своего дружка». Это было испытание на лояльность. Эренбург пошел в Дом союзов и присутствовал на утреннем и вечернем заседаниях в первый день процесса. «Но в другие дни я туда уже не ходил, очень все это было противно». Я сказал писателю, что среди части старых большевиков существует версия о том, что на процессе в качестве подсудимых были не Бухарин, Рыков и другие, а тщательно подобранные и загримированные артисты, которых потом уничтожили. «Как можно было сломить таких людей, как Христиан Раковский. Это был закаленный большевик, прошедший разные тюрьмы!» Но Эренбург решительно отверг эту версию. На скамье подсудимых были не артисты. Эренбург очень хорошо знал многих подсудимых и не мог ошибиться. Но и он не вполне понимал причины их полной капитуляции, да и не хотел размышлять об этом.
Несколько метких замечаний высказал Эренбург и в отношении Ежова. Он рассказал, как после публикации своих мемуаров «Люди. Годы. Жизнь» получил большое, на двенадцати страницах, письмо дочери Николая Ежова, которая жила где-то в провинции под другой фамилией. В мемуарах Эренбург оспаривал термин «ежовщина» и писал, что было бы ошибочно винить в терроре 1937–1938 годов этого невысокого и малозначительного человека. Дочь Ежова усмотрела в этой фразе некое оправдание отца, которого она продолжала любить. Она писала и об отце, и о трудностях своей жизни после того, как он «исчез». Я попросил Эренбурга показать мне это письмо, а также другие письма о Сталине, которые он получал: я лишь прочту их и верну писателю. Эренбург сразу же согласился, но заметил, что ему надо еще найти это письмо. Однако он его не нашел. Архив писателя содержался явно не в лучшем виде: сотни рукописей и папок с бумагами были в беспорядке свалены на антресолях.
Очень много рассказывал мне И. Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о «деле врачей», о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании, о проекте письма знаменитых советских деятелей-евреев Сталину. Илья Эренбург это письмо не подписал, но написал собственное письмо, которое Сталин прочел. Эренбург гордился своим поведением в эти февральские недели 1953 года. Пропустив десять лет, Эренбург перешел к событиям 1963 года, когда состоялась его продолжительная и последняя встреча с Н. С. Хрущевым. На этой встрече по просьбе и настоянию писателя Хрущев согласился на полную реабилитацию знаменитого деятеля Октябрьской революции и первых советских лет Федора Раскольникова.
Наша встреча растянулась на несколько часов. Эренбург говорил много важного и интересного для меня, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания. Во время краткого перерыва мы пили чай или кофе. От не слишком настойчивого приглашения к обеду я отказался, и после того как наш разговор, или, вернее, монолог Эренбурга подошел к концу, я ушел, искренне поблагодарив писателя за его советы и свидетельства. О каких-либо других встречах речи не было. Илья Григорьевич готовился к большой зарубежной поездке.
Наша вторая встреча произошла через несколько месяцев, уже в начале 1966 года. Она была связана с письмом двадцати пяти крупнейших деятелей советской науки и культуры XXIII съезду КПСС, протестовавших против попыток реабилитации Сталина. Хотя «письмо двадцати пяти» было уже отправлено в Кремль, сбор подписей продолжался, и организатор этой акции публицист Эрнст Генри (С. Н. Ростовский) попросил меня поговорить на этот счет с Эренбургом. И. Эренбург сразу же принял меня, быстро прочитал письмо и тут же подписал оба экземпляра предложенного текста. Мне показалось, он был даже доволен, что его не обошли в этой важной антисталинистской акции. Он сказал, что подписал бы письмо и раньше, но его не было в Москве. Беседа была недолгой. Эренбург только спрашивал, как отнеслись разные люди к этому письму, кто еще его будет подписывать и кто отказался.
