Высокогорные стихи

1938

Въезд

Стуком поспешной поступи,

гарью полынного запаха

поезд

  топочет по степи,

поезд –

   с северо-запада.

Ночью по сонной шири

скорый летит без удержа.

Крепки сны пассажирьи, –

пушкой

  их не добудишься.

Да и откуда – пушки?

Мирные здесь звучанья:

вон уж

  по краю кружки

звякнули ложечки чайные.

Утро.

  Взглянувши в окна –

вставши на умыванье, –

сразу вся очередь охнет:

что это там,

   в тумане?!

Сразу поймут:

    не дома,

сразу, забыв о суточных,

сердце сожмут истомой

этих масштабов нешуточных.

Видишь –

   как в отдаленье

дремлющими слонами

горы,

  согнув колени,

вздыбились перед нами.

Дымною круглясь спиною,

лоб отвернув белесый,

млеют судьбой иною

дремлющие

    колоссы.

Вот они –

   ближе, круче,

можно рукой потрогать

севшей на землю тучи

каменные отроги.

Можно уже увидеть,

кто на них копошится:

люди иных фамилий –

Джаншиевы,

    Абашидзе…

Будничные бешметы,

мельком на поезд глянув,

заняты

  своею сметой,

реализацией планов.

Рубят,

  строгают,

    роют,

прудят бетоном реки.

Новый

  Кавказ свой

     строят

кровники и абреки.

Тени ветвей влача,

мирно цветет алыча.

Цедят кони губами

пену студеной Кубани.

Горы уходят

    за горы…

Словно

  навек наколото

этого синего сахара,

светлого этого холода.

Видишь:

   совсем вот тут они

встали,

  до плеч расшитые

в ценность

   породы тутовой,

в крепость

   стволов самшитовых.

Годы

  уходят за годы…

Новое

  звонче кличется.

Пухнут в нагорьях ягоды

ясного электричества.

Помнишь, –

    в таком вот поезде

резкостью сна заклятого

стало

  начало повести

в наши глаза

    заглядывать.

1933

Рождение облака

Ребенок – облако

выходит

из пеленок гор.

Потом, потягиваясь тельцем,

он по изложьям горным стелется,

То в птицу превратясь,

то – в рысь, –

летит, вытягиваясь ввысь,

туда, где горы давит туча,

синя, сурова и сверкуча.

1933–1938

Водопад Муруджу

Женщина стоит у водопада,

рада, рада,

что ее – с головы до пят

в блеск и в шум одел водопад.

Водопад – ее фаворит,

и она ему говорит:

«Драгоценный мой Муруджу,

хочешь – я от тебя рожу,

я рожу от тебя девчонку,

замечательную речонку,

совершенно такую, как ты, –

неописанной красоты!»

1933–1938

Дагестан

Смотри, как туго стянут стан,

смотри, как перекошен рот,

вразлет советский Дагестан

крутые пропасти берет!

Смотри, как остры плечи гор,

как бурка свесилась с плеча,

он вьет коня во весь опор,

его полет разгоряча.

Не чинодрал, не Синодал,

к скале прижавшись злой порой,

он хуже демонов видал,

когда в горах гулял Шкуро.

Но он узнал свою весну,

когда – казалось – кончен свет,

и вдруг, как свет зари, блеснул

ему во мгле аулсовет.

Скрипенье арб, рев буйволиц –

летящим эхом далеко

в любую пропасть провались,

наследье каменных веков.

А ты – на легкого коня,

копыта не задев скалой,

чтоб воздух пел, в ушах звеня,

лети – с откинутой полой.

Бока в рубцы! Скорей, скорей –

в облет вперед ушедших стран.

С зари к заре! С зари к заре!

Вперед, советский Дагестан!

1933

Партизанская лезгинка

За аулом далеко

заржала кобыла…

«Расскажи нам, Шалико,

что с тобою было.

От каких тяжелых дел,

не старея,

молодым ты поседел,

спой скорее».

– Подымался в горы дым,

ночь – стыла.

Заезжали джигиты

белым – с тыла.

Потемнели звезды,

небеса пусты,

над ущельем рос дым,

зашуршали кусты.

