Раздумья

1955

Наша профессия

Если бы люди собрали и взвесили,

словно громадные капли росы,

чистую пользу от нашей профессии,

в чашу одну поместив на весы,

а на другую бы – все меднорожие

статуи графов, князей, королей, –

чудом бы чаша взвилась, как порожняя,

нашу бы – вниз потянуло, к земле!

И оправдалось бы выражение:

«лица высокого положения»;

и оценили бы подлинно вес

нас, повелителей светлых словес!

Чbr /то это значит – остаться в истории?

Слава как мел: губку смочишь и стер ее;

но не сотрется из памяти прочь

«Страшная месть» и «Майская ночь»!

Те, кто бичом и мечами прославились,

в реку забвенья купаться отправились;

тот же, кто нашей мечтой овладел,

в памяти мира не охладел.

Кто был в Испании – помните, что ли, –

в веке семнадцатом на престоле?

Жившего в эти же сроки на свете

помнят и любят Сервантеса дети!

А почему же ребятам охота

помнить про рыцаря, про Дон Кихота?

Добр, справедлив он и великодушен –

именно этот товарищ нам нужен!

Что для поэта времени мера?

Были бы строки правдивы и веселы!

Помнят же люди слепого Гомера…

Польза большая от нашей профессии!

1954

Весенний квартал

Спасибо тебе, весна,

что ты светла и ясна

без всяческих объяснений!

Спасибо тебе, весна,

что ты чиста и честна,

полна надежд и стремлений!

Март:

весна вступает в азарт,

мчаться куда-то хочется;

школьники в окна глядят из-за парт –

не могут сосредоточиться.

Апрель:

в воздухе ласка и хмель,

сколько слов надо добрых и нежных;

в небе

гудит самолет, словно шмель,

в долах

умытый подснежник.

Вот так Маяковский

шел по весне,

по мартам и по апрелям,

навстречу солнцу

с народом тесней

по лужам и по капелям.

Зачем я вспомнил сегодня о нем

средь шумного майского люда?

Затем,

что, горевший предмайским огнем,

он сам был

весеннее чудо!

В марте – весна воды,

в апреле – весна травы,

а май – всем людям на радость:

птицы на все лады,

в цветах поля и сады,

и дела наши

крепнут, наладясь.

Спасибо тебе, весна,

что ты светла и ясна

без всяческих разъяснений!

Спасибо тебе, страна,

что ты сильна и стройна,

полна надежд и стремлений!

1954

Друзьям

Хочу я жизнь понять всерьез:

наклон колосьев и берез,

хочу почувствовать их вес

и что их тянет в синь небес,

чтобы строка была верна,

как возрождение зерна.

Хочу я жизнь понять всерьез:

разливы рек, раскаты гроз,

биение живых сердец –

необъясненный мир чудес,

где, словно корпус корабля,

безбрежно движется земля.

Гляжу на перелеты птиц,

на перемены ближних лиц,

когда их время жжет резцом,

когда невзгоды жмут кольцом…

Но в мире нет таких невзгод,

чтоб солнца задержать восход.

Не только зимних мыслей лед

меня остудит и затрет,

и, нет, не только чувства зной

повелевает в жизни мной, –

я вижу каждодневный ход

людских усилий и забот.

Кружат бесшумные станки,

звенят контрольные звонки,

и, ставши очередью в строй,

шахтеры движутся в забой,

под низким небом черных шахт

они не замедляют шаг.

Пойми их мысль, вступи в их быт,

стань их бессмертья следопыт!

Чтоб не как облако прошли

над ликом мчащейся земли, –

чтоб были вбиты их дела

медалью в дерево ствола.

Безмерен человечий рост,

а труд наш – меж столетий мост…

Вступить в пролеты! Где слова,

чтоб не кружилась голова?

Склонись к орнаменту ковров,

склонись к доению коров,

чтоб каждая твоя строка

дала хоть каплю молока!

Как из станка выходит ткань,

как на алмаз ложится грань,

вложи, вложи в созвучья строк

бессмертный времени росток!

Тогда ничто, и даже смерть,

не помешает нам посметь!

1954

Жарко городу

Жарко городу этим летом,

душно городу этим годом.

Так набродишься перегретым,

что ведешь себя теплоходом!

Тротуары будто из воска…

Остановишься у киоска.