В третий раз я был у И. Г. Эренбурга не один. Он устраивал ужин в честь Евгении Семеновны Гинзбург и Надежды Яковлевны Мандельштам. Евгения Семеновна просила меня сопровождать ее, и я с готовностью согласился. Мы пришли к Эренбургу около семи часов вечера, а ушли уже после одиннадцати, ближе к полуночи. За столом была и жена Ильи Григорьевича – Любовь Михайловна. Закуски, вино, а потом и все остальное подвозила к нам на специальном столике домработница. Вино употреблялось только французское. Эренбург пользовался привилегией выписывать прямо из Парижа не только вино и привычные для него деликатесы, но и французские газеты и журналы.
Было очевидно, что Надежда Мандельштам, книгу воспоминаний которой я незадолго до этого прочел, хорошо знает порядки в доме Эренбурга. Е. С. Гинзбург и я на таком приеме были впервые. Евгения Семеновна была прекрасным рассказчиком, и ей было о чем рассказать. Но и теперь за столом говорил почти исключительно хозяин дома, а его жена лишь виновато улыбалась гостям – мол, ничего не поделаешь. Однако было бы странно обижаться: все, что рассказывал Эренбург, было очень интересно. Он рассказывал, например, о приеме у Мао Цзедуна, на котором присутствовал в составе делегации Всемирного Совета Мира. Речь шла и о некоторых других встречах и беседах, о которых он еще не успел или не хотел писать в своей книге «Люди. Годы. Жизнь». Как-то незаметно писатель перешел и на тему советского еврейства. Было очевидно, что это для него тема весьма болезненная.
«Про меня говорят всякое, – заметил Илья Григорьевич. – Говорят даже, что я доносил на таких людей, как Михоэлс, Фефер, Маркиш… Да, конечно, я знал о многом, но молчал. Но что я мог поделать? Только погибнуть? Я знаю, – продолжал Эренбург, – меня не любят сионисты или фанатики еврейства. Меня не любят и те, кто хотел бы забыть о своем еврейском происхождении. Но ко мне всегда хорошо относились те евреи, которые не порывают ни с ценностями и историей еврейства, ни с ценностями и историей России и русской культуры, так как они родились и выросли в этой стране и заслуженно считают себя частью советского народа, частью Советского Союза. Таких людей среди евреев в СССР большинство, и очень жаль, что и они до сих пор подвергаются разным формам дискриминации». Эренбург несколько раз возвращался к расстрелам деятелей еврейской интеллигенции в августе 1952 года. «Я не знал тогда ничего об этих расстрелах и не имел к этим делам никакого отношения».
В этот вечер я не задавал Эренбургу никаких вопросов. Только поздно вечером я вспомнил о его антресолях, забитых рукописями. Я предложил свои услуги, чтобы привести в порядок эту часть его архива и составить хотя бы простую опись материалов. Илья Григорьевич, казалось, охотно принял мое предложение. Но он опять должен был куда-то уезжать, а менее чем через год Эренбурга не стало.
Примерно через год после смерти И. Эренбурга мне позвонила его вдова и попросила приехать на следующий день с утра. Обстановка в доме на улице Горького была такой же. С брезгливой насмешкой Любовь Михайловна сказала мне, что сразу же после смерти мужа ее лишили многих привилегий. Так, например, она перестала получать французские газеты и журналы уже на второй день после похорон Ильи Григорьевича, хотя подписка была оплачена до конца года. Почта из Парижа приходила в Москву, но ее не доставляли в квартиру писателя и не отдавали вдове. Ее письменно предупредили, что как жена Ильи Эренбурга она сможет пользоваться «кремлевским лечением», но только в течение двенадцати месяцев после его смерти. Это ее огорчило гораздо меньше, чем потеря французской подписки. «Меня бы давно не было в живых, если бы я не пользовалась услугами хороших частных врачей».