Я шепчу, я зову.

Тихи сакли.

Окружили наш аул

белых сабли.

Шашки светятся.

Сердце, молчи!

В свете месяца –

зубы волчьи.

За зарядом заряд…

Пики близки.

У меня в газырях –

наших списки.

Скачок в стремя!

Отпустил повода,

шепчу в темя:

«Выручай, Тахада!»

Натянула повода,

мундштук гложет,

отвечает Тахада,

моя лошадь:

«Дорогой мой товарищ,

мне тебя жалко.

Сделаю, как говоришь,

амханаго Шалико!»

С копыт камни,

горы мимо,

вот уже там они –

в клочьях дыма.

Ас-ас-ас-ас! –

визжат пули.

Раз-раз-раз-раз! –

шапку сдули.

Разметавши коня,

черной птицей

один на меня

сбоку мчится.

На лету обнялись,

сшиблись топотом

и скатились вниз,

и лежим оба там.

Туман в глазах,

сломал ногу…

Но не дышит казак:

слава богу!

Полз день, полз ночь –

горит рана.

Рано – поздно,

поздно – рано.

Ногу в листья обложив,

вы меня вынесли.

В этой песне нету лжи,

нету вымысла.

Грудь моя пораненная

конца избежала…

Жареная баранина

на конце кинжала.

В кольцо, в кольцо!

Пики далеко! К

ацо, кацо,

Нико, Шалико!

1933

Роман прошлого года

1

Под теплым весенним крутым дождем

стоит ваш дом.

Всех сладких весенних дождей вождем

молчит ваш дом.

Струится, бормочет и каплет с крыш

весна и тишь.

Мы с домом под ливнем – мокры, как мышь..

Струится с крыш.

Мы с ливнем вдвоем на крыльце твоем

о весне поем.

Со сладким весенним дождем вдвоем –

на крыльце твоем.

2

Ночь соблазнительна. Сами светят

синью своей небеса.

Как хорошо, что весна на свете!

Как это описать?

Только прислушайся, только приблизься, –

как эти ветви сочны!..

Слышишь, как сами шевелятся листья

этих деревьев ночных?

Этих ветвей, еще тонких и слабых,

чуешь победную дрожь?

3

Как этот тонкий и радостный запах

в каждую голову вхож!..

Рука тяжелая, прохладная,

легла доверчиво на эту,

как кисть большая виноградная,

захолодевшая к рассвету.

Я знаю всю тебя по пальчикам,

по прядке, где пробора грядка,

и сколько в жизни было мальчиков,

и как с теперешним несладко.

И часто за тебя мне боязно,

что кто-нибудь еще и кроме

такую тонкую у пояса

тебя возьмет и переломит.

И ты пойдешь свой пыл раздаривать,

и станут гаснуть окна дома,

и станет повторенье старого

тебе – до ужаса знакомо.

И ты пойдешь свой пыл растрачивать.

Пока ж с весной не распрощаться,

давай всерьез, по-настоящему,

поговорим с тобой про счастье.

4

Помнишь: поезд, радостен и скор,

скатывался с гор,

темным лоском ливня остеклен,

падал под уклон.

Машинист, должно быть, не жалел угля,

разгонял стремглав.

Паровоз, должно быть, не жалел колес,

нажимал всерьез.

Это было счастье. Счастьем зашатав,

грохотал состав.

Этот грохот, этот запах смол

и сейчас не смолк.

Он стоит, застыв на всех парах,

как туман в горах.

5

Губы, перетравленные ложью,

сложенной на тысячу ладов;

груди, перетроганные дрожью

рано наступивших холодов.

По одной-единственной примете,

как охотник птицу по перу,

помнишь, я предсказывал про эти

меркнувшие окна ввечеру.

Молодость твоя пройдет впустую,

никого путем не обожжет,

колесом впустую, вхолостую

перекати-полем пропадет.

Именно такая, не иная

все она мне чудится кругом;

может, про нее я вспоминаю

чаще, чем о чем-нибудь другом.

Ты хотела спеться и сдружиться

и подушкой бросить на кровать,

что должно носиться и кружиться

и тревогой-ветром обдавать.

