ЛЕТЕЛ ВОРОБЕЙ…

— Поздравляю! — сказала Дашунька.

— С чем? — спросил Гриша.

— С тем. Я пропадаю до ночи на ферме, ты вечно пропадал возле своего комбайна, теперь перевели на более легкую работу — и снова до полночи там сидишь!

— На более легкую работу? Кто это тебе такое сказал?

— Сама вижу. Что твой Вновьизбрать делал? Принимал в сельсовете посетителей? Вот твоя теперь вся работа!

— Да ты! — Гриша просто-таки задохнулся от такой несправедливости. И хотя бы кто-нибудь чужой, а то собственная жена, специалист, передовая сила в колхозе! — Да ты представляешь, что такое говоришь?

— И представлять нечего. Вновьизбрать плясал под дудку Зиньки Федоровны. Теперь твоя очередь? После этого ты мне и не муж, так и знай!

Вот такой ультиматум! Ангелом Гриша Дашуньку не мог назвать и до женитьбы. А уж после так спаси и помилуй — дало себя знать всеобщее мужское поклонение и пресмыкательство перед нею. Но чтобы вот так в первый день работы на новой должности?

Гриша попытался задобрить жену, прижимаясь к ней плечом, но Дашунька не поддалась и на сближение не пошла. Капризная, как иностранное государство с передовой технологией.

— Ты хоть представляешь, что должен делать? — насмешливо посмотрела на Гришу Дашунька.

— Ну, есть план работы. Сессии, депутатские комиссии, все там…

— План, план! А про престиж ты хоть подумал?

— Про престиж? Чей?

— Чей, чей! Представителя высокой власти — вот чей.

Гриша не знал, что и говорить. Не мог же он вот так сразу думать о таком великом. Ни времени для этого не имел, ни опыта, ни… А Дашуньке подавай все сразу! Женская нетерпеливость или просто капризы?

Он снова попытался пойти на сближение, но жена проявила твердость и неуступчивость, даже постелила Грише отдельно, чтобы уберечь его от легкомысленных действий и создать условия для государственного мышления.

Будем откровенны: Гриша не хотел сушить голову проблемами, вместо этого куда охотнее отдавался зову живой жизни. И потому упрямо пытался одолеть рубеж, воздвигавшийся между ним и Дашунькой, и в течение того остатка ночи, который еще туманился над ними, несмело приближался к жене, надеясь на то и на се, но каждый раз вынужден был отступать перед ее категорическими:

— Отстань!

— Отвяжись!

— Уйди!

— Надоел!

— Оставь меня в покое!

— Хочу спать!

Такие выражения даже индийского слона сбили бы с ног. Но Гриша выстоял, молча отступил и так же молча начал доказывать Дашуньке, что он не то что, но и даже, если надо, то…

Когда-то говорили: «Женщина в колхозе — большая сила». А разве только в колхозе? И не стали ли мы жертвами мужской самоуверенности, упрямо утверждая, что вся земная цивилизация — это порождение патриархата, то есть мужского господства, диктата и превосходства? Это только мужчинам так хотелось думать (а мужчин на земле всегда почему-то меньше, чем женщин; может, потому, что мужчин убивали на войнах), на самом же деле во все века хозяйками жизни (и даже творцами политических систем) были наши прекрасные подруги, властительницы наших дум, чувств и снов, повелительницы и богини, неподкупные диктаторы, которые всегда жаждут неосуществимого, но и первыми осознают эту неосуществимость.

Гриша так и не уснул до утра, казнясь отсутствием великих дум, к которым побуждала его Дашунька, когда же задремал, а потом испуганно проснулся, то уже солнце на небе поднялось довольно высоко, жены, разумеется, не было, мамы Сашки тоже, на сковороде синела резиноостывшая яичница, солнце насмешливо сверкало не столько над Веселоярском, сколько над новым председателем сельского Совета Гришей Левенцом.

Он пошел на работу пешком, чувствуя превосходство над всеми теми председателями, руководителями, начальниками, которых непременно возят на прикрепленных к ним машинах.

Будем считать это мыслями по дороге, а тем временем Гриша Левенец приблизился к зданию сельского Совета, Ганна Афанасьевна, поздоровавшись, открыла дверь его кабинета, дядька Обелиск принес графин со свежей водой, начинался новый день его деятельности на новой должности.

Ганна Афанасьевна принесла целую кипу газет, положила их на стол перед Гришей, молча указала на подчеркнутое красным карандашом.

— Что это? — спросил Гриша.

— Материалы из прессы, — ответила Ганна Афанасьевна.

— Я сам буду читать. Хорошо?

— Да хорошо, — сказала Ганна Афанасьевна, — но вы еще не все знаете.

— А что мне нужно еще знать? — насторожился Гриша.

— Этого никто и никогда не может точно определить, — мудро улыбнулась Ганна Афанасьевна. И, уже направляясь в свою комнату, мимоходом, как говорится, сообщила: — Там пришел дед Утюжок!

Услышав про деда Утюжка, Гриша улыбнулся, потому что вспомнил, как тот топил фашистского фельдмаршала и как получил благодарность от Верховного.

Дед Утюжок был исполнен самых серьезных намерений. Не растрогало его и то, что новый председатель сельсовета вышел встречать его до самой двери, ввел в кабинет, поддерживая под локоть, и предложил сесть не на официальный стул возле стола, а на диван у стены.

— Ты, Гриша, сядь, а потом уж я сяду, — сказал Утюжок.

— Да нет, вы сперва, а уж потом я.

— Нет, ты!

— Не могу. Вы наш уважаемый гражданин…

— Ага, уважаемый? — Дед Утюжок наконец сел. — Уважаемый, я тебя спрашиваю?

— Уважаемый.

— И почетный пенсионер за мои заслуги?

— Почетный.

— Так, так, так. А кто у нас ведает автобусом? Сельсовет?

— Общественным транспортом — сельсовет.

— А ты знаешь, что мне за мои заслуги вручен на пожизненное пользование билет на автобус?

— Знаю. Сам голосовал за это на правлении.

— Ну, а что твой автобус? Лосенок, шоферствующий там, проверяет у всех билеты, а на меня и не смотрит. У вас, дед, пожизненный, можете и не показывать. Как это так не показывать? По какому такому праву? А я хочу показывать, и чтоб все видели! Зинька Федоровна свои ордена показывает? Показывает! Так и названивает ими, так и названивает! А у меня — почетный билет! Какое он имеет право не проверять? Я тебя спрашиваю: имеет он право?

