Стальной соловей

1922

Посвящено Окжемир



О нем

Со сталелитейного стали лететь

крики, кровью окрашенные,

стекало в стекольных, и падали те,

слезой поскользнувшись страшною,

И был соловей, живой соловей,

он бил о таком и об этаком:

о небе, горящем в его голове,

о мыслях, ползущих по веткам.

Он думал: крылом – весь мир обовью,

весна ведь – куда ни кинешься…

Но велено было вдруг соловью

запеть о стальной махинище.

Напрасно он, звезды опутав, гремел

серебряными канатами, –

махина вставала – прямей и прямей

пред молкнущими пернатыми!

И стало тогда соловью невмочь

от полымем жегшей одуми:

ему захотелось – в одно ярмо

с гудящими всласть заводами.

Тогда, пополам распилив пилой,

вонзивши в недвижную форму лом,

увидели, кем был в середке живой,

свели его к точным формулам.

И вот: весь мир остальной

глазеет в небесную щелку,

а наш соловей стальной,

а наш зоревун стальной

уже начинает щелкать!

Того ж, кто не видит проку в том,

кто смотрит не ветки выше,

таким мы охлынем рокотом,

что он и своих не услышит!

Мир ясного свиста, льни,

мир мощного треска, льни,

звени и бей без умолку!

Он стал соловьем стальным!

Он стал соловьем стальным!..

А чучела – ставьте на полку.

1922

Об обыкновенных

1

Жестяной перезвон журавлей,

сизый свист уносящихся уток –

в раскаленный металл перелей

в словолитне расплавленных суток.

Ты гляди: каждый звук, каждый штрих

четок так – словно, брови наморщив,

ночи звездный рассыпанный шрифт

набирает угрюмый наборщик.

Он забыл, что на плечи легло,

он – надвое хочет сломаться:

он согнулся, ослеп и оглох

над петитом своих прокламаций.

И хоть ночь, и на отдых пора б, –

ему – день. Ему кажется рано.

Он качается, точно араб

за широкой страницей Корана.

Как мулла, он упрям и уныл,

как араба – висков его проседь,

отливая мерцаньем луны,

не умеет прошедшего сбросить.

У араба – беру табуны,

у наборщика – лаву металла…

Ночь! Меня до твоей глубины

никогда еще так не взметало!

2

Розовея озерами зорь,

замирая в размерных рассказах,

сколько дней на сквозную лазорь

вынимало сердца из-за пазух!

Но – уставши звенеть и синеть,

чуть вращалось тугое кормило…

И – беглянкой блеснув в вышине –

в небе вновь трепетало полмира.

В небе – нет надоедливых пуль,

там, не веря ни в клетку, ни в ловлю,

ветку звезд нагибает бюль-бюль

на стеклянно звенящую кровлю.

Слушай тишь: не свежа ль, не сыра ль?..

только видеть и знать захотим мы –

и засветится синий сераль

под зрачками поющей Фатимы.

И – увидев, как вьется фата

на ликующих лицах бегоний, –

сотни горло раздувших ватаг

ударяют за нею в погоню.

Соловей! Россиньоль! Нахтигаль!

Выше, выше! О, выше! О, выше!

Улетай, догоняй, настигай

ту, которой душа твоя дышит!

Им – навек заблудиться впотьмах,

только к нам, только к нам это ближе,

к нам ладонями тянет Фатьма

и счастливыми росами брызжет.

1922

Башни радио

Удар в сто сорок тысяч вольт

какую может вызвать боль?

Нет, не предмет такого ты удара!..

Земле – и той рванет кушак,

земле – и той звенит в ушах,

земле – и той не сходит это даром!

Ночь

Если уж веровать в старого,

то – посмотрите: бог сам

учится тучи пропарывать

рваным ударом бокса!

Потного ливня хлюща

весь. Ему в небе тесно,

вот он идет и плющит

воздуха взбухшее тесто.

Ветер не сдался. Вымок.

Виснет спиной на канате…

Что ни удар, то – мимо,

мимо скользит фанатик!

Корчась во тьме караморой,

выдумав сто защит,

пяткой уперся в раму,

синим огнем трещит,

гонит и гнет он тени,

каждый порыв – хула…

Миг – и дрожит в антенне,

пойман тугой кулак!

День

Галереи балерин –

башни в танце.

