Оксана

1918

Ксении Михайловне Синяковой



Кремлевская стена

1

Тобой очам не надивиться,

когда, закатами увит,

на богатырской рукавице

ты – кровью вычервленный щит!

И эти царственные грани,

подъемля древний голос свой,

ведут мой дух в былые брани,

в разгул утехи громовой.

И мнится: к плачущему сыну

склонясь, лукавый Калита

поет грядущую былину

необоримого щита.

2

И мнится: шумною ратью

поем и цедим вино;

и все – крестовые братья,

и все – стоим за одно.

Но вдруг – в разгаре пирушки,

в ответ на далекий рев –

протяжно завоют пушки

с зеленых твоих валов.

И пурпур башни оближет,

ты встанешь – странно светла:

в тот миг мне горло

пронижет замолкнувшая стрела.

1916

Сомнамбулы

Вы, сокрытые зыбкою сетью

голубейного вымысла,

угрожаете смертью тем,

чье сердце безумие вынесло.

Ночь наводит понтоны

над глухими гранитами.

Наши очи, наши губы бессонны,

пребывают закрытыми.

Встали латники вала

кинуть в души нам вихри и замяти,

и оставшихся мало:

всюду други упали без памяти.

Рвите сумрака черные вены

голубыми кривыми гранатами,

но высокие вечные стены

покачнулись – и стали крылатыми.

Пусть же руки ослабли,

пусть и сердце тревоги не вынесло, –

не опустим шумящие сабли

пред огнем голубейного вымысла.

1916

«За отряд улетевших уток…»

За отряд улетевших уток,

за сквозной поход облаков

мне хотелось отдать кому-то

золотые глаза веков…

Так сжимались поля, убегая,

словно осенью старые змеи,

так за синию полу гая

ты схватилась, от дали немея,

Что мне стало совсем не страшно:

ведь какие слова ни выстрой –

все равно стоят в рукопашной

за тебя с пролетающей быстрью.

А крылами взмахнувших уток

мне прикрыла лишь осень очи,

но тебя и слепой – зову так,

что изорвано небо в клочья.

1916

Сорвавшийся с цепей

Борису Пастернаку

Мокроту черных верст отхаркав,

полей приветствуем изменой –

еще влетит впотьмах под Харьков,

шипя морской осенней пеной.

И вдруг глаза во сне намокнут,

колеса сдавит рельс узкий,

нагрянет утро, глянут окна

на осень в новом недоуздке.

А подойдешь к нему под Тулой

забыть ладонь на поршне жарком:

осунувшийся и сутулый

в тумане роется огарком.

Но – опылен морскою пеною,

сожрав просторы сна и лени,

внезапно засвистит он: «Генуя!» –

и в море влезет по колени.

18 июля 1915 г.

Венгерская песнь

Простоволосые ивы

бросили руки в ручьи.

Чайки кричали: «Чьи вы?»

Мы отвечали: «Ничьи!»

Бьются Перун и Один,

в прасини захрипев.

Мы ж не имеем родин

чайкам сложить припев.

Так развевайся над прочими,

ветер, суровый утонченник,

ты, разрывающий клочьями

сотни любовей оконченных.

Но не умрут глаза –

мир ими видели дважды мы, –

крикнуть сумеют «назад!»

смерти приспешнику каждому.

Там, где увяли ивы,

где остывают ручьи,

чаек, кричащих «Чьи вы?»,

мы обратим в ничьих.

1916

Откровение

Тот, кто перед тобой ник,

запевши твоей свирелью,

был такой же разбойник,

тебя обманувший смиреньем.

Из мочек рубины рвущий,

свой гнев теперь на него лью,

чтоб божьи холеные уши

рвануть огневою болью.

Пускай не один на свете,

но я – перед ним ведь нищий.

Я годы собрал из меди,

а он перечел их тыщи.

А! Если б узнать наверно,

хотя б в предсмертном хрипе,

как желты в Сити соверены, –

я море бы глоткой выпил.

А если его избранник

окажется среди прочих,

как из-под лохмотьев рваных,

мой нож заблестит из строчек.

И вот, оборвав смиренье,

кричу, что перед тобой ник

душистой робкой сиренью

тебя не узнавший разбойник.

1916

Скачки

Жизнь осыпается пачками

рублей; на весеннем свете

в небе, как флаг над скачками,

облако высинил ветер…

Разве ж не Бог мне вас дал?