— Не имеет.

— Я так и знал. Ты хлопец учтивый. У тебя и дед вон, вишь… Ну, одним словом, выдай мне постановление!

— Постановление? О чем?

— Чтобы проверяли мой билет в автобусе.

— Я здесь человек, вы же знаете, новый, а это вопрос сложный, процедурный. Давайте договоримся так: я посоветуюсь с Ганной Афанасьевной, а потом уже и сделаем все как надлежит.

— Так когда же мне теперь наведаться? — поднимаясь с дивана, спросил Утюжок.

— Ну… Может, на той неделе, а может…

— Ты тут бюрократию не разводи, сынок. Народ тебя избрал, ты дорожи этим!

— Буду дорожить.

— Вот, вот! А постановление мне, значит, выдай! И чтоб с печатью и подписано было красными чернилами. Можно в виде книжечки, а можно и так, чтобы в рамку взять и под стекло.

Утюжок долго бы еще разглагольствовал, но его вытеснил дядька Обелиск, пользуясь правом служебного лица.

— Дедушка, — сказал он сурово, — как посыльный сельского Совета, я должен поговорить с председателем сельского Совета.

— Да говори, разве я что! — развел руками Утюжок, который уже чувствовал в лице этого человека главу оппозиции, что неминуемо должна была возникнуть после перемен, происшедших в руководстве. — Говори, да не заговаривайся! И вон тем своим скажи, что там перед сельсоветом сидят!

Как только за Утюжком закрылась дверь, Обелиск мрачно буркнул:

— Бежал!

— Кто?

— Да этот же — Пшонь.

— Куда?

— К Несвежему.

— А что случилось?

— Говорит: у меня малокультурная обстановка.

— И что — к Несвежему? Хорошо, хоть не в детском саду расположился…

— Ну! До утра обегал все село и высмотрел, что у того хата набита новой мебелью.

— И Несвежий его пустил?

— Попробуй не пустить!

— Да он ведь сам в той хате не живет.

— Не живет, а Пшонь уже там.

— Как же ему удалось?

— А я знаю! Это не человек, а стихийное бедствие! И обелиск после такого не водрузишь. Плюнь и разотри!

— Ну, так вам же легче.

— Легче? А моя Фенька! Кто ее приструнит? Думал, хоть этот, со свиньей.

— Как-нибудь все уладится. Пригласите ко мне Ганну Афанасьевну.

Но вместо Ганны Афанасьевны пришла тетка Матрена Ивановна.

Жаль, что философы до сих пор не заинтересовались видоизменениями категории времени применительно к Веселоярску. Ибо если бы они это сделали, то давно бы заметили странную двойственность этой неуловимейшей категории в веселоярских степях. С одной стороны, время, как и повсюду в мире, неудержимо летело вперед и вперед, не отступая ни перед какими преградами, не забегая в сторону, не вытанцовывая на месте; с другой же стороны, время здесь словно бы остановилось, застыло навеки, законсервировалось, будто музейный экспонат, не изменялось совсем, а вместе с ним неизменными оставались и люди. Сколько Гриша помнил, одни в селе были всегда дедами, другие — дядьками и тетками, а третьи — просто такими или сякими и никто не хотел переходить ни в последующую возрастную категорию, ни в другие состояния. Его дед Левенец и Утюжок вечно были дедами, Обелиск — дядькой, Матрена Ивановна — теткой, Щуси и Самуси — просто Щусями и Самусями. Потому-то Грише, как лицу служебному, приходилось воспринимать все так, как оно велось, и соответственно относиться к веселоярцам, оказывая надлежащее уважение их титулам, закрепленным за каждым пожизненно, словно какие-нибудь там баронские и графские звания.

Матрену Ивановну, сколько и жил, Гриша звал «теткой». Это была красивая, белолицая женщина, пышная, как пава, не натруженная работой и обленившаяся до предела. Прославилась Матрена Ивановна тем, что никогда ничего не делала, вечно прикидывалась больной и нежно-беззащитной, выходила замуж за дедов, оставалась вдовой, снова выходила и снова оставалась вдовой. О ней говорили: «Хочешь умереть — женись на Матрене!» И все равно женились, соблазненные ею пышным телом и нежным голосочком.

— Гришуня, дорогой! — заворковала Матрена Ивановна, намереваясь обнять Гришу даже через стол, которым предусмотрительно отгородился от нее молодой председатель сельсовета. — Я же тебя любила еще маленьким, ты ведь и тогда был таким красивеньким дитем! А теперь вон какой вырос!

— Матрена Ивановна, — сухо кинул Гриша, — если вы пришли по делу, давайте о деле, потому что здесь, сами знаете, учреждение серьезное…

— Да я по делу, по делу!..

— Ежели так, прошу садиться и я вас слушаю.

Матрена Ивановна долго усаживалась на стул, потом еще дольше поправляла кофточку на пышной груди, потом одарила Гришу светлейшей улыбкой, после чего внезапно захлюпала носом и брызнула такими слезами, что они перелетели через стол. Гриша растерянно вскочил, налил из графина воды, подал Матрене Ивановне.

— Выпейте, тет… извините, Матрена Ивановна, выпейте и успокойтесь, прошу вас. Что у вас? Не волнуйтесь. Поможем. Не надо только плакать. Ну, честное слово, не надо! Ну, ей-богу!..

Но слезы у Матрены Ивановны были чисто декоративные. Стакан с водой она отодвинула. На Гришу посмотрела даже удивленно.

— Разве я плачу?

— А что же вы делаете?

— Это моя душа плачет, а я — нет. Я пришла спросить тебя, Гриша, как нового председателя.

— Спрашивайте.

— Ты ведь вырос в нашем селе и все видел. Ты же знаешь, какая я несчастная?

— Ну…

— Да ты не стесняйся! Говори: знаешь ведь? Сколько у меня было мужей?

— Ну…

— Четыре!.. А где они все? Боишься сказать? Так я тебе скажу сама! Набока где? Умер? Умер. Белицкий умер? Умер. Довгань умер? Умер. Цёна умер? Умер. Сколько получается?

— Чего?

— Умерло.

— А-а, четыре.

— Вишь, сам сказал: четыре. А пенсий у меня сколько?

— Пенсий?

— Да пенсий же! Сколько их, ты думаешь? Одна-единственная! А почему не четыре?