1933–1938

Летнее письмо

Напиши хоть раз ко мне

      такое же большое

и такое ж

   жаркое письмо,

чтоб оно

   топорщилось листвою

и неслось

   по воздуху само.

Чтоб шумели

    шелковые ветви,

словно губы,

    спутавшись на «ты».

Чтоб сияла

   марка на конверте

желтоглазым

   зайцем золотым.

Чтоб кололись буквы,

      точно иглы,

растопившись

    в солнечном огне.

Чтобы синь,

   которой мы достигли,

взоры

  заволакивала мне.

Чтоб потом,

   в нахмуренные хвои

точно,

  ночь вошла темным-темна…

Чтобы все нам

    чувствовалось вдвое,

как вдвоем

   гляделось из окна.

Чтоб до часа утра,

     до шести нам,

голову

  откинув на руке,

пахло земляникой

     и жасмином

в каждой

   перечеркнутой строке.

У жасмина

   запах свежей кожи,

земляникой

   млеет леса страсть.

Чтоб и позже –

    осенью погожей –

нам не разойтись,

     не запропасть.

Только знаю:

    так ты не напишешь…

Стоит мне

   на месяц отойти –

по-другому

   думаешь и дышишь,

о другом

   ты думаешь пути.

И другие дни

    тебе по нраву,

по-другому

   смотришься в зрачки…

И письмо

   про новую забаву

разорву я накрест,

     на клочки.

1934

По Оке на глиссере

Глиссером

   по вечерней

      медной,

тускло плавящейся

      Оке

с дорогою,

   неверной,

      бедной

схолодавшей

    рукой в руке.

Брызгами

   разлетаясь на стены,

за кормою

   кипит вода!

Все безрадостнее,

     все явственней

ветер за плечи

    рвет года;

зеркалами огня

    кровавыми

на осколки

   разбивши плес,

над беспамятными

     провалами

он былое,

   свистя, унес.

Что тут памяти

    тускло вспыхивать,

берега

  зазря волновать!

Эта выдумка

    вечера тихого

неудачна

   и не нова.

Этот путь,

   прорезаемый глиссером

в предвечерний

     речной туман, –

наш,

  усыпанный водным бисером,

завершающийся

     роман.

Берега

  отдаются сумеркам

под жестокую

    медь зари.

Ночь летит

   с парашюта кувырком,

как ни вспыхивай,

     ни гори.

За спиною

   режет пропеллер

наше прошлое

    без следа…

Берега

  навзрыд захрапели,

и без памяти

    спит вода.

1934

Концовка

Шел дождь. Был вечер нехорош,

недобрый, неуклюжий.

Он извивался у калош

сырой гадюкой – лужей.

Был ветер въедлив, липок, лжив,

зудел и ныл со злости;

не только в помыслах кружил, –

завинчивался в кости.

Небес тяжелая пола

до тротуаров висла.

Такая небываль была,

что все лишалось смысла.

Такая ночь, без слов, без звезд,

такая мразь по коже,

что стало все это – до слез

на правду непохоже.

Такая мраку благодать

без чувств и без созвездий,

что женщина могла отдать

себя в любом подъезде.

Отдать без слов, отдать зазря

у первого порога.

Шел дождь. Шла ночь. Была заря

отложена без срока.

Был ветер въедлив, скользок мрак,

был вечер непроглядный…

И вот оно случилось так,

неласково, неладно.

Он молод был, он баки брил,

он глуп был, как колода,

он был рождения верзил

не нашего приплода.

Читатель лист перевернет

и скажет: «Что за враки?

Ну где в тридцать четвертый год

ты встретишь эти баки?»

Клянусь тебе, такие есть

с тобой бок о бок, рядом,

что нашу жизнь и нашу честь

крысиным травят ядом.

Сырою ночью, смутной тьмой

меж луж и туч таятся.

А ты – воротишься домой,

и фонари двоятся.

Двоится жизнь, двоится явь,

и – верь не верь про это –

хотя бы влет, хотя бы вплавь

пробиться до рассвета.

Хоть всей премудрости тома

подставь себе под локоть…

А женщина? Она – сама.