Лорелеи перелив:

«Здесь останься!»

Там – у воющих сирен

гребень золот;

волоса их на заре

жгутся в золах.

Дождевые облака

тянет к низу ль?

Их, смотав на кулаках,

движет дизель.

И мельканье паутин

режет пряди;

их извиву на пути

реет радий.

Забежав на самый верх,

на пролетце –

ожидаем: синий сверк

к нам прольется.

Лорелеи перелив,

песни, басни…

В галереи балерин –

в башни бацнет!

1922

Россия издали

Три года гневалась весна,

три года грохотали пушки,

и вот – в России не узнать

пера и голоса кукушки.

Заводы весен, песен, дней,

отрите каменные слезы:

в России – вора голодней

земные груди гложет озимь.

Россия – лен, Россия – синь,

Россия – брошенный ребенок,

Россию, сердце, возноси

руками песен забубённых.

Теперь там зори поднял май,

теперь там груды черных пашен,

теперь там – голос подымай,

и мир другой тебе не страшен.

Теперь там мчатся ковыли,

и говор голубей развешан,

и ветер пену шевелит

восторгом взмыленных черешен.

Заводы, слушайте меня –

готовьте пламенные косы:

в России всходят зеленя

и бредят бременем покоса!

Владивосток

1920

Птичья песня

Борису Пастернаку

Какую тебе мне лесть сплесть

кривее, чем клюв у клеста!

И как похвалить тебя, если

дождем ты листы исхлестал?

Мы вместе плясали на хатах

безудержный танец щегла…

И всех человеческих каторг

нам вместе дорога легла.

И мне моя жизнь не по нраву:

в сороку, в синицу, в дрозда, –

но впутаться в птичью ораву

и – навеки вон из гнезда!

Ты выщелкал щекоты счастья,

ты иволгой вымелькал степь,

меняя пернатое платье

на грубую муку в холсте.

А я из-за гор, из-за сосен,

пригнувшись, – прицелился в ночь,

и – слышишь ли? – эхо доносит

на нас свой повторный донос.

Ударь же звончей из-за лесу,

изведавши все западни,

чтоб снова рассвет тот белесый

окрасился в красные дни!

1922

«Совет ветвей, совет ветров…»

Совет ветвей, совет ветров,

совет весенних комиссаров

в земное черное нутро

ударил огненным кресалом.

Губами спеклыми поля

хлебнули яростной отравы,

завив в пружины тополя,

закучерявив в кольца травы.

И разом ринулась земля,

расправив пламенную гриву,

грозить, сиять и изумлять

не веривших такому взрыву.

И каждый ветреный посыл

за каждым новым взмахом грома

летел, ломал, срывал, косил –

что лед зальдил, что скрыла дрема.

И каждый падавший удар

был в эхе взвит неумолканном:

то – гор горячая руда

по глоткам хлынула вулканным.

И зазмеился шар земной

во тьме миров – зарей прорытой…

«Сквозь ночь – со мной,

   сквозь мир – за мной!» –

был крик живой метеорита.

И это сталось на земле,

и это сделала страна та,

в которой древний разум лет

взмела гремящая граната.

Пускай не слышим, как летим,

но если сердце заплясало, –

совет весны не отвратим:

ударит красное кресало!

1922

Грядущие

За годом год погоды года

идут, обернувшись красиво ли, худо ли,

но дух занимает, увидишь когда, –

они пламенеют от собственной удали.

Уездами звезд раздались небеса,

земные, на млечные волости выселясь,

сумели законы глупцам не писать,

устроились стройно без пушек и виселиц.

И дружной волною отбросив в века

земные руины, томились которыми,

заставили зорко зрачки привыкать

к иным облакам над иными просторами.

Взвивайся, песнь о пролетариях,

сквозь ночи сумрачных теорий:

мир прорывая, пролетали их

искроосколки метеорьи!

Разве же это вымысел?

Разве же это хитрость? –

Каждый, корнями выймясь

мчится, искрясь и вихрясь.

С нами

что было –

снами,

рядом

что было –

бредом,

глотку

гложите,

годы,

градом

летите,

груды!

Хмурится Меркурий

бурей,

ярая Урана

рана,

вихритесь, Венеры

эры,

рейте, ореолы

Ориона!

Мы это – над миром

марев,

мы это – над болью

были,

топорами дней

ударив,

мировую рань

рубили!