— Что вы, тетка Матрена? Кому у нас по четыре пенсии платят?

— А у кого по четыре мужа умирало? Скажешь? Не скажешь! И никто не скажет! Этот Свиридон сидел здесь тридцать лет, да только издевался над бедной вдовой, на смех меня поднимал. А ты ведь такой молоденький да пригоженький. Уж ты мне помоги!

И она снова угрожающе нацелилась на Гришу полными слез глазами, как поливальная машина на киевский газон. Грише не хотелось становиться газоном, он скорее принялся утешать Матрену Ивановну.

— Тетка Матрена, у вас в самом деле… Такое дело сразу не… Знаете что? Давайте сделаем так: пошлем в «Сельские вести» вопрос юристу. Дескать, так и так, просим ответить, объяснить и помочь… А то у нас что? Обыкновенное село. Какие тут возможности? Ограниченные. Вы здесь не вмещаетесь никак, Матрена Ивановна. Вам надо шире, на всю республику. А республика — это уже сила! Понимаете?

— Сила, говоришь? — просияла белым лицом Матрена Ивановна.

— Точно!

— И поможет?

— Уж если там не поможет, тогда нигде!

— Ну, разве что. Так ты сам и напишешь или как?

— Я напишу, а вы только подпишетесь.

— Подпишусь, подпишусь! Вон и Набока умер, и Белицкий умер, и Цёна…

Гриша, кажется, начал понимать, почему дядька Вновьизбрать именно на этом этапе общественного развития решил передать власть другому. Но почему этим другим должен был стать он, Гриша Левенец? Мог бы спросить об этом Ганну Афанасьевну, которая как раз входила в кабинет, но задал ей иной вопрос:

— Ганна Афанасьевна, у вас всегда здесь столько людей?

— А вы их должны принимать и удовлетворять их просьбы и требования.

— Удовлетворять? А если я не могу?

— Вас избрали для того, чтобы вы смогли. Вот я принесла сегодняшнюю центральную газету. В ней как раз статья о сельском Совете. Называется «Сто забот». Я тут подчеркнула самое главное.

— Сто забот? Подчеркнули?

— Свиридон Карпович всегда просил меня подчеркивать то, что касается нас, потому что у него не было времени читать газет…

— Не было времени? Как это?

— У вас его тоже не будет. Видите же, здесь написано: «Сто забот».

— Так это что у меня теперь — не жизнь, а стозаботность?

Ганна Афанасьевна была воплощенное терпение.

— Вот тут написано. Смотрите: «Нашему председателю сельского Совета до всего есть дело. Налажено ли горячее питание механизаторов, как работает бытовая комната у животноводов, не срывается ли график приезда автолавки, не нарушается ли постановление сельисполкома о помощи многодетной семье — в первую очередь завезти топливо, вспахать огород, обеспечить малышей одеждой, бесплатным питанием. Сто вопросов, сто проблем у нашего председателя, и ему их решать, ибо это — ради людей».

Из всего прочитанного Гриша зацепился за слова «обеспечить малышей одеждой», которые испугали его больше всего, потому что у него не было никакого опыта в этом деле, но Ганна Афанасьевна не дала ему времени на испуг, спокойно положила газету на стол и сообщила:

— К вам пришла ваша помощница.

— Какая помощница? — аж подпрыгнул Гриша. Если бы он обладал демоническими способностями, то взвился бы под потолок, выше, к самому небу, в космос, в безбрежность. — Какая, к лешему, помощница?

— Ваша. С комбайна.

И уже Ганны Афанасьевны нет, а в комнате — дитя, с пречистыми глазами, в которых вытанцовывают черно-сизые, как рессорная сталь, дьяволы, его вчерашняя помощница Верочка, которая десять дней назад закончила десять классов и добровольно изъявила, изъяви… изъя… Вечному Гришиному помощнику Педану, наконец, дали комбайн, Гриша остался один на «Колосе», машина подготовлена к уборке, никаких проблем (до первой загонки, скажем прямо, потому что только первая загонка все скажет), но ведь помощник нужен, хочешь или не хочешь, вот и приходит к нему эта Верочка и играет глазами так, как только и умеют играть веселоярские девчата, а Грише нужны не эти глазки, а работа. Десять дней он только об этом и говорил Верочке, но вот вопрос из вопросов: слушала ли она его?

Может, для того чтобы сказать об этом, и пришла сегодня в сельский Совет?

— Садись, Верочка, — пригласил Гриша полуофициально.

— Я сяду, — покорно согласилась она.

— Как там наш комбайн?

— А я не знаю.

— То есть как не знаешь?

— А мне не интересно.

Тут Гриша возмутился.

— Что же тебе интересно? Меня забрали сюда, комбайн остался сиротой, ты там хозяйка, — и тебе все равно? Ты ведь сама можешь быть комбайнером! Вырастешь, станешь как Переверзева! Училась у самого Бескаравайного, имеешь свидетельство.

— Что мне это свидетельство? Я не могу без вас.

— Ну, ну, — сказал Гриша, — приучайся к самостоятельности.

— Вы не так меня поняли, — ангельским голосочком промолвила Вера.

— Не так понял? А как надо понимать?

— Я не могу сказать об этом устно, поэтому подготовила письмо.

— Письмо-о? Какое письмо?

— В трех экземплярах. И один из них я оставлю вам, а сама уйду и буду ждать…

Она в самом деле положила перед Гришей какую-то бумагу и тихонько исчезла.

Мы где-то там вспоминали о греках и их мифах и о неуклюжих попытках новейшей мификологии, но чего стоило все это рядом с листом бумаги, который появился на столе перед Гришей Левенцом, словно бы прилетев из каких-то неизведанных мифических миров. Газета о стозаботности, оставленная Ганной Афанасьевной с наилучшими намерениями, и этот листик от Верочки, которую, судя по всему, терзают сизо-черные черти. Но при чем здесь он? И почему он должен становиться жертвой всех страстей, стихий, недоразумений, бессмыслиц и недовольств? Еще вчера он был там, где родился и рос, на безбрежных просторах, под бескрайними небесами, на земле немереной, бескрайней, чувствовал себя безбрежным и свободным, как птицы и мечты, а сегодня сам себя запер в четырех стенах, заточился в глине, в штукатурке. Что такое штукатурка? Штука турка. Турок подсунул нашим строителям штуку и вышло: штука турка. Мало эти турки истязали мой народ, так еще и теперь должны страдать от их коварства.