«Без сиропа или с сиропом?»

«Без сиропа», – налить торопим.

Но в секунду – хоть пей стократно –

все выпаривается обратно,

губы сохнут, и сердце вянет,

начинает мутиться разум.

Хорошо теперь в океане

быть дельфином иль водолазом!

От великой от этой суши

усыхают тела и души.

Даже ждешь холодного взгляда –

хоть какая-нибудь да прохлада!

Словно в лавовую влит оправу,

словно в выплавке Бессемера,

плавит солнце людскую лаву,

зной слоист и тяжел без меры.

Мне б хотелось стихов прохладой

остудить этот зной заклятый:

для людей ведь, как и для растений,

нужен свет, но нужны ж и тени!

1952

Глядя в небеса

Как лед облака, как лед облака,

как битый лед облака,

и синь далека, и синь высока,

за ними – синь глубока;

Летят облака, как битый лед,

весенний колотый лед,

и синь сквозит, высока, далека,

сквозь медленный их полет;

Летят облака, летят облака,

как в мелких осколках лед,

и синь холодна, и синь далека

сквозит и холодом льнет;

И вот облака превращаются в лен,

и лед истончается в лен,

и лед и лен уже отдален,

и снова синь небосклон!

1949

Зелень, вода, солнце

Деревья растут убежденно

и утро, и вечер, и ночь,

деревья растут каждоденно –

стоишь ли, уходишь ли прочь;

Их свежие сильные токи

стволов утвержденных ряды

доносят до крон до высоких –

насосами – струи воды;

Чтобы волны ее протекали

не только по ложу ручья,

а кверху, по вертикалям,

воздушную сухость мягча;

И, листья с ветвей не роняя,

ловя дуновенье прохлад,

растут, у корней охраняя

потока серебряный клад.

Меж зеленью и водою

великий союз заключен.

Давай же мы будем с тобою:

я – зеленью, – ты ключом!

1953

Грозы и ливни

Над лесами ходят грозы,

сосны гнутся,

проливные с неба слезы

ливнем льются.

Слон небес трубит свирепо –

блещут бивни,

целый месяц тмится небо,

хлещут ливни.

Что с тобой мы делать будем

в вихре молний?

Сядем, жизнь свою обсудим

поспокойней.

Что нам грозы, что нам ливни,

дождь стеною?

Пусть гремит все непрерывней:

ты ж – со мною!

1953

Взморье

1

Утренняя песня дрозда,

вылетевшего из гнезда;

в небе – сверкающая,

переливающаяся

утренняя звезда…

О, если бы всюду, везде

думать об этой звезде,

помнить

об этом дрозде!

2

Над морем наклонилась туча,

синя, сурова и сверкуча;

но я ее дыханьем сдую,

сырую, серую, седую.

На сердце навалилась злоба,

тупа, угрюма, низколоба;

но я ее глухую ношу

биеньем сердца

с сердца сброшу.

3

Мы здесь жили

в сообществе ласточек,

муравьев и пчел;

их,

трепещущих, блещущих, пляшущих,

я числа не счел…

И «павлиньего глаза» пыланье,

изумрудных стрекоз слюда

пробуждают в нас вновь желанье

возвратиться сюда.

1954

Чернобривцы

Ведь есть же такие счастливцы,

что ранней осенней порой

следят, как горят чернобривцы,

склонившись над грядкой сырой!

Их жарким дыханьем согрето

и пахнет, как в пробке вино,

осеннее позднее лето,

дождями на нет сведено.

Давай же копаться и рыться

в подмерзнувших комьях земли,

чтоб в будущий год чернобривцы,

как жар, в холода расцвели!

1954

День не отцвел

Как переменчива погода:

то резкий холод, то тепло;

то праздник птичьего народа,

то песня прячется в дупло…

Казалось бы, пора к отлету:

уже сентябрь в седой росе, –

так нет, не отобьешь охоту

к рябин раскинутой красе!

Срывает ветер сучья сосен,

скрипит о лете тонкий ствол.

Тех жалоб звук непереносен! –

О чем? Что жаркий день отцвел?

Но мы поэтому не станем

печалиться прохладным днем,

слезой лица не затуманим,

а вспыхнем пламенем багряным –

рябин пылающим огнем.