Глядите ж зорче, пролетарии,

пускай во тьме полеты – немы:

страны единой – Планетарии

грядут громовые поэмы!

1922

Взвив

Каким-то лучом багровым

промчался по дней покровам;

как неба нагое пламя,

возникнул на жизни хламе;

согнулся, суров и гневен,

скользящим клинком в огне вен;

И струнная дрожь – до свистов

всцвела от его неистовств;

и горло миров визжало,

когда его пеньем сжало;

когда он пришел весь в жалах,

в метаемых дней кинжалах;

И вот, – умирая в хрипах

изломанных в щепки скрипок;

и вот, – отгоревшим шаром

дрожа над жизни пожаром;

и вот, – отгремевшим громом

безвредно брянча над кровом, –

пролился, звеня дождями,

над серых сердец дрожжами;

без длинных, без бьющих молний

стал болью былой безмолвной;

и грохот его горошин

казался – таким хорошим!

1922

Лицом к Северу

Пусть славят весну – чьи мысли

Я снега и холода атаман.

Не буду нежнеть, и стану нежней,

чем память о кинутой в воду княжне,

И я, разрывающий ветер руками,

я сделаюсь света сияющий камень.

Летучие рыбы, летучие мыши,

я воли и воздуха вылечу выше

И ширью восстану, и крыльями длин

лицо мне обрежет мелькающий млин.

1915

Полярное путешествие

Замерзшей в реснице слезе лень

скатиться, и – око кривое

уколешь об острую зелень

лоснящейся вороном хвои.

Я сердце в стальную печать скую:

умчаться на землю камчатскую,

чтоб мысль о тебе покрасивела

на мысах и лысинах Севера,

чтоб смыло с качаемой палубы

усталые милые жалобы,

чтоб призраки скуки и старости

от пара отстали на парусе.

На море Берингово, на море Охотское

я первый певучий, славучий поход скую;

тобой заблиставшую песню умчать скую

на сказочно странную землю камчатскую.

Где леса не растут, где не греют простуд

величавые Севера братья –

друг осеньего дня, звероглазым родня,

слезы Севера еду собрать я.

Мы здесь не за золотом, мы здесь не за соболем

мы мчались на выручу, на зов о погибели,

мы песню замерзшую из холода добыли,

из солнца застывшего – мы полымя выбили.

Мы, люди, преклоним колени,

где лед обольнули тюлени;

и к призрачно белым медведям

мы с хлебом и солью поедем;

для вас, голубые песцы,

мы весен везем образцы;

и стаи внимательных белок

узнают о сердца пробелах,

когда, уезжая в Аляску,

мы сядем в морскую коляску.

1922

Наигрыш

От Грайворона до Звенигорода

эта песня была переигрывана.

В ней от доньего дня до поволжьина

крики «стронь-старина» в струны вложены

Все, что было твердынь приуральных,

все лежат, как скирды пробуравлены.

Изломи стан, гора, хребет Яблоновый,

утекай, Ангара, от награбленного!

Ветер, жги, ветер, рви, ветер, мни-уминай,

разбирай семена, раздирай имена,

раскромсай, разбросай города в города,

вей, рей, пролетай, свою жизнь коротай!

1922

Собачий поезд

1

 Стынь,

 стужа,

 стынь,

 стужа,

 стынь,

 стынь,

 стынь!

 День–

 ужас,

 день–

 ужас,

 день,

 день,

 динь!

Это бубен шаманий,

или ветер о льдину лизнул?

Все равно: он зовет, он заманивает

в бесконечную белизну.

 А р р о э!

 А р р р о э!

 А р р р р о э!

В ушах – полозьев лисий визг,

глазам темно от синих искр,

упрям упряжек поиск –

летит собачий поезд!

 А р р о э!

 А р р р о э!

 А р р р р о э!

 А р р р р р о э!

2

На уклонах – нарты швыдче…

Лишь бичей привычный щёлк.

Этих мест седой повытчик –

затрубил слезливо волк.

И среди пластов скрипучих,

где зрачки сжимает свет,

он – единственный попутчик,

он – ночей щемящий бред.

И он весь –

гремящая песнь

нестихающего отчаяния,

и над ним

полыхают дни

векового молчания!

«Я один на белом свете вою

зазвеневшей древле тетивою!»