Но тут Гриша спохватился, что такие неконтролируемые мысли могут привести к международным осложнениям, потому что Турция — мирное соседнее государство, которое… Ага, подумал Гриша, а что я знаю о политике соседних государств? На комбайне мог себе позволить роскошь незнания, а тут не имеешь такого права. Может, в письме Верочки есть ответы на эти вопросы, ведь Верочка — это молодежь, а будущее принадлежит молодым!

Гриша придвинул к себе листик, взглянул, прочел, если бы мог умереть, умер бы сразу, но должен был жить дальше, потому еще раз перечел это неповторимое писание. Там значилось:

«Я не могу без тебя. Меня переманивают то туда, то сюда, обещают златые горы и все, что выше, а мне не нужно ничего, и, если и найдется в самом деле какая-нибудь сила, которая оторвет меня от нашего „Колоса“, хочу, чтобы ты знал: дни, прожитые с тобой, сделали меня счастливой, ибо кому же было еще дано знать то, что испытала я: восторг, неотделимый от благодарности, страсть, пронизанная уважением, и ни на йоту от этого не меньшую любовь к человеку царственному, умному, отмеченному особым талантом и исключительными способностями. И хотя жизнь и обстоятельства требовали расстояния и отгораживали от меня божество, живущее в тебе, я все равно была близка к нему, я знала только божество».

Гриша трижды перечел это безумное писание, пытаясь мобилизовать все запасы здравого смысла. Божество он истолковал, как комбайн «Колос» (ибо желаемый «Дон» никак не мог выйти из стадии испытаний, поэтому не принимался во внимание). Себя он под этот термин не мог подставить ни за какие деньги. Однако все равно в письме было что-то раздражающее и угрожающее. А этот «царственный человек»? Гриша представил, что письмо попадает к Дашуньке, и впервые в жизни испытал ужас от дара, которым так гордится человечество в течение целых тысячелетий. Лучше было б и не знать, лучше было б и не…

Гриша задыхался. Тесное пространство кабинета (довольно большого, кстати говоря) угнетало его, он подошел к окну, подвигал шпингалетами, толкнул раму, потом чуть не бегом бросился к двери, открыл ее, увидел — не увидел, кто там еще хочет к нему, но выхватил взглядом дядьку Обелиска, показал ему, что приглашает к себе. Обелиск появился, встал на пороге, поднял глаза на молодого председателя.

— Что-нибудь нужно?

— Спички. У вас есть спички?

— Зачем они вам?

— Хочу курить.

— Так вы же не курящий, как и Свиридон Карпович.

— А если хочу! Вот вам деньги. Принесите мне спички и пачку сигарет.

— Там завмаг к вам хотел, так я ему — пускай принесет…

— Может, неудобно?

— А кто же вам носить будет, если не завмаг? Я мигом!

И уже через несколько минут — и спички, и сигареты «Прима», с которыми Гриша не знал что и делать, зато поскорее поджег Верочкину писанину и пристально следил, чтобы сгорела дотла.

Потом он прикурил сигарету, пыхнул дымком, подошел к окну, посмотрел на мир божий и вдруг вспомнил слова своей странной помощницы о том, что свое письмо она размножила в трех экземплярах, и ужаснулся: один экземпляр он сжег. А остальные два? Куда они направятся? К Дашуньке? Местному начальству или в Организацию Объединенных Наций?

Гриша снова метнулся к окну. Выхватил из кармана платочек, вытер лицо, шею. Не знал, что еще с рассвета перед зданием сельсовета возле цветников сидела его оппозиция в составе Благородного и Первородного, Интригана и Хулигана, Таксебе и Нитуданисюда, следила за всем происходящим в двухэтажном здании сельсовета, направляя события, подсылала новому председателю комичных посетителей, чтобы напугать, дискредитировать, отбить охоту, заставить поднять руки, сдаться, признать свое бессилие и снова попросить дядьку Вновьизбрать к власти.

Гриша ничего этого не знал, не среагировал даже на мимолетное сообщение об оппозиции со стороны деда Утюжка, не догадался выглянуть в окно, чтобы увидеть, как красуются среди цветников, выпестованных Ганной Афанасьевной, Благородный и Первородный, Интриган и Хулиган, Таксебе и Нитуданисюда, как без устали все утро грызут семечки и как зорко следят за окнами его кабинета.

Когда он открыл окно, они тотчас же начали комментировать:

— Ага! Задыхается!

Когда выглянул и посмотрел на небо, закряхтели:

— Лететь хочет? Хотя бы поскорее!

Когда высунулся из окна и бессильно вытирал лицо и шею платочком, заторжествовали:

— Ага! Допекло!

А Гриша ничего этого не знал, потому что оппозиция сидела перед сельсоветом, в контакты не вступала, на переговоры не шла и вообще не заявляла о своем существовании, так что если бы у него спросили об оппозиции, он бы с огромным удивлением воскликнул:

— А что это такое?

До сих пор еще не звонил телефон, потому что Гриша пришел в сельсовет в семь часов утра, и в помыслах не имея, что нарушает трудовое законодательство для учреждений, но теперь черный ящичек, стоявший на столе, зазвенел так, что и мертвый бы проснулся. Гриша взял трубку.

— Алло!

— Кто это? — закричало откуда-то, неизвестно и откуда.

— Левенец.

— Что за Левенец?

— Председатель Веселоярского сельисполкома.

— Ага! Как раз ты мне и нужен. Говорит Крикливец.

— Могли бы поздороваться, товарищ Крикливец, — спокойно сказал Гриша.

— Что-о? — закричал Крикливец. — Тебе там делать нечего? Ты знаешь, кто я такой?

— Знаю. А вы должны были бы знать, кто я.

— Ну ладно, считай, что помирились, — сбавил тон Крикливец. — Слушай, Левенец, как ты думаешь: культуру в районе надо поднимать?

Гриша молчал. Не потому, что был против культуры, а потому, что не знал, что сказать.

— Ты меня слышишь? — закричал Крикливец.

— Да слышу.

— Так как ты — не против?

— Да нет.

— Так почему же Веселоярск на последнем месте по культуре? Ты меня слышишь?

— Слышу.

— Почему же молчишь?

— Да меня ведь только три дня назад избрали.

— За три дня знаешь, что люди успевали сделать? Целые города брали! Гагарин за 90 минут Землю облетел! А ты — три дня! Дай мне сводку о выручке по сокам и ситро и принимай меры! Принимай меры и будь здоров.