Что ж он, надевши время,

воздух вокруг загваздал

грязью призов и премий!

Он мне всю жизнь глаза ест,

дав в непосильный дар ту,

кто, как звонок на заезд,

с ним меня гонит к старту.

Я обгоню в вагоне,

скрыться рванусь под крышу,

грохот его погони

уши зажму и услышу.

Слышу его как в рупор,

спину сгибая круто,

рубль зажимая в руку

самоубийцы Брута.

1916

Проклятие Москве

С улиц гастроли Люце

были какой-то небылью, –

казалось, Москвы на блюдце

один только я небо лью.

Нынче кончал скликать

в грязь церквей и бань его я:

что он стоит в века,

званье свое вызванивая?

Разве шагнуть с холмов

трудно и выйти на поле,

если до губ полно

и слезы весь Кремль закапали?

Разве одной Москвой

желтой живем и ржавою?

Мы бы могли насквозь

небо пробить державою.

Разве Кремлю не стыд

руки скрестить великие?..

Ну, так долой кресты!

Наша теперь религия!

1916

«Царь играет на ветреных гуслях…»

Царь играет на ветреных гуслях

у зверей молодого села;

на снега, засиневшие грустью,

упадали морщинки с чела.

Лев, лицом обращенный ко звездам,

унесенные пляской олени,

на Него ополчившийся ростом

слон, лазури согнувший колени.

Все, сосущее солнечный разум,

поднимавшее силу и славу,

про тебя пролетевшим рассказом

приминает шуршащую траву.

Но, расправив над горечью зори

и закинув росы рукава,

царь ушел, унося их во взоре,

перестав за тебя ликовать.

1916

Гудошная

Титлы черные твои

разберу покорничьим,

ай люли, ай люли,

разберу покорничьим.

Духом, сверком, злоем взрой,

убери обрадову,

походи крутой игрой

по накату адову.

Опыланью пореки

радости и почести –

мразовитыя руки –

след на милом отчестве.

Огремли глухой посул

племени Баянова,

прослышаем нами гул

струньенника пьяного.

Титлы черные твои

киноварью теплятся,

ай люли, ай люли,

киноварью теплятся.

1914

Шепоть

Братец Наян,

мало-помалу

выползем к валу

старых времян.

Видишь, стрекач

чертит раскосый.

Желтополосый

лук окарячь.

Гнутся холмы

с бурного скока.

Черное око

выцелим мы.

Братец Ивашко,

гнутень ослаб.

Конский охрап

тянется тяжко.

Млаты в ночи –

нехристя очи.

Плат оболочий

мечет лучи.

Братец Наян,

молвлено слово –

племени злова

сном ты поян.

Я на межу

черные рати

мги наложу

трое печати.

Первою мгой

сердце убрато.

Мгою другой

станет утрата.

Отческий стан

третьей дымится.

Братец Наян,

что тебе снится?

1914

«Я знаю: все плечи смело…»

Я знаю: все плечи смело

ложатся в волны, как в простыни,

а ваше лицо из мела

горит и сыплется звездами.

Вас море держит в ладони,

с горячего сняв песка,

и кажется, вот утонет

изгиб золотистого виска…

Тогда разорвутся губы

от злой и холодной ругани,

и море пойдет на убыль

задом, как зверь испуганный.

И станет коситься глазом

в небо, за помощью, к третьему,

но брошу лопнувший разум

с размаха далеко вслед ему.

И буду плевать без страха

в лицо им дары и таинства

за то, что твоя рубаха

одна на песке останется.

1915

«Еще! Исковерканный страхом…»

Еще! Исковерканный страхом,

колени молю исполина:

здесь все рассыпается прахом

и липкой сливается глиной!

Вот день: он прополз без тебя ведь,

упорный, весенний и гладкий.

Кого же мне песней забавить

и выдумать на ночь загадки?

А вечер, в шелках раздушенных

кокетлив, невинен и южен,

расцветши сквозь сотни душонок,

мне больше не мил и не нужен.

Притиснуть бы за руки небо,

опять наигравшее юность,

спросить бы: «Так боль эта – небыль?»

и – жизнью в лицо ему плюнуть!

Зажать голубые ладони,

чтоб выдавить снежную проседь,

чтоб в зимнем зашедшемся стоне

безумье услышать – и бросить!