1953

Весенняя песнь

Пел торжественно петух,

пар курился на задворье,

звездный жар почти потух,

пел петух весны предзорье.

Шли часы такой поры:

голоса примолкли раций,

столяры за топоры

не подумывали браться.

Всех сморило по весне…

Птицы, звери, ребятишки –

все тонули в сладком сне,

головы уткнув под мышки.

Пел петух зарю не зря

мглистым утром до рассвета,

и пришла к нему заря

ярко-огненного цвета;

Вся закутана в туман,

словно в призрачной косынке,

от нее весь лес румян,

искорки в любой росинке!..

Пел торжественно петух,

эхом лес перекликался,

ранний мир сиял вокруг –

весь в лучах переливался.

1952

Снегири

Тихо-тихо сидят снегири на снегу

меж стеблей прошлогодней крапивы;

я тебе до конца описать не смогу,

как они и бедны и красивы!

Тихо-тихо клюют на крапиве зерно, –

без кормежки прожить не шутки! –

пусть крапивы зерно, хоть не сытно оно,

да хоть что-нибудь будет в желудке.

Тихо-тихо сидят на снегу снегири –

на головках бобровые шапочки;

у самца на груди отраженье зари,

скромно-серые перья на самочке.

Поскакали вприпрыжку один за другой

по своей подкрапивенской улице;

небо взмыло над ними высокой дугой,

снег последний поземкою курится.

И такая вокруг снегирей тишина,

так они никого не пугаются,

и так явен их поиск скупого зерна,

что понятно: весна надвигается!

1953

Тёх-Тёшка

1

В зимний вечер из потемок

появляется котенок:

сверху сер, а снизу бел,

очень горд и очень смел.

Называется он Тёшка,

ясноглаз, и шерсть густа,

хоть его мамаша, кошка,

совершенно без хвоста.

2

Принесли его в квартиру.

Был он робок – дрожь и страх!

Путешествовать по миру

начал он, уйдя под шкаф.

Просидевши там день целый,

к ночи вышел оробелый,

весь в пыли, глаза круглы,

стал обнюхивать углы.

Кто б сказал об этой крошке,

чем окажется она?

Кто б тогда увидел в Тёшке

игруна и прыгуна?

3

Непоседа и задира –

чашки, миски кверху дном!

От его затей квартира

прямо ходит ходуном.

Все, что двигается, вьется,

что качается, дрожит,

перепархивает, льется, –

Тёшке голову кружит.

Маятник часы качают –

надо их остановить.

Мухи в комнате летают –

надо их переловить.

4

На столы с размаху прыгал,

не удерживая пыл.

Все, что можно двигать, – двигал,

что сумел свалить, – валил.

На боку лежит кастрюля,

дребезжит, кружась, стакан,

а котенок, словно пуля,

через стулья – на диван.

Он по-всякому проказил,

непоседлив и лукав;

он по шубам ловко лазил

и выглядывал в рукав.

Он таскал зубные щетки,

он очки носил в зубах,

норовил куснуть подметки,

вис на вороте рубах.

5

Лишь с утра он просыпался,

выгнув спину, как верблюд,

он за дело принимался,

за котячий мелкий труд:

Потолкать хозяйку в локти,

сунуть голову в пакет,

поточить о мебель когти,

пошуршать среди газет.

6

Наконец поймал он мышь…

Что с ней делать? Неизвестно.

Он ведь сам еще малыш.

Съесть ее? Неинтересно!

И, наежив уши, стал

думать думу наш красавец,

а мышонок убежал,

от когтей его спасаясь.

7

Как-то ранним вечерком,

лишь зажглись в квартире лампы,

смотрим – по полу ползком

он вытягивает лапы:

То одной вперед шагнет,

то другою – и замрет…

Видя тени от ушей,

он их ловит, как мышей.

Он вперед – и тень вперед

передвинется немножко;

он замрет – и тень замрет…

В чем же дело тут, Тёх-Тёшка?

8

Но не думайте, что он

глуповат и простодушен, –

он достаточно умен

и достаточно послушен.

Он во всем весьма опрятен,

лижет шерсть со всех сторон:

на себе малейших пятен

выносить не может он.

Просто он еще дитя,

просто он еще котенок;

погодите: год спустя

превзойдет котов ученых.

Станет сказки говорить,

песни станет петь на крыше;

сможет столько натворить,

что и в книгу не упишешь.