Беседа вогнала Гришу в такой пот, что он снова кинулся к окну и только теперь заметил оппозицию, которая расположилась между клумбами и упорно ждала, когда молодой председатель провалится, или, как говорят ученые люди, потерпит фиаско.

Оппозиция сидела босая, но не голодная. Такие могут просидеть хоть и вечность, грея ноги на солнце. Когда-то в селе не мыли ног, чтобы они не потели. Теперь ходят босые в знак протеста, что потребкооперация не завозит кроссовок «адидас». Поэтому шесть босых дядек возле здания сельсовета не удивили Гришу. (Не удивило его и то, что не было там еще двоих: Раденького и Сладенького. Разве же мир не устроен так, что всегда находятся охотники соблюдать нейтралитет, проще говоря, — посмотреть, что выйдет из того или из сего.) Удивило его то, что они спокойненько себе сидят, не думают ни о какой работе (а у сельского жителя работы всегда полно!), курят сигареты «Прима» и демократично сплевывают на выпестованные Ганной Афанасьевной клумбы. Левенцу, который с малых лет привык к озабоченности, для которого высшим идеалом была его родная мама Сашка, дико было видеть одновременно стольких бездельников (пусть они даже и пенсионеры, но ведь имеют же собственное хозяйство!), да еще в таком, можно сказать, государственном месте. Он немного высунулся из окна, прислушался, о чем же могут говорить такие люди и могут ли они вообще говорить.

Беседа протекала неторопливо, но была довольно въедливой.

— Молодой! — сказал один. — А какой толк от молодого?

— Молодое — дурное.

— Вот Свиридон Карпович — это голова!

— Всем головам голова!

— Поменяли шило на швайку.

— Надо им, видите ли, образованного!

— Все ходят в галстуках и с портфелями, а коровы не доятся!

— Эй, хлопцы, вон Петро Беззаботный едет! Давай его к новому председателю!

И тут Гриша стал свидетелем того, как мысль может овладеть даже такой инертной массой, как эта оппозиция, и творить чудеса. Все босые дядьки мигом вскочили, побежали навстречу возу, на котором, по обыкновению, спал Петро Беззаботный, окружили его, замахали руками, заговорили все разом, растолкали Петра, нажужжали ему в уши, стащили с воза и, подталкивая в спину, направили к дверям. Только теперь Гриша понял, что, наверное, все сегодняшние посетители явились к нему не случайно, а были подобраны и организованы босой оппозицией.

Он отошел от окна и принялся ждать, пока Петро Беззаботный взберется на второй этаж. Вот он пришел, остановился в двери, сонно взглянул на нового председателя, на стол и стулья, на монументальный сейф в углу, на снопы пшеницы, кукурузы, камыша и разных культурных злаков и дикорастущих растений, которые можно использовать в народном хозяйстве — наследство от старого председателя, вздохнул и уже хотел повернуться и потихоньку выйти, но Гриша его задержал.

— У вас какое-нибудь дело ко мне?

— Да оно, считай, и никакое, если бы не сапоги и не хомут, — сказал Петро.

Гриша проводил его к столу, усадил на стул, сам сел напротив, подбодрил взглядом.

— Я бы и к Зиньке Федоровне мог, так она за Днепром, а колхоз ее на этой стороне, она туда, считай, не достает, а у тебя власть, а власть, считай, достанет всюду.

— Так что же там за Днепром? — уже и сам заинтересовался Гриша.

— Позаносило туда все, — сонно зевнул Петро. — Я, считай, в степи был, за зеленой массой поехал. Набрал, еду обратно и, считай, вздремнул малость, а тут вдруг — вихрь. Ноги мои воткнулись в этот вихрь, так он, считай, сорвал мои сапоги и попер! Вскочил я, смотрю: летят мои сапоги сначала, считай, вверх, а потом прямо через Днепр, на ту сторону. А сам думаю: либо я, считай, сплю, либо сапоги мои сдурели. Когда смотрю, за сапогами — хомут. Конь подручный, считай, как раз голову воткнул в этот вихрь — оно и сорвало хомут.

— Хомут же надо перевернуть, — заметил Гриша.

— А вихрь, считай, такой, что и черта вверх тормашками перевернет, не то что хомут! Так вот я, считай, и хотел…

— Хорошо, дядько Петро, — успокоил его Гриша, — мы займемся вашим делом. Идите работайте…

Посмотреть, как встретит Беззаботного коварная оппозиция, Гриша не смог, потому что в кабинет вошла… Дашунька.

— Ты? — удивился Гриша.

— Я. А что, нельзя?

— Да почему же? Только я думал, ты на фермах…

— А я на пастбище еду, по дороге и забежала. Посмотреть, как ты тут… Ты что — курил? Полно дыма.

— Закуришь тут…

— А это что в пепельнице? Пепел? Что-то сжег?

— Доведут так, что и сам сгоришь.

— Вишь, как я вовремя! Не следовало соглашаться! А уж если избрали, то используй хотя бы свободное время…

— Какое время, где ты тут его нашла?

— Найдешь! Сумеешь найти. Это же не комбайн, который должен косить днем и ночью. Вот пока имеешь время, поступай на заочный, заканчивай институт и беги отсюда, пока цел! Слышишь? Ну, я побежала, меня машина ждет! Да открой окна — дышать нечем!

Дашуньку сменил директор школы, тот самый, который на похоронах старого Щуся выскреб из каких-то давних историй сообщение о том, что у казаков когда-то был полковник по фамилии Самусь. С тех пор веселоярцы смотрят на директора как на человека неуместного, а сегодняшнее его посещение было и вовсе ни к чему. Он не успел и поздороваться как следует с новым председателем сельсовета и сразу же бросился в наступление:

— Товарищ Левенец, кого вы мне привезли?

— А кого я вам привез?

— Ну, этого Пшоня. Где вы его взяли?

— Разве я его где-нибудь брал? Он сам взялся.

— На мою голову! Это ведь не человек, а какое-то стихийное бедствие!

— Может, не только на вашу, но и на мою голову? А откуда взялся — это дело райнаробраза. Он подбирает кадры.

— Кадры! — застонал директор. — Пшонь целое утро мучает меня какой-то справкой на свинью! Ну, скажите мне: какое отношение может иметь директор школы к чьей-нибудь там свинье?

— А я, по-вашему, должен иметь?