А может, мне верить уж не с кем,

и мир – только страшная морда,

и только по песенкам детским

любить можно верно и твердо:

«У облак темнеют лица,

а слезы, ты знаешь, солены ж как!

В каком мне небе залиться,

сестрица моя Аленушка?»

1916

«Если ночь все тревоги вызвездит…»

Если ночь все тревоги вызвездит,

как платок полосатый сартовский,

проломаю сквозь вечер мартовский

Млечный Путь, наведенный известью.

Я пучком телеграфных проволок

от Арктура к Большой Медведице

исхлестать эти степи пробовал

и в длине их спин разувериться.

Но и там истлевает высь везде,

как платок полосатый сартовский,

но и там этот вечер мартовский

над тобой побледнел и вызвездил.

Если б даже не эту тысячу

обмотала ты верст у пояса, –

все равно от меня не скроешься,

я до ног твоих сердце высучу!

И когда бы любовь-притворщица

ни взметала тоски грозу мою,

кожа дней, почерневши, сморщится,

так прожжет она жизнь разумную.

Если мне умереть – ведь и ты со мной!

Если я – со зрачками мокрыми, –

ты горишь красотою писаной

на строке, прикушенной до крови.

1916

«Оттого ли, грустя у хруста…»

Оттого ли, грустя у хруста,

у растущего остро стука,

синева онемела пусто,

как в глазах сумасшедших – мука?

Раздушенный ли воздух слишком,

слишком скоро тоской растаяв,

как и я по кричащим книжкам

лишь походку твою оставил?

Или ветер, сквозной и зябкий,

надувающий болью уши,

как дворовые треплет тряпки,

по тебе свои мысли сушит?

Он, как я, этот южный рохля,

забивающий весны клином,

без тебя побледнел и проклят,

и туда – если пустишь – хлынем.

Забывай нас совсем или бросься

через звезды, сквозь злобный круг их,

чтоб разбить этих острий россыпь –

эту пригоршню дней безруких.

1916

«Когда земное склонит лень…»

Когда земное склонит лень,

выходит стенью тени лань,

с ветвей скользит, белея, лунь,

волну сердито взроет линь,

И чей-то стан колеблет стон,

то, может, пан, а может, пень…

Из тины тень, из сини сон,

пока на Дон не ляжет день.

А коса твоя – осени сень, –

ты звездам приходишься родственницей.

1916

«Как желтые крылья иволги…»

Как желтые крылья иволги,

как стоны тяжелых выпей,

ты песню зажги и вымолви

и сердце тоскою выпей!

Ведь здесь – как подарок царский –

так светится солнце кротко наш,

а там – огневое, жаркое

шатром над тобой оботкано.

Всплыву на заревой дреме

по утренней синей пустыне,

и – нету мне мужества, кроме

того, что к тебе не остынет.

Но в гор голубой оправе

все дали вдруг станут твёрстыми,

и нечему сна исправить,

обросшего злыми верстами.

У облак темнеют лица,

а слезы, ты знаешь, солены ж как!

В каком мне небе залиться,

сестрица моя Аленушка?

1916

«У подрисованных бровей…»

У подрисованных бровей,

у пляской блещущего тела,

на маем млеющей траве

душа прожить не захотела.

Захохотал холодный лес,

шатались ветви, выли дубы,

когда июньский день долез

и впился ей, немея, в губы.

Когда старейшины молчат,

тупых клыков лелея опыт, –

не вой ли маленьких волчат

снега залегшие растопит?

Ногой тяжелой шли века,

ушли миры любви и злобы,

и вот – в полете мотылька

ее узнает поступь кто бы?

Все песни желтых иволог

храни, храни ревниво, лог.

1916

Через гром

Как соловей, расцеловавший воздух,

коснулись дни звенящие твои меня,

и я ищу в качающихся звездах

тебе узор красивейшего имени.

Я может, сердцем дотла изолган:

вот повторяю слова – все те же,

но ты мне в уши ворвалась Волгой,

шумишь и машешь волною свежей.

Мой голос брошен с размаху в пропасть,

весь в черной пене качает берег,

срываю с сердца и ложь и робость,

твои повсюду сверкнули серьги.

По горло волны! Пропой еще, чем

тебя украсить, любовь и лебедь.

Я дней, закорчившихся от пощечин,

срываю нынче ответы в небе!

1916

«Ушла от меня, убежала…»

Ушла от меня, убежала,

не надо, не надо мне клятв!