Будет знать – ты мне поверь –

книги, музыку и пляску…

Он мне в уши и теперь

намурлыкал эту сказку.

1947

Из «Поэмы о Гоголе»

Родина

Ой, спы, дитя, без сповыття.

Украинская песня

Едут чумаки по степи,

движутся медленно;

на колесах словно цепи,

холодно, ветрено.

В Нежин соль везут из Крыма,

степь расстилается;

их котлы черны от дыма,

ночь надвигается.

На костре кулеш кипит,

булькает яростно;

коростель в степи скрипит

горестно, жалостно.

Грома дальнего раскат,

день завтра ведренный;

хитрый тянется рассказ –

за полночь, медленный.

От костра плывет жара

дремно, приманчиво.

«Хлопцы! Спать давно пора.

Сказки – приканчивай».

Петухи в степи вопят,

звезды подвинулись;

чумаки роскошно спят,

важно раскинулись.

А ночь – красота и диво,

серебряная перспектива

в парче из лунных лучей,

и тысячи запахов сладких,

таящихся в сумрака складках,

где сонно лопочет ручей.

От этих степей казацких,

от этих огней чумацких

и рос его огненный дух,

рожденный на вольной равнине,

и только в холодном камине

в последний – взвился и потух.

Петербург

Дождь сеет и сеет без шума,

туманом окутан Исакий,

как будто томит его дума

об этом предерзком писаке,

Что резво меж лужами скачет,

но все-таки ноги промочит,

что нос свой под шляпою прячет

и, слышно, в досаде бормочет:

«Зачем я оставил Полтаву,

свой Нежин покинув, уехал

в огнями сверкавшую славу,

в манящую близость успеха?

В тот город, где бледные ночи,

где нет ни родного, ни друга,

в туман без чудес и пророчеств,

где царствует циркуль да вьюга…

Там лица угрюмы, упрямы,

там верят лишь в почесть да в прибыль;

«Портрет» там выходит из рамы

художнику на погибель…

Доносы, дознанья, шпионы –

власть Третьего отделенья;

пред старшими чином – поклоны,

пред троном – во прах на колени.

Лишь пушкинской славы сиянье,

лишь взрывы горячего смеха –

ума и души обаянье

будили ответное эхо.

Так пушкинский разум был светел,

что будто в России светало,

но деспот рассвет тот заметил,

и Пушкина больше не стало.

Так пушкинский гений был ясен,

так полон был света и пыла,

что совам полночным опасен –

слепило сиянье светила.

И Невский проспект стал дремучим,

заросшим чиновничьим лесом,

и низко клубящимся тучам

лежать на нем тягостным прессом.

Какое здесь сердцу веселье?

Ни песен, ни бешеной пляски;

плетется чиновник в «Шинели»

да скачут герои «Коляски».

А «Нос» по проспекту гуляет,

а немцы секут шематона,

а Поприщин воображает

себя обладателем трона…

Исчезнуть отсюда, уехать

от этого бреда и вздора!

Да, может, откликнется эхо

на громкий успех «Ревизора»?

Путешествие

Вот он уже с год за границей;

в душе его ходят зарницы,

то жаром восторга охлынут,

то тучи содвинут.

Бороться с бесправьем? Попробуй!

Он едет крахмальной Европой.

Повсюду – цветочные грядки.

Чужие порядки.

Германия, Франция, Альпы…

Так ехать и ехать все вдаль бы,

чтоб скрыться, стереться из вида,

но – морем Европа обрыта.

Нет Пушкина больше на свете!

А кто же в ответе?

Недобрые носятся слухи,

упорны и глухи…

Об этом и думать постыло:

кровавая мгла над короной…

Россия застыла

от лермонтовской похоронной.

Ну, этот был выслан немедля

и пал бездыханный,

еще хорошо – не от петли, –

от пули нежданной.

А те, декабристы?!

Кто в ссылке, а кто всенародно повешен…

Дрожат на виске его жилки,

глядит, как помешан.

Уж если тех… громких фамилий…

Что ждать панычу с Украины?

Страниц его дерзостной силы

бесчисленны вины.

Взять зеркало «Ревизора»:

ведь рожи-то – подлинно кривы;

под сталью жандармского взора

устоев подрывы!