— У вас объединяющая власть.

— Что касается власти, тут еще надо разобраться, — спокойно заметил Гриша. — У меня как-то не было времени, чтобы заметить, имею я какую-нибудь власть или нет. Надо мной — да. Надо мной власть имеют все, и безграничную, а я… Что касается Пшоня, то разберемся. Кто-то же его сюда прислал? Не упал же он с неба?

— Если бы в самом деле упал с неба, им бы хоть наука заинтересовалась, — горько улыбнулся директор. — А так — что?

— А так — придется нам, — успокоил его Гриша, может, впервые за этот день почувствовав ответственность своего положения.

Так успокоив директора и проводив его к лестнице, Гриша заглянул в комнату, отведенную для Вновьизбрать, и увидел там своего уважаемого предшественника, который стоял у окна, о чем-то жестами переговариваясь то ли с Обелиском, который стоял здесь же, то ли с оппозицией между клумбами. Про оппозицию Грише стрельнуло в голову, когда заметил босые ноги посыльного. До сих пор он как-то не обращал на это внимание, а теперь вот невольно обратил. Все же должностное лицо, в государственном учреждении, а такая, можно сказать, несолидность. А может, это он в знак солидарности с босой оппозицией?

— Видели, вон там, между клумбами? — спросил Гриша. — Я на них с утра смотрю. Подсылают ко мне то одного, то другого. Хотят вывести из равновесия. Что это, Свиридон Карпович, — оппозиция или как?

— Оппозиции, говорится-молвится, в Веселоярске нет, — спокойно объяснил Вновьизбрать, — у нас монолитное единство.

— Хорошо, я не против единства, но ведь дышать не дают. Оглушили жалобами и всякой мелочью.

— А это, говорится-молвится, может, народный контроль. Проверяют, как справляешься.

— Не слишком ли много проверяющих на один день? А тут еще Крикливец. Требует какие-то данные. Разве и сельсовет должен посылать сводки? Я думал только колхоз.

— Спроси Ганну Афанасьевну, она все знает. Я уже лет десять ничего в район не писал. Ты спроси у Ганны Афанасьевны, спроси. Она, говорится-молвится, переживает. Женщина.

Ганна Афанасьевна сразу же принесла Грише целую охапку бумаг, но не дала в них углубиться, сообщив:

— Там прибыли лимитрофы.

— Кто-кто?

— Это я вычитала когда-то такое слово у одного писателя. Оно обозначает: промежуточные маленькие государства между большими. Я так называю теперь тех людей, которые вроде бы промежуточные между городом и селом. Ни тебе господи, ни тебе боже.

— То есть ни богу свечка, ни черту кочерга, — уточнил Гриша, а сам подумал: неужели оппозиция организовала против него еще и этих лимитрофов? Но тут же любопытство охватило его: что же это за люди и что им нужно? Зовите, пусть заходят, — попросил Ганну Афанасьевну.

Лимитрофов было шесть или семь, точно пересчитать Гриша не смог, потому что очень рябило в глазах, к тому же они непрерывно передвигались по кабинету, налетали на Гришу, ощупывали снопы у стены, но тут новый председатель деликатно, однако настойчиво отстранял их, призывая успокоиться и изложить суть дела, приведшего их сюда.

Лимитрофы были солидными мужиками, среднего возраста, выше средней упитанности, в одинаковой одежде: защитного цвета куртки с множеством карманчиков, застежек, пуговиц и петель, точно такие же штаны, резиновые сапоги охотничьи, кепки с длинными солнцезащитными козырьками; у каждого рюкзак и всякие причиндалы, дорогие спиннинги в еще более дорогих чехлах, на поясах ножи, топорики, лопатки. Снаряжены — хоть Эверест штурмовать!

— Так что у вас, товарищи? — спросил Гриша, с трудом удержавшись от того, чтобы не назвать их лимитрофами.

— Безобразие! — закричали лимитрофы.

— Показательное село, а что здесь творится!

— Обманщики!

— Проходимцы!

— Беззаконие!

— Мы этого так не оставим!

— Найдем на вас управу!

— Так, — подытожил Гриша. — Все прекрасно, дорогие товарищи. Вы меня видите впервые, я тоже впервые имею удовольствие и честь видеть и слушать вас. Нельзя ли изъясняться более понятно?

Только после этого лимитрофы малость успокоились, вперед выступил самый упитанный и степенно промолвил:

— У вас тут построен пруд.

— Точно, — подтвердил Гриша.

— Во всех газетах расписали его необычную форму, площадь зеркала, предполагаемые прибыли от рыборазведения, от карпов, толстолобиков, амуров и даже бестера.

— Расписали, — согласился Гриша.

— Мы бросили свои дела, хотя все мы занимаемся очень ответственными делами, и приехали сюда.

— Ага, приехали.

— Чтобы проверить и убедиться.

— Предположим, — сказал Гриша.

— Вы что, сомневаетесь?

— Да нет, я пытаюсь вникнуть в суть.

— Какая суть? — снова беспорядочно закричали лимитрофы. — Какая суть, если тут сплошной обман.

— Прошу точнее, — напомнил Гриша.

— Точнее, — снова взял слово уполномоченный лимитрофов, — точнее вот: перед прудом кто-то поставил шлагбаум и мы не смогли проехать машинами…

— Пешком можно, — подсказал Гриша.

— А пешком — нас заставили покупать билеты на право ловли рыбы в пруде. Три рубля билет.

— Наверное, так решило правление колхоза, пруд принадлежит им, заметил Гриша.

— А рыба где? — закричали лимитрофы. — Неделю ловим, каждый день платим по три рубля — и хотя бы тебе рыбий глаз!

— За рыбу я не отвечаю, — объяснил Гриша. — Что же мне — нырять в пруд и нацеплять вам на крючки карпов?

— Дело в том, — угомонив своих, сообщил старший лимитроф, — что там нет никакой рыбы вообще. Не запускали еще и мальков. Мы были в конторе колхоза, там ничего не знают. Вы, как представитель власти, отвечаете за то, что у вас происходит. Найдите того человека и…

Но искать никого не пришлось, потому что открылась дверь и собственной персоной встал на пороге Рекордя в новеньком джинсовом костюме, покручивая вокруг пальца ключики от отцовского «Москвича».

— Вот он! Вот! — кинулись к нему лимитрофы с намерениями далеко не ангельскими, но Рекордя отмахнулся от них, будто от мух, и через их козырьки спросил Гришу:

— Что нужно здесь этим дармоедам?