У пчел обрываются жала,

когда их тревожат и злят.

Но эти стихи я начал,

чтоб только любить иначе,

и злобой своей не очень

по ним разгуляется осень.

1916

«Приветствую тучи с Востока…»

Приветствую тучи с Востока,

жестокого ветра любви,

я сжечь не умею восторга,

который мне душу обвил.

На мой ли прикликались

вызов иль слава вас слала сама,

летящие тучи Гафизов,

сошедших от счастья с ума?

Черны и обуглены видом

в персидском в палящем огне,

летите! Я счастья не выдам,

до плеч подаренного мне.

Привет вам, руки с Востока,

где солнце стоит, изомлев,

бледнеющее от восторга,

которого нет на земле.

1916

«Нынче поезд ушел на Золочев…»

Нынче поезд ушел на Золочев,

ударяясь о рельсы. И вот –

я вставляю стихи на золоте

в опустевший времени рот.

Ты еще задрожишь и охнешь,

когда я, повернув твою челюсть,

поведу паровоз на Мохнач

сквозь колосьев сушеный шелест.

Я вижу этот визг и лязг,

с травою в шуме ставший об локоть,

где бога голубой глаз

глядит на мчащееся облако.

1916

«Троица! Стройся, кленовая лень…»

Троица! Стройся, кленовая лень,

в явственный, праздничный, солнечный день.

Троица! Пляшут гневливо холмы

там, где истлели ковыль и калмык.

Великодушье – удел моряка,

великодушьем душа далека.

Ты, даровавший мне жаркую речь,

дай мне у ног и устать и прилечь!

Брошенной тростью, дорожной клюкой,

в камень звенящей под сильной рукой,

мы этими ветками ум обогнем,

следя за весенним взошедшим огнем.

1914

«Я буду волком или шелком…»

Я буду волком или шелком

на чьем-то теле незнакомом,

но без умолку, без умолку

возникнет память новым громом.

Рассыпься слабостью песка,

сплывись беспамятностью глины,

но станут красные калины

светиться заревом виска.

И мой язык, как лжи печать,

сгниет заржавевшим железом,

но станут иволги кричать,

печаль схвативши в клюв за лесом.

Они замрут, они замрут –

последний зубр умолк в стране так,

но вспыхнет новый изумруд

на где-то мчащихся планетах.

Будет тень моя беситься

дни вперед, как дни назад,

ведь у девушки-лисицы

вечно светятся глаза.

1916

«Я пью здоровье стройных уст…»

Я пью здоровье стройных уст

страны мелькающих усмешек;

стакан весны высок и пуст,

его рукою сердца взвешу.

Скажу опять все то ж и той,

которой вы «да здравствуй» кличьте,

ведь жизнь из платы зажитой

мне все равно веселье вычтет.

Несу, несу иной закон чинам,

его на свежей я тропе пел;

пускай над каждым днем законченным

раздуют этой песни пепел…

Над селами облак высьте рать,

ведь скоро мирам станет дурно;

вам души в слезах надо выстирать

и вывесить сохнуть к Сатурну.

И новых наткав кумачей и камок

из крови ложащихся в бёрдо родов, –

я самую белую выбрал из самок

идущих на смерть городов.

Был лес зацветающих яблонь

для кожи веселой ограблен,

и кос над прозрачною кистью

легли виноградные листья.

Я все увидел не настоящим,

Где дали синий почтовый ящик,

туда своей жизни письмо понесу,

у туч переняв их грозовый галоп,

и ветер, ударив меня по лицу,

насмешливо свистнет: «Холоп».

1916

«Осмейте…»

Осмейте

разговор о смерти,

пусть жизнь пройдет не по-моему

под глупое тявканье пушек,

и, неба зрачки наполнив помоями,

зальется дождем из лягушек.

Я знаю, как алчно б

вы бросились к этой стране,

где время убито, как вальдшнеп,

и дни все страшней и странней;

и эти стихи стали пачкой летучек,

которых прочесть никому не посметь;

где краской сырою ложится на тучах:

«Оксана – жизнь и Оксана – смерть!»

Чьи губы новы и чьи руки – не вы,

чьи косы длиннее и шире Невы,

как росы упали от туч до травы;

и ветер новых войск –

небывших дней толпа

ведет межмирный поиск,

где синий сбит колпак.

И эту русую росу,

и эту красную грозу

я первый звездам донесу.

1916

Загрузка...