Любовь Михайловна подарила мне верстку и машинописные страницы той части мемуаров И. Эренбурга, которая не прошла цензуру и не была опубликована в 60-е годы. Как известно, полная версия мемуаров Ильи Григорьевича опубликована только в 1990 году в трех томах. Главное, для чего меня пригласила вдова писателя, было не в этом. Любовь Михайловна откровенно сказала мне, что хотела бы поддерживать тот уровень жизни, что был и раньше, но для этого требуется много денег. Государственный литературный архив платит ей за разного рода черновики и рукописи книг, статей и стихов Эренбурга, но этих средств не хватает. Конечно, в доме, на даче и на хранении у семьи есть много картин и рисунков Пикассо, Матисса, Сарьяна, Моне, Фалька и других. Но с этой коллекцией она, художница, никогда не расстанется. Она перестала даже давать эти картины для выставок, так как некоторые картины ей не вернули в оговоренные сроки. Но в семье есть разного рода редкие документы, которые она могла бы продать музеям или частным лицам.
Она показала мне несколько таких документов. Это были действительно редчайшие бумаги, например, автографы Петра Первого, соответствующим образом оформленные и прикрытые какой-то пленкой для сохранности. В одном из писем Петр писал палачу, чтобы тот наказал двух мастеровых за их провинности, но царь предупреждал, что их нельзя калечить, так как они хорошо обучены своему ремеслу и должны работать.
Но кто в СССР мог купить такие бумаги? И за какую цену? Аукционов у нас не проводилось, а музеи были бедны и не имели средств. Они покупали экспонаты и у частных лиц, но по произвольно установленным ценам. Сами историки, как правило, люди бедные, и у них нет денег на коллекции редких документов. Я мог посочувствовать вдове писателя, но не мог ей помочь.
Еще через год Любовь Михайловна умерла.
Илья Григорьевич был человеком необычайно талантливым и интересным. Он писал легко, быстро, но не поверхностно. Он сделал очень много для советской и российской культуры. Никто из писателей нашей страны – ни раньше, ни позже – не имел таких широких и прочных связей с деятелями европейской и западной культуры. Конечно, он шел на компромиссы, он должен был выживать. Но эта гибкость сочеталась у него с большой силой и таланта, и ума, и с этим не мог не считаться даже Сталин. Выступая против фашизма, Эренбург был искренен и добился поразительных результатов. Я сам приобщился к его публицистике с шестнадцати лет – с конца 1941 года, и ни одна из прочитанных мной статей Эренбурга в «Правде», в «Красной звезде» или в «Известиях» не оставила меня равнодушным. Эти газеты вывешивались тогда на специальных стендах почти на всех улицах в центре Тбилиси. По силе воздействия на граждан нашей большой страны, на ее солдат и офицеров ничего равного этому нет в истории отечественной публицистики, да и во всей русской литературе. В армии статьи Эренбурга нередко читали перед строем, на привале, в землянке. С этой точки зрения Илью Эренбурга можно было бы назвать и одним из величайших ораторов ХХ века.
Занимая видное положение в обществе, Эренбург был у всех на виду и не мог бы долго скрывать свои истинные мысли и чувства. Просто для того чтобы сохранить свою жизнь, он должен был проявлять глубокое уважение, даже любовь к Сталину. Это была цена за жизнь, которую не обязаны были платить только те, кто был менее заметен.
В 1966–1967 годах Эренбург несколько раз выступил в защиту писателей-диссидентов, он не хотел возвращения тоталитаризма. Когда он умер, под некрологом, опубликованным во всех газетах, стояли имена А. Твардовского, К. Федина, К. Паустовского, В. Каверина, К. Симонова и других писателей, но не было подписей руководителей страны. Память об Эренбурге не была увековечена в Москве. На квартиру Ильи Эренбурга на улице Горького – с его кабинетом, с картинами великих мастеров на стенах – нашлось немало претендентов. Вскоре мы узнали, что эта квартира, которая могла бы стать мемориальным музеем, передана малоизвестному, но влиятельному по тем временам критику и литературоведу Александру Овчаренко, который считался знатоком творчества М. Горького и заведовал сектором по изданию Полного собрания сочинений М. Горького в Институте мировой литературы.
Все бумаги, вещи, картины, принадлежавшие семье писателя, перешли к его единственной дочери, и судьба этой части наследия И. Эренбурга мне неизвестна.