— Это ты продавал им билеты на ужение? — спросил Гриша.

— Не билеты, а лицензии.

— Так в пруде еще нет рыбы.

— А какое мне дело? Я уполномоченный добровольного общества охотников и рыбаков. У меня жетон. Имею право на все водоемы местного значения реализовать лицензии. А у этих есть какие-нибудь документы? Почему они в рабочее время сидят возле нашего пруда? Вызови милицию, пускай пошерстит их малость!

— Да оно и в самом деле, — сказал Гриша. — Товарищи, прошу предъявить…

«Товарищи» попятились к дверям.

— Дружнее, дружнее, — подбадривал их Гриша, — да не к дверям, а сюда, ко мне. Или, может, вы того?.. Может, вы в самом деле лимитрофы?

— Лимитрофы? — крикнул кто-то из рыбаков. — Что это такое? Это оскорбление! Мы!..

— А кто же вы такие? — засмеялся им вслед Гриша, а Рекордя посоветовал: — Исчезни и больше не попадайся мне на глаза.

— У меня — жетон!

— Исчезни вместе с жетоном и с дружком своим Беззаботным! Я еще в район позвоню!

— Подумаешь, начальство! — пробормотал Рекордя, вертя ключиками уже не от себя, а к себе.

Ганна Афанасьевна принесла еще ворох бумаг, и Грише уже было не до Рекорди.

Он углубился в официальные бумаги и только теперь наконец спохватился: что же это с ним, и как, и почему? Сон или смех, смех или сон, и откуда на него такое наваждение?

Бумаги ужаснули его количеством, размерами, угрожающим тоном, загадочностью, а более всего — ненужностью. Белые и синие, красные и рябенькие, узенькие и широкие, как стол, тонкие до прозрачности и жесткие, как обложки, разграфленные и разрисованные, с главами и параграфами, с пунктами и подпунктами, с правилами и исключениями, срочные и длительного действия, однодневные и рассчитанные на перспективу; бумаги с требованиями, напоминаниями, предупреждениями, вопросами и призывами, просьбами и угрозами. И все это сыпалось на головы мизерного аппарата (председатель и секретарь!) сельского Совета от организаций доминирующих и контролирующих, регулирующих и координирующих, перворазрядных и подчиненных, консультативных и декларативных, престижных и странных…

Смех и горе! Гриша хотел подбежать к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, но вовремя вспомнил о босой оппозиции. Неужели сидят до сих пор?

— А нет ли здесь, Ганна Афанасьевна, такой бумаги, в которой бы спрашивали, над чем смеются на нашей территории, и чтобы поквартально, а то и по месяцам? — обратился он к секретарю.

— Да что вы, Григорий Васильевич! — испугалась Ганна Афанасьевна. Разве такое возможно?

— Значит, нет? Жаль. А то бы мы ответили… Ну, ладно. А катушка ниток десятого номера у вас найдется?

— Можно посыльного в сельмаг направить.

— Попросите, пускай купит. Вот деньги. Брал для обеда, но, вишь, пообедать мне сегодня не удалось…

— Надо делать перерыв, — посоветовала Ганна Афанасьевна.

— Забыл.

— Завтра я вам напомню.

— Благодарю.

Ганна Афанасьевна ушла, а в кабинет проник неслышно, будто чума, товарищ Пшонь.

— По-моему, я вас не вызывал, — сказал Гриша.

— А я сам пришел.

— Недавно же виделись.

— Это было вчера.

— Вы там уже успели вступить в конфликт с директором школы?

— Не я, а он со мной вступил в конфликт! Но не на того напал! Я ему не колокол! Я никому колоколом не буду! Я не позволю!

— Колоколом? — Гриша ничего не понимал. — Каким колоколом? По-моему, вы морочите мне голову.

— Ага, морочу? А вы знаете, кто я такой? Вы думаете я — Пшонь? Просто какой-то негодяй перекапустил нашу прославленную фамилию. Я ведь не Пшонь, а Шпонька!

— Шпонька?

— Гоголя в школе проходили?

— Гоголь — бессмертный.

— А раз Гоголь, то и все его герои бессмертны.

— Так вы — Иван Федорович? — Гриша даже встал и отошел подальше от этого мистического человека. — Сколько же вам лет? Сто пятьдесят, двести?

— Столько, сколько есть. И не Иван Федорович, а Кузьма Кондратьевич, а отец мой был Кондрат Федорович, а дед — Федор Иванович, а прадед — Иван Федорович. И все Шпоньки! У прадеда перепутали буквы, а у деда отрубили кусок фамилии, и получился Пшонь, но я найду! Я им не колокол!

Тут Гриша попытался вспомнить рассказ Гоголя «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», и в голове у него в самом деле что-то такое протуманилось про сон Ивана Федоровича, когда тому примерещилось, будто его тетушка уже и не тетушка, а колокольня, а его самого тянут на колокольню, потому что он колокол. «Я не колокол, я Иван Федорович!» — кричит Шпонька. «Да, ты колокол», — говорит, проходя мимо, полковник Н-ского пехотного полка, в котором Шпонька дослужился до майора и из которого его выгнали за тупость и подлость.

— А вы в армии служили? — поинтересовался Гриша.

— Служил, ну что из этого?

— И дошли до майора?

— Дошел, а что?

— Почему же уволились из рядов?

— Разумных там очень много — выжили!

— А в институте — тоже разумные?

— И там полно.

— А здесь, вы думаете, что же: глупые? — прищурил глаз Гриша.

— Здесь воздух и харчи подходящие. Прибыл добровольно укреплять сельское хозяйство и никому не позволю! И того, кто исказил и обрубил мою прославленную фамилию, найду!

— И что же, в Веселоярске хотите поймать того, кто откусил хвостик нашей фамилии?

— Где живу, там и ловлю. И колоколом никогда не буду! Для этого и пришел, чтобы сообщить и заявить!

Если бы Пшонь был структуралистом, он бы в колоколе гоголевского Шпоньки увидел какой-нибудь иной символ и не истолковывал бы его с такой примитивной прямолинейностью. Скажем: водолазный колокол. Или воздушный колокол водяного паука. Или что-нибудь антирелигиозное. И тогда Пшонь оказался бы не в Веселоярске, а где-нибудь на берегу моря, или на биологической станции, или среди лекторов антирелигиозной тематики. Но он уже был здесь, и никуда его не денешь, просто говоря, не избавишься от него.