«И я, человек, ловец твой и недруг

также горюю горючей тоскою

и бедствую в этих беззвучья недрах!»

 Стынь,

 стужа,

 стынь,

 стужа,

 стынь,

 стынь,

 стынь!

 День –

 ужас,

 день –

 ужас,

 день,

 день,

 динь!

3

Но и здесь, среди криков города,

я дрожу твоей дрожью, волк,

и видна опененная морда

над раздольем Днепров и Волг.

цепенеет земля от края

и полярным кроется льдом,

и трава замирает сырая

при твоем дыханье седом,

хладнокровьем грозящие зимы

завевают уста в метель…

Как избегнуть – промчаться мимо

вековых ледяных сетей?

 Мы застыли

 у лица зим.

 Иней лют зал –

 лаз тюлений.

 Заморожен –

 нежу розу,

 безоружен –

 нежу роз зыбь,

 околдован:

 «На вот локон!»

 Скован, схован

 у висков он.

Эта песенка – синего Севера тень,

замирающий в сумраке перевертень,

но хотелось весне побороть в ней

безголосых зимы оборотней.

И, глядя на сияние Севера,

на дыхание мертвое света,

я опять в задышавшем напеве рад

раззвенеть, что еще не допето.

4

Глаза слепит от синих искр,

в ушах – полозьев зыбкий свист,

упрям упряжек поиск –

летит собачий поезд!..

Влеки, весна, меня, влеки

туда, где стынут гиляки,

где только тот в зимовья вхож,

кто в шерсти вывернутых кож,

где лед ломается, звеня,

где нет тебя и нет меня,

где все прошло и стало

блестящим сном кристалла!

1922

Несмеяная

Роман разорванный ветром

I

Несмеяна не смеялась никогда,

не сменяла бледный облик изо льда,

горьких уст не изломляли ей года,

Несмеяна – неба мертвая звезда.

Поступь легкая и быстрая – тверда,

шея длинная и яркая – горда,

нет в очах ее ни страха, ни стыда,

ей под ноги покорились города.

Несмеяна засмотрелась в никуда,

не сияет небо – мертво, как слюда,

солнце снизилось, пропало без следа,

обернулися в туманы холода.

Вот и я перебираю повода,

вот и мне приспела эта череда –

выше звезд меня взметнет моя беда:

усмехнется Несмеяна навсегда!

II

И от этой старенькой сказки,

лишь глоток ее в сердце плесни

развязаться могут подвязки,

голубые банты весны.

А когда, засияв без цели,

тихо молвит она – пришей!

Измениться только в лице ли

или все изменить в душе?

Но душа и лицо ведь рядом

истлевают, как талый снег.

Разливайся же трупным ядом,

ручейками звенящий смех!

И зачем мне помнить, который

нынче год и какое число,

если прежней весны заторы

половодье еще не снесло?!

Изменилась лишь ночь да город,

да и те на своих местах,

тот же сладкий смертельный солод

на ресницах и на устах.

III

Ночь! С тобой оставаться страшно

наедине;

ты такой синевой окрашена,

оледенев.

Ты такой тишины ответчица

вплоть до могил!..

Если сердце, как ветер, мечется,

ты – помоги.

Видишь: спящий с сетями ветхими

береговой

вновь вступает с верхними ветками

в переговор.

Звякни, звякни звездой хоть изредка

и урони…

От дневного белого призрака

оборони!

IV

В руке ее мягкой и теплой, как птица,

весна бы могла, как в гнезде, уместиться.

На сны оперлась она нежной ногой,

и сны запестрели цветами,

и дни, что древляне стянули дугой,

звенят и трепещут щитами!

…Уезжай, уезжай скорей,

пропадай посреди морей.

Я след твой влажный возьму со дна –

на сотни верст глубина видна.

…Улетай, улетай, улетай к небесам,

я, ногти сорвав, взберусь к тебе сам,

упрямый взор прицеплю к звезде,

чтоб жег твое сердце везде, везде.

…Еще закачается под нами неба вал,

еще случится, чего не видано.

Я участь эту себе потребовал,

и будет, будет мне она выдана.

V

И снова останемся с глазу на глаз

следить и читать от доски до доски

в глазах твоих жалкую нежную наглость,

в глазах моих – лживую тень тоски.