Ее – не надо трогать.

1934

Остыванье

1

Смотри! Обернись! Ведь не поздно.

Я не угрожаю, но – жаль…

И небо не будет звездно,

и ветви остынут дрожа.

Взгляни, улыбнись, еще встанешь,

еще подойдешь, как тогда.

Да нет, не вернешь, не растянешь

спрессованные года.

И ты не найдешь в себе силы,

а я не придумаю слов.

Что было – под корень скосило,

что было-быльем поросло.

2

Ты меня смертельно обидела.

Подождала, подстерегла,

злее самого злого грабителя

оглушила из-за угла.

Я и так и этак прикладываю,

как из памяти вырвать верней

эту осень сырую, проклятую,

обнажившую все до корней.

Как рваный осколок в мозгу,

как сабельную примету,

я сгладить никак не могу

свинцовую оторопь эту.

3

От ногтя до ногтя, с подошв до кистей

я всё обвиняю в тебе:

смешенье упрямства и темных страстей

и сдачу на милость судьбе.

Я верил, что новый откроется свет –

конец лихорадки тупой,

а это – все тот же протоптанный след

для стада – на водопой.

Так нет же! Не будет так! Не хочу!

Пусть лучше – враждебный взгляд.

И сам отучусь, и тебя отучу

от жалоб, от слез, от клятв.

Прощай! Мне милее холодный лед,

чем ложью зажатый рот.

Со мною, должно быть, сдружится зима

скорее, чем ты сама.

Прощай! Я, должно быть, тебя не любил.

Любил бы – наверно, простил.

А может, впустую растраченный пыл

мне стал самому постыл.

1935

Вдохновенье

Стране

  не до слез,

     не до шуток:

у ней

  боевые дела, –

я видел,

   как на парашютах

бросаются

   люди с крыла.

Твой взгляд разгорится,

      завистлив,

румянец

   скулу обольет,

следя,

  как, мелькнувши,

      повисли

в отвесный

   парящий полет.

Сердца их,

   рванув на мгновенье,

забились

   сильней и ровней.

Вот это –

   и есть вдохновенье

прилаженных

    прочно ремней.

Казалось:

   уж воздух их выпил,

и горем

   примята толпа,

и вдруг,

  как надежда,

      как вымпел,

расправился

    желтый тюльпан!

Барахтаться

    и кувыркаться

на быстром

    отвесном пути

и в шелковом

    шуме каркаса

внезапно

   опору найти.

Страна моя!

    Где набрала ты

таких

  нарассказанных слов?

Здесь молодость

     бродит крылата

и старость

   не клонит голов.

И самая ревность

     и зависть

глядят,

  запрокинувшись,

      ввысь,

единственной

    мыслью терзаясь:

таким же

   полетом нестись.

1934

Счастье

Что такое счастье,

милый друг?

Что такое счастье

близких двух?

Выйдут москвичи из норок,

в белом все, в летнем все,

поглядеть, как на планерах

дни взмывают над шоссе.

По шоссе шуршат машины

на лету, налегке.

Тополевые пушины –

по Москве по реке.

А по лесу, по опушке,

здесь, у всех же на виду,

тесно сдвинуто друг к дружке,

на серебряном ходу

едет счастье краем леса.

По опушке по лесной

пахнет хвоевым навесом,

разомлелою сосной.

Едет счастье, едет, едет,

еле слышен шины хруст,

медленно на велосипеде

катит драгоценный груз.

Он руками обнял стан ей,

самый близкий, самый свой.

А вокруг зари блистанье,

запах ветра, шелест хвои.

Милая бочком уселась

у рогатого руля.

Ветер проявляет смелость,

краем платья шевеля.

Едет счастье, едет, едет

здесь, у всех же под рукой, –

медленно на велосипеде

ощущается щекой.

Чуть поблескивают спицы

в искрах солнечных лучей.

Хорошо им, видно, спится

друг у друга на плече.

А вокруг Москва в нарядах.

а вокруг весна в цвету,

Красной Армии порядок,

и – планеры в высоту.

Что ж такое счастье

близких двух?

Вот оно какое,

милый друг!

1935

Загрузка...