Гриша не знал, что Пшонь оказался в Веселоярске благодаря товарищу Жмаку. Товарищ Жмак, несмотря на свою высочайшую принципиальность, очень любил свою жену, а еще больше — единственную дочь. Обладая двумя высшими образованиями и зная, какое это благо, он мечтал о высшем образовании и для своего дитяти, но не заочном, как у него, а настоящем стационарно-полноправном, потому что хотя дипломы одинаковы для очного и заочного образования, но зато моральное удовлетворение очень и очень неодинаковое. Да вот беда: кто-то выдумал экзамены и конкурсы при вступлении в институты, дочь Жмака экзаменов не сдала, все гибло, не помогали никакие звонки, никакие намеки и прямое давление, пока наконец руководство института не решило пойти навстречу товарищу Жмаку, но с одним условием:

— Примем вашу дочь, но заберите от нас одного человека.

— Куда же я его заберу? — удивился Жмак.

— Хоть на Камчатку! Хоть в космос забросьте! Хоть на океанское дно спустите! Лишь бы у нас его не было.

Так произошел обмен Пшоня на дочь Жмака, и Пшонь свалился, будто снег на голову, Грише Левенцу и всем веселоярцам, ненужный и лишний, как безработный в Америке.

— У вас хоть жена есть? — спросил Гриша Пшоня.

— Какая жена? Вы что — хотите навязать мне половую жизнь? Сек-кундочку! Повторите, запишем… Для карасиков!.. А жена моя бежала — ясно?

«Да от тебя сам черт убежит», — подумал Гриша, но вслух сказал другое:

— Ну, устраивайтесь, а когда понадобится какая-нибудь помощь, то, пожалуйста…

— Я еще пришел сказать, что я — вегетарианец.

— Веге… А что это такое?

— Не употребляю мяса! И требую, чтобы меня снабжали овощами и крупами!

Он нацелился на Гришу острыми усами — того и гляди проткнет, как булавкой. Гриша когда-то слышал о тех, которые не употребляют мяса. Представлялись они ему мягкими, тихими, какими-то милосердными, что ли. Но смотрел теперь на этого Пшоня и понимал, что человек без мяса не станет милосерднее, разве лишь только озвереет. Торчало перед Гришей что-то похожее на засушенный кол, в хлопчатобумажном трикотажном костюме, в кедах, в панамочке такой маленькой, что и на куриную голову не налезла бы, а на Пшоневу, вишь, налезла. Солнце на небе стояло уже низко, било в окна кабинета, и от головы Пшоня в этой панамочке падала на стену тень, имевшая очертания ослиного уха. Огромного ослиного уха, следует добавить для тех, кто стал бы измерять ослиное ухо и голову Пшоня. Тут либо ухо какое-то невероятно большое, либо слишком мизерная голова. Единственное преимущество такой маленькой головы в том, что ее никак не назовешь толкушкой. Толкушка, как известно всем, это голова огромная, но сплошь из мослов, так что для мозга места и не остается. А в такой острой голове, как у Пшоня, место было не для мозга, а только для подлости и змеиного яда, хотя об этом Грише пришлось узнать лишь со временем.

— Хорошо, — вздохнул Гриша. — Мясо вы не употребляете. Но зачем вам тогда свинья?

— Как это зачем? А может, я хочу ее откормить и отпустить на свободу! Выступлю с почином: свободу свиньям!

— И для этого вы приехали в Веселоярск?

— А хотя бы и так!

Тут Гриша в душе позавидовал мудрой предусмотрительности дядьки Вновьизбрать. Как своевременно он передал власть младшему поколению! А теперь делай что хочешь с этими пшонями и жмаками и их починами!

Но должность обязывала, и Гриша, не подавая вида, весьма мирно простился с Пшонем и взялся за нитки десятого номера, которые принес ему из сельмага посыльный…

Чтобы никто не мешал и пользуясь своим конституционным правом после окончания рабочего дня целиком отдаваться досугу, Гриша заперся в кабинете, достал из ящика ножницы, а из кармана перочинный нож, нарезал из запасов Ганны Афанасьевны необходимых бумажных заготовок, а из снопа камыша соорудил четырехугольный легонький каркас, скрепив его нитками, после этого что-то приладил, что-то прицепил и отцепил, из самых длинных сводок вытянул пестрый огромный хвост — и вот уже готовый бумажный змей, и рвется он к полету в теплом веселоярском воздухе под лучами заходящего солнца над степными горизонтами.

Гриша осторожно поднес свое бумажно-камышовое сооружение к окну, взобрался на подоконник, встал в проеме окна так, чтобы видела его не только оппозиция, упорно следившая за новым председателем, но чтобы увидели его, может, и во всем Веселоярске, — взмахнул руками, что крыльями, и даже подпрыгнул по-аистиному так, будто собирался лететь, потом крикнул что-то неразборчивое, засмеялся, захохотал и… превратился в пестрого змея с длинным, еще более пестрым хвостом, устремился в теплые воздушные потоки, рванул вверх, а потом плавно спустился вниз и поплыл над самой землей неслышно, загадочно и маняще.

Повеяло духом гоголевских чертей, модернейшей латиноамериканской прозы и украинских химерных романов, босая оппозиция сорвалась с нагретых мест и помчалась следом за змеем, перепуганная, возмущенная, кричащая:

— Новый председатель удирает!

— Левенец полетел!

— Держите Грицка!

— Перехватывайте!

Странно устроен человек. Только что эти яростнейшие сторонники Вновьизбрать всячески пытались отстранить нового председателя, а полетел он от них сам — и уже побежали наперерез, и уже словно бы сожалеют.

А Гриша, выглядывая из-за косяка, хохотал вслед оппозиции, до сих пор не мог бы еще сказать толком, сон ли это или смех, зато наверняка знал теперь, что скуке здравого смысла можно противопоставить только бессмыслицу хохота, и если бы на работе задержалась еще Ганна Афанасьевна, то, быть может, спросил бы у нее, нельзя ли им принять постановление о том, что отныне в Веселоярске разрешается смеяться всем трудоспособным до работы и после работы, а также детям до 16 лет, неженатым и беззубым, мясоедам и кашеедам, а также вегетарианцам.

Стозаботный день закончился хохотом, и Гриша поверил в силу жизни.

Летел горобец через безверхий хлевец…

Загрузка...