А что у Вольтера в Фернее

ты был, – все зачтут и зачислят:

чего уж свидетельств вернее

развратности мысли!

Лицо венценосного Вия:

поднимутся тяжкие веки,

протянутся пальцы кривые

за горы, за реки…

Так рек широки этих ложа,

так чащи безлюдны и дики,

что – бойся до дрожи

звериного нрава владыки!

Рим

Серебряно небо над Римом

целебно-душевным надрывом,

а лучшее в мире лекарство –

под усом лукавство.

Он бродит средь римских развалин

то радостен, то печален,

и сами несут его ноги

по Аппиевой дороге.

На арке водопровода

лежит он и в небо глядится,

и в небе – различного рода

рой образов дивных родится.

И вспыхивая от восторга,

он скачет по виа-Феличе:

плевать ему на Бенкендорфа –

он понял бессмертья величье!

И, перед конторкою стоя,

он пишет – в работе привычка, –

и едет сквозь жито густое

знакомая пыльная бричка.

Не римская это окрестность,

не мрамор дворца Адриана, –

глухая заросшая местность

в качанье бурьяна.

Обширные русские дали,

где люди свой край полюбили,

где – как бы они ни страдали –

достоинству не изменили.

Хоть будни их многотрудны,

но неисчерпаемы силы,

лишь трутни, плетущие плутни,

пятнают величье России.

Как туши их пышно здоровы –

не лезут в мундиры и фраки, –

густы Собакевича брови,

Ноздрева растрепаны баки.

Поймать, обличить их природу,

потребовать грозно к ответу,

на чистую вывести воду! –

вот родины голос поэту.

В Калуге

Не жилетом, модно сшитым,

не пробором тщательным, –

был он самым знаменитым

русским писателем.

Он толкался в гуще люда,

битого да мятого,

видел, где темно и худо, –

все на ус наматывал.

Вот он нынче на базаре,

где ряды торговые.

В шашки режутся в азарте

рядчики толковые.

Дуя в блюдце с чаем чинно,

сахарок прикусывая,

шапку двигает купчина –

бородища русая.

Ветер был в тот день порывист,

пух вздувал на курице,

пыль столбом – чуть глаз не выест,

круговерть на улице.

Преотличнейшую шляпу

с лентою атласною

ветер, уцепивши в лапу,

сунул в лужу грязную.

Превосходнейшую шляпу,

белую, пуховую,

так сподобило заляпать –

хоть меняй на новую!

Вот выходит он из лавки

в новой шляпе выбранной,

эту бросил на прилавке,

грязь и ветер выбранив…

Все соседи набегали

в лавку ту, завидуя,

толковали, примеряли

шляпу знаменитую.

Все сидельцы собралися,

шляпу с чувством трогали,

умиленнейшие лица –

говорят о Гоголе:

«В любом городе-посаде

изо всех отличь его, –

завлекательный писатель –

вывел городничего.

Всем нам шляпа тесновата:

не в котел головушка,

а ума-то в ней – палата!

Мал, да смел соловушка!»

Конец

Худой, изможденный, в халате,

идет он, осилив тревогу,

по горниц пустой анфиладе:

«Свети, казачонок, дорогу!»

Ну вот он перед камином,

ни сердца родного, ни друга,

заклятый зловещим аминем,

толпой изуверов запуган.

В глазах еще искры рябили,

на сердце темно и угарно:

«Не гарно мы, хлопче, зробыли,

не добре, не гарно!»

…А может, не так это было,

и не был пленен его разум, –

и ревность славянофила

снабдила нас этим рассказом?

И, может, рассказ этот ложен –

рожденная смертью химера, –

а был его труд уничтожен

холодной рукой изувера?..

Какие там были событья!

Какие безмерные дали!..

Каких горизонтов открытья

читателя там ожидали!

Там новый герой намечался

(спиной холодок пробегает),

для тройки там путь расстилался,

и вот это все – пропадает!

…Роскошно раскинулись степи,

шумит молодая природа.

«Мой труд не рассыпался в пепел,

мой голос дошел до народа!

Затем я оставил Полтаву,

свой Нежин покинул, уехав,

что верил в бессмертия славу,

что слышал грядущего эхо!»

Умолкнут все звуки былого,

промчатся все призраки мимо,

лишь вечно горящее слово

навеки неиспепелимо!

1952–1955

Загрузка...