А мне бы – без звука схватить и вымчать

тебя из звериных когтистых лап,

но поздно. Залив и ленив и дымчат,

тебя все равно волна унесла б.

Но поздно. Ты в сумрачной носишь сумке

стальную, до времени стихшую смерть,

пусть в небе веселом весенние думки

зовут и плывут и сияют: «Не сметь!»

VI

Но – разве смело

приставить дуло

в уклон виска?..

Лицо – из мела,

и – разом сдуло

весны рассказ.

И разве – храбрость

подставить сердце

под свой удар?..

Ведь если на борт

кренится сердце, –

куда? Куда?!

VII

Ничего не отвечала,

только – жилка билась шибко –

рвало сердце грудь,

да у алого причала

мглилась в горькую улыбку

первых весен грусть.

И от слов ли, от грусти, от эха ли,

не поймет она, видно, сама,

вслед за нею – поплыли,

поехали переулки, сады и дома.

Темный город на привязи кружится…

Вот он – дрогнет и тронется прочь;

в нем весенняя каждая лужица

расплескалась рыданьями в ночь.

Все отметят лишь беглое облако,

я ж запомнить успею одно:

как за молнией горького облика

Уходила земля из-под ног.

VIII

И когда прибежали

знакомые, –

как расспросишь, о чем и о ком ее?..

Так же дни дребезжали, влекомые

лошадиною силой земной…

За мной!

Я сейчас расскажу

про жуть

этих первых слепых этажей.

Это ж ей

и пришлось познакомить

сердце с пулей так близко, так коротко

из-за жирного жадного выродка,

половицы прогнувшего в доме.

IX

Спеши

на подушках мигающих шин

с распластанной навзничь любиться!

Скорее, скорее, скорее, убийца,

над мертвой пляши!

В судорогах последних опадающего живота

выуди судорогу страсти,

зови за собою очередь жирных ватаг –

она у тебя во власти!

Она не прогонит,

не плюнет в хайло:

она – растаяла,

стала – покойник.

X

По улицам пахло свечами зажженными,

и дым панихидный свивался в туман,

и смерть расстилалась шагами саженными,

по скользким ступеням сводила с ума.

Угаснувший взор был безлунный и матовый,

надвинулось небо совиным крылом,

и сердце стучало: «Скорее захватывай!

Сегодня – не позже – весны перелом!»

Сегодня, не позже. Но раньше ли, позже ли –

так значит, весна тому стала виной,

что тысячи умерших Лазарей ожили

и встали, туман закачав пеленой?

Так, значит, и мы по небесным развалинам

брели, спотыкаясь, в урочном бреду, –

лишь горних селений названья назвали нам,

как мертвые губы шепнули: «Приду!»

Так, значит, в такую же ночь и задумано,

сосчитано, собрано, связано в нить

беззвучье тоски сумасшедшего Шумана,

чтоб в небе весеннем заразой загнить?

Пусть так. Под одеждой твоей осиянною

я больше весны не увижу опять,

я знаю и помню: тебя Несмеяною

на жизнь усмехнувшейся надо назвать!

XI

Что ж мне жалеть ее,

о милой знакомой плакать,

ту, что теперь гниет

под протравкой весеннего лака?

Жалости в сердце нет,

только в звериной злобе

сердце – стальной стилет,

спрятанный между ребер.

Но если мир-ханжу,

замучивший тебя, встречу, –

в спину ему вонжу

красную правду стилечью

и, поворачивая острие

в дрожащем последней дрожью,

тихо спрошу про нее,

нынче проросшую рожью.

[1919–1922]

Чума

Какие умы

чумы не боятся?

И только мы –

кольцо удальцов –

в лицо чумы

смеем смеяться!

Ничто чума,

когда у жены

волосы страстью к старости крашены.

Ничто чума,

когда сожжены

глаза и в зеркале теплятся страшно…

Вчера – глядел:

китаец в схватках

вился, пеной пыль замесив.

А вечер рдел –

губная помадка, –

чесоткой звезд щекочась в небеси.

И я увидал:

косые глазища, –

зрачки почти, почти стекленя,

в моих последней надежды ищут,

последнего в мире видя меня.

Он смолк,

а зрачки я забрал с собою:

они помогут моим сиять,

когда – к последнему мира забою –

себя подведу, чтоб взорваться, – я.

1922

Загрузка...